Книга: Алмаз, погубивший Наполеона
Назад: 24 НОЧНЫЕ ПОЛЕТЫ «РЕГЕНТА»
Дальше: 26 ИМПЕРАТОР ВСКРЫВАЕТ МОЙ ШИФР

25
КАК УДАЛЯЛИ ЛИТЕРЫ «N» И ПЧЕЛ

Театр был весь бел от бурбонских лилий, и в нем стояла духота от их печального запаха. Белые пятнышки проступали из темноты. Это происходило в «Комеди Франсез», и поначалу я не мог разобрать слов. Сидевшие в оркестре смотрели вверх на нас, потому что они заметили на ложах имперского орла.
— Долой гуся! Долой гуся! — скандировали они. Анриетта испугалась, и я велел ей поскорее накинуть на орла (которого они называли гусем) ее белую вуаль. Затем наконец толпа утихла, представление началось, и я подал своей нежной жене платок — утереть слезы. Потом из соседней ложи вошли молодые люди с молотками, и публика, которая рукоплескала царю Александру и королю Пруссии, когда те появились, теперь разразилась приветственными криками, когда принялись сбивать императорского орла. Это было похоже на жаркую весну 1814 года после того, как Мария-Луиза уехала и Людовик Восемнадцатый въехал в Париж. И опять белый флаг Бурбонов развевался над Тюильри, и толстый король поселился во дворце. Казаки разбили лагерь на Елисейских Полях.
В тот день, когда император прибыл на Эльбу, новый король въехал в Париж, на нем был прежний парик с косой, атласные панталоны и чулки. Белая кокарда, перья и непонимание того, что произошло, прибыли вместе с ним. Людовик Восемнадцатый явился со своей племянницей, Марией-Терезией, которая теперь стала герцогиней Ангулемской. Дочь Людовика Шестнадцатого и Марии-Антуанетты, некогда заключенная в Тампль, Мария-Терезия была освобождена и позже вышла замуж за своего двоюродного брата герцога Ангулемского. Теперь они ехали по той же дороге, по которой ее мать везли на эшафот, по камням мостовой, потрескавшимся под тяжестью телег, на которых увозили трупы, и мимо гренадеров наполеоновской Старой гвардии, которым приказали выстроиться перед ними и которые смотрели на них с откровенной ненавистью. Говорили, что герцогиня упала в обморок, когда вошла в Тюильри, но я не верю этому — она была слишком высокомерна и хладнокровна.
Я стоял под окнами, из которых свисали белые простыни, среди женщин с белыми лилиями, и чувствовал то же, что и гренадеры. Я видел, как народ приветствует нового короля, и в приветственных криках звучало мало чувства, одна лишь страшная ненависть к императору. Париж тогда был многолюден, а на площадях, где прежде стояли статуи Наполеона, зияли прикрытые досками ямы. Империя снова стала королевством, и те, кто думал, что Франция началась в 1789 году (даже те, кто, как я, поздно признал империю), оказались обмануты. Наблюдая все это, я замкнулся в себе.
12 апреля во время отречения императора я принес присягу верности новому королю. В своей жизни я произнес всего две таких клятвы. Моя верность брату короля стоила мне двенадцати лет изгнания и наследственного имения; клятву императору я защищал всей моей жизнью. Я стал советником во временном правительстве, но теперь жил спокойнее, скромнее, склоняясь над своими картами. С тремя секретарями-помощниками я перерабатывал «Атлас». Лишь номинально я служил светлоглазому королю, ибо никогда не отрекался от императора.
В мастерских Меньера в Лувре ювелиры отсекали буквы «N» с золотых табакерок, которые император предназначал для подарков. Другие пытались закрасить или удалить портреты императорской семьи с эмалей. Мария-Луиза, Римский король, сестры-королевы и братья-короли были удалены с табакерок, а сами табакерки отданы вражеским генералам, которые все еще оккупировали город. Императорские орлы, звезды и palmiers также были удалены — все символы власти, которые никогда не были просто символами, ибо утверждали ужасающую мощь в глазах правителей и в глазах всех окружающих.
Я не знаю, носил ли Людовик Восемнадцатый «Регент» в то время. Он был слишком стар и болен, чтобы выдержать церемонию коронации, хотя и велел вставить «Регент» в свою корону. Я присягнул ему, но дважды был отвергнут как государственный советник. Я знал его как Месье, когда меня представляли Людовику Шестнадцатому в 1790 году, но испортил свои отношения с Бурбонами, перейдя на сторону императора. Однако все равно мне полагалось быть представленным еще раз.
Я шел по коврам Тюильри, а ткачи и швеи стояли на коленях, рукоплеща лилиям — эмблемам королевского дома, прикрывающим золотых пчел. Король пытался вернуть все, что знавал во времена своей молодости, весь bel esprit Версаля. Вернулись утренние вставания с тазом, святая вода и тому подобное. Придворные снова держали зеркало и подавали сюртук. Вернулась шпага, усыпанный драгоценными камнями орден Святого Духа и прочие регалии на золотых подносах. Вернулась помпа и этикет, как будто они по-прежнему могли служить опорой королю. Я видел при дворе те же старинные семьи, мои прежние друзья вернулись, будто никогда не уезжали. Они смотрели на меня, словно желая сказать: «И ты тоже», и кивали неуверенно, когда я шел мимо.
— Bonjour, — сказал Людовик Восемнадцатый, глядя на меня так, словно не узнавал. Затем он будто вспомнил и удивился, почему я здесь (я и сам удивлялся этому). Он осведомился о моем «Атласе», потом склонил голову, что означало, что аудиенция закончена. Я подумал, что он выглядит, как выглядел бы Людовик Шестнадцатый, если бы ему дали дожить до шестидесяти лет. Взгляд его глаз, утонувших в плоти, казался мягким и понимающим, несколько неуверенным, но вместе с тем удовлетворенным — ведь он вернулся.
Король, как и я, нес в себе отпечаток лет, проведенных в Англии, потому что он жил там с 1807 года. Все годы изгнания после смерти жены он жил в Хартвелле со своим двором и каким-либо фаворитом-мужчиной. Он изучал философию и древних авторов, писал мадригалы, оперные сценарии и стихи. Он читал Монтескье и Вольтера, эпикурейца Горация, которого постоянно цитировал, и Тацита, который сказал: «Добровольные рабы создают больше тиранов, чем тираны — рабов». Он полагал, что эти слова можно отнести и к императору.
Рядом с ним, поддерживая короля, стоял его фаворит, граф де Блакас д’Ольп, который очень походил на страуса и регулировал доступ к королю. Король едва держался на больных ногах — слишком он был тучен. Его везде носили и возили, а когда ему приходилось стоять, он опирался на двух сопровождающих.
Ходил Людовик Восемнадцатый, громко шаркая необыкновенными красными бархатными сапогами, которые носил из-за подагры. С одного бока, подпирая его, нетвердой походкой шел Блакас д’Ольп, ноги которого казались слишком короткими для длинного тела, в льняном парике, таком же желтом, как его лицо. Блакас всегда был одет безупречно — даже ранним утром, когда спускался со своих маленьких антресолей над королевскими апартаментами, чтобы раздвинуть занавеси на железной кровати короля и поцеловать его. Блакас был денди, и его хорошо знали как собирателя фарфора, резных гемм, античных медалей.
Как и все эмигранты, он был привязан к маленьким ценным вещам, которые можно будет прихватить с собой, если опять придется бежать.
Король возвышался над ним, его бледно-голубые глаза застилала пленка боли, тучный (английский принц сравнил его бедро с талией юноши), как огромный раненый зверь. То, что я наблюдал, было прошлым, пытающимся вернуться, — король, взятый напрокат, король-чужак, который вернулся из своих странствий инкогнито. Прежде чем он поселился в Англии, ему приходилось ночевать у бакалейщика, в бане, в таверне. И на нем не было его королевских регалий. В те дни он время от времени взглядывал вниз, на пустую левую сторону своей груди, где некогда висели знаки власти.
Тогда же его племянница Мария-Терезия, французская принцесса, была вынуждена продать свои бриллианты, чтобы прокормить потерпевшего крушение монарха. Людовик Восемнадцатый считал себя писателем и королем, попавшим не в свое время. У него были образование, хорошая память — и нерешительность последних Бурбонов.
Вошел его младший брат, граф д’Артуа, и притворился, что не замечает меня, хотя именно он награждал меня орденом Святого Духа. На его губах появилось суровое выражение, что в Бурбоне вещь страшная. Король смотрел на брата с той особой ревностью, которую толстяки испытывают к стройным, а нескладные к красоте. В то же время у него были все основания чувствовать свое превосходство, ибо он был умнее и будет, покуда жив, королем.
Людовик Восемнадцатый сел за стол и тут же начал потеть. Блакас вытирал капли пота с его лба. Явились блюда со снедью. Перед ним стояла тарелка с бараньими отбивными, уложенными по три штуки одна на другую — король снял верхнюю и нижнюю отбивные и съел только среднюю, которая впитала себя сок и жир остальных. Он съел двадцать шесть таких срединных бараньих отбивных.
После второго завтрака он попытался сесть на лошадь, но не смог, удачливое животное увели, и, как мне рассказывали, больше оно никогда не появлялось при дворе.
* * *
«Регент», конечно, был удален из рукояти сломанного палаша императора. Меньер, последний ювелир Людовика Шестнадцатого, готовил камень для короны Людовика Восемнадцатого. Король, однако, сомневался, стоит ли устраивать коронацию, поскольку считал, что на самом деле идет девятнадцатый год его царствования. Он чувствовал себя единственным законным королем Франции с тех пор, как мальчик Людовик Семнадцатый умер в тюрьме в 1795 году.
Людовика Восемнадцатого мучило то, что он считал невероятной несправедливостью, — его брат, сестра, невестка и племянник были убиты, а сам он вынужден бежать. Ему предстояло все собрать воедино, сначала разобрав на части, так что для начала он разобрал императорские драгоценности, символы возникшей из революции империи, которая держала его вдали от Франции.
В Англии он собирал те драгоценности короны, которые нашли дорогу туда после грабежа 1792 года. Каким-то образом ему удалось вернуть шпинель «Берег Бретани» и один из бриллиантов Мазарини. Он был тогда «исполняющим обязанности» короля, пытался предъявить права на свое королевство и предков поочередно, хотя древние короли сами были изгнаны из Сен-Дени, а их мощи (которые сохранялись в течение столетий в кувшинах) осквернены. Прочтя в «Монитор» сообщение о бракосочетании императора с членом королевской семьи, Марией-Луизой, он отказался от всяких надежд стать королем Франции. Детей у него не было, потому что он любил мужчин, так же как Месье, брат Людовика Четырнадцатого.
Через два месяца после своего возвращения он велел Меньеру сделать новые драгоценности для герцогини Ангулемской и герцогини Беррийской, которая вышла замуж за второго сына его брата (графа д’Артуа). Как грифы, подбирающие куски трупов и улетающие только затем, чтобы вернуться, Бурбоны целиком погрузились в драгоценности. Я видел таких птиц, кружащихся над нашим островом, парящих на ветру или ждущих на низкорослых деревцах смерти какого-нибудь зверька, которыми они кормятся.
Все это время «Регент», вставленный в корону, которой пренебрегали, тоже оставался в небрежении — слишком великолепный камень для осторожного старого человека, подпираемого союзниками, наводнившими город.
Через месяц-другой после Реставрации, которая казалась мне невыносимой, я отправился в Англию, чтобы продать новое издание «Атласа», потом вернулся в Париж, к Анриетте и к своей отшельнической жизни.
* * *
Подобно прежним королям, Людовик Восемнадцатый любил переезжать из одного дворца в другой — Сен-Клу, Трианон, Рамбуйе, Компьен, Фонтенбло, Версаль, где на мебели и вообще на всем оставался неизгладимый отпечаток Наполеона и его империи. Он видел комнаты, задрапированные как походные палатки, стулья, украшенные головами египтян и сфинксов с пристальным взглядом, лебедей Жозефины, буквы «N» на всех тронах, а на полках — красные книги с гербами. Лира, тирс, жимолость, греческий меандр, шлемы и щиты, венки из дубовых и лавровых листьев, зеленый цвет императора, звезды и неизменные пчелы преследовали Людовика Восемнадцатого всюду, куда бы он ни поехал.
В Фонтенбло спальня его брата была превращена в тронную залу императора с алым бархатом и золотыми пчелами, с позолоченной гризайлью, лавровыми венками и римской символикой. Куда бы Людовик Восемнадцатый ни пошел, он натыкался на пчел, а подняв глаза, видел орлов, и, признаюсь, мысль об этом доставляла мне удовольствие.
Некоторым Людовик Восемнадцатый казался очаровательным. Все говорили, что он славный рассказчик, что он глубоко образован и напичкан подходящими цитатами, собранными за те годы, когда он читал, вместо того чтобы править. Говорили, что он хотел хорошего, чего во Франции всегда бывает мало.
Однажды он велел отвезти себя в Версаль, все еще довольно пустой и порушенный. Опираясь на придворных, он вскарабкался вверх по лестнице в свои прежние комнаты. Он велел принести свою старую мебель из кладовок в Гард Мебль, отпустил придворных и сидел один среди вещей в красном бархатном с массивными золотыми гвоздями кресле. Потом поехал в Большой Трианон, где жил император, и все эти комнаты, где когда-то царили мадам де Ментенон и маркиза де Помпадур, оказались полны приметами Бонапартов. На всем Малом Трианоне лежал отпечаток присутствия принцессы Полины.
— Пчелы жалят меня, куда бы я ни пошел, — сказал он Блакасу д’Ольпу, — а орлы гадят на меня.
* * *
Я был не единственным в своей верности Людовику Восемнадцатому, ибо Талейран, гарантировав ежегодный доход Жозефине, использовал ее как связь между старыми слоями общества и новыми (дворянами, вроде ее первого мужа де Богарнэ, Баррасом, революцией и Бонапартом). Уцелев, она всегда тянулась к победителю. Она пользовалась тем, что узнавала в тюрьмах и при дворе, для продвижения. С ней оставалось ее всегдашнее «Roulez! Roulez!», она улыбалась зажатой улыбкой и перемещалась от мужчины к мужчине, даже к царю России.
Когда-то, после Египта, она даже полюбила — любовью, переходящей в обожание, — того, кто сделал ее императрицей. После развода (ибо мы склонны любить то, что потеряли) она сохраняла комнаты Наполеона в Мальмезоне в том виде, в каком он их оставил, — одежда, брошенная как попало, лежащая на бюро историческая книга, открытая на отмеченной странице, перо, разложенная карта — все его реликвии. Казалось, он только что вышел прогуляться среди черных лебедей и распускающихся роз.
Тем не менее Жозефина теперь принимала русского царя и всех врагов Наполеона. Она вернулась из Наварры, где жила со своим двором, коллекциями и драгоценностями из ограбленных городов, некогда отвергнутая императором, а ныне переживающая ренессанс в возрасте пятидесяти лет. Кареты вернулись в Мальмезон. За столом снова слышался смех. Она заказывала новые платья из белого муслина и гуляла с царем Александром в своем саду. Она продала ему своего Канову. Она открыла салон и из кожи лезла ради врагов императора, таких, как мадам де Сталь (которая как-то сказала: «Вежливость — искусство выбирать подходящую из истинных мыслей») и прусский король Фридрих. Двор составлялся из иноземных вражеских князей, которые могли бродить по ее комнатам и указывать пальцем на вещи Наполеона. Возможно, это было запоздалое отмщение за то, что ее бросили, замешанное на радости, что ее вновь нашли.
Меня это должно было бы шокировать, но я слишком многое повидал. Через три недели после высадки на Эльбе я услышал, что Жозефина заболела лихорадкой, а потом скоропостижно умерла. Кто-то сказал, что мой старый друг умер от дифтерии или от тоски по императору. Как бы то ни было, она простудилась, катаясь с царем.
— Бедняжка Жозефина! Теперь она счастлива, — сказал император Фанни Бертран, которая находилась на Эльбе и передала эти слова мне.
После этого он два дня не покидал своей виллы.
Недавно, когда император спросил у меня, что я делал после его первого изгнания, я ответил, что каждую ночь мы с Анриеттой читали «Философию и английскую историю» Юма. Когда мы добрались до Якова Второго, император вернулся с Эльбы, а Людовик Восемнадцатый бежал.
* * *
Десять месяцев «Регент» ждал коронации Людовика Восемнадцатого. За это время король утратил популярность. Как это часто бывает, он оказался слишком стар, когда получил то, что хотел. А потом стали появляться фиалки. Дамы носили фиалки на шляпках и фиолетовые платья, а мужчины носили часы на цепочках из фиалок. Ходили по рукам маленькие рисунки, в которых промежутки между листьями фиалок образовывали силуэт императора. «Фиалки вернутся весной», — говорил народ. Все тосковали по «Фиолетовому капралу» — Наполеону — Запретному. Есть ли на свете более переменчивая страна?
Спустя одиннадцать месяцев, в конце февраля 1815 года, император покинул Эльбу, отплыв на «Непостоянном», который был замаскирован, чтобы обмануть стражей. «Я слышал в ссылке, что вы призываете меня», — написал он в прокламации. «Гений возвращается пешком», — будто бы сказал он.
Он высадился у Фрежю с тысячью солдат императорской гвардии, встретил королевские войска у деревни Кап и пошел один навстречу семистам ружьям в своем сером сюртуке и черной треуголке. Его солдаты пели «Марсельезу».
— Это он! Огонь! — крикнул капитан.
Император расстегнул свой серый сюртук и обнажил грудь.
— Если среди вас есть тот, кто хочет убить своего генерала, своего императора, — я здесь.
Солдаты опустили ружья, потом побросали наземь белые кокарды. Словно поднялась метель! Из ранцев появились трехцветные кокарды.
За неделю до бегства, узнав о приближении Наполеона, Людовик Восемнадцатый приказал хранителю цивильного листа передать драгоценности короны и все бриллианты из внешних владений его первому камердинеру, барону Хью. У нас здесь есть его записка:
«Людовик, милостью Божией король Франции и Наварры.
По докладу нашего министра и государственного секретаря нашего дома, Мы приказали и повелеваем нижеследующее:
Ст. 1: Хранитель драгоценностей нашего цивильного листа немедленно передает главному казначею, господину Хью, хранителю сокровищ нашего военного дворцового хозяйства и одному из наших первых камердинеров и под его расписку — все бриллианты, драгоценности, жемчуг и камни, принадлежащие нашей короне и иноземным владениям».
И так далее до: «Дано в нашем дворце Тюильри 13 марта 1815 года. ЛЮДОВИК». Это предназначалось Блакасу д’Ольпу. Когда король узнал, что Наполеон вернулся, он бежал, прихватив драгоценности короны, «Регента» и своего друга.
* * *
Император, ступая в своих мягких туфлях, встал надо мной, когда я писал последнюю фразу. Не раз я чувствовал его присутствие в комнате, необыкновенное присутствие, наполняющее все помещение. Но когда я оборачивался, подняв перо, комната оказывалась пустой, жаркой и сырой. То был ветер. Но на сей раз это был действительно он, и я видел, как на его большом лбу бьется вена.
— Нет, господин граф, вовсе не так, — сказал император. — Народ верил, что король бежал в Гент с драгоценностями короны, но они давно исчезли. Барон де Витроль убедил короля послать их с Хью в Лондон. У меня тоже были шпионы! (На Эльбе императора терзали шпионы короля, которые бродили вокруг, таясь и выдумывая всякую ложь.)
Он взял не только «Регент», но и мои личные бриллианты, а также бриллианты императрицы, и они никогда не были возвращены, даже после того как я пощадил его племянника, герцога Ангулемского. Вы могли бы написать об этом недурной рассказ, равно как и о том, как я не смог вернуть их за то время, которое, опять же неверно, называют «Сто дней», ибо в тот раз я правил сто тридцать шесть дней, прежде чем потерпел поражение.
— Сир, я знал Эжена де Витроля, поскольку мы вместе были в эмиграции. Он был с юга и моложе меня. Он вернулся во Францию с д’Артуа, братом короля, в арьергарде союзнических войск, когда на ваши статуи были наброшены белые покрывала.
— Mon cher, именно он подсунул им Бурбона, чтобы Талейран мог вытолкнуть его вперед. Иначе они сохранили бы Луизу как регентшу, а правил бы мой сын. Русский царь поддержал бы регентство.
— Эжен, с его большой лысой головой, выглядел очень странно, — сказал я. — При первом взгляде он вызывал тревогу, но все его считали красивым мужчиной. Он обладал даром убеждения.
— Именно так он покорил короля, — сказал император. — Как фаворит, не так ли? Они хотели, чтобы Людовик выехал мне навстречу, чтобы напугать меня своим величием. Ха!
— Король верил Витролю, хотя тот был из реакционной группировки, собравшейся вокруг д’Артуа, из тех, кто верил, что революции никогда не было. Монархию и все ее ловушки он любил больше, чем можно себе представить. По его мнению, бриллианты принадлежали только Бурбонам. Витроль хотел видеть «Регента» на д’Артуа.
— Как бы то ни было, король отослал драгоценности, — сказал император. — И мы знаем, как он уехал — как вор, который прячется от солнца. Знаете, когда король убегает, всегда идет дождь. В полночь его отнесли в павильон Флоры. Он шел по мощеной дорожке, закутанный, как покойник, — Блакас с одной стороны, какой-то герцог с другой, и стражники бросались к его большим толстым ногам. Он позорно удирал, впереди гренадеры, сзади черные мушкетеры, и за ним закрыли ворота.
— А на другое утро пришли вы, — сказал я. — Меня не было с остальными, я стоял среди народа, когда услышал гром вашего приближения и клики толпы. Было сыро и очень темно. Все ваши придворные ждали внутри Тюильри. Dames de palais в придворных платьях, увешанные драгоценностями, коленопреклоненные на коврах в тронном зале, с ножницами в руках…
— Что вы говорите?
— Да, они срезали флер-де-ли, которые были поспешно нашиты поверх ваших пчел, сир. — На это император улыбнулся. — А в витринах уже были выставлены ваши портреты. Крики ликования раздавались вокруг экипажей, и сотня всадников несла факелы к воротам. На следующее утро, надев свою форму, я прошел по двору, превращенному в бивуак для ваших войск, в салон камергеров к вашему levée. Дверь открылась, и когда вы вошли, признаюсь, сердце у меня подпрыгнуло в груди, и слезы…
— Не продолжайте, — сказал император.
Тогда я понимал, что краткому времени моей маленькой личной жизни пришел конец, и я снова буду жить полной жизнью, следуя за ним в кильватере. Те, кто был его враг, вернулись первыми, ибо, как написал «Nain Jaune», журнал, преданный императору: «К тем, кто у власти, всегда приходят, хотя и не по одному и тому же адресу, но стучатся всегда в одну и ту же дверь». Когда император увидел лежащие рядом письма от людей, поносивших его, а потом Людовика Восемнадцатого, он пожал плечами и сказал: «Таковы люди».
— Король бежал в такой спешке, что все его бумаги остались на письменном столе, — сказал император. — Утверждают, что я сжег их, но, само собой, сначала я прочел их — те письма к королю, которые были от Блакаса, — странные, метафизические и отвратительные письма, полные того, о чем не говорят, архивы низости, вранья и мерзости.
После возвращения с Эльбы император назвал меня среди новых государственных советников и подтвердил мое звание камергера. Затем, еще не зная того, что позже узнал от своих шпионов, он попытался вернуть «Регент» и остальные драгоценности. В казначействе вместо бриллиантов нашли расписку барона Хью и из всех сокровищ на четырнадцать миллионов четыреста сорок одну тысячу шестьсот сорок пять франков — остаток на шестьсот тысяч франков. «Регент», тогда оценивавшийся в шесть миллионов, исчез.
— Я мог схватить герцога Ангулемского. Мы поймали его, но я обращался с ними так, как они не обращались со мной, потому что они так и не выплатили мне обещанного по договору, — сказал император. — Я позволил им всем уехать из Франции. Я велел заставить принца вернуть деньги, взятые из общественной казны, и гарантировать возвращение бриллиантов короны. Бриллианты ко мне так и не вернулись, как и все, что они были мне должны прежде. Бесстыдные воры!
Король проследовал в Лилль. Его багаж украли, и пришлось обшарить весь Лилль, чтобы найти домашние туфли, которые пришлись бы ему впору. Потом он поехал в Дюнкерк, наконец в Гент. А бриллиант остался в Англии, вернувшись в ту страну, где его огранили.
* * *
Монтолон стоял у его дверей в ожидании диктовки.
— Бык запряжен, теперь он должен пахать, — сказал император.
— Сир, разве вы не сказали: «Гений всегда возвращается пешком»? — спросил я его, прежде чем он ушел.
— Я не могу всегда быть совершенным, — ответил он.
* * *
Краткое второе царствование императора проходило в отсутствие «Регента» и в присутствии союзников, сплотившихся против него. Он работал дни и ночи напролет, ожидая возвращения жены, но она уже подпала под чары австрийского графа Адама Нейпера, одноглазого, ведущего беспорядочный образ жизни камергера, который, следуя указаниям, стал ее любовником. Императору, подобно королю, пришлось познать то, чего он больше всего боялся, — что история никогда не повторяется.
Во время церемонии, посвященной новой либеральной империи, на Марсовом поле, где пятьдесят тысяч солдат прошли парадом перед толпой в сотни тысяч, он взошел на трон на пирамиде, воздвигнутой в центре поля. Он медленно поднимался по ступенькам мимо маршалов и придворных и министров, пяти сотен избирателей, членов Института. Лодки и баржи заполняли Сену. На нем была длинная белая античная туника, и офицеры размахивали знаменами его полков.
— Сир, французский народ обсудил вопрос о вашей короне. Вы сложили ее без его согласия, — сказал один из избирателей. — Теперь народ возлагает на вас обязанность вернуть ее.
— Император, консул, солдат, я всем обязан народу, — отвечал император, откинул свою мантию с пчелами и сел на трон.
При этом присутствовали большинство братьев Бонапарта, члены избирательной коллегии и Института, старые маршалы, пэры. Его жены и сына не было, как не было в его шпаге бриллианта, который принес ему удачу.
Сопровождаемый польскими красными уланами и императорской гвардией, он ехал в коронационной карете, одетый в коронационный костюм, все швы на котором были выпущены и перешиты. Эту антикоронацию я видел. В моих ушах все еще звучит залп сотен пушек, которые выпалили в одиннадцать часов. Тогда ему было сорок пять лет, фигура у него округлилась, и одеяние казалось ему слишком тяжелым. Я знаю человека, который надеялся, что он отвергнет корону, и других, которые хотели его видеть генералом, не императором. В конце концов, кому и когда удавалось вернуться?
— Пойдем на врага, — сказал он. — Победа будет следовать за нашими орлами.
А потом раздались такие приветственные крики, что я оглох до конца дня.
Семнадцать дней спустя герцог Веллингтон и фельдмаршал Блюхер настигли его в поле ржи и клевера при Ватерлоо в Бельгии. Блюхер, которого русские прозвали Вперед, за два дня до Ватерлоо избежал пленения французами, так что смог соединиться с Веллингтоном и нанести поражение императору.
Из сорока камергеров, названных во время последнего правления Наполеона, только трое присоединились к нему в Елисейском дворце, когда он вернулся после Ватерлоо. Двое из них до сих пор на острове — генерал де Монтолон и я. Никто из нас не забудет ужасной апатии, овладевшей им в то время. В сорок девятый день моего рождения началось мое великое грустное приключение.
Я вернулся в Мальмезон с ним и поклялся следовать за ним всюду, куда бы он ни пошел. Он был крайне удивлен, поскольку едва знал меня. Признаюсь, вплоть до этого времени я не разговаривал с ним, кроме одной попытки, когда, пытаясь доложить о своей миссии в Голландию, я безнадежно запутался в словах. Он перешел к другому человеку, стоявшему в строю людей в форме.
Но я всегда был рядом и наблюдал. По моим письменным донесениям он знал, какую работу я сделал для него; он утверждает, что и тогда знал мой «Атлас». Я не вполне уверен в этом. Я знаю, что теперь он ознакомился с моей книгой.
— Вы понимаете, куда я могу вас завести? — спросил он меня.
Потом император разрешил мне следовать за ним.
Когда 23 июля я приехал со своим сыном Эммануэлем, мне показалось, что он понял, как далеко я могу пойти ради него. За два дня до этого я начал делать записи для «Мемориала».
* * *
Вновь вернувшийся Людовик Восемнадцатый привез обратно драгоценности короны, либо из Гента, либо из Лондона. Ему не терпелось наградит бриллиантами Франции союзников, которые нанесли поражение Наполеону и убили сотни тысяч французов. Он наградил герцога Веллингтона орденом Святого Духа, усыпанным бриллиантами его предков и снятыми со шпаги Наполеона. Блюхеру он также подарил бриллианты.
Вторая реставрация удаляла все тщательнее. Исчезли все остатки пчел и орлов. Появились символы Людовика Восемнадцатого — колосья ржи. Он подарил своему другу английскому принцу-регенту императорский мраморный стол великих полководцев, изображающий Александра Македонского в окружении других известных военачальников. Мы слышали, что принц-регент начал собирать вещи императора (и все еще собирает).
— Я знаю, что Блюхер и Веллингтон имеют мои статуи. Я стал культом, даже когда исчез, — говорит император. — Не удивительно, что вы подбираете мои волосы.
У Людовика Восемнадцатого была аллегория «Доброта Бурбонов», изображенная на потолке императорского кабинета в Фонтенбло. Герцог Веллингтон влезал на лестницы, чтобы снять картины иностранных художников со стен Лувра и других музеев, чтобы потребовать себе одни и вернуть на место другие.
В тот вечер, когда я написал эту главу, мы сидели на садовой скамье, и император спросил, как я думаю, есть ли жизнь там, на звездах.
Прежде чем я успел ответить, он поднял голову и сказал:
— Моя маленькая Жозефина.
Понятия не имею, что он имел в виду.
Назад: 24 НОЧНЫЕ ПОЛЕТЫ «РЕГЕНТА»
Дальше: 26 ИМПЕРАТОР ВСКРЫВАЕТ МОЙ ШИФР