Книга: Дядя Сайлас. В зеркале отуманенном
Назад: Глава XXXII Дядя Сайлас
Дальше: Глава VII Элверстон и его общество

Том II

Глава I
Ночной визит

Меня иногда спрашивают, почему я ношу странное колечко с бирюзой, — на взгляд непосвященных, оно не представляет никакой ценности и совершенно не приличествует бриллиантам на моей руке, оскорбленным таким соседством, судя по их холодному блеску. Оно было подарено мне на память в то время, о котором я повествую.
— Эй, девчонка, как мне звать тебя? — вскричала пугающе возбужденная Милли, однажды утром ворвавшись в мою комнату.
— Моим именем, Милли.
— Нет, у тебя должно быть прозвище, как у всех.
— Я обойдусь, Милли.
— А я хочу, чтобы было. Может, мне звать тебя Вертихвосткой?
— Ни в коем случае.
— Но должно же быть у тебя прозвище!
— Я отказываюсь…
— А я все-таки дам тебе его, девчонка.
—  Яне приму…
— Но я все равно стану как-нибудь называть тебя.
— Я могу не откликаться.
— А я тебя заставлю, — краснея, сказала Милли.
Возможно, ее рассердил мой тон, ведь мне была просто отвратительна ее прежняя грубость.
— Не заставишь, — спокойно возразила я.
— Еще посмотрим… А то дам тебе прозвище безобразнее этого.
Я презрительно улыбнулась — чтобы не выдать испуга.
— По-моему, ты кокетка, ты развязная… и вообще дура! — выпалила она, совершенно пунцовая.
Я улыбалась той же немилосердной улыбкой.
— И ты у меня сейчас получишь пощечину — глазом моргнуть не успеешь!
Она размахнулась, хлопнула рукой по платью и в ярости метнулась ко мне. Я на самом деле решила, что она вызывает меня меряться силой.
Но я остановила ее, присев в реверансе, и горделиво прошествовала из комнаты в кабинет дяди Сайласа, где нам подавали завтрак в тот и последующие дни.
За столом мы, отгородившись надменностью, молчали: кажется, мы даже не взглянули друг на друга.
В тот день мы не ходили вместе гулять.
Я сидела в полном одиночестве вечером, когда ко мне в комнату вошла Милли. Глаза у нее были красные, взгляд — очень печальный.
— Дай руку, кузина, — сказала она, беря меня за запястье, и вдруг потянула и звонко ударила моей рукой себя по пухлой щеке, так что в пальцах у меня закололо. Я не успела справиться с изумлением, как она исчезла.
Я позвала ее, но она не откликнулась, я бросилась вдогонку, но она бегала быстро, и я потеряла ее в пересекающихся галереях.
Я не видела ее ни за чаем, ни отправляясь спать, но, когда легла и уже заснула, Милли разбудила меня. Она изливала потоки слез.
— Мод, кузина, ты простишь?.. Ты уже никогда меня опять не полюбишь? Нет, я знаю, что нет… Я такая тварь… Как противно… как стыдно! Вот тебе пирожное-банбери — я в город за ним посылала… вот тебе конфеты — съешь, а? Вот тебе колечко… твои, конечно, красивее, но, может, ты будешь носить его из дружбы ко мне… в память дружбы с бедной Милли, которая еще ничего плохого тебе не сделала… Если бы ты простила меня… Я за завтраком погляжу: на руке у тебя колечко — значит, у нас опять дружба, а нет — я больше не стану тревожить тебя, просто возьму и утоплюсь — чтобы глаза тебе не мозолила дрянная Милли.
Не задержавшись ни на мгновение и покинув меня, не вполне проснувшуюся, с чувством, что все это мне пригрезилось, она выбежала из комнаты — босая, кутая плечи в задранную юбку.
Она оставила свою свечу возле моей кровати, а свои скромные подношения — на моем одеяле. Не бойся я встречи с гоблинами, я бы пустилась за ней, но страх удержал меня. Тоже босая, я стояла у постели и целовала жалкое маленькое колечко; я надела его на палец, где ношу его с тех пор и всегда буду носить. А когда я легла, мечтая, чтобы поскорее настало утро, ее бледное лицо, умоляющее и покаянное, не давало мне уснуть, и я час за часом с горечью укоряла себя за жестокое бесстрастие… я думала, откровенно говоря, что виновата в тысячу раз больше Милли.
До завтрака я напрасно разыскивала ее. За завтраком мы наконец встретились, впрочем, в присутствии дяди Сайласа, молчаливого, апатичного, но грозного, и, сидя за чрезмерно большим столом под холодным странным взглядом моего опекуна, говорили только по необходимости и то — понизив голос, потому что, если Милли вдруг произносила словечко достаточно громко, дядя Сайлас обычно вздрагивал, прикрывал ухо своими тонкими белыми пальцами с таким видом, будто боль пронзала его до самого мозга, а потом пожимал плечами и страдальчески улыбался в пространство. Когда дядя Сайлас не был настроен говорить — это иногда случалось, — мы понимали, что разговор за столом едва ли уместен.
Увидев на моей руке колечко, Милли ахнула и округлила глаза — она казалась такой обрадованной. Она чуть не вскочила с места, но удержалась; лицо бедняжки исказилось, она закусила губу. Неотрывно, с мольбой, смотрела она на меня, на ее глазах выступили слезы и потекли ручейками по пухлым щекам.
Я, несомненно, раскаивалась даже больше нее. Я плакала и улыбалась, мне так хотелось поцеловать бедняжку. Наверное, мы выглядели пренелепо; впрочем, это хорошо, что мелкие происшествия могут глубоко взволновать нас в ту пору жизни, когда серьезные испытания выпадают редко.
Но вот мы наконец остались вдвоем, и объятия, которыми наградила меня Милли, походили скорее на спортивную борьбу. Милли вертела меня так и этак, прятала лицо у меня на груди и громко причитала сквозь слезы:
— Я жила совсем одна, пока ты не приехала. Ты ко мне — по-доброму, а я… я — сатана. Я никогда тебя не назову никаким другим именем, а только — Мод… моя милая Мод!
— Милли, ты должна назвать меня Вертихвосткой. Я буду Вертихвосткой, буду кем ты захочешь. Ты должна… должна… — Я ревела под стать Милли и обнимала ее изо всех сил. Удивительно, как мы удержались на ногах.
Так наша дружба с Милли еще больше окрепла.
Между тем зима вступила в свои права, дни сделались короче, ночи — длиннее; долгими стали разговоры у камелька в Бартраме-Хо. Меня тревожили странные приступы, которым столь часто был подвержен дядя Сайлас. Вначале, поддаваясь привычке, усвоенной Милли, я не слишком много размышляла о дядиной болезни. Но однажды, когда дядя «чудил», он послал за мной, я увидела его и неописуемо испугалась.
Он лежал в белой рубахе, свернувшись клубком в громадном кресле. Я бы подумала, что он мертв, но старая л’Амур, сопровождавшая меня, вполне разбиралась в этой болезни со всеми ее жуткими симптомами.
Она мрачно, многозначительно подмигнула мне и, кивнув, прошептала:
— Не шумите, мисс, ни-ни — пока не заговорит сам. Он сию минуту подаст голос.
Я не заметила у него судорог, но лицо его исказилось как у эпилептика в припадке.
Наморщенный лоб… безумная ухмылка… незрячие, с открывшимися полосками белков глаза.
Неожиданно, поежившись, будто от холода, он выпучил глаза, сомкнул губы, заморгал и уставился на меня бессмысленным, неуверенным взглядом. Наконец на губах его проступила слабая улыбка.
— А! Девочка… дитя Остина. Дорогая моя, я едва способен… я поговорю с вами завтра… в другой раз. Это тик… невралгия или что-то вроде… Мука… Скажите ей…
И, сжавшись в комок, он уже лежал в громадном кресле в той же позе невыразимой беспомощности, а его лицо опять обратилось в ужасную маску.
— Уйдемте, мисс, он передумал, он не сможет… нет, никак не сможет поговорить с вами сегодня, — зашептала старуха.
И мы выскользнули из комнаты. Мне трудно описать пережитое потрясение. Он, казалось, был при смерти, и я, разволновавшись, сказала об этом старухе Уайт, которая, позабыв свою обычную церемонность в обращении с «мисс», подняла меня на смех.
— Помирает? Да он как святой Павел — помирает что ни день!
Я взглянула на нее, задрожав от ужаса. Думаю, она не беспокоилась о том, какие чувства могла пробудить, потому что продолжала с презрением ворчать себе под нос. Я молчала, а потом, все еще не оправившись от страха, заставила себя заговорить с ней:
— Вы не считаете, что это опасно? Не послать ли за доктором?
— Господь с вами, мисс, доктор давно все знает, — на ее лице промелькнула циничная усмешка, тем более ошеломляющая, что искажала черты немощной старости.
— Но это же припадок… паралитический или еще какой-то… ужасный припадок… Нельзя рисковатьи оставлять дядю на волю случая, верить, что организм сам справится!
— Не бойтесь вы за него — никакой это не припадок, ничего ему не сделается. Просто дурь находит время от времени. Уже с десяток лет, а то и больше… Доктор все знает, — решительно ответила старуха. — Он, дядя ваш, такой бедлам устроит, ежели вздумаете вмешаться!
Тем же вечером я обсуждала вопрос с Мэри Куинс.
— Они многого недоговаривают, мисс, но я думаю, он слишком уж пристрастился к настойке опия, — заключила Мэри.
Я и сейчас не в состоянии указать на природу тех периодических приступов. Потом я часто говорила о них с медиками, но ни разу не слышала, чтобы кто-то объяснял все пристрастием к опию. Несомненно, однако, что дядя употреблял лекарство в ужасающих дозах. Он действительно иногда жаловался, что невралгия вынуждает его держаться этой печальной привычки.
Образ дяди Сайласа, каким я увидела его в тот день, тревожил мое воображение и вселял страх. Я крепко спала по ночам в Бартраме. И это естественно, если ежедневно проводить по многу часов на открытом воздухе и в движении. Но той ночью я была взбудоражена и не могла заснуть; шел третий час, когда мне послышался на аллее звук подъезжавшего экипажа и конский храп.
Мэри Куинс была рядом, поэтому я осмелилась подняться с постели и выглянула в окно. Мое сердце учащенно забилось — я увидела, как почтовый дилижанс въехал во внутренний двор. Переднее окошко экипажа было опущено, миг-другой — и форейтор осадил коренную.
Получив какое-то распоряжение, он направил — уже шагом — экипаж ко входу, где на ступеньках я заметила поджидавшую их фигуру. Возможно, это была старуха л’Амур, а возможно, и нет. С перил лестницы, возле двери, светила лампа. Фонари почтового дилижанса тоже горели, ведь ночь выдалась темная.
Почтальон вытащил из дилижанса, как мне показалось, сумку и саквояж, снял с верха коробку, и вещи внесли в холл.
Чтобы видеть происходившее там, мне пришлось прижаться щекой к стеклу и все время протирать его ладонью, ведь оно мгновенно запотевало от моего дыхания. Но я разглядела, как некто высокого роста, закутанный в плащ, спустился с подножки дилижанса и быстро вошел в дом. Однако действительно ли то был мужчина? А может, женщина? Я так и не поняла.
Сердце мое заколотилось. Я сделала заключение: моему дяде хуже, он умирает… и это доктор, за которым послали слишком поздно.
Я прислушивалась: вот сейчас доктор поднимется, войдет к дяде — я думала, что в ночной тишине я все услышу, но до меня не донеслось ни звука. Целых пять минут я напрягала слух — понапрасну. Я вернулась к окну, но обнаружила, что экипаж исчез.
Я испытывала сильное искушение разбудить Мэри Куинс, держать с ней совет и убедить ее провести расследование. Не сомневаясь, что мой дядя при смерти, я жаждала узнать мнение доктора. Но ведь я поступила бы жестоко, оторвав добрую душу от освежающего сна. Поэтому, продрогшая от холода, я вернулась в постель и лежала, продолжая прислушиваться и строить догадки, пока не заснула. Утром, по обыкновению не дав мне одеться, в комнату влетела Милли.
— Как дядя Сайлас? — поторопилась я узнать.
— Старая л’Амур говорила, что еще чудит, но уже не так плох, как вчера, — ответила Милли.
— Разве за доктором не посылали? — спросила я.
— За доктором?.. Вот странно, она и словом не обмолвилась… — отвечала кузина.
— Я только спрашиваю.
— Не знаю, приезжал ли, нет, — проговорила она. — Но с чего ты взяла — про доктора?
— Прошлой ночью, между двумя и тремя часами, здесь был почтовый дилижанс.
— Да ну? А кто сказал? — живо заинтересовалась Милли.
— Я сама видела. И некто — я решила, доктор, — покинул дилижанс и вошел в дом.
— Враки! Кто бы за доктором посылал, девчонка? Не доктор это, говорю тебе. Каков из себя? — спросила Милли.
— Я только видела, что мужчина — а может, женщина? — высокого роста… в плаще, — сказала я.
— Тогда не он. И не другой, о котором я подумала… Будь я проклята, если это не Корморан , — вскричала Милли, нетерпеливо отбивая дробь костяшками пальцев по столу.
Именно в этот момент в дверь постучали.
— Войдите, — сказала я.
В комнату вошла старая л’Амур и присела в реверансе.
— Я пришла сказать Мэри Куинс, что ее завтрак готов, — произнесла старуха.
— Кто прибыл на почтовых? — потребовала у нее ответа Милли.
— Какие еще почтовые? — взвизгнула старая карга.
— Я про почтовый дилижанс, который останавливался тут в третьем часу ночи, — проговорила Милли.
— Вранье! Подлое вранье! — выкрикнула старуха. — Не было тут у дверей никакого дилижанса с тех пор, как мисс Мод приехала из Ноула.
Я с изумлением смотрела на старуху служанку, смевшую так дерзить.
— Был дилижанс, и привез, надо думать, Корморана, — сказала Милли, наверное, привыкшая к смелым речам л’Амур.
— Опять подлое вранье, под стать прежнему! — отрезала старая карга, и ее изможденное, сморщенное лицо сделалось красным, как медь.
— Прошу вас никогда не выражаться подобным образом в моей комнате, — сказала я, очень рассерженная. — Я виделапочтовый дилижанс у дверей; то, что вы лжете, не имеет особого значения, но вашу грубость я здесь не потерплю. И если это повторится, я, несомненно, пожалуюсь дяде.
При моих словах старуха покраснела еще сильнее, сбитая с толку; она уставилась на меня, поджав губы, так что лицо ее исказила зловещая гримаса. Однако она поборола гнев и только раздраженно фыркнула, говоря:
— Я не хотела обидеть вас, мисс, мы, в Дербишире, как подумаем, так и сказанем. Я не хотела обидеть вас, мисс. Вы ж не обиделись, а? — И она еще раз почтительно присела в реверансе. — А вам, мисс Милли, я позабыла сказать, что господин требует вас сию же минуту.
Милли молча поспешила из комнаты, л’Амур, не отставая, следовала за ней.

Глава II
Появляется доктор Брайерли

У Милли, присоединившейся ко мне за завтраком, глаза были красные и припухшие. Она еще ловила воздух с тем тихим всхлипом, который выдает — даже при отсутствии других признаков — недавние бурные рыдания. Она села молча.
— Ему хуже, Милли? — встревоженно спросила я.
— Нет, с ним ничего плохого, с ним все в порядке, — резко ответила Милли.
— В чем же дело тогда, Милли, дорогая?
— Вредная старая ведьма! Наговорила Хозяину, что я сказала про Корморана, ну, что почтовый дилижанс прошлой ночью привез Корморана.
— А кто это — Корморан? — полюбопытствовала я.
— Ох, вот оно… Ты хочешь, чтобы я рассказала, и я хочу рассказать, а только не смею, ведь он тут же отошлет меня во французскую школу, черт бы ее побрал! Черт бы их всех побрал!
— А почему дядя Сайлас обеспокоился? — очень удивившись, спросила я.
— Так ведь врут!
— Кто?
— Л’Амур — вот кто. Она как наябедничала Хозяину про меня, так он за нее и взялся, потребовал сказать, были ли приезжие прошлой ночью, а она клялась, что никого не было. Ты уверена, Мод, — ты действительно что-то видела? Может, тебе приснилось?
— Не приснилось, Милли, я видела это, как вижу тебя, — ответила я.
— Хозяин все равно не поверит, он взъярился на меня, грозит Францией, чтоб она под воду ушла! Не люблю Францию… да, чертовски не люблю. Ты ж, наверное, тоже?.. Они меня застращали Францией — отошлют, посмей я еще хоть словечко сказать про почтовых и… про кого бы то ни было.
Меня уже мучило любопытство: кто это — Корморан? Но я поняла, что ничего не услышу от Милли, и она в действительности знала не больше моего насчет таинственного ночного посетителя.
Через несколько дней я была удивлена, увидев доктора Брайерли — он поднимался по лестнице. Я стояла в темной галерее, когда он пересекал площадку, направляясь к дядиной двери, — не сняв шляпы, с какими-то бумагами в руках.
Он не заметил меня, и, как только он вошел к дяде Сайласу, я спустилась вниз. В холле я нашла поджидавшую меня Милли.
— Значит, доктор Брайерли здесь, — сказала я.
— Это худой, что ли, с колючим взглядом, в лоснящемся черном сюртуке? Который только что поднялся наверх? — спросила Милли.
— Да. Он вошел в комнату к твоему папе, — сказала я.
— А может, как раз он приехал той самой ночью? Он оставался в доме, хотя мы его и не видели, — здесь проще простого затеряться… в таком-то доме!
Эта же мысль пришла и мне в голову, но я сразу ее отвергла. Конечно, я видела не доктора Брайерли, а кого-то другого.
Не прояснив ничего, мы взялись за наши занятия — отправились порисовать разрушенный мост. Калитка оказалась, как и прежде, запертой, и, поскольку Милли не удалось убедить меня перелезть через калитку, мы обошли забор по берегу реки.
Рисуя, мы заметили смуглое, под копной черных как сажа волос, лицо и полинявшую красную куртку Самиэля; укрывшись за деревьями, он смотрел на нас злобным взглядом и стоял недвижимо, как вырезанная из камня фигура в боковом приделе собора. Когда мы вновь поглядели в его сторону, он уже исчез.
День для зимы выдался теплый, но мы, хотя и закутанные, не усидели за этюдами дольше десяти — пятнадцати минут. По дороге обратно, минуя небольшую рощицу, мы вдруг услышали рассерженные голоса и увидели под деревьями старого злодея Самиэля и его дочь: он дважды ударил ее своей палкой, причем раз — по голове. Красавица отбежала совсем недалеко, злобный же лесной демон поспешно заковылял вдогонку, изрыгая проклятия и размахивая своей дубинкой.
Я вскипела. Я была так потрясена, что на миг лишилась речи, но в следующий — закричала:
— Изверг! Как вы смеете бить бедную девушку?!
Она, отбежав всего на несколько шагов, обернулась к преследователю — и к нам — лицом: глаза ее полыхали, она была бледна и едва сдерживала слезы. Две струйки крови стекали по ее виску.
— Эй, папаша, погляди-ка сюда! — проговорила она со странной дрожащей улыбкой, подняв руку, перепачканную кровью.
Возможно, он устыдился и поэтому пришел в еще бо́льшую ярость, поскольку громко выругался и вновь пустился за девушкой, крутя палкой перед собой. Наши голоса, однако, остановили его.
— Мой дядя узнает о вашей жестокости. Бедная девушка!
— Дай ему, Мэг, если он еще раз тебя тронет! И зашвырни его ногу в речку сегодня, когда он заснет!
— Щас я тятем же попотчую! — услышали мы брань. — Так ты научаешь ее бить отца родного? Ну смотри!
И он повернул голову к Милли, устремив на нее свирепый взгляд и размахивая дубиной.
— Успокойся, Милли, — шепнула я, ведь она уже готовилась схватиться с ним. А его я еще раз заверила, что дома сообщу дяде о том, как он обращается с бедной девушкой.
— Вас-то пущай и блаадарит за все — подъехали к ней, упросили открыть калитку, — прорычал он.
— Вранье! Мы обогнули забор по ручью, — закричала Милли.
Я считала, что препираться с ним незачем. Он же, на вид очень сердитый и, как мне показалось, немного растерянный, дергаясь и раскачиваясь, пошел своей дорогой. А на мою повторную угрозу сообщить о происшествии дяде он, уходя, через плечо проревел:
— Сайлас не сделает даже вот так. — И он щелкнул мозолистыми пальцами.
Девушка стояла на прежнем месте, она стирала кровь с лица и смотрела на ладонь, прежде чем вытереть ее о фартук.
— Бедная моя, — обратилась я к девушке, — не плачьте. Я поговорю с дядей о вас.
Но она не плакала. Подняв голову, она исподлобья, с каким-то угрюмым презрением взглянула на утешительниц.
— Возьмите вот эти яблоки, хорошо? — В нашей корзинке лежало два-три яблока, которыми так славился Бартрам.
Я не решалась приблизиться к ней: эти Хоксы, что Красавица, что Чурбан, были такие дикари… Поэтому я покатила яблоки по земле к ее ногам.
Она так же угрюмо смотрела на нас, потом сердито пнула докатившиеся до ее ног яблоки. Вытерла висок и лоб фартуком, молча повернулась и медленно двинулась прочь.
— Бедняжка! Наверное, нелегкая у нее жизнь. Какие же они странные и недружелюбные люди!
Когда мы вернулись домой, старуха л’Амур поджидала «мисс» на верху парадной лестницы; с почтительным реверансом она сообщила, что господин был бы рад видеть меня.
Не затем ли, чтобы услышать подтверждение, что я наблюдала прибытие того таинственного почтового дилижанса? Манеры дяди Сайласа, при всей мягкости, чем-то пугали меня, и меньше всего на свете мне хотелось встретить дядин обличающий взгляд.
К тому же я не знала, в каком состоянии найду дядю, и ужасалась при мысли, что опять застану его таким, как в последний раз.
Я входила в комнату с неким трепетом, но мгновенно почувствовала облегчение. Дядя Сайлас был явно в прежнем здравии и, насколько я могла помнить, одет в тот же изящный, хотя и небрежный наряд, в котором я впервые увидела его.
Доктор Брайерли — какой чудовищный контраст, какая грубая внешность и, однако, какой ободряющий в этом его присутствии знак! — сидел подле дяди Сайласа за столом и перевязывал бумаги. Он изучал меня, мне показалось, встревоженным и испытующим взглядом, когда я подходила ближе, и только после того, как я поздоровалась с ним, он, очевидно, вдруг вспомнил, что еще не встречался со мной в Бартраме: он встал и приветствовал меня в обычной резкой и несколько фамильярной манере — вульгарный, неловкий, но все же искренний и по-своему добрый.
С места поднялся и дядя — внушавшая странное благоговение фигура в свободно ниспадавших рембрандтовских одеждах черного бархата. Как же мягок, как благосклонен, как оторван от всего земного и непостижим!
— Мне нет необходимости говорить вам о ее самочувствии. Эти лилеи и розы на девичьем лице — свидетельство того, сколь живителен воздух Бартрама, доктор Брайерли. Я почти удручен тем, что скоро прибудет ее экипаж. Только и надеюсь, что она не сократит прогулки. Ее вид, определенно, оздоровляет меня. Это яркость цветов в зимнюю пору, это благоухание поля, благословенного Господом!
— Сельский воздух, мисс Руфин, — прекрасная приправа к сельской пище. Мне нравится, когда молодые женщины едят с аппетитом. Вы приобрели несколько фунтов говядины и баранины после того, как мы встречались в последний раз.
Произнеся эту лукавую речь, доктор какое-то время пристально изучал мое лицо, чем привел меня в смущение.
— Мою систему взглядов вы, доктор Брайерли, как ученик Эскулапа, должны одобрить — сначала здоровье, потом образование. Европа — лучшее место для усвоения уроков утонченности, и мы, Мод, конечно, в скором времени немножко посмотрим мир, но, думается, если речь идет о здоровье, то я находил бы несравненную, хотя и грустную прелесть в окружении, где протекают столь многие счастливые, пусть праздные и глупые младые дни мои, и это живописное уединение влекло бы меня еще сильнее. Помните дивные строки старого Шолье?
Désert, aimable solitude,
Séjour du calme et de la paix,
Asile où n’entrèrent jamais
Le tumulte et l’ inquiétude .

Не стану утверждать, что забота и печаль совсем не посещают нас в нашем лесном убежище, но мирская суета не проникает сюда — благодарение Небу! — никогда.
На суровом лице доктора Брайерли проступил скептицизм, и, едва отзвучало впечатляющее «никогда», он произнес:
— Забыл спросить про ваш банк.
— «Бартлет и Холл», на Ломбард-стрит, — сухо, коротко ответил дядя Сайлас.
Доктор пометил себе это в блокноте с выражением лица, говорившим: «Не приму вас за анахорета».
Я заметила, как дядя Сайлас торопливо кинул на меня пронизывающий взгляд, будто оценивая, постигла ли я смысл демарша доктора Брайерли; доктор же, рассовав бумаги по вместительным карманам своего сюртука, тем временем встал и откланялся.
Когда он ушел, я решила, что самое время высказать жалобу на Дикона Хокса. Дядя Сайлас поднялся из кресла, а я, поколебавшись, начала:
— Дядя, вы позволите мне рассказать о происшествии, которому я была свидетельницей?
— Разумеется, дитя, — ответил он, устремив на меня свой проницательный взгляд. Наверное, он вообразил, что я заведу речь о том таинственном почтовом дилижансе.
Я описала сцену в Уиндмиллском лесу, которая потрясла нас с Милли всего час назад.
— Видите ли, дорогое дитя, они грубые люди, их представления далеки от наших, а их чада подвергаются наказаниям, какие нам могут показаться чрезмерно суровыми. Но я не нахожу нужным и не стану вмешиваться в семейные ссоры.
— Но ведь он сильно ударил ее по голове тяжелой палкой, дядя, и она просто истекала кровью.
— Ах! — сухо произнес дядя.
— И только потому, что мы с Милли пообещали непременно рассказать обо всем вам, он не ударил ее еще раз. Я действительно думаю, что, если он будет обращаться с ней так же жестоко, он может серьезно изувечить девушку, даже убить.
— Мое романтическое дитя! Люди этого разряда не придают значения проломленной голове, — отозвался дядя в том же тоне.
— Но, дядя, разве это не чудовищная жестокость?
— Разумеется, чудовищная жестокость, однако вам надо запомнить, что они чудовища и что им надлежит быть жестокими, — сказал он.
Я испытала разочарование. Я воображала, что дядя, при его мягкой натуре, исполнится ужаса и возмущения, узнав о таком насилии. Увы, дядя оказался заступником этого отъявленного негодяя Дикона Хокса.
— Он к тому же всегда груб и дерзок с Милли и со мной, — не отступала я.
— О! Дерзок с вами? Это другое дело. Я разберусь. Больше ничего, мое дорогое дитя?
— А этого недостаточно?..
— Он полезный слуга, этот Дикон Хокс, и хотя наружность у него не располагающая, а манеры грубы, тем не менее он предобрый отец и честнейший человек… человек высокой морали, пусть и суров. Неотшлифованный алмаз. Не ведает о правилах утонченного общества. Отважусь сказать, он искренне думает, что неизменно был донельзя почтителен с вами; посему мы должны проявить снисходительность. — И дядя Сайлас провел по моим волосам своей тонкой старческой рукой и поцеловал в лоб. — Да, мы должны проявлять снисходительность и доброту. Что говорит нам Святая книга? «Не судите, да не судимы будете». Ваш дорогой отец руководствовался этой максимой — столь же возвышенной, сколь и ужасной. На то же направлены и мои усилия… Увы! Дорогой Остин… longo intervallo… ты далеко от нас, ты обрел покой, а я несу свое бремя, я все еще на трудной горной тропе в непроглядной ночи.
О nuit, nuit douloureuse! О toi, tardive aurore,
Viens-tu? vas-tu venir? est-tu bien loin encore?

И, повторив эти строки из Шенье , с возведенными горе́ глазами и воздетой рукой, с интонацией непередаваемой скорби и усталости, он, оцепеневший, опустился в свое кресло, закрыл глаза и какое-то время оставался нем. Потом, торопливо поднеся к глазам надушенный носовой платок, он взглянул на меня очень ласково и произнес:
— Что-нибудь еще, дорогое дитя?
— Нет, дядя, благодарю вас. Я только и хотела сказать об этом человеке, о Хоксе. Думаю, он без умысла был столь груб с нами, но я действительно боюсь его, из-за него наши прогулки к реке лишены приятности.
— Я вас прекрасно понимаю, моя дорогая. Я позабочусь об этом. А вам надо запомнить: ничто не будет досаждать моей возлюбленной племяннице и подопечной, пока она в Бартраме, — ничто, чему ее старый родственник Сайлас Руфин в силах воспрепятствовать.
И с мягкой улыбкой, давая понять, что желает наконец расстаться со мной без «хлопанья дверью», он выпроводил меня.
Доктор Брайерли не ночевал в Бартраме, он остановился в маленькой гостинице в Фелтраме и после визита к нам отправился прямо в Лондон, как потом я узнала.
— Твой безобразный доктор умчал на пролетке, — сказала мне Милли, когда мы столкнулись с ней на лестнице: она торопилась наверх, я — вниз.
Зайдя в небольшую комнату, служившую нам гостиной, я, однако, обнаружила, что она ошиблась. Доктор Брайерли, в шляпе, в толстых шерстяных перчатках, в поношенном темно-сером, застегнутом до самого подбородка пальто, в котором он казался еще более долговязым, поместив свой черный кожаный саквояж на стол, читал у окна томик, принесенный мною сюда из дядиной библиотеки.
Это было повествование Сведенборга об иных мирах — о рае и об аде .
Когда я вошла, он закрыл книгу, — но прежде заложил в нее палец на нужной странице, — и, позабыв снять шляпу, шагнул ко мне в своих скрипучих несуразных башмаках. Кинув быстрый взгляд на дверь, он произнес:
— Рад коротко повидаться с вами наедине… очень рад.
Между тем лицо его выражало крайнюю тревогу.

Глава III
Отъезд в ночь

— Я сейчас уезжаю. Я… я хотел узнать, — он вновь посмотрел на дверь, — вам действительно хорошо здесь?
— Хорошо, — торопливо ответила я.
— Вы проводите время только в обществе вашей кузины? — продолжил он, окинув взглядом стол, накрытый для двоих.
— Да. Но мы с Милли очень счастливы вдвоем.
— Замечательно. Однако, наверное, здесь нет учителей, что обучали бы рисованию, пению — всему, положенному молодым леди. Нет? Никакихучителей?
— Нет. Мой дядя считает, что мне следует запастись здоровьем.
— О, это мне известно. А коляску с лошадьми так и не доставили? Когда ждете?
— Я на самом деле не могу сказать. И уверяю вас, особенно не беспокоюсь из-за отсутствия коляски. Бродить по поместью — настоящее удовольствие.
— Вы пешком добираетесь до церкви?
— Да. У экипажа, принадлежащего дяде Сайласу, требуется сменить колесо, как он объяснил.
— Молодой леди вашего положения не пристало, знаете ли, обходиться без экипажа. У вас есть верховая лошадь?
Я покачала головой.
— Ваш дядя, как вам известно, располагает средствами на ваше содержание и образование.
Да, что-то об этом было в завещании… И Мэри Куинс сетовала на то, что опекун «старается и фунта в неделю не потратить на наш пансион».
Я промолчала и опустила взгляд.
Черные пронзительные глаза доктора Брайерли вновь на миг обратились к двери.
— Он добр к вам?
— Очень добр… ласков и нежен.
— Почему он лишает вас своего общества? Он когда-нибудь обедает вместе с вами, пьет чай, беседует? Вы много видитесь с ним?
— Он несчастный инвалид, у него особый режим. Мне бы на самом деле хотелось, чтобы вы вникли в этот случай: он, я думаю, часто подолгу пребывает в беспамятстве, и разум его иногда странно слабеет.
— Осмелюсь сказать — испорчен с юных лет. Я заметил опий, приготовленный у него во флаконе… Ваш дядя им злоупотребляет.
— Почему вы так решили, доктор Брайерли?
— Средство приготавливается на воде… повышение концентрации ведет к помутнению сознания. Вы даже не вообразите, сколько этого зелья они способны проглотить. Почитайте «Любителя опиума» . У меня было два случая, когда доза превышала ту, что у де Квинси. Новость для вас? — И доктор невозмутимо рассмеялся над моей наивностью.
— Что же, по-вашему, его беспокоит? — спросила я.
— Не имею представления, но, возможно, он только и делает, что тем или иным способом воздействует на свои нервы и мозг. Эти любители удовольствий, не ведающие иных стремлений, совершенно изнашивают себя и дорого платят за свои грехи. Значит, он добр и ласков, но передал вас на руки вашей кузине и слугам. Люди здесь воспитанные, любезные?
— Не знаю, что и сказать… Здесь есть человек по имени Хокс и его дочь, которые очень грубы, порой ведут себя даже оскорбительно; они говорят, мой дядя приказал им не пускать нас в некоторые уголки поместья, но я не верю, ведь дядя Сайлас не упомянул об этом, когда я сегодня пожаловалась на Хокса.
— Куда именно вас не пускают? — живо поинтересовался доктор Брайерли.
Я объяснила как можно подробнее.
— Отсюда видно? — Он выглянул в окно.
— О нет.
Доктор пометил что-то в своей записной книжке, а я добавила:
— Я совершенно уверена, что дядин запрет — это выдумка Дикона; он такой нелюбезный, неучтивый человек.
— А что вы скажете про ту старую служанку, которая все заходила в комнату вашего дяди?
— О, это старуха л’Амур, — ответила я, впрочем, ничего не прояснив своим ответом, ведь я употребила прозвище, которым наградила ее Милли.
— А этавежлива? — спросил он.
Нет конечно же. Она была неприятнейшей, даже зловредной старухой. Мне почудилось, что я вновь слышу, как она грубо бранится.
— Не слишком хорошее у вас общество, — проговорил доктор Брайерли. — Но где один, там появятся и другие. Вот, я как раз читал… — Он открыл томик, заложенный пальцем, и прочел несколько фраз, смысл которых я хорошо помню, хотя точные слова, конечно, позабылись.
Фрагмент был из той ужасной части книги, где описывалось состояние про́клятых, и в нем говорилось, что, независимо от физических причин, которые сводят этих несчастных под одной крышей и усиливают их отторгнутость от высших духов, существуют симпатии, склонности, нужды, сами собой порождающие жалкую стадность, но вместе с тем и отверженность.
— А другие слуги? Лучше? — продолжил он расспросы.
Мы мало видели других, исключая старого Жужеля, дворецкого: будто крохотное механическое создание, с каркасом из сухих косточек, он возникал то тут, то там, нашептывал что-то, ни к кому не обращаясь, и улыбался, когда накрывал на стол, а в остальном, казалось, совершенно не осознавал внешнего мира.
— Убранство комнаты совсем не во вкусе мистера Руфина, разве ваш дядя не мог позаботиться, чтобы меблировка была чуть изящнее? Это его прямая обязанность, я считаю! — Доктор Брайерли немного помолчал, а потом, все так же посматривая на дверь, проговорил тихо, с настороженностью, но очень отчетливо: — Вы больше не думали о том деле? Не желаете, чтобы ваш дядя отказался от опекунства? Не следует придавать большое значение его решению. Вы могли бы оплатить его отказ, если… цена будет разумной. И я считаю, вы позаботитесь о своих интересах, мисс Руфин, поступив таким образом… только бы выбраться, если возможно, из этого места.
— Но я совсем не думала об этом. И я счастливее здесь, чем ожидала. Я так привязалась к кузине Милли.
— Сколько времени вы уже здесь, если говорить точно?
Я ответила, что два — нет, три месяца.
— Вы видели вашего кузена, молодого джентльмена?
— Нет.
— Гм. Вам не одиноко? — поинтересовался он.
— Здесь не принимают гостей, но меня же предупредили.
Доктор насупившись изучал свой видавшей виды башмак и тихонько постукивал каблуком об пол.
— Нет, вам все же очень одиноко, и общество здесь негодное. Вам было бы веселее где-нибудь в другом месте. У леди Ноуллз, например, а?
— О, там — конечно. Но мне хорошо и здесь: на самом деле я провожу время очень приятно, и мой дядя добр. Стоит только сказать, что́ мне досаждает, и он постарается все исправить — он постоянно твердит мне об этом.
— Нет, здесь неподходящее место для вас, — повторил доктор Брайерли. — Разумеется, что касается вашего дяди, — продолжил доктор, видя удивление на моем лице, — все верно; но он совсем беспомощен. Как бы то ни было, подумайтееще раз. Вот мой адрес: Ханс Эмманьюэл Брайерли, доктор медицины, Кинг-стрит, семнадцать, Ковент-Гарден, Лондон. Смотрите не потеряйте… — Он вырвал листок с адресом из своей записной книжки. — Моя пролетка у дверей. Вы должны… вы должны… — Он смотрел на часы. — Запомните, вы должнысерьезно подумать. И никому не показывайте листок. Не оброните его где-нибудь. Лучше всего нацарапать адрес на дверце шкафа изнутри, но не ставьте мое имя — вы его запомните, — только адрес. А листок сожгите. Куинс с вами?
— Да, — сказала я, довольная, что могу хоть чем-то его порадовать.
— Хорошо, не отпускайте ее от себя, это тревожный знак, если они захотят удалить ее. Не соглашайтесь, смотрите… И дайте мне знать, я тут же приеду. Все письма, которые вы получаете от леди Ноуллз, — она ведь, как вам известно, очень откровенна в речах, — лучше сразу жечь. Я слишком задержался, однако… Запомните, что я сказал вам: булавкой нацарапайте адрес, листок сожгите и не проговоритесь ни единой живой душе об этом. До свидания. О, я унес вашу книгу!
И в лихорадочной спешке, коротко мне кивнув, он подхватил свой зонтик, саквояж, жестяной сундучок и стремительно вышел из комнаты. Через минуту я услышала стук колес его экипажа.
Я посмотрела ему вслед и вздохнула: тяжелые предчувствия, мучившие меня еще до отъезда в Бартрам-Хо, вновь пробудились в душе.
Мой уродливый, вульгарный и при всем том истинный друг исчез за гигантскими липами, прятавшими Бартрам от мира, — пролетка, с саквояжем доктора на верху, скрылась из виду, и я вновь тяжело вздохнула. Когда тени от сплетавшихся в вышине ветвей вновь легли на дорогу, я почувствовала себя беспомощной, покинутой. Опустив глаза, я увидела, что держу в руке адрес доктора Брайерли.
Я сунула листок за корсаж и быстро и бесшумно взошла по лестнице, опасаясь, как бы старуха опять не поджидала меня на площадке, чтобы позвать в комнату дяди Сайласа, — под его взглядом я выдала бы себя.
Но я благополучно достигла своей комнаты незамеченной и заперла за собой дверь. Прислушиваясь, я трудилась: острием ножниц царапала адрес там, где посоветовал доктор Брайерли. Потом, все время страшась, что кто-нибудь постучит и застанет меня, достала спички и обратила опасный клочок бумаги в пепел.
Впервые я испытала неприятное чувство, связанное с необходимостью хранить тайну. Это обособляющее положение причиняло мне непомерную боль, ведь по натуре я была очень открытой и нервической девушкой. Я непрестанно спохватывалась в последний момент, что вот сейчас обнаружу свою тайну à propos de bottes , непрестанно укоряла себя за двуличие. И всякий раз меня охватывал ужас, когда чистосердечная Мэри Куинс приближалась к шкафу или добрая душа Милли желала узреть чудеса моего гардероба. Я бы все отдала, только бы подойти, указать на буквы, тоньше волоса, и сказать: «Это адрес доктора Брайерли в Лондоне. Я нацарапала эту надпись острием ножниц, приняв все предосторожности, чтобы никто — даже вы, мои добрые друзья, — не застал меня врасплох. С тех пор я хранила секрет ото всех и дрожала, когда ваши не ведающие притворства лица заглядывали в шкаф. Теперь вы все знаете. Сможете ли вы когда-нибудь простить мне этот обман?»
Но я не решалась открыть им надпись, не решалась и уничтожить ее, о чем тоже подумывала. Наверное, нет другого такого нерешительного человека на свете. Только в минуты глубокого волнения или в страстном порыве я могу действовать. Тогда я преображаюсь, становлюсь проворной и смелой.
— Кто-то, по-моему, уехал отсюда прошлой ночью, мисс, — однажды утром сообщила с загадочным кивком Мэри Куинс. — Было два часа, у меня так болели зубы, что я сошла вниз за щепотью перца, а зажженную свечу оставила при вас на случай, ежели вы проснетесь. И когда я уже поднималась по лестнице, нет, когда уже была на площадке, со двора, от того конца галереи, что бы вы думали, я услышала? Лошадиный храп и редкие, приглушенные людские голоса, вот что. Я — к окну, выглянула. И точно: лошади, вижу, стоят, впряженные в экипаж, и малый на верх коробку грузит; тут и сундук с саквояжем подоспели. А в дверях, мне кажется, была старая Уайт… л’Амур, если вам угодно, — так ведь мисс Милли ее прозвала? — и говорила старуха с кучером.
— А кто сел в экипаж, Мэри? — спросила я.
— Ну, мисс, я ждала, сколько могла, но зубы так болели, я так замерзла, что в конце концов я бросила это и вернулась в постель, ведь кто его знает, сколько еще пришлось бы ждать. И попомните мои слова, мисс, опять будут держать все в секрете, как на прошлой неделе. Не нравятся мне их привычки, их секреты, не нравится эта старая Уайт. Она только и делает, что сочиняет, — ведь правда? А ей бы поостеречься, раз время-то ее подходит, раз старая такая. Ужас, такая старая и так врет!
Милли проявила любопытство не меньше моего, но тоже оказалась не в силах прояснить хоть что-то. Впрочем, мы сошлись во мнении: уехала, очевидно, та персона, приезду которой я была случайной свидетельницей. В этот раз экипаж останавливался у левой боковой двери за углом дома и, без сомнения, покатил проселочной дорогой.
Итак, о ночном отъезде мы узнали вновь по причине неприятного случая. Было очень досадно, однако, что у Мэри Куинс не хватило терпения дождаться появления путешественника. Мы решили: будем хранить молчание, и даже старухе Уайт — ладно, стану звать ее по-прежнему — л’Амур, — даже ей Мэри Куинс не намекнет о том, что видела. Но растревоженное любопытство, подозреваю, дало знать о себе, и Мэри вряд ли исполнила свое намерение.
Как бы то ни было, бодрящее зимнее солнце и морозные небеса, долгие вечера с ясными звездами и уютным огнем в камине, а значит, разговоры, истории, временами чтение, короткие прогулки по неизменно дивному Бартраму-Хо, а больше всего — ничем не нарушаемое течение нашей жизни, спокойствие которой не оставляло места мыслям об опасности и несчастьях, — все это постепенно подавило во мне дурные предчувствия, ожившие было под влиянием доктора Брайерли.
Кузина Моника, к моей невыразимой радости, вернулась в свое поместье, и активная дипломатия, осуществленная через почту, повела к переговорам о возобновлении дружественных связей между Элверстоном и Бартрамом.
Наконец, в один прекрасный день, кузина Моника, сияющая, не снявшая ни накидки, ни шляпки, румяная от резкого ветра с Дербиширских гор, вдруг предстала предо мной в нашей гостиной. Мы встретились, будто давно не видевшиеся школьные подруги. Кузина Моника всегда оставалась юной в моих глазах.
О, какие были объятия, какой шквал поцелуев, восклицаний, вопросов, какие ласки! В конце концов я не без труда усадила ее в кресло, а она, смеясь, сказала:
— Вы и представить себе не можете, какого самоотречения стоило мне устройство этой встречи. Я целых пять писем написала Сайласу (а я ненавижу писать) и, кажется, ни в одном не позволила себе дерзкого слова! Что за чудо ваш кроха дворецкий! Я не знала, как с ним обойтись у входной двери. Он струлдбруг , эльф или всего-навсего привидение? Где ваш дядя выискал его? Уверена, он появился в канун Дня всех святых в ответ на заклинания… надеюсь, он не ваш суженый… и как-нибудь ночью обратится в серый дым и вылетит в трубу. Такого древнего маленького существа я в жизни не видела! Я упала в экипаже на подушки и решила, что умру от смеха. Он пошел доложить вашему дяде о моем приезде, и я очень рада: я покажусь теперь Сайласу юной как Геба  — после него. Но кто это? Кто вы, моя дорогая?
Последние фразы были обращены к пухлощекой бедняжке Милли, которая стояла сбоку у камина и круглыми от страха и удивления глазами глядела на странную леди.
— Ох, простите меня! — воскликнула я. — Милли, дорогая, познакомься, это твоя кузина, леди Ноуллз.
— Значит, вы Миллисент. Дорогая, я очень рада вас видеть. — Кузина Моника вмиг была опять на ногах и уже держала руку Милли в своих, уже целовала ее в обе щеки и гладила по волосам.
Милли, надо сказать, выглядела намного достойнее, чем в тот раз, когда знакомилась с ней я. Платье ее теперь было, по крайней мере, на четверть ярда длиннее. И хотя вид у нее был, несомненно, деревенский, но она уже не казалась нелепой до крайности.

Глава IV
Кузина Моника и дядя Сайлас встречаются

Кузина Моника, обнимая Милли за плечи, заглянула ей в лицо веселым и добрым взглядом:
— Мы обязательно подружимся, вы, забавное создание, и я. Мне позволено быть самой дерзкой старухой Дербишира — привилегия за неисправимость; никто никогда не обижается на меня, поэтому я постоянно говорю возмутительнейшие вещи.
— Я сама немножко такая, и я думаю… — делая усилие и чудовищно краснея, проговорила бедная Милли, но потом совсем растерялась и не смогла закончить фразу.
— Думаете? Послушайтесь моего совета и никогда не тратьте время на то, чтобы думать, моя дорогая. Сначала говорите, думайте потом. Таково мое обыкновение; по правде говоря, я и вовсе не думаю. Что за малодушие! Наша хладнокровная кузина Мод иногда думает, и это приносит только вред, но я к ней снисходительна! Интересно, когда ваш допотопный кроха дворецкий вернется? Наверное, он изъясняется на языке пиктов и древних бриттов и вашему отцу требуется немало времени, чтобы перевести его речи. Милли, дорогая, я очень голодна, поэтому не стану дожидаться вашего дворецкого, который предложит мне, наверное, лепешку, испеченную еще королем Альфредом , и датского пива в чаше из черепа, но попрошу у вас всего лишь кусочек отменного хлеба с маслом.
Им тут же и угостили леди Ноуллз; за трапезой она ничуть не утратила словоохотливости.
— Девушки, будете вы готовы за час-другой, если Сайлас позволит вам уехать со мной? Я хотела бы взять вас обеих в Элверстон.
— Ой, восхитительно! Какая вы милая! — вскричала я, обнимая и целуя ее. — Что до меня, то я буду готова через пять минут. А ты, Милли?
Гардероб бедняжки Милли на самом деле и не заслуживал называться таковым; впрочем, она и меня удивила, когда испуганно зашептала мне на ухо:
— Моя лучшая юбка у прачки. Скажи — через неделю, Мод.
— Что она говорит? — спросила леди Ноуллз.
— Говорит, она не будет готова, — ответила я уныло.
— Барахло, чуть ли не все, в стирке, — выпалила бедняжка Милли, глядя в лицо гостье.
— Разрешите мои сомнения — что кузина имеет в виду? — обратилась ко мне леди Ноуллз.
— Ее вещи у прачки, — пояснила я.
В этот момент появился наш кроха дворецкий и объявил леди Ноуллз, что господин ждет ее, как только она соблаговолит оказать ему честь, а также добавил, что господин приносит свои извинения, поскольку принужден из-за болезни побеспокоить ее просьбой подняться к нему.
Кузина вмиг была у двери и бросила нам через плечо:
— Идемте, девушки!
— Простите, моя леди, пока зовут вас одну. Но он велел молодым леди оставаться поблизости, он вскоре пришлет и за ними.
Я уже начинала восхищаться бедным Жужелем, таки сохранившим что-то от вполне почтительного слуги.
— Чудесно. Возможно, нам действительно лучше расцеловаться и возобновить дружбу для начала без свидетелей, — проговорила леди Ноуллз со смехом. И ушла в сопровождении мумии.
Позже она пересказала мне tête-à-tête .
— Когда я увидела его, дорогая, — сказала она, — я глазам не могла поверить: эти белые волосы, совершенно белое лицо; этот безумнейший взгляд; эта улыбка, подобная оскалу мертвеца. В последний мой приезд, помню, он был темноволос, одевался как современный английский джентльмен и хранил сходство с тем Сайласом, что изображен на портрете, в который вы, дорогая, влюбились. Но, ангелы небесные, этакое привидение! Я спрашивала себя: в чем причина превращения? Некромантия? Или это результат белой горячки? А он с мерзкой улыбкой, от которой я сама едва не обезумела, произнес:
«Моника, вы видите перемену во мне?»
О! Какой мелодичный, мягкий, колдовской голос был у него. Мне однажды рассказывали про хрустальную флейту, тон которой у некоторых вызывал истерику, и я все время думала об этой флейте. В его голосе всегда крылось что-то особенное.
«Да, я вижу перемену в вас, Сайлас, — произнесла я наконец, — и вы, без сомнения, тоже видите во мне… немалую перемену».
«Со времени вашего последнего посещения могла произойти и бо́́льшая перемена, чем та, что я имею честь наблюдать», — сказал он.
Он, подумала я, по обыкновению, язвит и имеет в виду, что время не исправило меня и я такая же дерзкая, какой он меня издавна помнит. А я такая и есть, и ему не следует ждать любезностей от старой Моники Ноуллз.
«Давно мы не виделись, Сайлас, но вы же знаете, в том нет моей вины», — сказала я.
«В том ваш инстинкт, дорогая, — не вина. Мы все склонны к подражанию: меня подвергли остракизму сильные мира сего — остальные следуют за ними. Мы все как индюки: у нас столько же здравого смысла и столько же великодушия! По воле судьбы моя голова оказалась поврежденной, и вся стая кинулась на меня — клюют и кулдычат, кулдычат и клюют. И вы среди них, дорогая Моника. В том нет вашей вины — только ваш инстинкт. Поэтому я прощаю вам. Но стоит ли удивляться, что клюющие крепче заклеванных. Вы здоровы, а я… каков есть».
«Сайлас, я приехала не для того, чтобы ссориться. Если мы поссоримся сейчас, мы никогда уже не помиримся — мы слишком стары. А поэтому давайте все забудем и простим друг другу, что можем. Если мы не в силах сделать ни то, ни другое, пусть перемирие длится хотя бы пока я здесь».
«Мои личные обиды я способен простить и прощаю искренне — Бог тому свидетель, но есть вещи, которые нельзя прощать. Вследствие известных вам печальных событий погублены мои дети. Возможно, я, милостью Провидения, буду оправдан для света и, как только время наступит, я вспомню, кто я, и начну действовать. Но мои дети… Вы увидите эту несчастную девушку, мою дочь… образование, общество — все придет для нее слишком поздно… Мои дети погублены».
«Я ничего им не сделала, но знаю, о чем вы, — сказала я. — Вы грозите тяжбой в случае, если у вас будут средства. Но вы забыли, что Остин предоставил вам в пользование этот дом и это поместье, взяв обещание, что вы никогда не станете оспаривать мои права на Элверстон. Вот вам мой ответ, если вы это имеете в виду».
«Что уж имею в виду, то имею», — произнес он с прежней улыбкой.
«Вы хотите сказать, — проговорила я, — что ради удовольствия измучить меня тяжбой вы согласны лишиться предоставленных в ваше пользование дома и поместья?»
«Предположим, я действительнохочу сказать именно это, но почему я должен чего-то лишиться? Мой возлюбленный брат, по завещанию, подарил мне право пожизненного пользования Бартрамом-Хо, не добавив никаких нелепых условий, выдуманных вами».
Сайласа посетило отвратительнейшее из свойственных ему настроений, он наслаждался, запугивая меня. Его злопамятность поглощала все его силы, но он знал так же хорошо, как и я, что никогда не преуспеет, оспаривая права моего дорогого покойного Гарри Ноуллза на владение. Я ничуть не встревожилась из-за его угроз, я так и сказала ему — тем же невозмутимым тоном, каким говорю сейчас.
«Хорошо, Моника, — проговорил он, — я подверг вас испытанию на прочность — у вас нет в ней недостатка. На миг враг рода человеческого овладел мною: мысль о детях, былые беды, нынешние несчастья и позор вызвали озлобление, и я обезумел. Всего на миг… судорога гальванизированного трупа. Не найдется сердца, которое было бы мертвее моего для страстей и амбиций света. Сие не пристало белым волосам, как эти, и человеку, по неделе всякий месяц пребывающему у врат смерти. Пожмем руки? Вот моя — я действительноза перемирие и я действительнозабыл и простил все».
Не знаю, зачем ему понадобилась эта сцена. Не догадываюсь: то ли он притворялся, то ли потерял голову… почему… как это могло случиться? Но я рада, дорогая, что, против обыкновения, сохранила спокойствие и не дала вовлечь себя в ссору.

 

Когда настала наша очередь войти к дяде, вид у него был привычный, но краска на лице кузины Моники, блеск ее глаз ясно свидетельствовали о прозвучавших здесь только что резких и злых словах.
Дядя Сайлас в своей манере высказался об эффекте воздуха и вольности в Бартраме, кои только и мог предложить, и побудил меня оценить их. Затем поманил Милли, нежно поцеловал ее, печально улыбнулся, глядя на нее, и, обернувшись к кузине Монике, проговорил:
— Моя дочь, Милли. О, вероятно, вам представили ее внизу. Вам, без сомнения, она интересна. Хотя я пока не сэр Танбели Кламзи, она, как я уже заметил ее кузине Мод, законченная мисс Хойден . Так ведь, Милли, бедняжка? Своими отличиями ты обязана, моя дорогая, тем, кто с момента твоего рождения воздвигал стену, отгородившую Бартрам от мира. Ты в большом долгу, Милли, перед всеми, кто силою естественных или противоестественныхпричин укреплял эту невидимую, но неодолимую преграду. За свою исключительность, вряд ли способную снискать благосклонность света, ты должна быть признательна, в частности, твоей кузине леди Ноуллз. Не так ли, Моника? Поблагодарикузину, Милли.
— Вот как вы соблюдаете перемирие, Сайлас! — воскликнула, едва подавляя раздражение, леди Ноуллз. — Мне кажется, вы, Сайлас Руфин, желаете, чтобы я заговорила перед этими юными девушками в тоне, о котором мы все пожалеем.
— О, мои шутки задевают вас, Монни? Подумайте, что бы вы чувствовали, найди я вас растерзанную разбойниками с большой дороги и упрись я ногой вам в горло, плюнь вам в лицо? Но довольно. Зачем я говорю это? Только чтобы придать выразительности прощению. Смотрите, девушки, леди Ноуллз и я, давно отдалившиеся родственники, забыли прошлое и простили друг друга, соединив руки над похороненными обидами.
— Так тому и быть, только давайте откажемся от колкостей и скрытой иронии.
С этими словами их руки соединились в пожатии, а потом дядя Сайлас ласково погладил ее руку своей, посмеиваясь очень тихо и холодно.
— Мне бы хотелось, дражайшая Моника, — проговорил он, завершая немую сцену, — предложить вам ночлег, но я не располагаю ни единой лишней кроватью и боюсь, что мое приглашение остаться вряд ли будет принято.
В ответ прозвучало приглашение со стороны леди Ноуллз, адресованное Милли и мне. Он выразил признательность и размышлял, сохраняя на губах улыбку. Мне показалось, он был озадачен. Все с той же улыбкой он раз-другой вскинул свои безумные глаза, подозрительно изучая открытое лицо кузины Моники.
Нашлось препятствие… неопределенноепрепятствие, не позволявшее нам поехать в тот день. Но в скором времени… очень скоро… он будет весьма и весьма рад…
Итак, о скромных надеждах пришлось позабыть, по крайней мере, на этот раз. Кузина Моника была слишком хорошо воспитана и не настаивала больше положенного.
— Милли, дорогая моя, не наденете ли шляпку, не покажете ли мне парк рядом с домом? Вы позволите, Сайлас?.. Мне хотелось бы освежить впечатления от Бартрама-Хо.
— Вы найдете поместье запущенным, Монни. Бедный человек вынужден доверить отраду своих глаз, свой парк, природе. Впрочем, что до прекрасного леса, обилия холмов, гор и долов, то тут мы наслаждаемся живописностью, какой люди в суете роскоши пренебрегают.
Тогда, объявив, что в нашем сопровождении она через парк по тропинке доберется до своего экипажа и отправится домой, кузина Моника простилась с дядей Сайласом: церемонию завершил — как мне показалось, довольно холодный с обеих сторон — поцелуй.
— Ну, девушки, — проговорила кузина Моника, когда мы отошли довольно далеко от дома, — как думаете, отпустит он вас или нет? Мне трудно об этом судить; но я считаю, дорогая, — обратилась она к Милли, — что он должен позволить вам немножко посмотреть мир за пределами горных долин и зарослей Бартрама. Они хороши, как и вы сами, но такие дикие, уединенные. Где ваш брат, Милли? Ведь он старше вас?
— Не знаю где. А старше он на шесть лет с небольшим.
Позже, когда Милли отвлеклась — она носилась по берегу реки и размахивала руками, вспугивая цапель, — кузина Моника зашептала:
— По моим сведениям, он убежал из дому — хотела бы я в это поверить — и записался в полк, отбывавший в Индию. Что, возможно, самое лучшее в его положении. Вы видели его, прежде чем он благоразумно избрал изгнание?
— Нет.
— Вы ничего не потеряли. Из того, что смог разузнать доктор Брайерли, получается, что ваш кузен очень скверный молодой человек. А теперь, дорогая, скажите: Сайлас добрк вам?
— Да, всегда ласков, как сегодня, в вашем присутствии. Но мы на самом деле видим его крайне мало.
— Вам нравится жить здесь, нравятся здешние люди?
— Жить — да, очень. И люди… не такие уж плохие. Есть старуха, которая нам не нравится, — старуха Уайт. Она злобная, скрытная, лживая, по крайней мере, я так думаю, и Мэри Куинс со мной согласна. Есть еще отец с дочерью, по фамилии Хокс, которые живут в Уиндмиллском лесу. Они донельзя неучтивые, хотя мой дядя уверяет, что грубят они без всякого умысла. Но это действительно пренеприятнейшие люди. Кроме этих, мы мало видим слуг и кого бы то ни было. Должна вам сказать, кто-то тайно приезжал сюда однажды поздней ночью и оставался несколько дней, но ни Милли, ни я не встречались с приезжим, только Мэри Куинс видела экипаж у боковой двери в два часа ночи.
Кузина Моника проявила такой интерес к последним моим словам, что остановилась, заглянула мне в лицо и, сжимая мою руку в своей, принялась расспрашивать; она слушала меня и, казалось, терялась в ужасавших ее догадках.
— Это неприятно, — вздохнула я.
— Да, это неприятно, — проговорила леди Ноуллз очень мрачно.
Тут к нам присоединилась Милли, кричавшая, чтобы мы взглянули на цапель в небе. Кузина Моника подняла голову, улыбнулась, кивком поблагодарила Милли и опять погрузилась в задумчивое молчание, как только мы продолжили путь.
— Вы должны приехать ко мне обе, запомните, девушки, — вдруг проговорила она. — И приедете. Я устрою это.
Какое-то время мы шли молча, Милли опять убежала — проверить, видно ли в спокойной воде под мостом старую форель. А кузина Моника, пристально глядя на меня, тихо спросила:
— Вы ничего не замечали, что бы вас встревожило, Мод? Не пугайтесь так, дорогая, — добавила она с коротким смешком, не слишком, впрочем, веселым. — Я не хочу сказать, на самом деле встревожило… нет, не встревожило. Я хочу сказать… не могу найти слово… разволновало… раздосадовало?
— Нет. Вот только та комната, в которой мистера Чарка нашли мертвым…
— О! Вы видели ее? Как бы мне хотелось ее увидеть! Ваша спальня не рядом с ней?
— Нет, она этажом ниже, с фасада. Со мной разговаривал доктор Брайерли, и мне показалось, у него было что-то на уме, о чем он предпочел промолчать, поэтому после его отъезда я сначала, как вы выразились, встревожилась. Но, кроме этого случая, других причин не назову. А почему вы спросили?
— Вы боитесь, Мод, привидений, бандитов и вообще всегона свете, и я хотела узнать, не досаждает ли вам сейчас что-нибудь… кто-нибудь, — и только, уверяю вас. Я знаю, — продолжила она, внезапно меняя легкий тон на исполненный страстности, — о чем говорил с вами доктор Брайерли, и я умоляювас, Мод, подумать серьезно. Когда вы приедете ко мне, вы должны будете остаться в Элверстоне.
— Кузина Моника, где же честность? И вы, и доктор Брайерли одинаково меня запугиваете; вы не представляете, какой нервной я иногда бываю, и, однако, никто из вас не хочет сказать, что на самом деле имеет в виду. Кузина Моника, дорогая, неужели же вы мне не скажете?
— Ну, дорогая моя, здесь так уединенно; место странное, а ваш дядя — и того пуще. Мне не нравится это место, не нравится и он сам. Я пыталась полюбить его, но не могу и, думаю, никогда не смогу. Возможно, он — как там глупый викарий в Ноуле его называл? — совершеннейший христианин, вроде бы так. Я надеюсь, что он стал им. Но если он прежний, полная изолированность от общества устранила единственные препоны, исключая чувство страха, — он же, сколько я его знаю, не слишком поддается этому чувству, — единственные препоны перед очень дурным человеком. А вы, моя дорогая Мод, — для него такая добыча, ведь речь идет об огромной собственности. — Неожиданно кузина Моника смолкла, будто опомнившись, что слишком далеко зашла. — Но, возможно, теперьСайлас очень благонравен, хотя он был необуздан и эгоистичен в молодые годы. Я действительно не могу разобраться в нем, однако я уверена: обдумав все, вы согласитесь со мной и с доктором Брайерли, что вам тут оставаться не следует.
Тщетно я призывала кузину высказаться определеннее.
— Надеюсь, что увижусь с вами в Элверстоне через считанные дни. Я пристыжуего и заставлю отпустить вас. Мне не по нраву, что он противится этому.
— А может быть, он понимает, что Милли нужны хоть какие-то наряды для визита к вам?
— Не знаю. Хорошо, если причина только в этом. Но, как бы то ни было, я заставлюего отпустить вас, и незамедлительно.
После ее отъезда меня порою охватывала та же безотчетная тревога, которая мучила и после разговора с доктором Брайерли. Однако я была искренна, когда говорила, что довольна жизнью здесь, ведь Ноул приучил меня к затворничеству почти столь же полному.

Глава V
Я знакомлюсь с кузеном

Моя переписка в то время была не слишком обширной. Примерно раз в полмесяца письмо от честной миссис Раск сообщало о том, как поживают собаки и пони; на причудливом английском, с престранной орфографией, она передавала некоторые местные сплетни, обсуждала последнюю проповедь доктора Клея или викария — с присовокуплением суровой отповеди сектантам, — посылала привет Мэри Куинс и желала мне всех благ. Иногда приходили с нетерпением ожидаемые мною письма от неунывающей кузины Моники. И вот, разнообразя привычные, пришло письмо со стихами без подписи, исполненными обожания… по-настоящему байроническими, как мне казалось тогда, хотя теперь я нахожу их довольно безвкусными. Гадала ли я, от кого они?..
Я уже получала — месяц спустя после приезда в Бартрам — той же рукой написанные стихи, точнее печальную балладу в солдатской манере, и сочинитель признавался, что как живет одною мыслью — доставить мне радость, так и умрет — мечтая обо мне; послание заключало еще немало поэтических вольностей, но взамен писавший всего лишь молил меня — когда отгремит буря битвы — «пролить слезу, при виде пОверженного дУба КЛИч горести издав» . Разумеется, имя сочинителя не осталось для меня загадкой — капитан Оукли обозначил себя. И, очень растроганная, я больше не могла хранить тайну: в тот день на прогулке, под каштанами, я поведала Милли, моей простодушной слушательнице, о кратком романе. В строках было столько любовной тоски, но при этом столь ощутим был вкус крови и пороха, пьянивший героя, что мы с Милли решили: писались они накануне жестокой битвы.
Увы, непросто оказалось добраться до излюбленных дядиных газет — «Таймс» и «Морнинг пост» , — в которых мы чаяли найти объяснение ужасным намекам сочинителя. Но Милли вспомнила про сержанта милиции из Фелтрама, знавшего наименование и расположение каждого полка на службе Ее Величества; от этого авторитетного лица окольным путем мы, к моему великому облегчению, и узнали, что полку капитана Оукли еще два года предстоит пребывать в Англии.
Однажды вечером старуха л’Амур позвала меня в комнату к дяде. Хорошо помню его в тот вечер: голова, откинутая на подушки, белки заведенных глаз, слабая страдальческая улыбка.
— Вы простите меня, дорогая Мод, что я не встаю? Я так болен сегодня.
Я почтительно выразила ему сочувствие.
— Да, меня надопожалеть, хотя жалость — вещь бесполезная, моя дорогая, — проговорил он брюзгливо. — Я послал за вами, чтобы познакомить с кузеном, моим сыном. Где вы, Дадли?
При этих словах с низкого кресла, по другую сторону камина, медленно поднялась прежде не замеченная мною фигура — так вставал бы охотник, с восхода до заката травивший дичь и теперь едва владевший задеревенелыми членами, — а я, потрясенная настолько, что дыхание мое прервалось и глаза чуть не вышли из орбит, узнала человека, с которым столкнулась у церкви Скарздейл в день той злополучной, затеянной мадам прогулки и который, как я была убеждена, принадлежал к бандитской шайке, до смерти напугавшей меня в охотничьем заповеднике в Ноуле.
Наверное, весь мой вид выражал крайний испуг. Встань предо мной привидение, я была бы меньше потрясена.
Когда я смогла перевести взгляд на дядю, то обнаружила, что он не смотрит на меня, но с подобием восхищенной улыбки, появляющейся на губах отца при виде молодого и привлекательного сына, обратил бледное свое лицо к тому, чей облик не вызывал у меня ничего, кроме отвращения и страха.
— Подойдите, сэр, — произнес мой дядя, — нам не пристала такая застенчивость. Это ваша кузина Мод. Что нужно сказать?
— Как поживаете, э… мисс? — проговорил тот с глуповатой ухмылкой.
— «Мисс»! «Мисс» — это когда «Эй, оглянис-с-с!» — сказал дядя Сайлас, изображая подвыпившего весельчака. — Ну же, ну! Она — Мод, а вы — Дадли. Или я путаю? Или, может, прикажете называть вас Милли, мой дорогой?.. Думаю, она не откажется дать вам руку. Ну же, молодой человек, смелее!
— Как поживаете, Мод? — произнес тот с подчеркнутой любезностью и, приблизившись, протянул руку. — Добро пожаловать в Бартрам-Хо.
— Сэр, поцелуй! Поцелуй — кузине! Где благородство джентльмена? Честное слово, я от вас отрекусь! — вскричал дядя с несвойственным ему оживлением.
Неуклюже, с глупой и дерзкой ухмылкой, тот схватил мою руку и потянул к губам. Под угрозой этого приветствия во мне прибавилось сил, и я отскочила на шаг-два назад. Дадли в нерешительности остановился.
Дядя разразился несколько раздраженным смехом.
— Хорошо, хорошо, довольно и этого. В мое время двоюродные брат с сестрой не встречались будто чужие. Но, возможно, мы нарушили правила. Мы все теперь учимся у американцев застенчивости, а старые добрые английские обычаи уже грубы для нас.
— Я… я видела его прежде, вот в чем дело… — начала я и осеклась.
Дядя обратил свой странный взгляд, теперь мрачный и вопрошающий, в мою сторону.
— О! Это новость. Я не слышал… Где вы встречались, а, Дадли?
— В жизни ее не видал. Память у меня пока не отшибло, — проговорил молодой человек.
— Нет? Ну тогда вы, Мод, наверное, все разъясните нам? — холодно молвил дядя Сайлас.
— Я действительновидела этого молодого джентльмена прежде, — дрожащим голосом произнесла я.
—  Меня, что ли, мэм? — поинтересовался тот невозмутимо.
— Да, разумеется, вас. Дядя, я видела… — сказала я.
— И где же, моя дорогая? Не в Ноуле, думаю. Покойный Остин не тревожил меня и моих чад приглашениями.
Он взял не слишком любезный тон, говоря о своем покойном брате и благодетеле, но в тот момент я была так взволнована, что не придала этому значения.
— Я встречала… — я не могла произнести «кузен», — я встречала его, дядя… вашего сына… этого молодого джентльмена… точнее, я виделаего у церкви Скарздейл и затем — в обществе некоторых других лиц — в охотничьем заповеднике в Ноуле. В тот вечер наш егерь был избит.
— Ну, Дадли, что скажете на это? — спросил дядя Сайлас.
— В жизни не бывалв тех местах, ей-богу. Знать не знаю, где они. И в глаза не видал эту молодую леди раньше, клянусь спасением души, — сказал он, ничуть не переменившись в лице, и держался так уверенно, что я засомневалась, не стала ли я жертвой одного из тех случаев удивительного сходства, которое, говорят, приводит к тому, что вы будто бы опознали человека в суде, а потом выясняется, что вы обознались.
— Мод, вы так встревоженымыслью о мнимой встрече с ним, что я не удивляюсь горячности, с какой он все отрицает. Очевидно, вы пережили нечто неприятное, но что касается его, то вы явно ошиблись. Мой сын всегда говорит правду, вы можете полностью полагаться на его слова… Вы не былив тех местах?
— Да ежели был бы… — начал ловкач с удвоенным пылом.
— Довольно, довольно… Ваша честь и слово джентльмена — а вы из них, пусть и бедны, — порука для вашей кузины Мод. Я прав, моя дорогая? И заверяю как джентльмен: я не знал за ним лжи.
Тогда мистер Дадли Руфин разразился — нет, не проклятиями — клятвами и твердил, что не видел ни меня, ни мест, мною названных, «с тех еще пор, черт побери, как про грудь кормилицы позабыл».
— Довольно. А теперь пожмите друг другу руки, если не хотите расцеловаться как брат и сестра, — прервал его мой дядя.
Я очень неохотно протянула руку.
— Вас ждет ужин, Дадли, поэтому мы с Мод вас извиним и отпустим. Доброй ночи, мой мальчик! — Дядя, с улыбкой, сделал ему знак покинуть комнату. — Прекрасный юноша, каким, я думаю, мог бы гордиться любой отец в нашей Англии, — честен, отважен, добр и настоящий Аполлон. Вы обратили внимание, как дивно сложен, какие тонкие черты лица? Он по-деревенски простодушен, даже грубоват (вы, очевидно, это заметили), но год-два в милиции — мне обещали офицерское звание для него… он уже вышел из возраста, чтобы служить в пехотных частях, — год-два сформируют и отшлифуют его. Ему недостает только манер, и, уверяю вас, когда он немножко им обучится, во всей Англии не найдется другого такого славного кавалера.
Я слушала в изумлении. Я находила неприятнейшим этого ужасного мужлана, и подобный пример родительской слепоты или пристрастности казался мне невероятным.
Я опустила глаза, пугаясь очередного откровенного требования со стороны дяди произнести суждение, но дядя Сайлас, очевидно, приписал мой потупленный взор девичьей стыдливости и, удержавшись от новых вопросов, не стал подвергать меня испытанию.
Невозмутимость и решительность, с какой Дадли Руфин отрицал, будто видел хоть когда-нибудь меня или места, мною упомянутые, не дрогнувшее ни единым мускулом лицо весьма поколебали мою уверенность. Я и без того немалосомневалась, что человек, появившийся у церкви Скарздейл, был тем же самым, с которым мне пришлось столкнуться в Ноуле. А теперь, по прошествии столь долгого времени, могла ли я надеяться, что память, обманутая некоторым сходством, не подводит меня и не заставляет без всяких оснований думать дурно о моем кузене, Дадли Руфине?
Впрочем, дядя Сайлас все же ждал, что я соглашусь с теми похвалами, которые он расточал своему дитяти, и был уязвлен моим молчанием. Немного повременив, он произнес:
— Я повидал свет в былые годы и могу сказать, не опасаясь пристрастности, что Дадли — настоящий английский джентльмен. Я не слепой — ему, несомненно, требуется воспитание: год-другой хорошего общества, достойные образцы для подражания, навык самокритичности. Я только говорю, что в нем есть порода. — Он снова выдержал паузу. — А теперь, дитя, доверьте мне ваши воспоминания, связанные с церковью… церковью…
— Скарздейл, — подсказала я.
— Да, благодарю… связанные с церковью Скарздейл и Ноулом.
Я пересказала те случаи как можно подробнее.
— Дорогая Мод, происшествие у церкви Скарздейл не столь ужасно, как я мог предположить, — заключил дядя Сайлас с коротким холодным смешком. — И я не вижу причин, почему бы ему, будь он действительно героем вашего рассказа, не признаться в том. Я бы признался. Не скажу, что пикник в Ноуле ужасает меня намного больше. Леди в экипаже, двое-трое подвыпивших молодых людей… Присутствие леди, мне кажется, подтверждало, что никакого злодейства не замышлялось. Но где шампанское — там шалости, и ссора с егерями — естественное следствие. Я как-то впутался в похожую историю лет сорок назад, когда был сумасбродом, молодым щеголем, — пожалуй, в пренеприятнейшую историю из всех, какие помню. — Дядя Сайлас увлажнил одеколоном край носового платка и коснулся им висков. — Если бы мой мальчик был там, уверяю вас, ведь я знаю его, он бы сразу сказал. Наверное, он даже похвасталбы этим. Я никогда не слышал, чтобы он лгал. Вы узнаете его получше и согласитесь со мной, что он не лжет.
С этими словами дядя Сайлас в изнеможении откинулся на спинку кресла, смочил ладони своим любимым одеколоном, томно кивнул, прощаясь, и едва слышно пожелал доброй ночи.
— Дадли приехал, — шепнула мне Милли, беря под руку на площадке. — Да какая разница: приехал или нет. Я от него и пустяка не получала. А Хозяин дает ему денег сколько надо, мне же и шестипенсовика не даст никогда. Позор!
Оказывается, в семье Руфина-младшего между единственным сыном и единственной дочерью не было большой привязанности.
Мне хотелось услышать от Милли все, что она могла рассказать об этом новом для меня обитателе Бартрама, и она охотно поведала то немногое, что знала. Впрочем, слова Милли подтвердили мое неприятное впечатление о нем. Ей он внушал страх: он был «чудовищем в ярости». У него одного «хватало удали толковать с Хозяином». Но и он «побаивался Хозяина».
Он наезжал в Бартрам, когда ему вздумается, и в этот раз, как я услышала к своей радости, задержится, вероятно, не дольше чем на неделю-другую. Он был «таким светским малым», что только и «шатался по ливерпулям да по бирмингемам, а то и в сам Лондон катил». Одно время он «водился с Красавицей — Хозяин боялся, что возьмет и женится на ней… вот уж чепуха: ну, заигрывал, а Красавице на это тьфу, ей Том Брайс нравился». Милли утверждала, что и Дадли о ней думать не думал. Он хаживал в Уиндмиллский лес, чтобы «покурить с Чурбаном на пару». Еще он состоял в членах клуба в Фелтраме — того, что собирался в питейном заведении под названием «В пух и прах». Говорили, что он «на редкость меткий стрелок»; Милли знала, что «его вызывали в суд за браконьерство, да только ничего не доказали». От Хозяина она слышала, будто «это все назло», будто их «ненавидят за то, что родом выше других». А еще слышала, будто «все кругом, кроме сквайров да выскочек, любят Дадли, ведь он такой красавец, такой весельчак, хотя дома, случается, и взъярится».
— Хозяин твердит, — заключила Милли, — что он еще будет в парламенте заседать, наплевав на них на всех.
На другое утро, когда мы завершали завтрак, Дадли постучал в окно концом своей длинной глиняной трубки — как раз такой длинной, изогнутой, какую Джо Уиллет держит во рту на этих чудесных, всем нам памятных иллюстрациях к «Барнеби Раджу» . Постучал, приподнял широкополую фетровую шляпу в комичном приветствии, которое, наверное, привело бы в восторг завсегдатаев упомянутого заведения «В пух и прах», а потом уронил шляпу, подкинул ногой, поймал и ловко надел с невозмутимостью, столь непередаваемо забавной, что Милли, расхохотавшись, вскричала:
— Ну видал ли кто этакое!..
Удивительно, но первоначальная уверенность в том, что я узнала человека, неизменно возвращалась ко мне, стоило Дадли неожиданно вновь появиться перед моими глазами.
Я догадалась, что эта комичная пантомима была разыграна, чтобы произвести на меня впечатление. Однако я наблюдала за Дадли с убийственной серьезностью, и тот, сказав Милли два-три слова, отправился дальше, но прежде разломал свою трубку на кусочки, которыми балансировал сначала на носу, потом на подбородке, а оттуда стряхивал их в рот и делал вид, что жует их и проглатывает, чем вызвал у Милли бурное веселье.

Глава VI
Мой кузен Дадли

Я была довольна, что жалкий фигляр Дадли в тот день больше не появлялся. Но на следующий Милли сообщила, будто дядя выговаривал ему: почему это он нас не развлекает.
— Хозяин как накинулся на него, как взялся за него! А он ни слова — только надулся. Уж я испугалась! Глаз не смела поднять. Потом они оба говорили, о чем — я не разобрала. Хозяин приказал мне уйти; хорошо, я ушла. Вот они меж собой и толковали.
Милли не могла пролить свет на происшествия у церкви Скарздейл и в Ноуле; а я по-прежнему пребывала в сомнении, которое, казалось, вот-вот разрешится в ту или иную сторону. Но мой внутренний голос упорно твердил, что именно Дадли был главным действующим лицом тех ужасных историй.
Впрочем, как ни странно, уверенности у меня оставалось все меньше: я уже не полагалась на память, уже была готова винить разыгравшееся воображение. Одно было бесспорно: между человеком, который связывался в моей памяти с теми ужасными сценами, и Дадли Руфином существовало поразительное, хотя, возможно, и обманчивое сходство.
Милли оказалась, безусловно, права в отношении смысла дядиных предписаний, потому что с того момента мы чаще видели Дадли.
Он бывал застенчив, бывал дерзок, и неуклюж, и высокомерен — словом, нам досаждал несноснейший деревенщина. Хотя порой он краснел, и запинался, и в моем присутствии никогда не чувствовал себя непринужденно, однако он вызывал у меня невыразимое отвращение самонадеянностью, сквозившей в его манерах, и искоса бросаемыми победоносными взглядами — в них ясно читалось удовольствие от того впечатления, которое он производил на меня.
Я бы отдала все на свете, думала я тогда, только бы решиться и сказать ему, как он мне неприятен. Но он, возможно, не поверил бы. Он, вероятно, воображал, что «леди» принимают безразличный вид и выказывают нерасположение, чтобы скрыть свои настоящие чувства. Я избегала смотреть на него и говорить с ним, если могла, а если нет — взгляды и речи мои были торопливы. Надо заметить, что ему, кажется, не нравилось наше общество и, конечно, он всегда чувствовал себя при нас стесненно.
Мне трудно без предвзятости описывать даже внешность Дадли Руфина, но, делая над собой усилие, все же признаю, что черты его отличались правильностью, фигура — пропорциональностью, хотя и некоторой полнотой. У него были светлые волосы и бакенбарды, румяное лицо и очень красивые голубые глаза. Здесь мой дядя не ошибался, и, прояви себя Дадли истинным джентльменом, многие, возможно, нашли бы его привлекательным.
Но в его манерах и выражении лица так ужасно соединялись mauvaise honte и дерзость, грубость, хитрость и самоуверенность — изобличавшие не то чтобы простолюдина, но человека низкого, — что его красота обращалась в уродство более отталкивающее, чем бывает при явных изъянах; не меньшая вульгарность костюма, поведения и даже походки вредила достоинствам его фигуры. Если вы примете во внимание все сказанное, а также постоянно возникавшие у меня зловещие предчувствия, то поймете, с каким гневом и отвращением я отвечала на благосклонность, которой он меня удостоил.
Постепенно он стал чувствовать себя раскованнее в моем присутствии, и от этого его манеры конечно же не сделались лучше.
Однажды он вошел к нам с Милли во время ленча, подпрыгнул, повернувшись через правое плечо, и воссел на буфет; хитро ухмыляясь и постукивая каблуками ботинок о буфетную стенку, он посматривал на нас.
— Съешь чего-нибудь, Дадли? — спросила Милли.
— Нет, девчонка. Но, на вас глядя, может, капельку пропущу — за компанию.
С этими словами он достал из кармана охотничью фляжку, налил бренди в большой стакан, добавил немного воды из графина и принялся потягивать свой крепкий напиток, ведя разговор.
— У Хозяина наверху викарий, — сказал он, ухмыляясь. — Я хотел перекинуться словом с Хозяином, да теперь вижу, что не скоро до него доберусь: молятся и толкуют, Библию мусолят. Ха-ха-ха! Вскорости конец этому, старуха Уайт говорит, — теперь-то, после смерти дяди Остина… Кончатся молитвы и вся эта всячина — за нее ж не платят!
— Тьфу! Какой стыд! Не греши! — смеясь вскричала Милли. — Он к церкви уже пять лет не подходил, сам признавался. Нет, раз было дело, да и то, чтобы встретиться с молодой леди. Ну, не греховодник он, Мод? Не греховодник?
Дадли посмотрел на меня с томным лукавством, ухмыляясь и покусывая край широкополой фетровой шляпы, которую прижимал к груди.
Свою нечестивость Дадли Руфин, возможно, принимал за отчаянную отвагу, добавлявшую ему, как он думал, обаяния.
— Милли, я удивлена твоему смеху, — сказала я. — Как ты можешьсмеяться?
— А тебе чего — чтобы я плакала? — спросила Милли.
— Лучше бы не смеялась, — ответила я.
— Я б хотел, чтобы кто-топоплакал обо мне, да, кое-кто, — проговорил Дадли, как ему, наверное, казалось, очень мило, и взглянул на меня; очевидно, он думал, что я должна быть польщена его желанием увидеть мои слезы.
Вместо того чтобы залиться слезами, я откинулась на спинку стула и стала медленно переворачивать страницы поэм Вальтера Скотта, которые мы с Милли тогда читали по вечерам.
Тон, каким этот ужасный молодой человек говорил о своем отце, его наглые намеки, адресованные мне, низкое хвастовство своим безбожием вызвали у меня еще большее отвращение к нему.
— Прыти не хватает этим проповедникам. Ох, долго, чувствую, придется мне тут ждать. Я б уже за три мили был, ежели не дальше, черт подери! — Он поднял ногу, потом другую: он разглядывал их, будто вычисляя, как далеко ноги унесли бы его. — И чего б людям не отведать Библии, молитв по воскресеньям да тем и удовольствоваться? Эй, Милли, девчонка, не сходишь ли, не посмотришь, как там Хозяин — кончил с викарием? Сходи, а? Я целый день из-за него потеряю!
Милли, привыкшая слушаться брата, вскочила, заторопилась и, минуя меня, шепнула:
—  Деньги
Милли ушла. Дадли, насвистывая какой-то мотив и раскачивая ногой из стороны в сторону, проводил ее косым взглядом.
— Вот, мисс, беда! Такого бойкого парня так крепко держат в руках. Ни шиллинга нету — все он выдает. И черт подери, шестипенсовика не даст, пока не узнает, на что.
— Возможно, дядя думает, что вы должны сами заработать деньги, — заметила я.
— Кто б мне сказал, как это можно заработать сегодня! Не магазин же джентльмену держать, в самом деле! Да будут… будут у меня денежки и без него. Душеприказчики кучу денег мне выдадут. Честные малые, само собой, только, проклятье, с деньгами не торопятся.
Я оставила без комментариев намек на душеприказчиков моего дорогого отца.
— А когда, Мод, у меня будут денежки, я знаю, кому привезу гостинец. Зна-а-аю, девочка!
Этот мерзкий человек протянул свое «знаю», искоса кинув на меня взгляд, который, наверное, у него считался сражающим наповал.
Я из тех несчастных, кто всегда краснеет, желая выказать безразличие. И вот, к моему невыразимому огорчению, я почувствовала, что мои щеки и даже лоб запылали.
Я поняла, что он заметил мое крайнее смущение, — одна эта мысль приводила меня в ярость; злясь на себя и на него, я не знала, как выразить свое негодование и презрение.
Заблуждаясь в отношении причины моего волнения, мистер Дадли Руфин рассмеялся с омерзительной мягкостью в голосе.
— И кое-что, девочка, я должен получить за это. Чти отца своего — так ведь? Вы ж не хотите, чтоб я не слушал Хозяина? Не хотите?
Я бросила на него взгляд, каким надеялась положить конец этим дерзостям, но покраснела еще сильнее.
— Во всем графстве нет таких глаз, готов поспорить! — вскричал он, оживляясь. — Вы, Мод, страшно хорошенькая. Не знаю, что на меня нашло в тот вечер, когда Хозяин велел поцеловать вас, но, черт подери, сейчас вы не отвертитесь, сейчас я получу поцелуй. Получу, девочка, пускай ты там и покраснела!
Он спрыгнул с буфета и развинченной походкой направился ко мне, улыбаясь омерзительной улыбкой и протягивая руки. Я вскочила в совершеннейшей ярости.
— Черт подери, она, никак, собирается меряться силой со мной! — Он весело хмыкнул. — Ну, Мод, ты ж не рассердишься? В конце концов, мы должны слушать Хозяина… Хозяин сказал нам поцеловаться. Разве не говорил?
— Нет… нет, сэр. Назад — или я позову слуг!
И я стала кричать, призывая Милли.
— Вот так всегда с ними, с этой дрянью! Никогда их не разберешь, — сказал он грубо. — Чего вы шум такой подняли из-за шутки? Ну бросьте, бросьте кричать! Вам же никто ничего плохого не делает. Я — так точно.
Злобно хмыкнув, он развернулся на каблуках и покинул комнату.
Думаю, я была права, отчаянно, как только могла, воспротивившись этой попытке добиться близости, которая, несмотря на противоположное мнение моего дяди, казалась мне просто насилием.
Милли застала меня одну, уже не испуганную, однако разгневанную. Я твердо решила, что пожалуюсь дяде, но викарий все еще был у него, а когда ушел, я немного остыла. И уже вновь трепетала, думая о дяде, воображала, что он увидит в происшествии только шутливое ухаживание. Поэтому, уверенная, что Дадли Руфин получил урок и теперь дважды подумает, прежде чем снова позволит себе дерзкую выходку, я согласилась с Милли, что лучше не заводить разговор о случившемся.
Дадли, к моей радости, обиделся на меня и почти не появлялся, а появляясь, бывал мрачен и молчалив. И я жила в приятном ожидании, что он, как говорила Милли, скоро уедет.
У дяди оставались его Библия и его утешения. Однако не мог он, этот утонченный светский человек, этот старый roué , пусть и обращенный на путь истинный, — не мог он спокойно смотреть, как его сын, обреченный участи отверженного, делается вторым Тони Ламкином : дядя должен был сознавать, что Дадли — пусть, на его взгляд, и одаренный природой — всего лишь грубый простак.
Пытаюсь вызвать в памяти мои тогдашние представления о дяде и вижу смутный и нелепый образ: серебряная голова — ноги из глины. Я все же плохо понимала его тогда.
Я склонялась к мнению, что он был несколько эгоистичен и требователен, а говоря словами Мэри Куинс, «страшно разборчив». Он привык получать черепах из Ливерпуля. Пил кларет и белый рейнвейн, заботясь о здоровье; по той же причине ел вальдшнепов и другие легкие, питательные деликатесы. Ему было не просто угодить, что касалось приготовления этих его блюд, равно как и его кофе.
Речь дяди была непринужденна, изящна и — под маскирующим покровом сентиментальности — лишена чувства; но эту искусную речь, полную стихотворных строк на французском, ярких метафор и риторических фигур, иногда внезапно, подобно грозовой молнии, пронизывала мертвенным светом какая-нибудь религиозная мысль. Я никогда не могла решить, шло ли это от притворства или от естества, мучимого прерывающимися судорогами боли.
Блеск огромных глаз был особенным. Ни с чем его не сравню, разве что с отсветом ясной луны на гладком металле. Впрочем, и это сравнение поверхностно. Какое-то белое свечение, и в следующий миг — почти бессмысленность во взгляде. Я всегда вспоминала строчки Мура, встречая эти глаза:
Мертвецы!.. мертвецы!.. вас нельзя не распознать
По очам, горящим хладом, — хоть восстали вы опять… ;

Ни в одних глазах не видела я даже подобия этого гибельного сияния. А его припадки, его существование на грани жизни и смерти… между разумом и безумием — существование, будто болотные огни, вселявшее ужас в тех, кто оказывался рядом!
Я не понимала даже его чувств к детям. Иногда я думала, что он готов душу отдать за них, иногда мне казалось, что он их ненавидит. По его словам, с ним постоянно пребывал образ смерти, и, однако, он чудовищно жаждал жизни, хотя остаток дней своих проводил в дремоте у края гроба.
О, дядя Сайлас! Исполинская фигура из моего прошлого… как гипсовая маска лицо, искаженное презрением и мукой. Всякий раз воспоминания заставляют меня содрогнуться. Словно Аэндорская волшебница вывела мне это устрашающее видение!..
Дадли еще не покинул Бартрам-Хо, когда я получила коротенькое послание от леди Ноуллз. В нем говорилось:
«Дорогая Мод,
с этой почтой я написала Сайласу, умоляя его предоставить мне на время Вас и кузину Милли. Не нахожу причин для отказа и поэтому уверена, что увижу Вас обеих завтра в Элверстоне, где Вы останетесь, надеюсь, не меньше чем на неделю. У меня здесь ни души, Вы ни с кем не встретитесь. Я разочаровалась в некоторых гостях, но в другое время в моем доме будет веселее. Передавайте Милли привет и скажите, что я не прощу ее, если она откажется сопровождать Вас.
Неизменно любящая Вас кузина
Моника Ноуллз».
Мы с Милли боялись, что мой дядя не согласится отпустить нас, хотя не могли вообразить ни одной разумной причины для этого, — напротив, бедняжке Милли предоставлялась возможность завести дружбу с представительницами ее пола, равными ей по положению.
Около двенадцати мой дядя послал за нами: к нашей великой радости, он объявил о своем согласии и пожелал нам счастливой поездки.
Назад: Глава XXXII Дядя Сайлас
Дальше: Глава VII Элверстон и его общество