Книга: Смысл ночи
Назад: 4. Ab incunabulis[22]
Дальше: 15. Apocalypsis[85]

Часть вторая
Восхождение Феба
1819–1848

Никогда еще не находил я гордыни в натуре благородной, а равно смирения в низменной душе.
Оуэн Фелтем. Суждения (1623).
VI. О высокомерии

9. Ora et labora

Феб Даунт появился на свет — как он сам говорит в автобиографических заметках, опубликованных под названием «Мои ранние годы», — в промышленном городке Миллхед в Ланкашире в последний день 1819 года, ровно в полночь, с последним ударом старинных напольных часов, стоявших на лестничной площадке у спальни его матери.
Примерно за год до сего знаменательного события отец Феба прибыл в Миллхедский приход по направлению своего колледжа, где он оставил должность после женитьбы. В Кембридже преподобный Ахилл Даунт — молодой научный сотрудник Тринити-колледжа, уже получивший степень доктора богословия и в свободное от теологических диспутов время подготовивший к печати замечательный сборник Катулла, — снискал репутацию блестящего ученого, способного и готового сделать очень и очень многое в богословской науке. Безусловно, многочисленные друзья ожидали от него великих свершений, и все единодушно сходились во мнении: если бы не внезапное — и для иных необъяснимое — решение жениться, Ахилл Даунт благодаря своим незаурядным талантам без труда достиг бы высоких постов в правлении колледжа и университета.
Но все, по крайней мере, признавали, что он женился по любви — доблестный поступок со стороны человека честолюбивого и весьма ограниченного в средствах. Его избранница, даром что бесспорная красавица, обладала слабым здоровьем и не имела за душой ни гроша. Но у любви свои резоны, и уж конечно противиться ей бесполезно.
Когда доктор Даунт сообщил о своем решении мастеру, сей благодушный джентльмен сделал все возможное, чтобы отговорить его от шага, который непременно надолго задержит, если не пресечет полностью, его университетскую карьеру. Дело в том, что тогда в распоряжении колледжа имелось лишь одно вакантное пасторское место. Доктор Пассингэм высказался со всей прямотой: это место недостойно человека с характером, амбициями и репутацией Даунта. Жалованье там положено ничтожное, едва хватит на одного; приход бедный, работы много, а должности пасторского помощника там не предусмотрено.
Да и сама местность: неприглядная унылая долина, еще десятки лет назад изрытая вдоль и поперек шахтами, а впоследствии застроенная литейными цехами, промышленными мастерскими и прочими мануфактурами, вокруг которых выросли закопченные краснокирпичные кварталы. Доктор Пассингэм считал (хотя и не сказал этого вслух), что Миллхед, где он побывал лишь однажды, относится к разряду дрянных городишек, куда ни один джентльмен по доброй воле и носа не сунет.
Через несколько минут спокойных увещаний почтенный мастер начал понемногу раздражаться, что доктор Даунт, вопреки ожиданиям, не поддается на уговоры, продиктованные лучшими побуждениями, но, напротив, упорствует в своем желании принять Миллхедский приход со всеми сопутствующими тяготами. В конце концов у доктора Пассингэма не осталось иного выбора, кроме как печально покачать головой и согласиться по возможности быстро уладить все необходимые формальности.

 

И вот одним морозным днем в декабре 1818 года преподобный Ахилл Даунт со своей молодой женой вселился в Миллхедский пасторат. Этот приземистый мрачный дом (его я в свое время самолично посетил и осмотрел) обращен фасадом на угрюмую долину, утыканную черными фабричными трубами и тесно застроенную уродливыми кирпичными бараками, а позади него простирается безотрадная болотистая пустошь. Да уж, для доктора Даунта перемена была разительная. Далеко позади остались сочные лужайки, тенистые рощи и гулкие каменные дворы старинного университета. Теперь взорам его ежедневно являлась совсем другая местность, населенная совсем другими представителями рода человеческого.
Однако новый настоятель Миллхедского прихода был исполнен решимости прилежно трудиться во благо своей северной паствы, и нельзя отрицать, что на первом своем пастырском посту он исполнял свои обязанности с непоколебимым усердием. Он прославился в округе своими тщательно продуманными проповедями, которые произносились с интеллектуальным вдохновением и драматической страстью и вскоре стали привлекать многочисленные собрания прихожан в церковь Святого Симфориана по воскресеньям.
Наружность доктора Даунта вполне соответствовала героическому христианскому имени, дарованному ему родителями: высокий, широкоплечий, с уверенной осанкой, звучным голосом и густой бородой, как у пророка. Шагая крупной поступью по слякотным улочкам Миллхеда, он излучал устрашающий дух сознательной добродетели. Окружающим он представлялся скалой и крепостью, неодолимой твердыней. Однако мало-помалу он стал понимать, что здесь, в мире тяжкого труда, где почти нет родственных душ, вершить великие дела непросто. Работа среди бедного рабочего люда начала угнетать его сильнее, чем он считал допустимым, а долгожданное постановление о повышении в должности с переводом в другой город все не приходило. Доктор Даунт превратился в человека разочарованного.
Он отчасти утешался мыслью о скором рождении первенца, но, увы, появление на свет маленького Феба повлекло за собой трагедию. Подарив доктору Даунту сына и наследника, нежно любимая жена через три дня скончалась, и он остался один с постоянно орущим младенцем на руках, в мрачном доме на холме, без всякой надежды выбраться когда-нибудь из этой дыры.
Безмерное горе привело преподобного на грань отчаяния. Пасторский дом казался вымершим, когда несчастный вдовец по несколько дней кряду безвылазно просиживал за закрытыми дверями, отказываясь от всяких сношений с внешним миром. В те черные дни к нему часто наведывались заботливые друзья из маленькой церковной общины, чтобы оказать посильную помощь сокрушенному духом пастырю. Самой внимательной и услужливой была мисс Кэролайн Петри — одна из тех, кто всегда сидел с восхищенным видом перед самой кафедрой доктора Даунта в церкви Святого Симфориана. Постепенно мисс Петри утвердилась в качестве главной радетельницы о восстановлении душевного здоровья приходского священника; она привела дело к удовлетворительному завершению, став второй миссис Даунт осенью 1821 года.
Доктор Даунт никогда не говорил о своем переходе от состояния полного духовного и морального опустошения обратно к вере в Бога и в свои силы. Можно только догадываться, на какую сделку ему пришлось пойти и с душой, и с совестью. Но он заключил эту сделку — к некоторой выгоде для себя и к большому вреду для меня.

 

Монументальная мисс Кэролайн Петри, принесшая с собой в дом миллхедского пастора маленький, но весьма желанный ежегодный доход, являлась полной противоположностью первой миссис Даунт. Несмотря на юный возраст, она обнаруживала зрелость ума во всех отношениях. Держалась она — иначе не скажешь — царственно, внушительной своей статью и равно внушительным выражением лица вселяя невольное почтение во всех без изъятия, независимо от рода и звания. Отчасти это объяснялось необычным ростом мисс Петри (она была на голову выше даже доктора Даунта и имела возможность в буквальном смысле слова смотреть свысока практически на всех своих собеседников), а отчасти — ее поистине замечательной наружностью.
В описываемую пору мисс Петри было двадцать четыре года, и она тихо-мирно жила со своим дядюшкой, поскольку оба ее родителя погибли в результате несчастного случая. В отличие от первой миссис Даунт, она не была красавицей в общепринятом смысле, но производила впечатление человека, много претерпевшего в жизни и с честью выдержавшего все испытания. И действительно, глубокие оспины, безобразившие ее лицо, наглядно свидетельствовали о перенесенных некогда страданиях.
Однако любой поэт, заслуженно увенчанный лаврами, или художник, взыскующий источника вдохновения, пришел бы в неистовый восторг при первом же взгляде на сей властный лик, который всегда хранил такое сурово-сосредоточенное выражение, будто его обладательница сию минуту отвлеклась от чтения некоего душепользительного сочинения, представляющего чрезвычайный интерес (хотя на самом деле она не питала особенного пристрастия к подобного рода литературе). Но стоило лишь разглядеть уступчивую мягкость, сквозившую во взоре и проступавшую в складке губ, общее впечатление от наружности Кэролайн менялось с минорного на мажорное. Вдобавок она обладала сильным духом, очаровательными манерами (когда хотела) и здравым смыслом. И еще она была честолюбива, как показали дальнейшие события.
С деньгами второй жены доктор Даунт получил возможность нанять крохотному Фебу няню, некую миссис Такли, которая в высшей степени успешно справлялась со своими обязанностями, покуда подопечному не стукнуло два года — а тогда всю ответственность за воспитание и благополучие малыша взяла на себя мачеха. Как следствие, мальчик стал во многом походить характером на нее — в частности, перенял житейско-практическое мировоззрение Кэролайн, шедшее вразрез со страстным желанием ее мужа вернуться к уединенной жизни ученого-богослова. Просто поразительно, насколько тесно они сблизились и как часто доктор Даунт заставал их двоих в обнимку, горячо обсуждающих что-то с заговорщицким видом. Преподобный, разумеется, по-прежнему нес ответственность за формальное образование сына, но во всех прочих отношениях бразды правления жизнью маленького Феба забрала в свои руки его вторая жена; и даже в том, что касается учебы, авторитет отца часто подрывался. Обычно мальчик занимался уроками со всем прилежанием, но, если у него вдруг возникало желание покататься на пони или поудить рыбу в садовом ручье, вместо того чтобы зубрить склонения, ему стоило лишь обратиться к мачехе — и он моментально освобождался от занятий. Да и во многих других случаях просьбы доктора Даунта не выполнялись, а распоряжения отменялись. Однажды он вознамерился взять сына с собой в один из самых неблагополучных городских кварталов, где нищета и отчаяние вопияли о себе на всех углах, ибо он не сомневался, что подобного рода впечатления поспособствуют пробуждению в мальчике сострадания к тяжелой участи людей, которым в жизни повезло меньше, чем ему. Однако в дверях путь им преградила его разъяренная жена, решительно заявившая, что она ни при каких обстоятельствах не позволит удручать милого Феба столь отвратительными и опасными зрелищами. Преподобный возражал, но тщетно. Он отправился в город один и никогда впредь не пытался взять своего отпрыска с собой. Из этого и прочих примеров, свидетельствующих о преобладающем влиянии второй миссис Даунт, нельзя не заключить, что она постепенно отнимала у доктора Даунта сына, причем такими способами, противодействовать коим он не имел возможности.
По несчастливой случайности — или, как я некогда полагал, по прихоти Рока, предопределившего события моей жизни, — вторая жена преподобного приходилась троюродной сестрой Джулиусу Вернею Дюпору, двадцать пятому барону Тансору, владельцу поместья Эвенвуд-Парк в графстве Нортгемптоншир, чья первая супруга коротко упоминалась ранее в связи с моей матерью. Высокородному родственнику миссис Даунт принадлежало право назначения на должности в нескольких благополучных нортгемптонширских приходах, и в начале лета 1830 года освободился приход в самом Эвенвуде. Прознав про это, миссис Даунт, с огнем во взоре, тотчас полетела на юг, дабы ходатайствовать за своего мужа перед его светлостью.
Похоже, однако, сей достойной всяческого уважения дамой двигало нечто большее, нежели просто чувство супружеского долга. По словам всех, она часто выражала желание увезти мужа и своего ненаглядного Феба из ненавистного Миллхеда и, несомненно, поступила весьма любезно, вызвавшись поставить лорда Тансора в известность о незаурядных способностях доктора Даунта. Последний, я уверен, был глубоко тронут бескорыстным радением жены о его благе. Впрочем, думается мне, она действовала вовсе не из бескорыстных побуждений и на самом деле подчинялась велениям своего честолюбивого сердца, когда отправилась на юг со столь похвальной поспешностью. Ведь если ее ходатайство увенчается успехом, она из далекой и всеми забытой родственницы, прозябающей во мраке Миллхеда, превратится в полноправную представительницу семейства Дюпоров из Эвенвуда — а кто знает, какой выгодой это может обернуться?
Я не располагаю документальными свидетельствами о встрече миссис Даунт и лорда Тансора, но, с точки зрения миссис Даунт, она прошла в высшей степени успешно. В самом скором времени доктор Даунт получил приглашение присоединиться к ней, маленького Феба отправили к родственникам в Суффолке, и в конечном счете доктор и миссис Даунт через две недели вернулись из Нортгемптоншира в приподнятом настроении.
Засим последовали дни тревожного ожидания, но лорд Тансор не обманул возлагавшихся на него надежд. Спустя всего две недели от него пришло снисходительнейшее письмо, уведомлявшее о назначении доктора Даунта пастором прихода Святого Михаила и Всех Ангелов в Эвенвуде.
Согласно показаниям одного из моих осведомителей, сразу же по возвращении от суффолских родичей маленький Феб был вызван для разговора к своей мачехе. Сидя у окна гостиной в кресле с прошитой пуговицами спинкой (в нем часто сиживала первая миссис Даунт, тоскливо глядя на болотистую пустошь между пасторатом и городом, неуклонно подступавшим все ближе), она объяснила мальчику, сколь важным событием является перевод отца в Эвенвуд и какое значение это имеет для всех них. Она говорила грудным мелодичным голосом, ласково называя пасынка «мое милое дитя» и нежно гладя его по головке.
Потом миссис Даунт немного рассказала об их родственниках и покровителях, лорде и леди Тансор: что они занимают очень высокое положение в графстве, да и в стране в целом; что в Лондоне у них громадный дом, который Феб непременно увидит в свое время, коли будет примерно себя вести; и что отныне он должен называть их дядей и тетей Тансор.
— Ты ведь знаешь, что дядя Тансор потерял своего маленького сыночка, — сказала она, беря Феба за руку и подводя к окну. — Если ты будешь хорошим мальчиком, в чем я нисколько не сомневаюсь, твой дядя будет чрезвычайно добр к тебе, ибо ему ужасно недостает сына, и с твоей стороны будет очень мило и заботливо, если ты иногда будешь держаться так, будто ты и есть его родной сын. Ты ведь сможешь, голубчик Феб? Разумеется, ты всегда будешь любимым папиным мальчиком — и моим. Это просто игра такая. Ведь у бедного дяди Тансора, в отличие от твоего папы, нет собственного дитяти, и ты подумай только, как он будет рад, коли сможет постоянно общаться с тобой, показывать тебе всякие интересные вещи и, возможно, брать с собой в путешествия. Ведь тебе хотелось бы этого, правда? Побывать в разных замечательных краях?
Конечно же, мальчик ответил утвердительно. А потом миссис Даунт поведала о чудесах Эвенвуда.
— А трубы там есть? — спросил Феб.
— Да, дорогой, но только не такие грязные и мерзкие, как в Миллхеде.
— И мой дядя Тансор — большой человек?
— Да, — задумчиво промолвила мачеха, устремив взгляд на черную долину. — Он очень большой человек.

 

В условленный срок они отправили все имущество и домашний скарб на юг, и пасторский дом с закрытыми ставнями и запертыми дверями остался пустовать на открытом всем ветрам холме. Я словно воочию вижу, как доктор Даунт с облегчением откинулся на спинку сиденья, когда пролетка с грохотом покатила прочь от мрачного дома, закрыл глаза и мысленно вознес благодарственную молитву Господу. Наконец-то избавление пришло.

10. In Arcadia

Таким образом семейство Даунтов перебралось в Эвенвуд — место, с которым некогда были связаны все мои надежды и честолюбивые устремления.
Новая должность полностью устраивала доктора Даунта. Имея жалованье в четыреста фунтов в год плюс сто фунтов ежегодного дохода с церковных земель, теперь он держал выезд и хороший стол и занял в округе весьма солидное положение. Забыв о тяготах миллхедской жизни, доктор Даунт нашел покой и довольство в солнечной гавани Эвенвуда.
Просторный и светлый пасторат (бывший дом пребендария) располагался посреди ухоженного сада, за которым простирались живописные луга, спускавшиеся к реке, а за рекой темнел манящий густой лес. Значительную часть работы — какая вообще имелась в маленьком процветающем нортгемптонширском приходе — охотно брал на себя викарий, мистер Сэмюэл Тайди, суетливый молодой человек, испытывавший глубокий трепет перед доктором Даунтом (и еще глубочайший — перед его супругой). Лорд Тансор не обременял поручениями своего пастора, и последний легко справлялся с немногочисленными обязанностями, на него возложенными. Вскоре у преподобного появилось достаточно свободного времени и более чем достаточно доходов, чтобы посвятить досуг интеллектуальным и богословским интересам, о чем он страстно мечтал в Миллхеде, — и он не видел причины, почему так и не поступить.
Его жена почти сразу по переезде принялась налаживать по возможности тесные связи между пасторатом и усадьбой. Безусловно, родство с семейством Дюпоров давало ей известные привилегии, и она ловко их использовала к своей выгоде. Она быстро стала для лорда Тансора такой же незаменимой, какой в свое время сделалась для доктора Даунта, потерявшего первую жену. Она охотно оказывала любые услуги и даже слышать не желала о том, чтобы его светлость испытывал хоть какие-то неудобства, пусть даже самые незначительные. Естественно, сама она никакой черной работой не занималась, а обнаруживала весьма полезную способность перекладывать все на плечи других людей. Уже очень скоро она досконально знала домашние порядки, установленные у лорда Тансора, и начала заправлять хозяйственными делами со сноровкой, достойной всяческого восхищения. Прислуга при этом не выражала ни малейшего недовольства; напротив, все челядинцы обоих полов — включая даже Крэншоу, старого дворецкого его светлости, — подчинялись распоряжениям миссис Даунт, как бывалые солдаты подчиняются приказам любимого генерала. Она и вправду проявила столько такта и непринужденного обаяния, исподволь забирая в свои руки управление всеми домашними делами, что никого ни в малой мере не возмутило поведение, которое в любом другом случае сочли бы наглостью чистой воды.
Лорд Тансор был премного доволен деятельным уважением и хозяйственными услугами своей троюродной сестры, которую он едва знал до ее замужества с пастором, но теперь считал истинным украшением эвенвудского общества. Миссис Даунт пустила в ход все свои дипломатические таланты, чтобы добиться расположения мягкосердечной леди Тансор, и последняя, нисколько не обиженная и не возмущенная быстрым захватом влияния в своем доме дальней родственницей, прониклась к ней душевной благодарностью за то, что она освободила ее от обременительных домашних обязанностей.
Таким образом, доктор Даунт с женой достигли завидного благосостояния и высокого положения в эвенвудской округе. И конечно же, было вполне простительно, если миссис Даунт, мысленно обозревая плоды своих трудов, порой позволяла себе удовлетворенно улыбнуться. Однако, добившись своей цели, она открыла настоящий ларец Пандоры, что имело самые непредвиденные последствия.

 

Мне нравится представлять, как доктор Даунт, всегда пользовавшийся искренним моим уважением, входит в свой кабинет утром — скажем, погожим утром в августе 1830 года — и распахивает окна в залитый сиянием пробуждающийся мир с видом человека, чрезвычайно довольного своей участью.
Посмотрите на него сейчас, этим воображаемым утром. Час ранний, солнце только-только взошло над горизонтом, и даже слуг еще не слышно. Пастор находится в прекрасном расположении духа и тихо напевает веселый мотивчик, с наслаждением подставляя лицо прохладному благоуханному воздуху, втекающему в окно из сада. Отвернувшись от окна, он обводит комнату довольным и гордым взором.
Как я самолично видел в свое время, вдоль всех стен здесь тянутся высокие, от пола до потолка, стеллажи, тесно заставленные книгами. Одинаковые толстые тетради (надписанные и разложенные по темам) и бумаги (разобранные и снабженные пояснительными пометками) лежат стопками на массивном столе, вместе с изрядным запасом письменных принадлежностей; там же стоит букет августовских цветов, который ежедневно меняет жена. Безупречный порядок, уют и удобство — все как он любит.
Доктор Даунт стоит у стола, любовно озирая свою библиотеку. В нише в дальней стене теснятся труды Отцов Церкви — преподобный находит глазами знакомые тома Евсевия, святого Амвросия (особо ценное издание: Париж, 1586), Иринея Лионского, Тертуллиана и Иоанна Златоуста. В изукрашенном резьбой застекленном шкафчике у двери хранятся комментарии к Библии, сочинения европейских реформаторов и заветное издание Антверпенской Полиглотты, а по сторонам от камина выстроены рядами книги классических авторов — к ним доктор Даунт издавна питает страсть.
Но это не обычное утро. Это рассвет нового дня в прямом и переносном смысле слова, ибо доктору Даунту предстоит исключительно важное дело, благодаря которому, если Богу будет угодно, окончательно станет ясно, что он нисколько не прогадал, приняв решение покинуть университет.

 

Накануне вечером от лорда Тансора пришла записка с вопросом, не соблаговолит ли уважаемый пастор зайти к нему в ближайшее удобное для него время. Вчера, правду сказать, время было неудобное: раньше днем доктор Даунт ездил по делам в Питерборо и на обратном пути последние четыре мили прошел пешком, поскольку лошадь потеряла подкову. Он притащился домой разгоряченный, усталый, раздраженный и едва успел снять сапоги, когда в дверь постучал слуга лорда Тансора. Но на приглашение из усадьбы непросто ответить отказом — тем паче ссылаясь на стертые ноги и неподобающий потный вид.
Доктора Даунта впустили в дом и провели через несколько официальных гостиных на окрашенную багряным закатом террасу, что тянулась по всей длине западного фасада. Его светлость сидел здесь в плетеном кресле, со своим спаниелем у ног. Он курил сигару и задумчиво смотрел на солнце, садившееся за Молсийский лес, который отмечал западную границу его владений.
Несколько слов о покровителе доктора Даунта. Сей господин был среднего роста, но казался гораздо выше, ибо имел выправку настоящего гвардейца и всегда держался навытяжку. Его мир ограничивался эвенвудским поместьем, городским особняком на Парк-лейн, клубом «Карлтон» и палатой лордов. За границу он выезжал редко. Знался со многими, дружил с единицами.
С его светлостью шутки были плохи. В самом невинном жесте, слове или поступке он мог усмотреть непростительную дерзость. Существовал лишь один способ поладить с лордом Тансором: во всем ему подчиниться. На этом простом принципе зиждился мир Эвенвуда и доминионов. Наследник огромного состояния, уже изрядно им приумноженного, он являлся прирожденным политиком и обладал влиянием в самых высоких кругах. Когда интересы Дюпоров требовали действий, его светлости стоило только шепнуть на ушко правительству — и все выполнялось в два счета. По натуре он был непримиримым противником реформ во всех до единой сферах жизни; но он лучше всякого иного понимал, что публично сформулированные принципы, любого толка, могут сильно повредить деловому человеку, а потому старался излагать свои воззрения таким образом, чтобы всегда оставаться у власти. За советами к нему обращались представители самых разных политических группировок. Не имело значения, чью сторону он принимает: его здравый ум высоко ценили все без изъятия. Одним словом, лорд Тансор имел большой вес в обществе.
Посему на приглашения его светлости всегда надлежало отзываться незамедлительно и, возможно, не без тревоги. Не знаю, испытывал ли доктор Даунт тревогу, когда явился к своему покровителю, но ему наверняка было очень любопытно, зачем его столь срочно вызвали сюда в четверг вечером.
Заметив посетителя, лорд Тансор встал, чопорно протянул руку, а затем указал на свободное кресло рядом, предлагая присесть. Мне известно краткое содержание состоявшегося далее разговора (из надежнейшего источника в лице одного из лакеев его светлости, Джона Хупера, с которым я впоследствии свел приятельские отношения), и оно взято за основу нижеследующего развернутого изложения.
— Доктор Даунт, премного вам обязан.
— Доброго вам вечера, лорд Тансор. Я поспешил сюда сразу по получении записки. Надеюсь, у вас не стряслось никакой неприятности?
— Неприятности? — резко переспросил его светлость. — Ни в коем случае. — Он поднялся на ноги и бросил дымящийся окурок сигары в урну. — Доктор Даунт, я недавно был в Кембридже, обедал со своим другом Пассингэмом.
— Доктором Пассингэмом? Из Тринити-колледжа?
Не снизойдя до ответа, его светлость продолжил:
— Вас там хорошо помнят, сэр, прекрасно помнят. Кембридж никогда мне не нравился, хотя, разумеется, там многое могло измениться с моей студенческой поры. Но Пассингэм толковый малый, и он похвально отзывался о ваших способностях.
— Мне лестно слышать такое из ваших уст.
— Я не преследую цели польстить вам, доктор Даунт. Буду с вами откровенен. Я умышленно поинтересовался у Пэссингэма, какого он мнения о вашей научной компетентности. Судя по всему, некогда вы стояли весьма высоко в глазах лучших кембриджских ученых?
— Действительно, я пользовался неплохой репутацией, — подтвердил доктор Даунт, все сильнее удивляясь странному направлению, которое принимал разговор.
— И насколько я понял, после ухода из университета вы продолжали свои научные занятия — много читали, писали статьи и все такое прочее.
— Старался по мере возможности, сэр.
— В таком случае перейду к делу. В результате своих расспросов я удостоверился, что ваши таланты позволят вам успешно справиться с одним поручением, чрезвычайно для меня важным. Надеюсь, я могу рассчитывать на ваше согласие.
— Безусловно, сэр, если это в моих силах…
Доктор Даунт ясно понимал, что подобная оговорка здесь излишня, ибо у него попросту нет выбора. Сознание собственной бесправности уязвляло все еще бунтующую временами гордость, но он уже успел научиться благоразумию. После переезда из Миллхеда в Эвенвуд он быстро развил в себе смирение, побуждаемый необходимостью и постоянными увещаниями жены, отчаянно старавшейся угодить Дюпорам при всяком удобном случае.
Лорд Тансор повернулся и направился к двустворчатому французскому окну, сопровождаемый собакой. Доктор Даунт заключил, что ему надлежит последовать за хозяином.
За французским окном находилась библиотека — величественная зала благородных пропорций, богато украшенная бело-золотой лепниной, с великолепной потолочной фреской работы Веррио. Дед лорда Тансора, двадцать третий барон Дюпор, обладал разнообразными, порой противоречивыми, талантами. Подобно своим отцу и деду, сей джентльмен имел ясный холодный ум истинного предпринимателя и значительно приумножил доходы семьи, прежде чем совсем еще молодым человеком удалился на покой в Эвенвуд. Там он позировал для Гейнсборо со своей дебелой супругой и двумя румяными сыновьями, сажал деревья в великом множестве, разводил свиней и — при полном равнодушии благоверной — развлекал многочисленных поклонниц (будучи мужчиной равно привлекательным и любвеобильным) в уединенной башне в дальнем углу парка.
Нынешний лорд Тансор ни в малой мере не унаследовал библиофильской страсти своего деда. Круг его чтения ограничивался газетами «Морнинг пост» и «Таймс», приходно-расходными книгами и романами (но ни в коем случае не поэзией) сэра Вальтера Скотта. Однако он, как никто другой, понимал, что находящиеся в его владении книги не только являются наглядным свидетельством присущего роду Дюпоров таланта приумножать свою вещественную собственность от поколения к поколению, но и представляет огромную ценность в переводе на деньги. Нематериальная ценность библиотеки его нимало не интересовала. Его светлость хотел точно выяснить, чем владеет, и определить примерную стоимость данного имущества в фунтах, шиллингах и пенсах — правда, он не употреблял подобных меркантильных выражений, поручая доктору Даунту составить catalogue raisonnee всего книжного собрания.
Когда они вошли в библиотечную залу, низенький мужчина в круглых очочках, деловито разбиравший бумаги за секретером в дальнем углу, поднял на них глаза.
— Не обращайте на нас внимания, мистер Картерет, — произнес лорд Тансор.
Мистер Картерет, секретарь его светлости, вернулся к своему занятию, хотя доктор Даунт заметил, что он то и дело украдкой поглядывает на них и вновь погружается в чтение документов с преувеличенно сосредоточенным видом.
— Для меня будет полезно узнать, что у нас здесь имеется, — сказал лорд Тансор доктору Даунту, окидывая равнодушным взором тесные ряды томов за позолоченными металлическими решетками.
— И для всего ученого мира весьма полезно, — подхватил пастор, упиваясь восторгом при мысли о порученном ему задании.
— Несомненно.
Вот дело великой важности, причем чрезвычайно интересное для доктора Даунта. Он и представить не мог занятия более душеприятного и лучше отвечающего его талантам и наклонностям. Колоссальный объем предстоящей работы нисколько не испугал пастора, а, напротив, даже порадовал: тем больших похвал удостоится он, успешно с ней справившись. И еще он восстановит свою утраченную научную репутацию, ибо по ходу составления каталога напишет ко всем редким изданиям пространные комментарии и аннотации, которые сами по себе будут иметь непреходящую ценность для грядущих поколений ученых-книговедов и библиофилов. Лорд Тансор вряд ли догадался о невысказанных устремлениях преподобного. Сам он, будучи человеком деловым, хотел единственно получить точную опись своего имущества, а доктор Даунт, похоже, был и согласен, и способен предоставить таковую.
Они тотчас условились, что предварительная работа начнется завтра же. Доктор Даунт будет приходить каждый день утром (за исключением воскресений, разумеется) и трудиться в библиотеке. Картерет обеспечит его всем необходимым; и уважаемый пастор, великодушно добавил лорд Тансор, может пойти на конюшню и взять во временное пользование одну из верховых лошадей для ежедневных поездок через парк.

 

Они воротились на террасу. Легкий вечерний ветерок дул вдоль липовой аллеи, что вела от регулярных садов к озеру. Шелест листвы лишь усугублял ощущение глубокой тишины, нисходившей на землю. Лорд Тансор и доктор Даунт немного постояли, глядя на цветочные клумбы и аккуратно подстриженные травяные дорожки.
— Я хотел обсудить с вами еще один вопрос, доктор Даунт, — промолвил лорд Тансор. — Я был бы премного рад, если бы ваш сын преуспел в жизни. В последнее время мне часто представлялась возможность наблюдать за ним, и я вижу в нем качества, которыми может гордиться любой отец. Вам угодно, чтобы он стал духовным лицом?
Доктор Даунт на мгновение замялся.
— Это всегда… подразумевалось.
Он не стал говорить, что уже успел почувствовать в своем единственном сыне крайне неприязненное отношение к перспективе рукоположения.
— Отрадно, что наклонности мальчика совпадают с вашими желаниями, — заметил лорд Тансор. — Возможно, вы доживете до времени, когда он станет епископом.
К великому своему изумлению, доктор Даунт увидел, что губы лорда Тансора сложились в подобие натянутой улыбки.
— Как вам известно, — продолжал тот, — ваша супруга имела любезность часто приводить вашего сына к нам в гости, и я привязался к мальчику. — Лицо его светлости вновь приняло серьезное выражение. — Можно даже сказать, я вам завидую. Ведь дети для нас залог своего рода бессмертия, не так ли?
Пастор впервые слышал от своего покровителя столь искренние речи и не знал толком, как отвечать. Разумеется, он знал, что сын лорда Тансора, Генри Херевард Дюпор, умер всего за несколько месяцев до того, как он с семьей перебрался сюда из Миллхеда стараниями своей второй жены. Первое, что привлекало взор при входе в огромный вестибюль эвенвудского особняка, — это большой семейный портрет кисти сэра Томаса Лоуренса — его светлость с первой женой, держащей на руках крохотного сына. В дневные часы картина освещалась светом из высокого готического окна, а по ночам — шестью большими свечами в изысканных подсвечниках, выстроенных полукругом.
Безвременная смерть семилетнего сына стала для лорда Тансора жестоким ударом, поставив в ситуацию, которой он более всего страшился. Хотя он слыл человеком гордым, гордость ею носила особенный характер. Унаследовав огромное состояние, какого с избытком хватило бы самому отъявленному стяжателю и транжире, его светлость тем не менее продолжал увеличивать богатства и влияние — не просто для расширения своей власти в обществе, а с целью завещать приумноженную нераздельную собственность своим детям, как делали предки. Но, потеряв, вслед за первой женой, единственного долгожданного сына, он оказался перед ужасной перспективой лишиться всего, чем дорожил безмерно, — ведь за неимением прямого наследника титул вместе с эвенвудским поместьем и прочим заповедным имуществом, скорее всего, перейдет к родственникам по боковой линии, а самая мысль о такой вероятности вызывала у лорда Тансора яростное, пусть и не вполне объяснимое, неприятие.
— Возвращаясь к вопросу о вашем сыне, — промолвил он после минутной паузы. — Вы по-прежнему намерены самолично готовить его к поступлению в университет?
Доктор Даунт ответил, что не видит особых преимуществ в школьном обучении.
— Было бы неразумно, — продолжал он, — ставить Феба в условия, способные неблагоприятно сказаться на нем. Он ребенок во многих отношениях одаренный, но слабохарактерный и подверженный чужому влиянию. Для него лучше оставаться здесь, под моей опекой, покуда он не станет более рассудительным и прилежным, чем сейчас.
— Вероятно, вы слишком строги к нему, сэр, — сказал лорд Тансор, слегка посуровев. — И позвольте мне заметить, что я не вполне согласен с вашим планом. Мальчику вредно сидеть в четырех стенах. Мальчику необходимо сызмала познакомиться с внешним миром, иначе он хлебнет лиха впоследствии, когда придется пробивать себе дорогу в жизни. По моему убеждению, доктор Даунт, по моему твердому убеждению, — выразительно подчеркнул он, — вашего сына следует по возможности скорее отправить в школу.
— Безусловно, я уважаю мнение вашей светлости по данному вопросу, — с улыбкой ответил пастор, осмелившись подпустить в голос решительных ноток. — Но вероятно, вы согласитесь, что в подобных делах все-таки надобно считаться и с волей отца.
У него едва хватило духа даже на столь робкое проявление неповиновения покровителю, и он с горечью подумал, что годы сильно изменили его, остудив некогда горячий нрав и научив прибегать к дипломатическим уловкам там, где раньше он с удовольствием пошел бы на открытое столкновение.
Лорд Тансор позволил себе выдержать зловещую паузу. Заложив руки за спину, он устремил взор на деревья, черные на фоне закатного зарева, и несколько секунд молчал. А потом заговорил снова:
— Разумеется, я не вправе посягать на вашу волю в том, что касается вашего сына. Здесь у вас полное надо мной преимущество. — Таким образом он хотел сказать, что у него самого больше нет сына, и косвенно выразить упрек доктору Даунту. — Позвольте мне заметить, однако, что ваши новые обязанности библиографа оставят вам мало времени для занятий с мальчиком. Конечно, мистер Тайди может выполнять значительную часть вашей работы в приходе, но ведь остаются еще воскресенья… — Его светлость неукоснительно требовал, чтобы пастор проводил все воскресные богослужения и читал утреннюю проповедь. — И меня удивляет ваша уверенность, что вы успеете, без ущерба для прочих ваших занятий, справляться с делом — весьма трудоемким делом, — взяться за которое вы столь любезно согласились.
Доктор Даунт мигом сообразил, куда клонит его светлость, и, памятуя, что всякий покровитель может не только даровать, но и отнимать, поспешно признал необходимость пересмотреть круг своих обязанностей.
— Я рад, что у нас с вами нет расхождений на сей счет, — ответствовал лорд Тансор, теперь глядя пастору прямо в глаза. — Принимая в соображение это обстоятельство и учитывая интересы вашего сына, кои я имел удовольствие недавно обсудить с вашей супругой, я осмелюсь предположить, что вы поступите не худшим образом, коли отдадите мальчика в Итон.
Доктор Даунт без дальнейших пояснений понял: приговор вынесен. Он больше не пытался настоять на своем и, обсудив с лордом Тансором ряд практических вопросов, в конечном счете согласился на предложение со всей любезностью, какую сумел изобразить. Значит, решено: юный господин Феб отправится в Итонский колледж, где училось не одно поколение семейства Дюпоров.
Покончив с делом, лорд Тансор пожелал доктору Даунту доброй ночи и приятного пути домой.

Сон о Великом Кузнеце
Декабрь, MDCCCXLVIII

 

 

Звенья причинности, бесконечные звенья причинности… Медленно выковываются они, одно за другим, обретая завершенность и крепость под молотом Великого Кузнеца, неуклонно множатся, все затейливее, все крепче сцепляются промеж собой, покуда наконец Цепь Судьбы — достаточно прочная, чтобы удержать даже Великого Левиафана — не становится нерушимой. Нечаянный поступок, случайное обстоятельство, непредвиденное последствие — они вдруг сходятся в непредсказуемом танце, а потом сливаются в незыблемую данность.
Безостановочно бьет огромный молот. Бум! Бум!
Куются звенья, удлиняется цепь.
Все теснее, все прочнее связывает она нас друг с другом.

Мы появляемся на свет с разницей в несколько месяцев, как миллионы других людей. Мы делаем первый вздох и впервые в жизни открываем глаза, как миллионы других людей. Каждый на своей жизненной стезе, под влиянием разных наставников и примеров, мы растем и воспитываемся, учимся, мыслим и чувствуем, как миллионы других людей. Казалось бы, стены разъединенности и разобщенности вечно должны стоять между нами. Но Великий Кузнец выбрал из миллионов нас двоих. Он выкует нас по одному подобию и пометит своим клеймом, дабы мы узнали друг друга при встрече, и тесно свяжет одной цепью.
Из сурового, темного северного края прибыл он со своими отцом и мачехой, чтобы прочно обосноваться — не по праву крови! — в раю, по закону принадлежащем мне. Из южной страны, медово-теплой по воспоминаниям, меня привезли обратно в Англию. И сейчас нам с ним предстоит впервые встретиться.

11. Floreat

Теперь доктор Даунт запросто мог лишиться приятной возможности тратить часть священнического жалованья на свои увлечения; но поскольку лорд Тансор не счел нужным предложить хоть какую-нибудь финансовую помощь в осуществлении своего желания отослать юного Феба в Итон — а просто написал провосту и членам совета письмо с настойчивой рекомендацией, граничившей с приказом, найти место для мальчика, — пасторский сын в любом случае не мог стать оппиданом за неимением достаточных средств. Посему ему предстояло поступить в колледж обычным стипендиатом, даром что на благотворительную стипендию содержались лишь ученики низкого происхождения. Однако юный Феб выдержал экзамены с блеском, как и следовало ожидать от мальчика, с которым столь умело и систематично занимались, и в 1832 году — когда все переменилось — стал королевским стипендиатом, самым младшим из группы учеников, представленных к стипендии Генриха VI.
Таким образом, Великий Кузнец свел нас двоих, что имело роковые последствия для обоих. В тот самый день, когда Феб Даунт ехал на юг из Эвенвуда, направляясь в Итон, чтобы приступить к учебе, Эдвард Глайвер катил на север из Сэндчерча, направляясь туда же и за тем же. Здесь я, пожалуй, дам отдых своим литературным способностям и приведу отрывок из воспоминаний, опубликованных Даунтом в «Субботнем обозрении». Они носят типично бессвязный и самососредоточенный характер, но я льщусь мыслью, что читателям, добравшимся до этого места повествования, они покажутся небезынтересными.
ВОСПОМИНАНИЯ ОБ ИТОНЕ
Ф. Рейнсфорд Даунт
Я поступил стипендиатом в Итон в 1832 году по воле лорда Т***, покровителя моего отца. Первые несколько дней мне пришлось очень тяжело, ибо я отчаянно тосковал по дому и не знал никого в школе. Нам, младшим колледжерам, приходилось также терпеть традиционные унижения в Длинной Палате (ныне упраздненной), и я имею сомнительную честь быть одним из последних очевидцев творившихся там жестокостей.
Моим ближайшим другом и товарищем в школьные годы был мальчик одного со мной набора, которого я стану называть Г***.
Я и сейчас словно воочию вижу, как в день моего прибытия он шагает ко мне через школьный двор, словно вестник Судьбы. Я приехал в Итон один — отец занимался срочными приходскими делами, а мачеха недомогала — и стоял под статуей основателя колледжа, восхищаясь благородными пропорциями Часовни, когда заметил высокую фигуру, отделившуюся от группы мальчиков у входа в Длинную Палату. Он приблизился, с решительным выражением в темных глазах, сердечно пожал мне обе руки и представился моим соседом по палате. Уже через считаные секунды процедура знакомства была завершена, и я оказался вовлечен в стремительный поток разговора.
Узкое бледное лицо с тонкими чертами придавало Г*** хрупкий, почти женственный вид, но этому впечатлению противоречили широкие плечи и крупные квадратные кисти, словно взятые у другого, более рослого и крепкого парня да приставленные к его рукам взамен собственных ладоней. Он с первого взгляда показался мне взрослее и умнее своих лет, и именно он просветил меня в части принятых в колледже традиций и разъяснил таинственный итонский жаргон.
Так началось мое рабство. Мне никогда не приходило в голову задуматься, почему Г*** с первого дня знакомства забрал полную власть надо мной. Но я тогда был послушным маленьким мальчиком и, нимало не заботясь о собственном достоинстве, охотно бегал за ним хвостиком. Поскольку Г*** явно предстояло большое будущее на том или ином поприще, дружба с ним ставила меня в весьма выгодное положение и избавляла от самых жестоких издевательств, каким обычно подвергались новички-стипендиаты.
Он обладал не по возрасту развитыми интеллектом и сообразительностью, резко выделявшими его из толпы сверстников. Он был нашим Варроном, ибо имел огромный — почти избыточный — запас обрывочных, смутных знаний, неупорядоченных и перемешанных у него в голове, и постоянно разражался бессвязными, заумными тирадами. Это делало его в наших глазах своего рода магом и окружало блистательным ореолом гениальности. На примере отца, занимавшегося со мной науками дома, я сызмала научился распознавать черты истинного ученого. Г*** был совсем иной породы. Он поглощал знания жадно, но без всякого разбора — и все равно вызывал у всех восхищенное изумление. Он обладал исключительной памятью и столь эффектно ее демонстрировал, что неизменно ошеломлял педанта во мне.
Отец дал мне основательное, но традиционное образование, и я, как все остальные, глубоко поражался разносторонним познаниям Г*** и отчаянно старался не отставать от него в учебе. Часто он прямо на ходу сочинял и декламировал алкеевы строфы на латыни или греческие ямбы во время наших воскресных прогулок, тогда как я долго и мучительно корпел над своими стихами, доводя себя до полного исступления.
Разумеется, у нас случались разногласия. Но в целом то было золотое время — особенно когда мы перешли в пятый класс, — и я по сей день с удовольствием о нем вспоминаю. Летние лодочные прогулки по реке, когда мы шли вниз по течению, мимо шелестящих парков Кливдена, доплывали до гостиницы Скиндла, а потом возвращались обратно, чтобы искупнуться в прохладной заводи у Бовенийской запруды. Еще люблю вспоминать, как осенью мы неспешно прогуливались взад-вперед по Слау-роуд, устланной шуршащим ковром вязовых листьев, и Г*** многоречию вещал о том, что говорил Авиценна о философской ртути или как принял мученичество святой Ливин, а потом мы возвращались в Длинную Палату, чтобы выпить у камина чаю со сдобным пирогом с изюмом.
О доме и семье Г*** никогда не рассказывал и решительно пресекал любые расспросы на эту тему. Соответственно, он никогда никого не приглашал погостить у него на каникулах, а когда я однажды смущенно предложил провести со мной часть лета, он холодно отказался. Я хорошо запомнил тот случай, поскольку он совпал с началом перемен в наших отношениях. За несколько недель мой друг стал еще более замкнутым, отчужденным и порой выказывал мне открытое презрение.
В последний раз я видел его погожим осенним вечером. Мы возвращались из Виндзора, после вечерни в часовне Святого Георга, куда часто ходили с несколькими разделявшими наши вкусы товарищами, дабы утолить страсть Г*** к старинной церковной музыке. Г*** пребывал в приподнятом настроении, и казалось, наши с ним отношения вновь начали налаживаться. Когда мы перешли мост Барнс-Пул-Бридж, нас встретил его «прислужник» из младшеклассников. Г*** срочно вызывали к провосту.
Глядя вслед другу, я услышал далекий звон курантов на Лаптонз-Тауэр. И звук этот, широко разносившийся в недвижном вечернем воздухе, показался мне исполненным такой неизбывной печали, что я вдруг почувствовал себя бесконечно одиноким и беспомощным, стоя там на пустынной улице под щипцовыми крышами. Вскоре стало известно, что Г*** покинул Итон. Он так и не вернулся.
Я не хочу останавливаться на причине неожиданного ухода Г*** из колледжа. Мне, его лучшему другу, так же тяжело вспоминать обстоятельства того дела, как наверняка тяжело ему.
В самом скором времени Г*** стал легендой школы. Вновь поступивших учеников потчевали историями о том, как он блистал у Стены и на реке или ставил в тупик учителей своими обширными познаниями. Но для меня он всегда оставался реальным, живым человеком; я помнил особенности его речи, мимики, жестикуляции и сердечное покровительство, которое он столь великодушно оказывал своему недостойному товарищу. Без оживляющего присутствия Г*** жизнь в колледже стала страшно скучной.
Трогательный рассказ, не правда ли? Разумеется, я не оставил без внимания комплименты, коими Даунт счел нужным меня осыпать. Не стану отрицать: одно время мы с ним дружили. Но здесь он слишком уж littérateur: наделяет значением несущественные мелочи, раздувает из мухи слона, драматизирует самые обыденные вещи — обычные недостатки профессионального писаки. Это воспоминания приглаженные и принаряженные на потребу публике. Что еще хуже — Даунт преувеличивает степень нашей близости и дает заведомо ложную характеристику своему и моему складу ума, ибо я-то как раз по натуре своей истинный ученый, а он талантливый дилетант. Помимо него у меня было много друзей в колледже, и среди оппиданов тоже — в частности, Легрис. То есть круг моего общения вовсе не ограничивался одним лишь господином Фебом Даунтом — в противном случае я был бы поистине чертовски скучным малым! И наконец, он умалчивает о том, что дружба, начавшаяся между нами с первого дня, когда мы оказались соседями по Длинной Палате, к концу нашей учебы в Итоне рассыпалась в прах из-за его предательства.
Такое вот мнение о моем характере и способностях Феб Даунт составил (как он утверждает) при первой нашей встрече на школьном дворе и впоследствии счел нужным представить английской читающей публике на страницах «Субботнего обозрения». Но какое мнение я составил о нем? И как в действительности складывались наши отношения? Позвольте мне теперь поведать вам правду.

 

Мой старый учитель Том Грексби сопровождал меня от Сэндчерча до Виндзора. Он отвез меня в колледж, а потом снял номер на ночь в гостинице «Кристофер». Мне было отрадно сознавать, что славный старик находится поблизости, хотя уже на следующий день он с утра пораньше уехал в Дорсет, и я не видел его до конца семестра.
Я ничуть не растерялся в незнакомой обстановке, в отличие от нескольких других новичков — они оцепенело стояли или нервно суетились возле своих кроватей в Длинной Палате, причем одни выглядели бледными и потерянными, а другие держались с нарочитой развязностью, которая лишь еще явственнее выдавала их смятение. Я был силен как морально, так и физически и знал, что меня не запугает и не унизит ни один старший мальчишка — да и ни один учитель, коли на то пошло.
Кровать рядом с моей была свободна, но на полу подле нее стояли парусиновая сумка и чемодан. Натурально, я наклонился глянуть на надписанный от руки ярлык, приклеенный к последнему.

 

 

Если имя моего соседа, еще мной не виденного, ничего мне не говорило, то название «Эвенвуд» я тотчас вспомнил. «Мисс Лэмб приехала из Эвенвуда повидаться с твоей мамочкой». «Мисс Лэмб хочет поцеловать тебя, Эдди, прежде чем отправиться обратно в Эвенвуд». «Мисс Лэмб говорит, ты должен как-нибудь наведаться к ней в Эвенвуд, чтобы посмотреть оленя». Слабое, но внятное эхо долетело до меня из прошлого, напомнив о милой даме в сером шелковом платье, которая навещала мою матушку, когда я был совсем маленький, смотрела на меня таким печальным, таким нежным взором и ласково гладила по щеке длинными пальцами. Я вдруг осознал, что за все минувшие годы ни разу не вспомнил о ней, покуда слово «Эвенвуд» не вызвало в моей душе ее туманный образ. Мисс Лэмб. Я тепло улыбнулся, мысленно произнеся это имя.
Хотя в Сэндчерче я рос одиноко, без друзей (не считая нескольких скучных товарищей по играм из местных мальчишек), по натуре я был и остаюсь общительным, просто редко проявляю это качество. Я быстро перезнакомился со своими соседями по Длинной Палате, обращая особое внимание на их имена и названия мест, откуда они прибыли; а потом мы шумно высыпали наружу, подышать свежим воздухом на школьном дворе перед ужином.
Я тотчас увидел ссутуленного мальчика, стоявшего с пренесчастным видом у статуи Основателя, и мигом догадался, что это и есть мой сосед по Длинной Палате. Он стоял, засунув руки в карманы, ковыряя носком землю и бесцельно озираясь вокруг. Темноволосый, как я, чуть ниже меня ростом, но хорошо сложенный. Кроме меня, никто не обратил на него внимания и, похоже, не собирался подходить к нему. Посему это сделал я. В конце концов, он был моим соседом — а соседям, как спустя много лет укажет мне Фордайс Джукс, следует поддерживать добрые отношения.
В таком вот дружелюбном расположении духа я приблизился к нему с протянутой рукой:
— Ты — Даунт?
Он подозрительно взглянул на меня из-под околышка картуза, купленного явно на вырост, и угрюмо пробурчал:
— Ну предположим.
— В таком случае, — весело сказал я, продолжая протягивать руку, — мы с тобой будем соседями — надеюсь, и друзьями тоже.
Он наконец ответил на рукопожатие, но не промолвил ни слова. Я предложил пойти присоединиться к остальным, но Даунт не желал покидать пятачок земли под статуей короля Генриха в наряде кавалера ордена Подвязки — складывалось впечатление, будто он захватил сей участок школьного двора в личное пользование. Однако уже настал час ужина, и он наконец неуклюже стронулся с места и поплелся рядом со мной, словно получивший выговор, но все еще не желающий повиноваться щенок.
Во время первой нашей совместной трапезы мне удалось выпытать у него кое-какие сведения. Я узнал, что обучался он на дому под наставничеством отца, что мать его умерла, но у него есть мачеха, которая очень добра к нему, и что новая обстановка ему не нравится. Я осмелился высказать предположение, что он, видимо, немного скучает по дому, как несколько других новичков. При этих словах в бледно-голубых глазах Даунта появилось что-то похожее на проблеск жизни.
— Да, — промолвил он с прерывистым вздохом, — я очень скучаю по Эвенвуду.
— А ты знаешь мисс Лэмб? — поинтересовался я.
— Я знаю мисс Фокс, — ответил он после минутного размышления, — но не мисс Лэмб. — Тут он захихикал.
Похоже, наш короткий разговор расположил Даунта к откровенности: он подался вперед и, понизив голос до шепота, спросил:
— Слушай, Глайвер, а ты когда-нибудь целовал девочку?
Правду сказать, у меня было мало знакомых девочек одного со мной возраста, не говоря уже о таких, которых хотелось бы поцеловать.
— А то как же! — небрежно бросил я. — А ты?
— О да. Много раз… в смысле, я много раз целовал одну и ту же девочку. Она самая красивая на свете, и я собираюсь на ней жениться, когда вырасту.
Даунт принялся описывать непревзойденные достоинства своей «маленькой принцессы» — насколько я понял, она жила в Эвенвуде по соседству с ним, — и прежняя хмурая молчаливость быстро сменилась возбужденной словоохотливостью, когда он пустился рассказывать, как станет великим писателем, заработает кучу денег и счастливо заживет в Эвенвуде со своей принцессой.
— И дядя Тансор очень добр ко мне, — сообщил он, когда мы шли из столовой обратно в Длинную Палату, где колледжеров запирали на ночь. — Мама говорит, я для него почти как сын. Он очень большой человек, знаешь ли.
Немного позже Даунт подошел к моей кровати:
— Что это, Глайвер?
Он держал в руках шкатулку красного дерева из-под соверенов, взятую мной в Итон по настоянию матушки, в память о моей благодетельнице, которой я по-прежнему считал вечно печальную мисс Лэмб.
— Ничего. Просто шкатулка.
— Я видел это раньше. — Он указал на крышку. — Что это?
— Какой-то герб, — ответил я. — Всего лишь украшение и ничего больше.
Он еще с минуту пристально разглядывал шкатулку, прежде чем вернуться в свою постель. Чуть погодя он прошептал в темноте:
— Слушай, Глайвер, а ты когда-нибудь был в Эвенвуде?
— Нет, конечно, — раздраженно прошипел я. — Спи давай. Я устал.

 

Так я стал другом и союзником Феба Рейнсфорда Даунта — единственным другом и союзником, ибо он не предпринимал никаких попыток сойтись еще с кем-нибудь. Школьные порядки вызывали у него недоумение и отвращение, что неизбежно превращало его в предмет мстительных издевательств соучеников. Будучи мальчиком крепко сложенным и даже сильным, он вполне мог бы противостоять любым нападкам, но решительно не желал оказывать хоть какое-нибудь физическое сопротивление своим мучителям, и мне часто приходилось выручать его из беды — как, например, в случае, когда вскоре после нашего вселения в Длинную Палату старшие ученики набросились на него и стали колоть булавками, проводя обряд инициации под названием «выборы шерифа». Новичкам надлежало переносить такого рода испытания с веселым спокойствием, даже с шутками-прибаутками. Но боюсь, королевский стипендиат Даунт был по-девчачьи визглив в своих протестах и жалобах, чем привлекал повышенное внимание мальчишек такого сорта, которым всегда страсть как хочется отравить жизнь ближнему. Сам я никогда не подвергался подобным неприятностям после того, как крепко защемил в двери Длинной Палаты голову одному из главных мучителей — вечно ухмыляющемуся болвану по имени Шиллито — и не отпускал, покуда тот не посинел лицом. Немногим раньше я отказался участвовать в какой-то дурацкой грубой забаве, и мерзкий малый окатил меня холодной водой из кувшина. Больше он не повторял такого рода выходок. Я не из тех, кто прощает обиды.
Даунт называет нашу дружбу рабством, но то было странного рода рабство, где порабощенного никто не принуждал к повиновению. Со временем меня стала все сильнее раздражать его зависимость от меня. Он был волен поступать по своему разумению, выбирать друзей на свой вкус, но не делал этого. Казалось, он охотно принимал свое зависимое положение, хотя я всячески побуждал его к самостоятельности. Несмотря на свою докучную прилипчивость, он оказался интересным, живым собеседником, хорошо сведущим в предметах, знания которых я бы в нем и не заподозрил. Вскоре я обнаружил в Даунте гибкий ум и острую сообразительность, а также своего рода энергическое лукавство, плохо вязавшееся с обычной для него угрюмой меланхолией.
Под наставничеством своего отца он получил хорошую подготовку по основам различных наук, но при этом отличался прискорбной неспособностью надолго сосредоточивать умственный взор на предмете. Он быстро пожинал вершки и шел дальше. Я тоже горел желанием узнать о человеческой природе и мироздании все, что только можно, но моя неуемная пытливость не оборачивалась пагубной для дела торопливостью. Даунт превосходно усваивал поверхностные знания, ослепляющие яркостью и блеском, но внутренние структуры, служащие опорой для всего здания, у него были хрупки, шатки и подвижны. Он обладал высокой восприимчивостью, гибкостью, приспособляемостью ума; всегда легко впитывал, никогда не проявлял твердости, устойчивости и определенности. Я стремился узнать и понять, он стремился только нахвататься. Его талант (ибо я полагаю данное свойство талантом) заключался в способности отражать чужой свет — который, однако, в силу некоего алхимического преобразования в конечном счете озарял и возвеличивал единственно личность самого Даунта. Упомянутые качества не мешали моему другу в учебе — он считался одним из лучших учеников в школе; но они ясно показывали мне — от природы одаренному способностями настоящего ученого, как его собственный отец, — чего Даунт стоит на самом деле.
Так мы с ним переходили из класса в класс, постепенно приобретая все больше влияния в школьном сообществе. Он в значительной мере избавился от прежней своей застенчивости и теперь нередко похвально отличался на игровых площадках или на реке. Хотя я обзавелся широким кругом друзей, мы с ним еще долго продолжали находить удовольствие в особых доверительных отношениях, сложившихся у нас с первой встречи. Однако потом Даунт взялся за старое и принялся неодобрительно высказываться в адрес некоторых моих новых товарищей. Он появлялся в любое время дня с предложением заняться каким-нибудь делом, когда знал наверное, что я совершенно не расположен в нем участвовать или что у меня намечены другие планы. Казалось, он хотел, чтобы я водился только с ним одним, отказавшись от общения со всеми остальными. Он просто не оставлял меня в покое, и его упорная назойливость, идущая в ущерб моим отношениям с другими ребятами, наконец начала по-настоящему раздражать меня, хотя я изо всех сил старался не показывать этого.
Однажды, когда мы с ним возвращались с прогулки по Слау-роуд, он настолько разозлил меня своими настойчивыми требованиями прекратить общение с несколькими неугодными ему мальчиками, что я без всяких обиняков заявил, что мне с ним скучно и у меня есть другие друзья, которые нравятся мне гораздо больше. Я тотчас пожалел о своей резкости и извинился. Полагаю, именно этот наш разговор и послужил поводом для обвинений меня в «холодности», хотя я продолжал — вопреки своему здравому смыслу — уделять Даунту время при каждой возможности, даже когда я корпел над учебниками, не поднимая головы, в надежде получить Ньюкаслскую стипендию по окончании школы.
Но вскоре после описанного выше случая произошло событие, показавшее мне Феба Рейнсфорда Даунта в истинном свете и ставшее причиной моего отъезда из школы. В своих воспоминаниях об Итоне, приведенных ранее, он упоминает о нем коротко и с похвальным тактом. Я расхохотался в голос, когда прочитал. Сейчас я изложу вам доподлинные обстоятельства дела — и судите сами, заслуживает ли наш герой доверия.

12. Pulvis et umbra

Случилось это осенью 1836 года. Однажды в среду, когда я с группой товарищей, к которой без всякого приглашения примкнул Даунт, вернулся в колледж из Виндзора, меня вызвали в здание старшей школы к директору доктору Хоутри.
— Полагаю, вы получили особое разрешение на пользование библиотекой научных сотрудников? — осведомился он.
Школярам доступ в библиотеку решительно возбранялся, но я подтвердил, что ключ от нее выдал мне один из научных сотрудников колледжа, преподобный мистер Картер — у него я учился, когда он занимал должность преподавателя младших классов. Прочитав несколько моих письменных работ, мистер Картер одобрил мой пылкий интерес к библиографическим изысканиям и в нарушение принятых правил дал мне временное разрешение посещать библиотеку, чтобы я мог собрать материал для следующей своей работы — по истории и составу данного книжного собрания.
— И вы пользовались этой своей привилегией недавно?
Допытливость директора слегка встревожила меня, но я знал, что не совершил никакого проступка, и вдобавок знал, что доктор Хоутри является известным библиофилом, а потому без колебаний сказал, что был в библиотеке вчера после полудня — делал выписки из геснеровской «Bibliotheca Universalis» (Цюрих, 1545).
— Вы были там один?
— Совсем один.
— А когда вы вернули ключ?
Я ответил, что обычно сразу отношу ключ мистеру Картеру, но вчера пошел на реку с Легрисом, а ключ оставил у него в пансионе, где и я сам занимаю комнату.
— И по возвращении с реки вы отнесли ключ мистеру Картеру?
— Да, сэр.
— Мистер Глайвер, должен вам сказать, против вас выдвинуто очень серьезное обвинение. Я получил сведения, дающие мне основания полагать, что вы без разрешения взяли из библиотеки чрезвычайно ценную книгу с намерением присвоить ее.
Я не поверил своим ушам — видимо, несказанное изумление явственно отразилось на моем лице, ибо директор знаком велел мне сесть, подождал, пока я совладаю с собой, и только потом продолжил:
— Речь идет о томе Юдолла. Вероятно, вы знаете, что он собой представляет.
Разумеется, я знал: экземпляр «Ральфа Ройстера Дойстера», одной из первых английских комедий, написанной Николасом Юдоллом, бывшим провостом Итонского колледжа. Исключительно редкое и ценное издание, вышедшее в свет примерно в 1566 году.
— Мы точно знаем, что во вторник утром книга находилась в библиотеке — ее видел один из научных сотрудников. Сейчас она пропала.
— Уверяю вас, сэр, я здесь совершенно ни при чем. Я не понимаю…
— В таком случае вы не станете возражать, если мы обыщем ваши вещи?
Я без колебаний ответил утвердительно и уже через минуту спустился по лестнице следом за облаченным в мантию доктором Хоутри и вышел на школьный двор. Еще через несколько минут мы были в пансионе Легриса — в комнате, где я держал личные вещи и завтракал. Открыв свой сундучок, я сразу увидел, что в нем кто-то рылся. Под ворохом одежды виднелся коричневый телячий переплет пропавшей из библиотеки книги.
— Вы по-прежнему настаиваете на своей непричастности к делу, мистер Глайвер?
Не дожидаясь ответа, доктор Хоутри вынул из сундучка книгу и велел мне проследовать за ним обратно в старшую школу. Там нас ждали мистер Картер и вице-провост (сам провост отсутствовал по делам в Лондоне).
Меня подробно допрашивали более получаса, и гнев мой возрастал с каждой минутой. Представлялось очевидным: я стал жертвой низкого коварства, совершенного кем-то, кто хотел уничтожить мою репутацию, покрыть меня позором и — самое ужасное — добиться, чтобы меня лишили стипендии и исключили из колледжа. Возможно ли такое? Ведь с первых моих дней в школе все называли меня «эрудированным мальчиком» и бурно рукоплескали моим подвигам у Стены. Ведь меня любили и мной восхищались все без изъятия — как ученики, так и учителя. И все же кто-то решил погубить меня — несомненно, из зависти к моим способностям и положению.
Кровь все громче и громче стучала в моих висках; гнев поднимался из недр моего существа, точно раскаленная вулканическая лава. Наконец я не выдержал.
— Сэр! — вскричал я, прерывая очередной вопрос. — Я такого не заслуживаю, право слово! Разве вы не видите, сколь нелепо, сколь смехотворно это обвинение! Прошу вас, посудите сами: ну зачем мне совершать подобный поступок? Ведь это форменное безумие! Неужто, по-вашему, я настолько глуп, чтобы пытаться украсть столь ценную книгу? Только полный невежда мог вообразить, что он — простой школяр! — запросто сумеет продать редчайшее издание, не вызвав подозрений. Или вы думаете, что я собирался оставить Юдолла у себя? Так это равно безрассудно — ведь разоблачение было бы неизбежно. Нет, джентльмены, вас ввели в глубокое заблуждение, а я стал жертвой гнусного ложного обвинения.
Должно быть, я являл собой впечатляющее, даже устрашающее зрелище, когда рвал и метал там перед ними, не заботясь о последствиях. Но неподдельность моего гнева не вызывала сомнений, и мне показалось, что на лице доктора Хоутри появилось выражение, внушающее надежду на благоприятный для меня исход дела.
Я еще несколько минут продолжал яростно настаивать на своей невиновности, саркастически указывая на смехотворность обвинения. Потом доктор Хоутри знаком велел мне снова сесть, а сам принялся шепотом совещаться с двумя своими коллегами.
— Если вы невиновны, как утверждаете, — наконец сказал он, — значит, кто-то другой взял из библиотеки том Юдолла и попытался выставить вас вором. Вы говорите, ключ находился в вашей комнате. Сколько времени вы провели на реке?
— Не более часа. Ветер вчера пробирал до костей.
Мои допросчики еще немного посовещались между собой.
— Мы проведем дальнейшее расследование, — хмуро промолвил доктор Хоутри. — Пока что вы свободны. Однако вам не разрешается пользоваться библиотекой и запрещается выходить в город до последующего уведомления. Вам все понятно?

 

На следующее утро меня снова вызвали к доктору Хоутри. Он незамедлительно сообщил мне: нашелся свидетель, клятвенно показавший, что своими глазами видел, как я прячу книгу в сундучок.
Я редко когда терялся настолько, чтобы не найтись что сказать; но тут я на несколько мгновений напрочь лишился дара речи, не в силах поверить своим ушам. Совладав наконец с собой, я возмущенно потребовал назвать имя свидетеля.
— Вы не можете рассчитывать, что я это сделаю, — холодно произнес доктор Хоутри.
— Кто бы ни был ваш свидетель, он лжет! — вскричал я. — Как я уже говорил, я стал жертвой злого умысла. Вне всяких сомнений, ваш свидетель и есть вор.
Доктор Хоутри покачал головой:
— Он имеет безупречную репутацию. Более того, его показания подтвердил еще один мальчик.
Поскольку никаких очевидцев преступления, которого я не совершал, просто-напросто не могло существовать, я продолжал со всей горячностью заверять директора в своей невиновности и настаивать на своем мнении относительно истинного положения дела: я стал жертвой подлого коварства. Но все было без толку. Обстоятельства и так говорили против меня, ибо я имел мотив и возможность, а вновь появившееся свидетельство, подтвержденное еще одним лицом, окончательно решило мою судьбу. Доктор Хоутри оставил все мои доводы без внимания и объявил приговор. Мне предписывается немедленно покинуть колледж под любым благовидным предлогом. Если я уйду без шума, никто не станет предпринимать против меня никаких дальнейших действий и дело будет закрыто. В противном случае мне грозят официальное исключение и публичный позор.
Я подумал о своей бедной матушке, одиноко сидящей в гостиной и строчащей страницу за страницей для мистера Колберна, а потом подумал о мисс Лэмб, своей предполагаемой благодетельнице, чья щедрость позволила мне поступить в Итон. И понял, что ради них я должен уйти без шума, хотя и не знаю за собой никакой вины. Посему я сдался, пусть с тяжелым сердцем и исполненной жгучего гнева душой. Доктор Хоутри имел любезность выразить глубокое сожаление по поводу моего ухода из школы при столь прискорбных обстоятельствах — мол, он считал меня одним из лучших учеников, который непременно станет членом научного совета университета в должное время. Он также попытался смягчить приговор, любезно предложив мне пожить в доме одного из научных сотрудников колледжа, в нескольких милях от Итона, покуда моя мать не получит сообщения о случившемся и не примет меры к тому, чтобы забрать меня домой. Но я попросил доктора Хоутри не писать матери, а позволить мне самому объяснить ей, почему я возвращаюсь из Итона. После минутного раздумья он согласился. Мы молча обменялись рукопожатием, и на том моя учеба в колледже закончилась. Что еще хуже — теперь у меня не осталось ни малейшей надежды поступить в Кембридж и воплотить в жизнь мечту о должности научного сотрудника университета.

 

Возвращаясь в пансион Легриса, я столкнулся на школьном дворе с Даунтом и его новым приятелем — не кем иным, как Шиллито, чью тупую башку я когда-то защемил в двери. (Обратите внимание: в своих опубликованных воспоминаниях Даунт утверждает, что ни разу не видел меня с вечера среды, когда мы возвратились в колледж с вечерни в часовне Святого Георга. Это преднамеренная ложь, как вы сейчас убедитесь.)
— Что, опять вызывали к директору? — спросил он.
Шиллито насмешливо ухмыльнулся, и я тотчас догадался, как обстояло дело. Даунт потихоньку взял ключ из пансиона Легриса и стащил из библиотеки книгу; потом он выступил в роли неохотного свидетеля — полагаю, он разыграл настоящий спектакль, вдобавок ко всему сыграв на знакомстве своего отца с директором, — а затем привлек на помощь Шиллито. Теперь мне стало ясно, почему доктор Хоутри ни на миг не усомнился в честности своего главного свидетеля. Он думал, видите ли, что мы с Даунтом по-прежнему друзья, по-прежнему неразлучные товарищи. Он не знал об охлаждении наших с ним отношений, а потому, разумеется, не допускал и мысли, что мой лучший друг может лжесвидетельствовать против меня.
— Глайвера хлебом не корми — дай только уткнуться носом в старинную книгу, — сказал Даунт своему приятелю, словно бы защищая меня. — У меня папенька такой же. Он и директор состоят в особом клубе для книголюбов. Наверное, Глайвер говорил с доктором Хоутри о какой-нибудь старинной книге. Я прав, Глайвер?
Он смотрел на меня холодно, высокомерно; во взгляде его явственно читались и мелочная зависть, которую он питал ко мне, и злобное желание отомстить за то, что дружбе с ним я предпочел общение с другими, более близкими мне по духу ребятами. Эти чувства были написаны у него на лице и безошибочно угадывались в его небрежно-вызывающей позе — позе человека, считающего, что он недвусмысленно продемонстрировал свое превосходство в силе.
— Не хочешь прогуляться по городу? — спросил он затем.
Шиллито снова презрительно осклабился.
— Как-нибудь в другой раз, — с улыбкой ответил я. — Сегодня я занят.
Мое спокойствие, похоже, огорчило Даунта. Он поджал губы и слегка прищурился.
— Это все, что можешь сказать?
— Больше ничего не приходит в голову. Хотя нет, постой. Кое-что я и вправду могу тебе сказать. — Подступив ближе, я встал между Даунтом и его прихвостнем. — У мести долгая память, — прошептал я ему на ухо. — Возможно, тебе захочется поразмыслить над этой сентенцией. Всего доброго, Даунт.
Засим я зашагал прочь. Мне не было нужды оборачиваться. Я знал, что еще увижусь с ним.

 

 

Рассказывая об этом случае Легрису в уютной гостинице Миварта через двадцать с лишним лет, я испытывал такой же лютый гнев, какой душил меня в тот день.
— Так, значит, это был Даунт. — Легрис удивленно присвистнул. — И ты молчал столько времени. Почему же ты ничего не рассказал мне?
Казалось, он изрядно расстроился, что я не поделился с ним своим секретом раньше. Честно говоря, теперь я и сам недоумевал, почему мне ни разу не явилось на ум сделать это.
— Надо было рассказать, — признал я. — Сейчас я понимаю. Я потерял все: стипендию, репутацию и — самое главное — будущее. Все по милости Даунта. Я хотел поквитаться с ним, но в свое время и своим способом. Но потом возникло одно обстоятельство, другое, третье — и мне так и не представилось удобного случая. А когда ты приобретаешь привычку к секретности, становится все труднее и труднее довериться другому человеку — даже лучшему другу.
— Но какого черта он столь усиленно пытается разыскать тебя теперь? — спросил Легрис, несколько успокоенный моими словами. — Разве только хочет загладить вину…
Я глухо хохотнул.
— Маленький обед à deux? Покаянные извинения и сожаления по поводу моего оклеветанного имени и загубленных перспектив? Вряд ли. Но тебе следует узнать о нашем школьном товарище еще кое-что — и только тогда ты поймешь, почему я считаю, что Даунт разыскивает меня вовсе не из желания попросить прощения за содеянное.
— В таком случае давай расплатимся и выдвинемся к «Олбани», — предложил Легрис. — Там удобно усядемся, задрав ноги, и ты сможешь говорить хоть до рассвета, коли пожелаешь.
Немногим позже, устроившись у горящего камина в уютной гостиной Легриса, я продолжил повествование.

 

 

В Сэндчерч я возвращался в сопровождении Тома Грексби, приехавшего в Итон сразу по получении моего письма. Я встретился с ним в гостинице «Кристофер», но, прежде чем успел промолвить хоть слово, он отвел меня в сторону и сообщил печальную новость: моя матушка тяжело заболела, и надежды на выздоровление нет.
За одним потрясением следовало другое, Пелион громоздился на Оссу. Потерять столь многое — и за столь малое время! Я не плакал, не мог плакать. Я просто молча смотрел в пустоту — у меня было такое ощущение, будто я вдруг очутился в чужом пустынном краю, где нет ни одного знакомого ориентира. Старый Том за руку вывел меня за дверь, и мы медленно зашагали по Хай-стрит к мосту Барнс-Пул-Бридж.
В своем письме к нему я не упомянул об обстоятельствах, заставивших меня покинуть Итон, но, когда мы достигли моста, пройдя почти весь путь от гостиницы в молчании, я наконец изложил дело, хотя и не стал говорить, что мне известно имя человека, предавшего меня.
— Мой милый мальчик! — вскричал старик. — С этим нельзя мириться! Ты невиновен. Нет, нет, такое решительно недопустимо!
— Но я не могу доказать свою невиновность, — сказал я, все еще пребывая в оглушенном состоянии. — А обстоятельства и показания свидетелей доказывают мою вину. Нет, Том. Я должен смириться — и прошу вас сделать то же самое.
В конечном счете он скрепя сердце согласился не предпринимать никаких попыток заступиться за меня, и мы направились обратно в гостиницу, чтобы подготовиться к отъезду в Сэндчерч. К моему облегчению, Легрис тогда был на реке, а потому я смог забрать свои вещи из пансиона, избежав необходимости лгать насчет того, почему я столь внезапно уезжаю и почему больше не вернусь в колледж. Когда мы благополучно погрузили весь багаж, Том уселся рядом со мной, и наемная карета покатила к Барнс-Пул-Бридж, навсегда увозя меня из Итона.
Вечером мы прибыли в маленький домик на утесе, где нас встретил деревенский врач.
— Боюсь, вы опоздали, Эдвард, — печально произнес доктор Пенни. — Ваша матушка скончалась.
Я неподвижно стоял в прихожей, глядя оцепенелым взором на знакомые вещи — медные часы у двери, мерно отсчитывающие секунды; силуэтный портрет моего деда, мистера Джона Мора из Черч-Лэнгтона; высокую цилиндрическую вазу, украшенную драконами и хризантемами, где матушка держала зонтики от дождя и от солнца, — и вдыхая приятный запах восковой мастики (матушка была помешана на чистоте). За распахнутой дверью гостиной я видел письменный стол, заваленный бумагами. Шторы там были задвинуты, хотя солнце еще светило вовсю. На стопке книг стоял оловянный подсвечник с огарком свечи, безмолвный свидетель последних полночных часов тяжкой работы.
Я поднялся по лестнице, подавленный незримым присутствием смерти, и отворил дверь матушкиной спальни.
Ее последний роман, «Петрус», недавно вышел из печати, и она уже принялась писать следующее сочинение для мистера Колберна — несколько первых страниц, выпавших у нее из руки, все еще валялись на полу у кровати. Годы непрестанного беспрерывного непосильного труда наконец взяли свое, и я нашел известное утешение в мысли, что она обрела вечный покой и отдохновение. Некогда красивое сердцевидное лицо матушки теперь стало морщинистым и исхудалым, а волосы, которыми она так гордилась в молодости, поредели и поседели, хотя ей было всего сорок лет. Истончились до прозрачности и бледные пальцы, все еще запачканные чернилами, что она обильно расходовала на выполнение своих обязательств перед издателем. Я запечатлел прощальный поцелуй на холодном лбу усопшей, а потом просидел возле нее до самого утра, окутанный удушливой тишиной смерти и отчаяния.
Она одна растила и кормила меня, покуда щедрость моей благодетельницы несколько не облегчила наше материальное положение; но даже тогда она продолжала писать, с прежним упорством, изо дня в день. Что двигало ею, если не любовь? Что придавало ей силы, если не любовь? Дорогая моя, любимая матушка — нет, больше чем просто матушка: мой лучший друг и мудрейший советчик.
Никогда больше не увижу я, как она склоняется над письменным столом в гостиной; никогда больше не будем мы сидеть бок о бок, возбужденно разворачивая посылку с ее последней вышедшей в свет книгой, прежде чем гордо поставить оную ко всем прочим на полку, изготовленную Билликом из обломков французского военного корабля, разбитого при Трафальгаре. Никогда больше не расскажет она мне своих историй и никогда больше не будет слушать, с милой своей полуулыбкой, как я читаю излюбленные места из английского перевода «Les mille et une nuits». Она ушла навек, и весь мир казался мне холодным и темным, как комната, где она лежала сейчас.
Мы похоронили матушку на Сэндчерчском кладбище над морем, рядом с ее беспутным мужем Капитаном, о чьей смерти никто не скорбел. Том ни на шаг не отходил от меня, и я был как никогда рад, что он рядом. По моей просьбе мистер Марч, местный пастор, прочитал пассаж из Джона Донна под крики чаек и глухой рокот волн, а потом она навек покинула пределы чувственного мира, увядший цветок в саване кремнистой земли.
Матушкина кончина послужила для всех достаточным объяснением моего внезапного возвращения домой из школы; на эту же причину сослался я в письме к Легрису и прочим своим итонским друзьям. Один только Том знал правду, и к нему я обратился за помощью теперь.
Мистер Байам Мор, мой единственный живой родственник, выразил готовность стать моим опекуном. Но поскольку я решительно не хотел переезжать в Соммерсет, мы с ним договорились, что Том временно останется in locoparentis и снова возьмет надо мной педагогическую опеку, а я буду жить — один, если не считать Бет и старого Биллика — в сэндчерчском доме, доставшемся мне от матушки. Пятьдесят соверенов, в свое время принятые ею по моему упорному настоянию, я потратил на неизбежные расходы, связанные с погребением, и у меня возникла необходимость обратиться к своему доверительному собственнику мистеру Мору с просьбой вынуть из дела часть моего капитала и отдать мне на домашнее хозяйство.
Между тем я, в свои шестнадцать лет, пытался свыкнуться с неожиданной ролью полновластного хозяина дома. На первых порах находиться там одному, без матушки, было в высшей степени странно: я постоянно почти ожидал столкнуться с ней на лестнице или увидеть из окна своей спальни, как она идет по садовой дорожке. Иногда среди ночи я вдруг исполнялся уверенности, что слышу ее шаги в гостиной. С колотящимся сердцем я затаивал дыхание и отчаянно напрягал слух в попытке понять, что же там такое: бедный ли матушкин призрак, так и не обретший покой от работы, придвигает кресло к большому столу, дабы взяться за незаконченное сочинение, — или просто деревянные стены старого дома скрипят и стонут под напором воющего ветра с моря.
Я жил и получал домашнее образование в Сэндчерче под неофициальной опекой и наставничеством Тома до осени 1838 года. Мои бывшие школьные товарищи, включая Феба Даунта, готовились к поступлению в Кембриджский университет, и я тоже хотел продолжить учебу в каком-нибудь подходящем очаге науки и просвещения. По совету Тома я отправился в Гейдельберг, записался на несколько лекционных курсов в тамошнем университете и всецело предался утолению своих разнообразных интеллектуальных интересов. Вынужденный уход из колледжа разрушил мои честолюбивые планы, лишив возможности поступить в Кембридж и стать научным сотрудником, а посему я решил использовать время наилучшим образом, хотя и не собирался получать ученую степень.
Я исправно посещал лекции и читал запоем: труды по философии, этике, юриспруденции, риторике, логике, космологии — я с жадностью поглощал знания, точно умирающий от голода человек. Потом я вновь набрасывался, как одержимый, на предметы, интересовавшие меня с малых лет, — древние алхимические тексты, розенкрейцерское учение, древнегреческие мистерии. А еще благодаря одному из университетских профессоров я страстно увлекся археологией древних очагов цивилизации — Ассирии, Вавилона и Халдеи. Потом я пускался разыскивать полотна старых немецких художников в уединенных замках, затерянных в лесной глуши, или по внезапной прихоти отправлялся колесить по всей округе, чтобы услышать, как какой-нибудь местный виртуоз исполняет Букстехуде на органе начала восемнадцатого века или как деревенский хор поет старинные немецкие псалмы в белостенной церкви. Я без устали разъезжал по букинистическим лавкам старых немецких городков, откапывая там подлинные жемчужины — антикварные молитвенники, служебники, иллюстрированные манускрипты Бургундского двора и другие библиографические сокровища, которые я знал по книгам, но никогда прежде не видел. Ибо я безумно жаждал все увидеть, услышать, узнать!
Тогда-то я и переживал свое золотое время (когда бы там Феб Даунт ни переживал свое) — и испытывал настоящее блаженство, когда погожим летним утром поднимался по Philosophenweg со стопкой книг под мышкой, находил свое излюбленное укромное место высоко над Неккаром и наслаждался восхитительным видом на церковь Святого Духа и Старый мост, а потом ложился навзничь на шелковистую траву, наедине со своими книгами и мечтами, и ласточки кружили на фоне облаков, достойных кисти Пуссена, и голубая бесконечность простиралась надо мной.

13. Omnia mutantur

Человек разумный укрепляет силу свою, гласит пословица. И я доказал справедливость этих слов, изо дня в день приумножая познания в областях, которые изучал. Я упивался головокружительным ощущением роста своих умственных и физических способностей и в конце концов осознал, что нет предмета, слишком трудного для моего понимания, и нет задачи, непосильной для меня.
И все же я постоянно страдал от приступов жгучего гнева, грозившего подорвать мою крепнущую уверенность в собственных силах. Черная ярость вдруг накатывала на меня без всякого предупреждения, даже в самые ясные дни, когда мир вокруг ликовал, полный жизни и надежды. Тогда я наглухо задергивал шторы и ходил, ходил взад-вперед по комнате, подобно зверю в клетке, снедаемый одной-единственной мыслью.
Как же мне отомстить? Снова и снова возвращаясь к этому вопросу, я напряженно обдумывал, каким образом мне причинить Фебу Даунту такие же страдания, какие претерпел я, и измышлял самые разные способы разрушить его планы на будущее. От Легриса я знал, что сейчас он учится в Кембридже, — они оба поступили в Королевский колледж. Даунт, как и предполагалось, получил Ньюкаслскую стипендию, и в колледже на него возлагались большие ожидания, какие естественно связывать с обладателями подобной награды. Конечно же, он по-прежнему проявлял замечательные способности в учебе, но по-прежнему обнаруживал склонность к недисциплинированности, которая вызвала бы суровое осуждение у его педантичного отца. Старый друг эвенвудского пастора, доктор Пассингэм, старался по-отечески приглядывать за молодым человеком и изредка отправлял в Нортгемптоншир взвешенные отчеты о его успехах и поведении. В скором времени отчеты эти начали беспокоить доктора Даунта.
В своих посланиях Легрис сообщил мне о нескольких произошедших у него на глазах случаях, которые явственно свидетельствовали о низком нраве нашего общего знакомца и пренеприятным образом подтверждали обоснованность тревоги, что все отчетливее сквозила в участившейся переписке между главой Тринити-колледжа и приходским священником Эвенвуда.
Первый еще можно счесть простой студенческой шалостью (хотя преподобный истолковал выходку своего сына иначе, когда узнал о ней). Получив от декана мягкий выговор за какой-то незначительный проступок, молодой Даунт оставил у двери означенного джентльмена плетеную корзину с запиской «С наилучшими пожеланиями от мистера Даунта». В корзине оказались дохлая кошка и пять освежеванных крыс. Будучи призван к ответу и подвергнут допросу, Даунт хладнокровно настаивал на своей невиновности, утверждая, что не стал бы прикреплять к корзине записку с собственным именем, будь это его рук дело.
Второй случай еще нагляднее показывает, сколь гнусный склад приобретал характер Даунта.
Он удостоился приглашения на обед к провосту. Во главе стола восседал доктор Оукс, увлеченный дискуссией с инспектором колледжа, епископом Кейем; а по обе стороны от него располагалось еще около дюжины гостей, непринужденно беседовавших между собой. Даунт, один из трех присутствовавших там первокурсников, занимал место рядом с Легрисом, а прямо напротив него сидел старший научный сотрудник колледжа доктор Джордж Макстон — господин преклонного возраста, весьма тугой на ухо.
Ближе к концу трапезы Даунт подался вперед и спросил, растянув рот в улыбке:
— Ну-с, доктор Макстон, приятно ли вы проводите время?
Славный джентльмен, увидев, что к нему обращаются, но не разобрав слов в общем гуле голосов, просто улыбнулся и кивнул в ответ.
— По-вашему, пиршество удалось на славу, так ведь, старый болван?
Снова кивок.
— Едва съедобные устрицы, отвратительный окорок, убийственно скучные разговоры — и все это вам вполне по вкусу, — произнес Даунт, не убирая с лица улыбки. — Какое же вы ничтожество!
Он еще несколько минут продолжал в том же грубом и оскорбительном духе, высказываясь нелестнейшим образом в адрес бедного тугоухого джентльмена напротив с таким видом, словно беседовал с ним на самые обычные темы. И все это время доктор Макстон, не ведая об истинном содержании обращенных к нему речей, отвечал молодому наглецу безмолвными изъявлениями трогательной учтивости. А Даунт все не унимался и, по-прежнему улыбаясь, с наслаждением унижал и оскорблял своего соседа по столу. Такое поведение, заметил Легрис, никоим образом не подобало джентльмену.
Имелись и другие — на самом деле многочисленные — примеры подобного поведения Даунта, свидетельствовавшие о природных безнравственности и самовлюбленности. Я жадно прочитывал все сообщения Легриса, легшие в основу того, что впоследствии превратится в обширный кладезь информации, касающейся биографии и характера Феба Даунта.
Я отомщу Даунту. Это стало моим девизом. Но сначала я должен узнать своего врага, как себя самого: родственники, друзья, любимые места отдыха — все внешние обстоятельства жизни. А уже потом все внутренние побуждения: надежды и страхи, слабости и желания, честолюбивые мечты и самые потаенные уголки души. Только досконально изучив предмет под названием «Феб Даунт», я буду знать, куда нанести удар, который станет для него губительным. Пока же мне остается терпеливо ждать возвращения в Англию, где я и приступлю к осуществлению своих планов.

 

В Эвенвуде, после восьми лет напряженных трудов, работа доктора Даунта с библиотекой Дюпоров близилась к триумфальному завершению. Сие грандиозное предприятие приобрело широкую известность: в периодической печати регулярно появлялись отчетные статьи о продвижении дела, а публикации всего каталога с сопутствующими примечаниями и комментариями с нетерпением ожидало сообщество ученых и книжных коллекционеров как в Англии, так и на Континенте. В ходе работы пастор писал и получал сотни писем — лорд Тансор даже согласился нанять для него отдельного секретаря и в случае надобности отряжал на помощь своего личного секретаря, мистера Пола Картерета. И вот, благодаря усердному содействию двух ассистентов, а равно безграничному энтузиазму и неуемной энергии самого доктора Даунта, многолетний труд по составлению каталога теперь близился к концу.
Помощь мистера Картерета оказалась поистине неоценимой, особенно пригодились его обширные познания в истории рода Дюпоров, к которому принадлежал и он сам. Его доскональное знание семейного архива, хранившегося в несгораемой комнате Эвенвуда, позволило доктору Даунту точно выяснить, где, когда и у кого двадцать третий барон Тансор купил отдельные тома, а также установить происхождение ряда книг из коллекции, приобретенной ранее. Мистеру Картерету было также поручено важное и ответственное задание составить описательный каталог собрания манускриптов, вызывавшего у него повышенный интерес.
Лорд Тансор хотел получить просто высококачественную опись своей собственности; но он был не настолько узколоб и невежествен, чтобы не понимать истинное значение унаследованного имущества и не гордиться коллекцией, заложенной его дедом на благо потомков. Подсчитать денежную стоимость библиотеки в результате оказалось чрезвычайно трудно, можно было лишь с уверенностью сказать, что она практически бесценна. Но ее огромная нематериальная ценность бесспорно подтвердилась в ходе трудов доктора Даунта, и теперь она считалась одним из самых значимых книжных собраний в Европе. Одно это подтверждение вкупе с широкой известностью, которую приобрело его имя после публикации каталога, премного радовало лорда Тансора.
Интеллектуальные и художественные сокровища Библиотеки Дюпоров достались ему от деда через посредство отца. К кому они перейдут дальше? Возможно ли сделать так, чтобы они и впредь передавались из поколения в поколение, в целости и сохранности, и таким образом стали символом непрерывности рода, столь желанной его сердцу? Ведь в союзе со второй леди Тансор он так и не обрел наследника. С завершением работы над каталогом его светлость яснее прежнего осознал, сколь ненадежно его династическое положение. Его супруга превратилась в жалкое безвольное существо, несчастное и никчемное, покорно следовавшее за мужем повсюду, в городе и деревне. Казалось, никакой надежды не осталось.
Именно в ту пору лорд Тансор — подстрекаемый, подозреваю, своей дальней родственницей миссис Даунт — принялся оказывать знаки особого расположения пасторскому сыну. Нижеследующий рассказ основывается на сведениях, раздобытых мной через несколько лет после описываемых событий.
Во время летних студенческих каникул в 1839 году лорд Тансор начал изъявлять мнение, что сыну эвенвудского пастора пошло бы на пользу «немного рассеяться» — под каковым выражением его светлость подразумевал, что период невинного досуга не повредит даже настоящему ученому. Он высказал предположение, что несколько недель, проведенных в особняке на Парк-лейн, где и сам он собирается пожить вместе с леди Тансор, станут для юноши полезным развлечением. Мачеха упомянутого юноши чуть не мурлыкала от восторга, внимая воодушевленным речам лорда Тансора о том, сколь многое он может сделать для ее пасынка в части светского воспитания.
Сам же молодой человек в разговорах на предмет своего будущего после университета проявлял широту взглядов, наверняка тревожившую его отца, но едва ли удручавшую лорда Тансора. Одобрительные кивки последнего, сопровождавшие рассуждения студента о своих разнообразных перспективах после получения ученой степени — из которых ни одна не предполагала посвящения в духовный сан, а одна связывалась с литературной деятельностью, — беспомощный пастор прекрасно замечал и мысленно порицал.
Тем летом Феб Даунт, понятное дело, «немного рассеялся» под бдительным оком лорда Тансора. Ничего выходящего за рамки приличия. Череда скучных обедов на Парк-лейн в обществе правительственных министров, политических журналистов самой серьезной масти, известных духовных лиц, военных и военно-морских чинов. В качестве увеселения — послеполуденные концерты в Парке или посещение скачек (любимое развлечение Даунта). Потом поездка в Каус и яхтенная прогулка, а затем вереница скучных приемов. Лорд Тансор, держа правую ладонь с плотно сомкнутыми пальцами на спине своего подопечного, говорил: «Феб, мальчик мой, — он взял привычку называть его „мальчик мой“, — это лорд Коттерсток, мой сосед. Он будет рад поближе с тобой познакомиться», или: «Феб, мальчик мой, ты еще не знаком с миссис Гоу-Палмер, супругой посла?», или: «Завтра приезжает премьер-министр, мальчик мой, и мне хотелось бы представить тебя ему». Феб знакомился с ними, очаровывал их и, подобно зеркалу, столь удачно отражал свет благосклонности лорда Тансора, что у всех складывалось твердое впечатление, что он лучший малый на свете.
Так все продолжалось до конца каникул. В сентябре он вернулся в Эвенвуд настоящим светским господином: немного вытянулся и приобрел развязность манер и внешний лоск, которых еще совсем недавно у бедного студента и в помине не было. Лоск появился и в одежде тоже, ибо дядя Тансор при первом же случае отправил Феба к своим портному и шляпнику, и миссис Даунт просто задохнулась от восторга при виде элегантно одетого юноши с зачаточными бакенбардами — в ярко-синем сюртуке, клетчатых панталонах, высоком цилиндре и великолепном жилете, — вышедшего из кареты его светлости.
С тех пор, возвращаясь в Эвенвуд на каникулы, студент всякий раз незамедлительно получал приглашение из поместного дома и отправлялся в гости к своему покровителю с отчетом о своих успехах за минувший семестр. Его светлость с превеликим удовольствием выслушивал рассказы о том, сколь высокого мнения о мальчике держатся преподаватели и сколь похвальную известность он снискал в университете. Конечно же, перед ним открыт путь в магистратуру, говорил Феб дяде Тансору, хотя сам он считает, что у него несколько другое призвание. Лорд Тансор считал так же. Он не питал уважения к университетским ученым и предпочел бы, чтобы юноша завоевал положение в столичном высшем свете. Сам же юноша мог лишь согласиться с ним.
Лорд Тансор не жалел сил, чтобы сделать из Феба Рейнсфорда Даунта человека. Он каждый месяц измышлял новые способы продвинуть своего подопечного в обществе, никогда не упуская случая протащить его с собой в высшие круги и между прочим познакомить с людьми, которые, как и сам лорд Тансор, имели вес…
В последний день декабря 1840 года, в середине своего последнего учебного года в университете, Даунт достиг совершеннолетия, и его светлость счел нужным устроить по такому случаю званый обед. То было до чрезвычайности пышное мероприятие. Сам обед состоял из изысканных супов, рыбных блюд, шести entrée, мясного жаркого, запеченных каплунов, пулярок, индеек, голубей и бекасов; гарниров из трюфелей, грибов, лангустов и американской спаржи; разнообразных десертов и мороженого; и даже нескольких бутылок кларета 1764 года, запасенных еще отцом лорда Тансора. Стол обслуживали наемные лакеи и официанты, которых — к ужасу домашних слуг — выписали из столицы, дабы они обеспечили service à la française.
В числе примерно тридцати гостей присутствовали несколько известных литераторов, приглашенных в интересах виновника торжества, — ибо на лорда Тансора, хотя и питавшего легкое предубеждение против писательского ремесла, произвела изрядное впечатление одержимость литературой, развившаяся в молодом человеке с недавних пор. Его светлость часто натыкался на поглощенного какой-нибудь книгой Феба в библиотеке (где тот проводил уйму времени, приезжая домой на каникулы). Несколько раз он даже заставал юношу за увлеченным чтением одной из напыщенных эпических поэм мистера Саути и премного изумлялся, когда через час-другой возвращался и обнаруживал его на прежнем месте с тем же томом в руках — у лорда Тансора в уме не укладывалось, как можно уделять столько времени и внимания столь невыносимо скучным предметам. (Однажды он отважился заглянуть в сборник лауреата и благоразумно решил не повторять впредь подобных попыток.) Но так уж обстояли дела. Вскоре мальчик и сам проявил способности на литературном поприще, сочинив умильную оду в стиле Грея, опубликованную в «Итон колледж кроникл», и еще одно стихотворение, напечатанное в «Стамфорд Меркьюри». Лорд Тансор, разумеется, в поэзии не разбирался, но посчитал, что подобные литературные амбиции надлежит поощрять, поскольку вреда от них нет, а в случае если они увенчаются успехом, он стяжает почет еще и как покровитель молодого гения.
И вот все они поспешили в Эвенвуд по призыву лорда Тансора: мистер Хорн, мистер Монтгомери, мистер Де Вер, мистер Херод и еще несколько господ такого сорта. Они, надобно признать, не относились к числу первостатейных талантов, но лорд Тансор остался премного доволен и их присутствием, и одобрительными отзывами, прозвучавшими из их уст, когда господин Феб, поддавшись на уговоры, предоставил гостям для прочтения парочку своих собственных творений. Уважаемые литераторы единодушно пришли к заключению, что молодой человек обладает умом и художественным слухом — а попросту говоря, призванием — прирожденного барда, и это укрепило лорда Тансора во мнении, что он поступил правильно, позволив своему подопечному самостоятельно определиться с будущей карьерой. Сам поэт был также глубоко польщен благожелательным вниманием мистера Генри Драго, известного рецензента и ведущего автора журналов «Фрэзерс» и «Квортерли», который вручил ему визитку и вызвался найти издателя для его сочинений. Спустя две недели упомянутый джентльмен прислал письмо с сообщением, что мистер Моксон, его хороший знакомый, настолько проникся предъявленными ему на рассмотрение стихами, что выразил горячее желание по возможности скорее познакомиться с молодым гением, дабы обсудить с ним условия публикации.
Еще до окончания университета Даунт завершил работу над поэмой под названием «Итака. Лирическая драма», которую, вместе с другими стихотворными сочинениями, мистер Моксон издал осенью 1841 года. Таким образом началась литературная карьера Ф. Рейнсфорда Даунта.
Миссис Даунт, теперь ставшая de facto хозяйкой Эвенвуд-хауса, наблюдала за ходом событий с глубочайшим удовлетворением. Сей даме до чрезвычайности приятно было видеть, сколь успешно осуществляются ее планы, направленные на сближение пасынка с лордом Тансором. Ее более проницательный и здравомыслящий муж испытывал серьезное беспокойство в связи с явно беспочвенными восторгами по поводу своего сына, который, с его точки зрения, ровным счетом ничего не сделал для того, чтобы заслужить столь бурные рукоплескания, — просто случайно оказался под могучим крылом высокопоставленного патрона. Теперь, когда работа над каталогом близилась к завершению, у пастора наконец появилось время серьезно задуматься о характере и перспективах своего единственного чада. Однако он находился в заведомо проигрышном положении, если учесть неуклонно возрастающее влияние лорда Тансора на Феба. Что же делать? Оставить благополучную жизнь в чудесном, отрадном краю и отважиться на переезд в очередной Миллхед? Об этом не могло идти и речи.
И все же доктор Даунт считал своим долгом приложить все усилия к тому, чтобы вернуть сына и наставить на стезю, более совместную с его воспитанием и происхождением. О духовной карьере Феба — заветной мечте пастора! — скорее всего, придется забыть, но, возможно, еще не поздно устранить или хотя бы умерить пагубные последствия, вызванные чрезмерной благосклонностью его светлости.
Пастор полагал, что нашел выход из положения. Если он отошлет сына подальше от Эвенвуда и милостей лорда Тансора на достаточно долгий срок, возможно, влияние могущественного покровителя на мальчика несколько ослабнет. Посему он, через посредство своего кузена, архидиакона Септимия Даунта из Дублина, устроил Феба на учебу в Тринити-колледж на следующий год. Теперь ему оставалось только оповестить о своем решении сына и лорда Тансора.

14. Post nubila, Phoebus

Через неделю после совершеннолетия Ф. Рейнсфорд Даунт, явно возбужденный, с пылающими щеками, стремительно вышел из эвенвудского пастората, вскочил на коренастую серую лошадь, находившуюся во временном пользовании у отца, и поскакал в усадьбу, где был незамедлительно принят встревоженным лордом Тансором.
Рано утром пастор вызвал к себе сына, дабы сообщить о своем решении: после получения степени он продолжит учебу в Дублине. Последовал бурный разговор, дословно мне неизвестный, и с обеих сторон прозвучали высказывания, исключившие всякую возможность компромисса по данному вопросу. Преподобный наверняка заявил своему отпрыску, хладнокровно и со всей прямотой, что сам отправится к лорду Тансору с просьбой вмешаться в дело, коли Феб не подчинится его воле.
Бедняга. Он не понимал, что уже слишком поздно, что у него уже не осталось ни малейшей возможности повлиять на будущее сына и что лорд Тансор даже не подумает выступить в его поддержку.
— Я не говорю, что ваш план отправить молодого человека в Ирландию чем-то плох, — изрек лорд Тансор вечером, когда пастор явился к нему. — Разумеется, этот вопрос вы должны решить с ним сами. Я говорю лишь, что пользу от путешествий обычно сильно переоценивают и что людям — особенно молодым людям — лучше оставаться на родине и здесь заботиться о своих перспективах. Что же касается до Ирландии, мне кажется, на свете найдется мало таких стран, где бы английский джентльмен чувствовал себя более неуютно и где бы хуже обеспечивались жизненные условия и бытовые удобства, достойные джентльмена.
Выслушав еще несколько суждений подобного толка, произнесенных самым резким и внушительным тоном, доктор Даунт ясно уразумел положение дел и впал в смятение. В Дублин его сын не поехал.

 

Тем летом Феб Даунт получил степень и погожим теплым днем вернулся в Эвенвуд, чтобы серьезно поразмыслить о своем будущем.
Нижеследующий фрагмент, отрывок из незаконченного романа под названием «Марчмонт, или Последний из рода Фицартуров», несомненно, описывает возвращение Даунта домой, хотя для пущей выразительности время действия перенесено с лета на осень.
ФРАГМЕНТ ИЗ «МАРЧМОНТА»
Назад: 4. Ab incunabulis[22]
Дальше: 15. Apocalypsis[85]