24
НОЧНЫЕ ПОЛЕТЫ «РЕГЕНТА»
— В одну и ту же ночь обе мои жены сбежали, и обе не забыли прихватить все свои драгоценности, — сказал мне император. — Остальное можете представить себе сами.
Он говорил, конечно, о той ночи 28 марта 1814 года, когда союзники — Пруссия, Россия и Австрия — приближались к Парижу, когда, потерпев поражение, император мчался туда, а Мария-Луиза в состоянии ужасного смятения покидала город.
В то же время за пределами Парижа Жозефина покидала Мальмезон ради своего замка в Наварре. Ее придворные дамы вынули драгоценности из шкафа работы Жакоба, и она зашила их в платье на тяжелой подкладке, которое собиралась надеть. Хотя она и старалась казаться сильной, слезы ее падали на бриллианты и окрашивали камни, в которых хранилось столько воспоминаний. Когда императрицу одели, она едва могла двигаться. На полу громоздились пустые кожаные шкатулки, усеянные золотыми пчелами и гербами исчезнувшей империи.
Поздний вечер был душен из-за не свойственной этому времени года жары. Розы ранней выгонки вывезли в сад для художника Пьера-Жозефа Редуте, который был в египетском походе вместе с императором. Он увлекся настолько, что не заметил пчелы, севшей на его вспотевшую верхнюю губу. Он снял шляпу, чтобы наклониться еще ближе к цветку.
Черные лебеди кружили по озеру и окунали головы в воду, пока он стоял, склонившись над цветком. В прошлые лета его окружали флоксы и далии Жозефины, кактусы, мимозы, мирты и гортензии старались привлечь его внимание, соперничая с розами двухсот сортов. Сейчас же единственная темно-розовая роза, gallica regalis, взывала к нему.
— Растения ей присылали из Аравии, Египта, даже из Англии, потому что знали, как она их любит, — сказал он одной из дам. — Кто теперь будет за ними ухаживать?
Императрица Жозефина прошла мимо, очень медленно, по белому гравию к своей карете. Она дрожала, кутаясь в свою тонкую красную шаль.
* * *
В Париже на верхнем этаже Тюильри секретарь императора барон Меневаль разбирал императорские бумаги и неохотно жег толстые пачки документов. На нижнем этаже «красные» дамы в своих платьях цвета пурпурного амаранта и «белые» дамы упаковывали драгоценности империи. В сундуки ложились шкатулки из зеленой кожи, покрытые орлами и императорскими «N», с коронами и скипетрами, державами, гарнитурами из изумрудов, сапфиров, рубинов и бриллиантов. Они укладывали придворные туалеты, вышитые драгоценностями, которые никогда больше не будут надеваться. Всю долгую ночь они бегали из одной комнаты в другую, проливая обильные слезы.
Барон де ла Бульер, хранитель императорского цивильного листа, надзирал за упаковкой того, что осталось от имперских сокровищ. Были упакованы оставшиеся подарки, которые император раздавал в дни своей славы, — кольца и украшенные драгоценностями табакерки, на которых красовался его портрет с императрицей и их ребенком. Была упакована тяжелая серебряная колыбель Римского короля. В сундуки сложили одежду Наполеона и его носовые платки. Что-то необратимое было в этих сборах, намекающее на то, что возврата не будет.
В тот день императрица председательствовала в Государственном совете. Мария-Луиза хотела остаться; тогда король Жозеф, старший брат императора, показал ей письмо Наполеона. В нем говорилось, что если Париж будет потерян, его жене и сыну вместе с министрами, сановниками и сокровищами следует двинуться к Луаре. Он хотел, чтобы в городе не осталось никого (вроде Талейрана), кто мог бы вступить в переговоры с врагом. Он предпочел бы узнать, что его сын лежит на дне Сены, чем находится в руках врагов. Он напоминал о судьбе Астианакса.
— Кто это? — спросила императрица, чье образование носило избирательный характер.
Никто не посмел сказать ей о сыне Гектора, который был взят в плен греками и сброшен со стен Трои, чтобы в живых не оставалось ни единого человека, в котором течет кровь Гектора. Все новые короли Европы помнили о судьбе Людовика Семнадцатого, еще одного короля-мальчика, сидевшего в тюрьме и доведенного небрежением до безумия и смерти. А то, что в Римском короле течет опасная кровь, ощущала вся Европа.
Мария-Луиза хотела остаться — она любила императора, как и он любил ее, — но звучали и другие голоса, была паника, беготня и отчаяние, почти комедия, смешанная с плачем. Она надела амазонку из коричневой ткани.
В течение четырех лет ее замужества император правил и командовал Марией-Луизой, словно она была одним из его солдат. Его последнее письмо к Жозефу, датированное 16 марта, подтолкнуло ее — она предпочла бежать, чтобы не попасть в руки союзников, среди которых теперь находился — невероятно! — и ее отец. Она оказалась меж двух императоров, между отцом и мужем. Вокруг нее были братья Наполеона, все эти лишенные тронов короли, которые пререкались друг с другом, смотрели на нее, расхаживали вокруг, нервно потрясали кулаками, как ей казалось, слишком театрально и очень по-корсикански. Ее двор тоже разделился во мнениях. Было слишком много голосов — и ни одного, который ей нужно было услышать, который дал бы ей указания, так, как это делал император, когда она правила страной в качестве премьер-министра, а он был на войне. Теперь властность императора обратилась против него самого. Никто не смел ослушаться, никто не смел поступить или хотя бы подумать самостоятельно, ибо император был словом и силой, перед которой преклонялись все. (Здесь, в Лонгвуде, все по-прежнему и остается.)
Она бежала, когда император был всего в ста тридцати милях от нее, в своем легком кабриолете с упряжкой лошадей, мчащихся галопом. Он прокладывал дорогу домой к своим «мариям-луизам», молодым войскам, призванным под ее командование. Он выиграл четыре из последних шести сражений, и заключение мира казалось возможным при условии, что он отдаст Бельгию. Он отказался.
В тот час я был во дворце, стараясь помочь, и мать императора, королева-мать, посылала меня то туда, то сюда. Взгляд ее черных мраморных глаз скользил по вещам. Она указывала, и я, взяв вещь, заворачивал ее в лоскуты пальмовой ткани.
— Vite! Vite! — говорила она, и слово звучало как угроза. Ее маленькое смугловатое лицо покрыл морщины и складки старости — и ярости, одержавшие верх над ее красотой. Острый подбородок лежал на тугом высоком воротнике, как отвергнутый дар. Час спустя я поспешил вернуться к своему полку на баррикадах Монмартра.
— Не забудьте шпагу моего мужа с крупным бриллиантом, — сказала Мария-Луиза барону Меневалю. — Она ему понадобится. И разве не мой долг сохранить ее в целости?
Так Меневаль забрал шпагу.
«Регент», кусочек того трагического дня, был на самом деле последним en cas — вещью, которую человек хватает в момент отчаяния на всякий случай. Бриллианты всегда были тем, что уносят и обращают в деньги, на которые можно жить, когда все потеряно. Запросы императрицы Франции были несколько иными, поэтому она забрала все сокровища империи.
Она действовала по указаниям императора; и все это несколько напоминало кражу. В свое время Наполеон послал две тысячи миллионов во Францию. Когда-то в императорских подвалах золота хранилось на четыреста миллионов; большую часть он потратил во времена бедствий, спасая свои войска.
— Нет ли у меня лихорадки? Пощупайте мой пульс, — попросила императрица свою придворную даму герцогиню де Монтенбло. Она кашляла.
Римский король, которому было три года, прижимался к мебели и занавесям и даже к лестничным перилам. Он плакал и просил не уезжать.
— Я не поеду. Папы здесь нет, значит, управляю я, — сказал он.
— Это чересчур, я этого не вынесу. У меня столько дел, — сказала Мария-Луиза. — Меня разрывают на части.
— Месье! Месье! — крикнул мне мальчик. В эту минуту его тащили.
— Все не так уж плохо, — сказал я ему.
Я не мог остановить их и должен был отправиться на свой пост защищать город — и все же я медлил, как это обычно бывает во времена несчастий.
— Vite! — сказала королева-мать.
Мальчик за что-то цеплялся пальцами, но конюший и мадам де Монтескьё оторвали его и вынесли, громко кричащего, из дворца. Они тоже не могли быть равными противниками этой старой женщины, которая однажды выпорола императора.
— Где эта сука? — спросила королева-мать об императрице (все Бонапарты ненавидели Марию-Луизу с тех пор, как ее отец, император Франц, присоединился к их врагам).
— Надеюсь, эта толстая свинья протухла, — сказала ее дочь Каролина, королева Неаполя (затем Испании, теперь ничего), прошмыгнув мимо принцессы Полины Боргезе, которая некогда позировала Канове обнаженной и была второй красавицей в семье.
Принцесса Полина пыталась убежать с большим севрским сосудом в китайском стиле, почти полностью покрытым причудливыми рокайлями из золоченой бронзы.
Я видел, как королева Каролина подставила ей ногу.
Принцесса Полина с грохотом рухнула. Ваза так плотно сидела в своем золоченом футляре, что только немного треснула. Принцесса отшвырнула вазу, и я подал ей руку. Королева Каролина отбежала. Принцесса Полина вцепилась в рукав моей формы, а я принес извинения за то, что должен идти на свой пост на Монмартре. Отказать в помощи такой красивой женщине было очень трудно.
— Хватит! — крикнула королева-мать, топнув маленькой черной туфлей, и принцесса с королевой тихонько ушли, как кошки, получившие пинка.
На рассвете десять тяжелых зеленых берлин с имперскими гербами, дюжина карет и фургонов, нагруженных столовым серебром и мебелью, архивами и бумагами, выстроились вереницей у павильона Флоры — звон и лязг, лошади фыркают и переступают ногами. Двенадцать сотен Старой гвардии были отобраны специально для конвоя — гренадеры, егеря, уланы Имперской гвардии и gendarmes d’élite. Они выехали под серым пунктиром дождя за город и направились дальше, к Мальмезону.
Император сказал мне, что если бы его жена умела принимать решения, он отдал бы противоположный приказ. Он знал, что как только ей передадут любой приказ, начнутся интриги. Так случилось позже в Орлеане. На беду в императрице молодость сочеталась со слабостью, а ей пришлось иметь дело с профессиональной хитростью князя Талейрана, который остался, чтобы предать нас, и князя Меттерниха, действовавшего в интересах ее отца. Да еще и с королевой-матерью.
Остров Святой Елены стал для нас островом прозрения. Фраза «что было бы, если бы» всегда с нами, так же как и «если бы только…». В этом затерянном царстве стало ясно, что сын Наполеона был прав. Если бы только Мария-Луиза осталась в Париже, все могло пойти иначе. Император подходил все ближе и ближе. 30 марта император находился в ста сорока трех милях от Парижа, но она уехала, русский царь жил в доме Талейрана, решая его — Наполеона — судьбу, соглашаясь вернуть Бурбонов. Император поскакал в Фонтенбло.
Поскольку я был тогда командиром первого батальона десятого легиона Национальной гвардии, которой приказали защищать Париж, я поведал императору о дурном впечатлении, которое произвел на войска отъезд императрицы. Нас было так мало, а вооружение столь недостаточно, что некоторым пришлось взяться за пики, и ее побег еще больше подорвал наши силы. 31 марта Париж сдался, и союзники вошли в город.
Именно тогда я впервые увидел, что Франция больше не верит в императора. Люди сен-жерменского круга, эмигранты, которых он простил, первыми отвернулись от него, засунули свои бриллианты в корсеты и сбежали в загородные поместья, которые император вернул им. Другие спрятали свои наполеондоры (или сапоги с отворотами) и отказались драться. Я уже отослал Анриетту с детьми из Парижа в Эвре. В начале этого ужасного года моя первая дочь Эмма умерла шести лет отроду, и наши страдания продолжались. Долг разрывал меня на части: как камергер, я должен был следовать за императрицей, как член Совета, я должен был быть с императором или с армией.
* * *
Марии-Луизе было всего двадцать шесть лет, она была и императрицей, и регентшей Франции, когда, лихорадочно возбужденная, плачущая и старающаяся не выглядеть испуганной, покинула Париж, взяв с собой бриллиант. Во время русской кампании и в последних сражениях император, конечно, не носил «Регент». Этот бриллиант предназначался для триумфа, а не для того, чтобы склоняться над солдатами, лежащими на запятнанном снегу в чужой стране.
Мария-Луиза уехала в караване неудач, увозя остаток имперских притязаний и компанию ссорящихся королей и королев, лишившихся своих тронов. Это было, как если бы глава семьи только что умер и у его тела начались пререкания.
Для императрицы это путешествие было обратным тому, которое она совершила во Францию по случаю своего бракосочетания четырьмя годами раньше. Тогда ее австрийских спутников вынудили уехать. Теперь французская свита покинет ее, и опять у нее будет отнято все. Когда ей было пять лет, они с сестрами бежали из Вены в таком же караване, состоявшем из архивов, драгоценностей и нервных аристократов. И предстоит еще один побег — по вине человека, за которого она вышла замуж.
Иногда — нет, слишком часто, как я понял, — рождаются люди, совершенно не соответствующие занимаемому ими положению. Люди столь слабые, столь истеричные, столь непригодные, что остается только удивляться превратностям королевских судеб. Ради справедливости надо отметить, что императрица оказалась в сложном положении — на нее давила необходимость как-то действовать, и переговоры монархов, и вражеские армии, подходившие все ближе, и ежедневные измены, когда двор редел, совершая большие и малые предательства. А еще путаница писем, доставляемых несвоевременно, — трагедия упущенных возможностей и неверно понятых посланий. В первый вечер побега караван был атакован казаками, и всем пришлось пройти последние три мили пешком. Меланхолический поезд с сокровищами остановился в Рамбулье, где во времена революции была тюрьма, а теперь снова тюрьма.
В ту ночь император, узнав, что Париж пал, а императрица бежала, отправился с войсками в Фонтенбло. Когда мой полк утратил надежду, я попытался добраться туда, к нему, но мне это не удалось.
Нам сказали, что в апреле государственные советники должны возобновить исполнение своих обязанностей, и министр Талейран попросил меня остаться в Государственном совете. Я отказался. Я оказался разлучен со своей семьей, со своим императором и со всем, что я любил. Возможно, это мой недостаток — я всегда сдавался законной власти. Я всегда выполнял свой долг и был слишком послушен. Лишь два раза в жизни я действительно прислушался к велению сердца, отбросив все резоны, и в последний раз это привело меня сюда, на эту скалу.
Мария-Луиза двинулась к Шартру, в пятидесяти пяти милях от Парижа, где, как говорят, она остановилась в префектуре. Министры были там, и эрц-канцлер Камбасере, и председатель Сената, братья императора и их нервные королевы. Отсюда Гортензия и ее брат Евгений де Богарнэ отправились к Жозефине.
Брат императора, король Жозеф, встретился с королем Жеромом и королем Мюратом в дверях под портретом Эразма работы Гольбейна; каждый отказывался уступить дорогу другому. Потом появилась королева-мать и всех раскидала.
— Она хуже, чем креольская шлюха, — сказала королева-мать, опять-таки имея в виду императрицу.
Все короли и королевы пребывали в дурном настроении, замешанном на немалой доле бешенства. Полина останавливалась перед каждым зеркалом, чтобы припудрить следы слез, а королева-мать села за обильную трапезу.
— Где сыр? — спрашивала она, а слуги в плащах ходили на цыпочках у нее за спиной.
Экс-короли бегали вокруг или собирались в коридорах, шептались по-итальянски и строили заговоры. Однако все Бонапарты вместе взятые не могли заставить эту молодую женщину поехать к мужу тогда, когда она еще могла это сделать, а он был неподалеку в Фонтенбло. Ничто так не дезорганизует, как поражение.
Все это время старинный бриллиант был с нею в ее беспорядочном бегстве из дворца во дворец — в этом путешествии, к которому мы здесь, на острове, относимся, возможно, критичнее, чем барон Меневаль, и видим в нем некую пародию, грустную ошибку. Смятение усилилось, когда император прислал депешу, повелевая отправиться во дворец в Блуа. Она отправилась, все еще подчиняясь ему.
В течение недели в Блуа, со второго по восьмое апреля, она ходила вверх и вниз по великолепной наружной лестнице, плача и теребя пальцами платье. На этой лестнице, открытой ветру, украшенной обычными горгульями, медальонами и каменными саламандрами Франциска Первого, можно было слышать, как она, со сбившимися светлыми волосами, с безумием в глазах, разговаривала сама с собой, пытаясь на что-то решиться. Она была в панике, как человек, которому думалось, что он наконец хоть как-то устроился в жизни, и вдруг он обнаружил, что жизнь его снова рушится.
Ситуация была столь неопределенной, что министры являлись к ней по утрам в дорожном платье. Где бы они ни останавливались, место сразу пустело. Люди вставали из-за стола и исчезали. В замки на пути каравана прибывали все новые дурные вести. При этом медленном передвижении ее страна, ее родина, влекла императрицу обратно, к себе. Она писала императору, что короли Жозеф и Жером пытались заставить ее сдаться Австрии, но она отказалась. Даже среди «красных» дам не было согласия. Графиня де Монтескьё, няня младенца, советовала ей ехать к императору. Герцогиня де Монтебелло советовала ехать к отцу, потому что, в конце концов, союзники победили.
Это был неравный бой, ибо хорошенькая молодая герцогиня де Монтебелло, вдова маршала Ланна, была ближайшей подругой Марии-Луизы. В Тюильри императрица и ее приближенные посещали апартаменты герцогини каждое утро. Когда император отправлялся на какую-нибудь очередную войну, Мария-Луиза вешала в своей комнате портрет герцогини де Монтебелло.
(В этом месте император написал на полях слово canaille — мерзавка.)
Графине де Монтескьё, жене камергера, было тогда пятьдесят, она была вдвое старше императрицы и все делала ради Римского короля. Его «мама Кьё» всегда ловила его и уносила, когда он был готов вот-вот опростоволоситься в результате какой-нибудь неуместной выходки. Именно она, несмотря на ревность Марии-Луизы, тайком познакомила мальчика с Жозефиной. Графиня, женщина тучная и по характеру добрая, была сильна добродетелью и изящными манерами. Но всегда между матерью и той, кто нянчится с ребенком, существует соперничество. Ей принадлежало сердце этого мальчика, и поэтому Мария-Луиза ревновала и не доверяла. Графиня каждый день приносила сына к императору во время завтрака и лучше всех понимала характер мальчика. Ребенок, как она когда-то рассказала мне, был горд и чувствителен. Раз Наполеон попытался сыграть с ним шутку, дважды предложив ему лакомство и тут же отнимая поднесенную к его рту вилку. На третий раз дитя от протянутой вилки отказалось.
Из Фонтенбло император каждый день слал жене письма, подписанные «Нап», и они были меланхолической противоположностью тем радостным, нетерпеливым письмам, которые он присылал ей, когда она ехала во Францию. Фатальные задержки и слабость ее воли шли рука об руку. Казаки приближались. Она спрашивала у императора, что делать, но он не отвечал. Он понимал, что проиграл и что она еще молода, что она королевской крови и может править Тосканой, так что предоставил решать ей самой. Короли Жозеф и Жером пытались заставить ее бежать.
— Я не могу, — сказала она.
На следующее утро Бонапарты пришли, чтобы принудить ее. Она не спала, и сам вид их, черноволосых и так или иначе похожих на императора, переполнил чашу ее терпения. Она позвала на защиту стражу и челядь. Хватит с нее Бонапартов! После чего села и наотрез отказалась ехать к императору.
Настало время вспомнить, что она вышла замуж за врага. Она гуляла с ним по вечерам рука об руку по бульварам, инкогнито среди толпы. Вместе они любовались иллюминацией и видели свои собственные изображения в свете волшебного фонаря. Он показал ей виадуки в Шербуре и другие созданные им чудеса. Но верность Наполеона, все его драгоценности и добрая привязанность не могли перевесить близость гибели. Вместе с габсбургской нижней губой и маленькими королевскими ручками и ножками она унаследовала слабоволие Габсбургов. Меттерних сообщил ей, что она сможет жить как ей заблагорассудится в качестве герцогини Пармской и что ей следует вернуться в Австрию.
Тремя часами позже явились казаки и отвезли ее в Орлеан. Все было кончено.
* * *
Теперь я знаю, что в то раннее утро 9 апреля, перед отъездом из Блуа в Орлеан, Мария-Луиза послала за своими драгоценностями. Если ей предстоит поездка с вороватыми казаками, то лучше надеть на себя как можно больше драгоценностей. Она знала, что они не посмеют обыскивать ее — императрицу и дочь их союзника императора Франца. Неприятно думать о том, что эта молодая императрица, которая почти ни с кем не разговаривала, которая жила среди этикета, более сковывающего, чем этикет в прежнем Версале, повела себя точно таким же образом, что и Жозефина: рассовывала драгоценности по одежде, вынужденная прятать то, что некогда считала своим.
Обоюдоострый палаш императора с «Регентом» на рукояти был, конечно, слишком велик, чтобы его можно было спрятать. В апартаментах в Блуа она велела барону Меневалю сломать лезвие. Он подошел к камину и, сунув палаш под подставку для дров, выдернул рукоять из клинка, чтобы унести ее, скрыв под одеждой.
Меневаль подчинился, как подчинялся всегда, потому что Меневаль был мною тогдашним и, как и я, подчинялся силе. Люди вроде императора могут быть чрезвычайно упорны, поскольку сверх обычного наделены целеустремленностью и энергией, и они истощают окружающих так, что люди превращаются в шелуху, которую кружит вихрь. Теперь, на этом острове, я стал тем, кто встает с императором, когда он просыпается ночью. Мамелюк Али является у моей кровати, чтобы позвать меня к нему. Нередко мне приходиться протереть глаза и еще раз посмотреть на Али, этого призрака во плоти, чтобы убедиться, что это не сон. В течение многих лет император будил именно Меневаля, потому что он был наиболее ценимым из всех секретарей Наполеона. Только он умел привнести в его бумаги тот порядок, которого требовал император. Император устраивался на ручке кресла барона или присаживался на его письменный стол и диктовал. Иногда, будучи в игривом настроении, он садился к нему на колени. Меневаль работал до изнеможения. После того как здоровье его стало сдавать, он, охромев, стал секретарем императрицы.
Низложенные короли покинули Орлеан, как и мать Наполеона. Мария-Луиза просила королеву-мать поминать ее добром.
— То, что я буду думать о вас, зависит от ваших поступков, — ответила королева-мать.
Потом взглянула на детей и пожала плечами, выразив этим все свое презрение. Она была вроде тех древних сибилл на островах, которые всегда заранее знали результат.
Мария-Луиза поцеловала ее сморщенную, в пятнах, руку. Потом все крепости пали, императрица-регентша сдалась и была отвезена вместе с сыном к ее отцу, который находился тогда в Рамбуйе.
У своей кареты она увидела раскачивающиеся высокие черные каракулевые шапки, пики и шашки четырех тысяч казаков, скачущих галопом со всех сторон. У них были такие седла, что они могли стоять на них во время скачки. «Ура! Ура!» — кричали они. Во время поездки из Блуа в Орлеан казаки разграбили одну из ее повозок, но до драгоценностей не добрались.
Теперь Мария-Луиза уже никак не могла попасть к императору.
* * *
У императора тоже был нервный срыв. В ту неделю его вынудили отречься от трона. Он был взят в кольцо, ибо все его враги были в Париже — русский царь в доме Талейрана, король Пруссии Фридрих Вильгельм и австрийский князь Шварценберг, чья жена сгорела в огне на балу в честь императора, — все собрались, чтобы обсудить его будущее. 2 апреля император услышал, что Сенат низложил его.
— Талейран похож на кошку; ему всегда удается упасть на все четыре лапы, — сказал император.
Он решил бороться и приказал войскам идти на Париж, но маршалы отговорили его от этого плана. Маршал Мармон дезертировал, перейдя к австрийцам со своими войсками.
Император отрекался дважды, в первый раз в пользу своего сына, а когда союзники на это не согласились, отказался от всего без всяких условий. Потом он передумал и попытался заставить генерала Коленкура вернуть документ, но было слишком поздно. Окончательная утрата всего, что он собирал для сына, казалось, сокрушила его волю; Бурбоны возвращались во Францию.
Я слышал, что за время долгого пребывания в Фонтенбло он то застывал в задумчивости, то возбуждался, а затем им вновь овладевала гнетущая, бросающаяся в глаза апатия. Когда императрица написала, что хотела бы утешить его, он пробормотал: «Ля монако». Он был подавлен, ни с кем не разговаривал и только яростно чесался. Когда польская графиня Валевска приехала к нему, он заставил ее прождать всю ночь и не пожелал видеть. Он опоздал вернуть себе жену, ребенка и нацию.
Как раз в это время лорд Байрон повернулся спиной к своему прежнему герою и написал злую поэму, вошедшую в том, который милая Л. позже прислала нам сюда, поскольку есть друзья, которые полагают, что человек должен знать худшее, даже когда он находится на пределе падения. Поэма начинается так:
«Все кончено! Вчера венчанный Владыка, страх царей земных, Ты нынче — облик безымянный! Так низко пасть — и быть в живых!»
Лорд Байрон вопрошал, все ли еще «цветок австрийский гибкий» остается ему верным. Конечно, я не показал императору этих стихов.
12 апреля император узнал, что Мария-Луиза будет править не Тосканой, как он надеялся, но только герцогством Пармским. В тот день он узнал, что союзники хотят разлучить его с нею и предоставить ему правление маленьким островом Эльба. Он написал Меневалю, что императрица должна вернуть имперские драгоценности барону де ла Буильри для временного правительства. Меневаль ответил, что он вернул все драгоценности, в том числе и «Регент».
В Орлеане Мария-Луиза остановилась в епископском дворце. Господин Дюдон, бывший в немилости у императора с тех пор, как дезертировал со своего поста в Испании, явился и потребовал драгоценности для французского временного правительства. Талейран, как всегда двуличный (говорят, если сильно ударить его по спине, на лице его не отразится ничего), доверил Дюдону эту задачу.
* * *
Недавно мы услышали рассказ о том, как Дюдон нарочно явился к императрице, когда она находилась в своем салоне в окружении множества людей. Он велел одной из придворных дам взять у императрицы длинное жемчужное ожерелье, которое в этот момент было на ней.
— Отдайте ему и ничего не говорите, — прошептала императрица даме и в удобный момент сняла ожерелье.
Дюдон потребовал также все ее личные драгоценности. Конечно, существовало два гарнитура из драгоценных камней, которые были слиты в один лучшими мастерами Парижа. Чтобы отделить драгоценности королей от драгоценностей императора, эмигрантов или короля Сардинии, потребовалось бы работать не одну неделю, имея под рукой опись. Никто тогда не был в настроении совершать щедрые жесты в отношении императора, поэтому Дюдон забрал и ожерелье из огромных бриллиантов, которые Наполеон подарил Марии-Луизе на рождение Римского короля, и все, что он купил за время их супружества, во времена счастья и роскоши.
Когда я оглядываюсь на историю «Регента», у меня создается впечатление, что во Франции долги никогда не выплачиваются. Каковы бы ни были требования, именно император выкупил «Регент», когда тот был заложен; именно император, экономя на цивильном листе, приумножал количество драгоценностей. До 1811 года он воспользовался шестью миллионами государственных средств, чтобы покрыть расходы в шесть миллионов шестьсот тысяч. Государство оставалось должно ему шестьсот тысяч наполеондоров, когда империя пала.
Окружение императора протестовало, считая, что императорские сокровища принадлежат ему, но Дюдон вывез из Орлеана повозки с десятью миллионами в золотой и серебряной монете и со столовым серебром, забрал даже одежду императора и носовые платки с «N», все вилки и ножи, принадлежавшие императору, все памятные подарки, и среди прочего — «Регент».
Другую историю я узнал недавно: говорят, что Дюдон не сразу получил рукоять палаша и захватил все бриллианты, кроме «Регента». Говорят, что императрица держала камень при своей особе, прятал в рабочей корзинке, и только после того, как Дюдон потребовал, она своей маленькой ручкой достала из-под вышивок рукоять императорского палаша. Эта история показывает дух, достойный женщины, которую любил император, но я сомневаюсь в правдивости этого рассказа.
* * *
12 апреля император потерял жену, ребенка и сокровища, днем раньше он потерял империю. Большое горе никогда не приходит одно; каждая большая трагедия приходит, задрапированная в маленькую версию самой себя.
Император хотел вернуть Марию-Луизу и сына. Наконец он послал войска, чтобы вызволить ее, но к тому времени она уже покинула Орлеан. Князь Меттерних послал ее обратно в Рамбуйе к отцу. Это был второй раз, когда он разминулся с нею на несколько часов или дней. Она писала: «Будьте осторожны, мой дорогой, нас обманывают… но с моим отцом я буду держаться твердой линии» (это письмо император показывал мне).
И вот, беспомощный, в три часа утра император принял яд. О 12–13 апреля здесь говорят все. Император сидел на своей зеленой бархатной кровати, вышитой розами, со страусовыми перьями и орлами наверху. Он высыпал содержимое маленького черного мешочка из шелка и кожи, который носил на шее со времен испанской кампании, в стакан воды. То была смесь опиума, белладонны и чемерицы в количестве достаточном, чтобы убить двух человек. Но его только вырвало. Констан услышал его стоны и вызвал генерала Коленкура. Император дрожал, потом в ярости разорвал простыню. Он сказал генералу, что у него отбирают жену и сына. Коленкур хотел позвать врача, но император со всей своей огромной безумной силой схватил его за руку. Наконец с ним случился спазм, генерал вырвался и бросился за доктором Ивеном. К счастью, яд оказался слишком старым и не подействовал.
— Дайте мне другой яд, — сказал император.
Коленкур обвинил доктора Ивена в том, что это он дал Наполеону яд, и так напугал врача, что тот ускакал на другой день на первой попавшейся лошади. Один из мамелюков императора тоже дезертировал. В нашей стране в то время враги внезапно становились друзьями, а друзья, порой совершенно неожиданно, делались врагами. Генералы, которых император одарил особняками и состояниями, ночью уезжали прочь, чтобы больше не возвращаться.
* * *
Еще один рассказ, который я услышал недавно: говорят, что Мария-Луиза увезла «Регент» в Австрию, где ее отец вернул его князю Талейрану. Я не верю ни тому, ни этому рассказу, ибо в них она изображена сентиментальной дурочкой, верной этой последней реликвии императора, чему противоречат последующие события. Скорее по своей слабости императрица предалась отцу-кайзеру и так и не вернулась во Францию.
Де ла Буильри стал хранителем драгоценностей при Людовике Восемнадцатом, и драгоценности перешли в Тюильри. Император сказал мне, что расценивает это как предательство, потому что де ла Буильри должен был привезти сокровища в Фонтенбло, а не брату короля в Париж. Это была всего лишь генеральная репетиция тех печальных измен, которым предстояло произойти, потому что у потерпевшего поражение бывает мало друзей, и вся страна ополчилась на императора.
Император в Фонтенбло, в саду, сидя возле статуи Дианы, ударом ноги пробил дыру в гравии глубиной в фут. Вся Старая гвардия хотела отправиться с ним на Эльбу. Ему разрешили взять четыреста солдат, но их стало шестьсот, потом тысяча человек, готовых бросить все, чтобы быть с ним на острове размером 18 на 12 миль. Он простился со Старой гвардией во дворе Фонтенбло. Черные медвежьи полости выстроились на холоде — эту сцену изобразили многие художники.
— До свиданья, дети мои, мне хотелось бы прижать всех вас к сердцу, — сказал император. — По крайней мере, я поцелую ваше знамя!
И они подали ему знамя — знамя Маренго, Аустерлица, Эйлау, Фридланда, Ваграма, Вены, Верка, Мадрида, Москвы — и он долго целовал его, и все, даже вражеские комиссары, плакали.
— Я напишу о тех великих делах, которые мы совершили вместе… Прощайте.
Он подошел к экипажу, и солдат-возница коснулся кнутом лошадей. И все головы разом повернулись, вглядываясь в клубы пыли.
В середине августа на острове Эльба император получил последнее письмо, которое ему было суждено получить от императрицы. Этого письма он никогда мне не показывал.
* * *
По дороге на корабль, который должен был доставить его на Эльбу, император ехал на юг. Там, где начинаются все французские лихорадки и эпидемии, он увидел белые флаги и услышал «Vive le Roi», потом «Долой корсиканца!». Как писал позже Шатобриан, «заразительность — самая удивительная вещь во Франции».
Император снова стал чужаком, лживая страна исторгла его. Поскольку его лицо оставалось на золотых наполеондорах и пятифранковых монетах, он надевал синий плащ своего камердинера и круглую шляпу, ехал верхом впереди кареты, впервые в жизни опустив голову.
Если бриллиант был его удачей, теперь она покинула его, как покинули жена и сын, министры, почти все те, кого он приблизил к себе и обогатил. То было время и других измен, потому что Жозефина до упаду танцевала с печально известными иностранными князьями. В это время императора ничто не удивляло. Он отплыл на Эльбу на английском Его Величества фрегате «Бесстрашный».
Мария-Луиза больше не писала. Но все же он велел своему седельнику на Эльбе сделать поводья из бледно-синего шелка для ее лошади. И рассказывал мне, что украсил ее комнаты на своей вилле «Иль Молино». Он велел художникам расписать потолок символами супружеской верности — два голубя, связанные вместе, причем так, чтобы узел затягивался, когда они пытаются разлететься.