Книга: Дядя Сайлас. В зеркале отуманенном
Назад: Глава XXVII Еще о самоубийстве мистера Чарка
Дальше: Том II

Глава XXXII
Дядя Сайлас

Кузина, думаю, тоже испытывала некий страх, хотя и несоизмеримый с моим, потому что я заметила тень, набежавшую на ее лицо; она хранила молчание, когда мы, бок о бок, шли галереей в сопровождении древней старухи, несшей свечу, к покою, какой я бы назвала приемным залом дяди Сайласа.
Милли зашептала, обращаясь ко мне, вблизи двери:
— Не топай так, у Хозяина слух точно у горностая, и шум его раздражает.
Сама она ступала на цыпочках.
Мы остановились перед дверью возле верхней площадки внушительной лестницы, и л’Амур робко постучала костяшками распухших пальцев, обезображенных ревматизмом.
Внятный, звучный голос изнутри пригласил нас войти. Старая служанка распахнула дверь, и в следующее мгновение я оказалась пред дядей Сайласом.
В дальнем конце просторной, обшитой панелями комнаты подле камина, в котором держалось невысокое пламя, за маленьким столиком — на нем горели четыре свечи в высоких подсвечниках из серебра — сидел необычного вида старик.
Благодаря темным панелям у него за спиной, огромным размерам комнаты, в углах которой свет, ярко освещавший его лицо и фигуру, почти совсем терялся, вдруг возник… написанный мастерской рукой голландского живописца впечатляющий и странный портрет.
Лицо словно мрамор… устрашающе тяжелый взгляд памятника, но глаза — для старика поразительно живые и непостижимые; непостижимость их только усиливалась от того, что брови оставались все еще черными, хотя шелковистые волосы, длинными прядями спускавшиеся почти до плеч, были чистейшее серебро…
Он поднялся, высокий, худой, чуть сутулый, в широкой тунике черного бархата, походившей скорее на халат, чем на куртку… весь в черном, если бы не видневшаяся из-под широких рукавов туники белоснежная сорочка, застегнутая на запястьях тогда уже не модными, аристократично поблескивавшими запонками-бриллиантами.
Я знаю, мои слова бессильны выразить суть этого образа, на который потребовалось две краски — черная и белая, образа, внушавшего благоговейный трепет, бескровного, наделенного непостижимым взором горящих глаз, таким властным, таким смущающим. Что в нем было — насмешка… мука… ожесточенность… терпение?
Фантастические глаза странного старца неотрывно смотрели на меня, когда он поднялся, и сохраняли все тот же привычный прищур, сообщавший лицу при определенном освещении злобное выражение, когда старец, с улыбкой на тонких губах, шагнул мне навстречу. Он сказал что-то своим внятным, спокойным, но холодным голосом — смысл сказанного я от волнения не уловила, — взял обе мои руки в свои, приветствуя меня с грацией иного века, и мягко подвел, подробно расспрашивая — я едва понимала о чем, — к креслу, стоявшему рядом с тем, которое занимал он сам.
— Мне незачем представлять вам мою дочь — я пощажен от сего унижения. Вы найдете ее, думаю, добродушной и искренней, au reste , боюсь, — деревенской Мирандой, подходящей скорее в общество Калибану, нежели немощному старому Просперо . Не так ли, Миллисент?
Старик ждал ответа от моей эксцентричной кузины, которая, под его неотрывным, насмешливо-презрительным взглядом вспыхнула и в замешательстве обратила глаза на меня — не подскажу ли.
— Не знаю, кто она… эти… что один, что другой.
— Прекрасно, моя дорогая, — проговорил он с пародийным поклоном. — Вы видите, Мод, какая почитательница Шекспира у вас кузина. Однако с некоторыми нашими драматургами она, несомненно, познакомилась: она так твердо заучила роль мисс Хойден!
Негодование дяди по поводу необразованности бедной кузины, приправленное язвительностью, было, конечно, более чем странным: возможно, и не его следовало в этом винить, но уж ее — ни в коей мере.
— Вот она, бедняжка, перед вами — вот чем оборачивается отсутствие благородного воспитания, благородного окружения и, боюсь, врожденного благородного вкуса. Но пребывание в хорошей французской монастырской школе делает чудеса, и я надеюсь устроить сие со временем. А пока мы смеемся над нашими бедами и, верю, сердечно любим друг друга. — С ледяной улыбкой он протянул тонкую белую руку Милли, и та, испуганная, подскочила, схватила ее, а он повторил, кажется, едва сжимая в ответ руку Милли: — Да, я верю, очень сердечно… — И, вновь оборачиваясь ко мне, опустил ее руку на подлокотник своего кресла с видом человека, бросающего что-то ненужное из окна экипажа.
Принеся извинения за бедную Милли, явно смущенную, он перевел разговор, к ее и моему облегчению, на иные темы: то и дело он высказывал опасение, что я утомлена дорогой, выражал беспокойство, что я еще не ужинала, не пила чаю, но эта озабоченность мною, высказанная вслух, кажется, тотчас покидала его, и он продолжал разговор, вскоре сосредоточившись — его расспросы были крайне мучительны для меня — на болезни моего дорогого отца, симптомах — о чем я ничего не могла сообщить — и на его привычках — о чем я рассказала.
Возможно, он вообразил, что существует какая-то фамильная предрасположенность к органическому заболеванию, от которого умер его брат, и вопросы показывали, что он скорее волновался о продлении собственной жизни, чем желал глубже вникнуть в причины смерти моего дорогого отца.
Как мало оставалось ему того, что делает жизнь желанной, и как страстно он — впоследствии я поняла это — цеплялся за жизнь! Разве не видел каждый из нас тех, кому жизнь не только нежеланна, но — настоящая мука… чреда телесных пыток, и, однако, они держатся за нее с отчаянным и жалким упорством — неразумные состарившиеся дети.
Посмотрите, с каким упрямством уже сонное дитя противится неизбежно наступающему часу сна. Глазки смыкаются, и надо с усилием раскрыть их пошире, надо затеять игру, суетиться, чтобы не уступить дреме, а ее жаждет само естество. Бодрствование для дитяти — пытка, капризный несмышленыш измотан, но умоляет отсрочить час, отказывается от отдыха, твердит, что не хочет, не хочет спать, — до того самого момента, когда мать возьмет его на руки и понесет, сладко заснувшего, в детскую. Так же и с нами, состарившимися детьми земли, для которых назначен долгий сон — смерть, добрая мать которым — природа. Так же противясь, мы расстаемся с сознанием, картина перед глазами до последнего мига пробуждает у нас интерес, птица в руке, пусть больная, линяющая, нам дороже всех ослепительных обитателей райских кущ. Картина перед глазами плывет, речи, музыка звучат будто дальние ветры, далекие реки, но — не время еще, мы еще не устали, дайте нам еще десять… еще пять минут, и, противясь назначенному, мы запинаемся — падаем… в сон без сновидений, уготованный природой пресытившимся и утомленным…
Потом он произнес краткую хвалу брату, изысканную и, в своем роде, красноречивую. Он в высшей мере обладал достоинством, слишком мало ценимым, думаю, нынешним поколением, — выражать мысли с безупречной точностью безупречно плавной речью. Было в его речи также довольно уместных цитат, цветистых французских оборотов, делавших ее одновременно изящной и несколько искусственной. Неторопливая, легкая, отточенная и совершенно для меня новая, она не могла не очаровывать.
Дальше он сказал, что Бартрам — это храм свободы, что благополучие всей жизни закладывается в юности: недолгие, но проведенные на чистом воздухе, в подвижных занятиях юные годы — вот основа этого благополучия; и добавил, что образованности, а значит, и жизненному успеху обычно сопутствует здоровье. А поэтому, пока я в Бартраме, я вольна располагать своим временем, и чем чаще я буду совершать набеги в сад, чем больше буду бродить в лесу, тем лучше.
Какой он несчастный инвалид — сетовал он затем, — как же доктора ограничивают страдальца с его неприхотливыми вкусами. К стакану пива, к бараньей отбивной — образец обеда для него — он не смеет и прикоснуться. Доктора вынудили его пить легкие вина, которые ему отвратительны, поддерживать жизнь этой вздорной пищей, аппетит к которой проходит вместе с молодостью.
На приставном столике, на серебряном подносе, стояла высокая бутылка рейнского, рядом — тонкий, розового стекла, фужер, и страдалец с капризным видом указал на них дрожащей рукой.
Но если вскоре он не почувствует себя лучше, он сам займется своим здоровьем и предпочтет диету, оправданную природой.
Он указал рукой на шкафы с книгами и объявил, что книги в моем распоряжении, пока я в этом доме; впрочем, забегая вперед, скажу, что разочаровал в обещаниях. Наконец, заметив, что я, должно быть, утомлена, он поднялся, с церемонной нежностью поцеловал меня и опустил руку на громадную, как я поняла, Библию с двумя широкими шелковыми закладками, красной и золотистой, — одна, догадалась я, отмечала место в Ветхом Завете, другая — в Новом. Библия лежала на маленьком столике, где стоял подсвечник со свечами, и рядом я заметила прелестный граненый флакон одеколона, золотой, усыпанный драгоценными камнями пенал, украшенные гравировкой часы с репетиром, цепочку, печатки. Никаких признаков бедности комната дяди Сайласа, разумеется, не обнаруживала. Опустив руку на Библию, он выразительно произнес:
— Помните об этой книге, в ней пребывала вера вашего отца, в ней он обрел награду; на нее только и уповаю. Обращайтесь к ней, возлюбленная моя племянница, днем и ночью как к непреложной истине жизни.
Он возложил свою тонкую руку мне на голову, благословил и приложился губами к моему лбу.
— Ну-у-у-о-ой, — раздался громкий голос кузины Милли.
Я совсем забыла о ее присутствии и, чуть вздрогнув, обратила взгляд на нее. Кузина сидела в очень высоком старомодном кресле, она явно успела вздремнуть и теперь, мигая, смотрела на нас своими круглыми, остекленевшими глазами и болтала ногами в белых чулках и башмаках землекопа.
— Ной? Вы хотите высказаться о сем праведнике? — осведомился ее отец, с ироничной учтивостью склонившись к ней.
— Ну-у-у-о-ой, — повторила она, преодолевая сон. — Ведь я не храпела? Ну-у-у-о-ой…
Старик презрительно улыбнулся и, слегка передернув плечами, обернулся ко мне.
— Покойной ночи, моя дорогая Мод. — Обращаясь вновь к Милли, с утонченной язвительностью он проговорил: — Не лучше ли вам проснуться, дражайшая? Ваша кузина не откажется, вероятно, поужинать — побеспокойтесь об этом. — И он проводил нас к двери, за которой дожидалась л’Амур со свечой.
— Я страшно боюсь Хозяина… Я храпела?
— Нет, дорогая, я, по крайней мере, не слышала, — сказала я, не в силах сдержать улыбку.
— Если и нет, то еще чуток — и захрапела бы, — задумчиво проговорила она.
Мы застали бедную Мэри Куинс дремавшей возле камина, но уже скоро пили чай со всякими вкусностями, и Милли нисколько не смущалась своего аппетита.
— Ох и перетрясласья, — сообщила Милли, уже пришедшая в себя. — Когда он подмечает, что я дремлю, боюсь, как бы не стукнул своим пеналом по голове! Чего дивишься, девчонка? Это ж больно!
Сравнивая благовоспитанного и велеречивого старого джентльмена, только что виденного мною, с этим поразительным образчиком леди, я сомневалась: его ли она дочь.
Впоследствии, впрочем, мне стало известно, как мало он удостаивал ее — не скажу «своего общества» — просто своего присутствия, я узнала, что возле нее не было ни единого человека, хоть сколько-нибудь образованного, что она без всякого присмотра носилась по Бартраму, что никогда — разве что в церкви — не встречала людей, равных себе по положению, что чтению и письму, которыми едва владела, она училась — в редкие полчаса — у особы, которую не только не заботили ее манеры и внешний вид, но которая, возможно, забавлялась ее гротескностью, и что никто из принимавших в ней участие не сумел бы — по причине собственной неосведомленности — хоть на крупицу сделать из моей кузины девушку более воспитанную, чем я нашла ее. Чему удивляться? Мы не представляем, сколь мало получаем в наследство, сколь многому просто учимся, — пока не возникнет пред нами печальное зрелище, подобное бедняжке Милли.
Когда я легла в постель и стала перебирать в памяти события дня, он показался мне целым месяцем чудес. Дядя Сайлас не покидал мои мысли: такой серебристый голос для старика, такой сверхъестественно нежный… манеры такие приятные, мягкие… лицо улыбчивое, страдальческое, призрачное. Он уже не был тенью, я узрела его наконец во плоти. И однако — больше ли он для меня, чем тень? Я смежила веки и увидела его, неподвижного, пред собой — в черном одеянии медиума; мертвенная бледность его лица наполняла меня страхом и болью… ослепительной белизны лицо… и эти ввалившиеся, горящие, ужасные эти глаза! Казалось, приоткрылся полог кровати и ко мне приблизилось привидение.
Я узрела его, но он по-прежнему тайна для меня… чудо из чудес. Живое лицо не больше разъясняло прошлое, чем портрет обозначал будущее. Он по-прежнему был загадкой и грезой. С этими мыслями я уснула.
Мэри Куинс, спавшая в гардеробной — ведущая туда дверь, вблизи моей кровати, оставалась открытой, — Мэри Куинс, оберегавшая нервическую девушку от привидений, разбудила меня, и, осознав, где нахожусь, я в тот же миг вскочила с постели и устремилась к окну. Оно выходило на аллею и во двор, но от входа нас отделял целый ряд окон, под нашим же распростерлись две гигантские липы с вывороченными корнями — те самые, которые я заметила, когда мы подъезжали к дому.
В ярком свете утра я еще отчетливее увидела знаки запустения и разрушения, поразившие меня накануне вечером. Двор зарос травой, изредка приминаемой колесами экипажа или ногами посещавших Бартрам гостей. Эта унылая трава особенно густо росла по краям двора, а под окнами, вдоль стен влево, к тому же буйно разрасталась крапива. Всю аллею тоже скрывала трава, и только по самой середине узкая полоска земли еще напоминала, что здесь проходит дорога. Красивая, с резными перилами, лестница у входа темнела от пятен лишайника, в двух местах балюстрада была разрушена. Картину запустения усугубляли два поваленных дерева, в ветвях, в пожелтелой листве которых прыгали малые птички.
Я еще не успела завершить свой туалет, когда в комнату бодрым шагом вступила кузина Милли. В то утро нам предстояло завтракать одним. «Вот радость», — прокомментировала она. Иногда Хозяин велит ей завтракать вместе с ним. И тогда будет «уедать» ее, пока ему не принесут газету, часто такого наговорит, что она «ревмя ревет», он же только больше ее «подкусывает», а потом «выпроводит — чтоб шла к себе». Но она намного лучше его, какие бы там «разговоры он ни разговаривал».
— Ведь лучше? Лучше? Лучше?
Она с такой настойчивостью, с таким пылом требовала ответа, что я — уклоняясь от присуждения пальмы первенства либо родителю, либо дочери — была вынуждена сказать: мне очень нравится моя кузина. И подтвердила слова поцелуем.
— Я точно знаю, кто из нас, по-твоему, лучший, уж это-то я понимаю, просто ты боишься его, а ему нечего было вчера подкусывать меня… ведь подкусывал, вот только я его ни чуточки не разберу. Но разве он не ябеда, разве не ябеда?
Вопрос вопроса труднее. Я опять поцеловала ее и попросила никогда не вынуждать меня говорить о дяде в его отсутствие то, что я не посмела бы сказать ему в глаза.
Мои слова ее удивили, она пристально смотрела на меня какое-то время, а потом сердечно рассмеялась и, повеселев, кажется, постепенно смягчилась к отцу.
— Иногда, когда заглядывает священник, Хозяин требует меня… на него находит набожность в шесть по вечерам… они читают Библию и молятся. Ого — еще как! Тебе, девчонка, тоже доведется испробовать… и не скажу, чтобы мне это было совсем не по вкусу, нет, не скажу!
Мы завтракали в крохотной комнатке — почти в отдельном кабинетике, примыкавшем к большой гостиной, явно никем не посещаемой. Трудно было вообразить сервировку скромнее и мебель беднее, чем в нашей комнатке. Но почему-то мне там понравилось. Все переменилось для меня — но «опрощение» вначале всегда забавляет.

Глава XXXIII
Уиндмиллский лес

Мне недостало времени удовлетворить любопытство, пройдя по старому величественному дому, — Милли уже тянула меня в «ежевичный дол», и я смогла увидеть не больше того, что открывалось взгляду на пути из моей комнаты и обратно.
Полному разрушению дома воспрепятствовал мой дорогой отец: кровля, окна, каменная кладка стен, деревянная отделка — все постоянно чинилось. Но помимо ветшания всюду были следы бедности и запустения, вызывавшие у меня горечь. Несомненно, лишь ничтожно малая часть дома оставалась жилой, длинные коридоры и галереи тянулись пыльные, безмолвные, пересекались другими коридорами и галереями — их отдаленные темные своды пробуждали чувство гнетущей тоски. Это было одно из тех громадных сооружений, в каких можно легко заблудиться… Сладостная дрожь прошла по мне, когда я подумала: как же оно, должно быть, похоже на ту, описанную миссис Радклиф, восхитительную, окруженную угрюмым лесом старинную обитель, где среди молчаливых лестниц, сумрачных переходов, длинных анфилад величественных, но пустынных комнат семья де ла Мот нашла свое печальное убежище .
Нам с кузиной Милли, однако, предстояло блуждать под открытым небом, и несколькими коридорами она вывела меня к двери на заросшую террасу. Мы спустились с террасы по широкой лестнице. И двинулись дальше, ступая по невысокой траве под старыми деревьями. Милли, обнаруживая прекрасное расположение духа, болтая без умолку, вышагивала в своем куцем платьице, ботинках землекопа и видавшей виды шляпке, с палкой в руке и без перчаток. Она удивила меня своими речами, которые, мне казалось, очень бы подошли школяру, вспоминающему о веселых каникулах; порой она употребляла словечки, над которыми я, не в силах сдержаться, открыто смеялась, что ей, по-видимому, совсем не нравилось.
Она хвасталась тем, как далеко прыгает, как «закидывает снежками парней» зимой, и сообщила, что может проскользить по льду на две своих палки дальше, чем Бриддлз, пастух.
Подобными рассказами она меня и развлекала.
Поместье было восхитительно диким. Мы вошли в огромный парк, где чередовались, радуя глаз, низины и горки, где по склонам, по равнинным участкам стояли могучие деревья — то плотными купами, то расступаясь. И вот наконец мы спустились в глубокую живописнейшую лощину: серые камни проглядывали меж папоротников и цветов, уступы по ее склону, покрытые мягкой травой, темнели под серебряными стволами берез, красневшим шиповником и дубами — здесь в туманные ночи король эльфов с дочерьми, наверное, скользили на воздушных конях.
И этот прелестный дол скрывал в своей глубине кусты ежевики, подобных которым по красоте я не видела, — со сказочно крупными ягодами. Срывая ягоды, отдавшись непринужденному разговору, мы наслаждались прогулкой.
Вначале меня только забавляли нелепые манеры и речи Милли, которые я не смогу изобразить правдиво просто потому, что время стерло из памяти много подробностей. Впрочем, ее нелепость была неописуемой — я почти беспрерывно боролась со смехом.
За бурлеском, однако, я увидела драму.
Это создание, образованное не больше коровницы, обладало — как я постепенно поняла — врожденной одаренностью, которую следовало бы развить. У Милли был мелодичный голос и удивительно тонкий слух; она, несомненно, намного превосходила меня в рисовании. Словом, оказалась необычайно талантливой.
Бедная Милли и думать не желала о книгах — за всю жизнь она справилась едва ли с тремя. Одной из них, над которой она привычно зевала, вздыхала, в которую всматривалась с утомленным видом по часу каждое воскресенье, подчиняясь требованиям Хозяина, были проповеди — внушительный том времен начала правления Георга III . Скучнее собрания не найти. Не думаю, что она читала еще что-нибудь, но была в десять раз сообразительнее половины пользующихся библиотекой юных леди, которых встречали и вы и я. Мне предстояло провести долгие месяцы в Бартраме-Хо, я узнала от Милли — да и прежде слышала, — на какое уединение обречена круглый год, и я поддалась нелепому страху, что невольно усвою ее чудовищный диалект, а затем обращусь в некое ее подобие. Поэтому я решила сделать для нее все, что могла: обучить всему, что знала сама, если она согласится, и понемногу, если это будет возможным, привить бедняжке правильную речь и приличные, как выражаются в пансионах, манеры.
Но вернусь к нашей прогулке в Бартрам-Чейз, или на Ловлю, как называлось то место. Нельзя, разумеется, бесконечно лакомиться ежевикой — спустя какое-то время мы двинулись дальше этим прелестным долом; он спускался в широкую лесистую котловину, замыкаемую разорванным кольцом гор, то отступавших, образуя своего рода заливы, то выдававшихся мысами, на которых темнели деревья.
Там, где узкий дол нисходил, расширяясь в котловину, его пересекал высокий дощатый забор, обветшавший на вид, но все еще крепкий.
В заборе виднелась калитка, грубо сколоченная, но такая же крепкая; подойдя ближе, мы увидели возле нее девушку — она стояла, прислонясь к толстому столбу-опоре и положив руку на верхний край калитки.
Роста девушка была не высокого и не низкого, впрочем, выше, чем казалась издали. Тонкой талии я не разглядела. Как сажа чернели ее волосы, лоб был выпуклый, но узкий, глаза — темные, блестящие, чудесные; еще, пожалуй, хороши у нее были только зубы — ровные и очень белые. Лицо было довольно круглое, смуглое, как у цыганки, при этом настороженное и угрюмое. Она не двинулась с места, лишь с притворным равнодушием изучала нас из-под темных ресниц. Весьма живописно смотрелась она в своей запыленной красной юбке из грубой шерсти, в потрепанном, порыжевшем, когда-то бутылочно-зеленого цвета жакете с рукавами до локтя, обнажавшими ее загорелые руки.
— Чурбанова дочка, — сообщила Милли.
— Кто это — Чурбан? — спросила я.
— Мельник. Вон там… гляди. — И она указала на ветряную мельницу, венчавшую холм, что одиноким островком торчал над верхушками деревьев.
— Мельница не мелет сегодня, Красавица? — выкрикнула свое приветствие Милли.
— Не-а… красавица… — мрачно ответила девушка, не шелохнувшись.
— А куда подевались приступки? — в ужасе вскричала Милли. — Их-то возле забора нету!
— Стало быть, нету, — подтвердила лесная нимфа в красной юбке и лениво улыбнулась, обнажив свои великолепные зубы.
— И кто же это наделал? — строго спросила у нее Милли.
— Не ты и не я, — ответила та.
— Это старый Чурбан, папаша твой! — распаляясь, выкрикнула Милли.
— Может, оно и так, — молвила нимфа.
— И калитка заперта?
— Заперта, — угрюмо проговорила дочка мельника, искоса бросая дерзкий взгляд на Милли.
— Где ж Чурбан?
— С той стороны где-то… откуда мне знать… — сказала угрюмая нимфа.
— А ключ где?
— Где ему, девчонка, быть, как не тут, — ответила нимфа и хлопнула рукой по карману.
— И ты смеешь задерживать нас? Отомкни калитку сейчас же, негодная! — вскричала Милли, топнув ногой.
Нимфа лишь улыбнулась зловеще.
— Отомкни калитку! Сейчас же! — продолжала кричать Милли.
—  И не подумаю.
Я ожидала вспышки ярости от Милли в ответ на подобную дерзость, но моя кузина казалась удивленной и озадаченной — выходка девушки ее смутила.
— Эй, дуреха, ты не успеешь и глазом моргнуть, как я буду за забором, только вот не хочу. Что на тебя нашло? Отомкни калитку, говорю, а не то я тебе покажу!
— Оставь ее, дорогая, — вмешалась я, опасаясь, что они накинутся друг на друга. — Наверное, ей приказали не отпирать калитку. Так, любезная девушка?
— А ты, вижу, поумнее из вас двоих, — наградила она меня похвалой. — Угадала, девчонка.
— Кто тебе приказал? — потребовала ответа Милли.
— Папаша.
— Старый Чурбан! Ну, от эдакоготочно расхохочешься: наш слуга — и не пускает в наш собственный лес!
— Слуга — да не твой!
— Эй, девчонка, что хочешь сказать?
— У старого Сайласа он в мельниках, а ты ни при чем тут!
Сказав это, нимфа поставила ногу на засов калитки и легко перепрыгнула через нее.
— Ты можешь так, а, кузина? — повернувшись ко мне, зашептала Милли и нетерпеливо подтолкнула меня локтем. — Хорошо бы — смогла.
— Нет, дорогая… Милли, уйдем. — Я двинулась прочь.
— Гляди, девчонка, тяжкий денек тебе выпадет, когда я Хозяину расскажу, — пригрозила Милли нимфе, стоявшей на бревне за забором и не сводившей с нас мрачного взгляда. — Мы и без тебя будем на той стороне.
— Врешь! — крикнула та.
— А чего ж не будем, негодная? — проговорила моя кузина в меньшем, чем я ожидала, гневе. Все это время я тщетно пыталась увести ее.
— Твоя подружка не из диких кошек, как ты, — вот чего! — сказала бойкая сторожиха.
— Ну перепрыгну! Ну тебя стукну! — пообещала Милли.
— А я — тебя, — ответила та, злобно мотнув головой.
— Идем, Милли, я ухожу, ты — как хочешь, — проговорила я.
— Но нельзя же нам уступать, — горячо зашептала кузина, схватив меня за руку. — И ты перепрыгнешь… и увидишь, что я с ней сделаю!
—  Не перепрыгну.
— Тогда я вышибу дверь, и ты пройдешь! — вскричала Милли, толкнув тяжелым башмаком крепкий забор.
— Мяу-мяу-мя-а-а-у! — ухмыляясь, замяукала нимфа.
— А ты знаешь, кто эта леди со мной? — вдруг воскликнула Милли.
— Девчонка покрасивее тебя, — ответила сторожиха.
— Это моякузина Мод, мисс Руфин из Ноула… она богаче самой королевы, а Хозяин — опекун у кузины, и он заставит старого Чурбана тебя образумить!
Нимфа угрюмо оглядела меня — с легким любопытством, как мне показалось.
— Погоди, заставит! — грозила Милли.
— Пойдем же, нам надоидти, — сказала я Милли и потянула ее за собой.
— Так мы пройдем наконец? — в последний раз выкрикнула свое требование Милли.
— Даже на столечко не пройдете, — отрезала сторожиха и показала на пальцах, прижав кончик большого к кончику указательного, а потом дерзко щелкнула пальцами и ухмыльнулась, открыв красивые зубы.
— Я сейчас в тебя камень брошу! — крикнула Милли.
— Проваливай, а не то — давай побросаемся, сколько ты, девчонка, захочешь. Ну, берегись! — И Красавица подняла круглый камень величиной с мяч, каким играют в крикет.
Не без труда удалось мне увести Милли, прежде чем начался бой, и я очень досадовала на себя, что не отличалась особым проворством.
— Ничего, кузина, пойдем, я знаю, где можно пробраться, — возле речки, там берег высокий, — сказала Милли. — Ну не тварь она, а?
Отступая, мы видели, как девушка не спеша направилась к ветхому, крытому соломой домишке, выглядывавшему из-за небольшого скалистого, поросшего лесом взгорья. Она крутила на пальце бечевку с ключом, который чуть не привел к баталии.
Берег речки оказался довольно высоким, мы легко обошли по нему кончавшийся тут забор и продолжили путь. Милли была, как прежде, невозмутима, а наша прогулка — вновь на редкость приятна.
Наш путь лежал вдоль реки, деревья росли все гуще, все выше, и наконец мы очутились под сводами величественного леса, а за неожиданным поворотом реки увидели живописные развалины старого моста с остатками сторожки у ворот на той стороне.
— О Милли, дорогая! — воскликнула я. — Вот чудесное место, чтобы порисовать! Мне так хочется сделать этюд.
— Точно… И нарисуй! Конечно женарисуй! Вот камень — чистый, удобный; садись, ты выглядишь очень уставшей. Рисуй, а я посижу рядом с тобой.
— Да, Милли, я на самом делеустала, я присяду, но рисунок получится в другой раз — ведь у нас нет ни карандашей, ни бумаги. Такое красивое место, однако, нельзя пропустить — давай придем сюда завтра.
— К черту завтра! Ты сделаешь это сегодня, разрази меня гром — сделаешь. Я умираю — хочу видеть, как ты рисуешь; я принесу эти твои штуковины, в ящике у тебя найду. И попробуй только не нарисуй мне!

Глава XXXIV
Самиэль

Напрасно я протестовала — она клялась, что по камням, недалеко от того места, где мы сидели, переберется на другой берег реки, пустится напрямик к дому и вернется с моими карандашами и альбомом через четверть часа. Она побежала со всех ног — ее престранные белые чулки и ботинки землекопа так и мелькали, — поскакала по выступавшим из воды камням, таким ненадежным; я не осмелилась по ним догонять ее и была вынуждена вернуться на «чистый, удобный» камень, сидя на котором, наслаждалась величавым лесным уединением и видом разрушенного моста. Его очертания, темные на том берегу, все больше светлели к середине реки — воздушные, высоко вознесенные над водой, — и сквозь щели обветшавшего сооружения струились солнечные лучи, а меж дремавшими вблизи от меня лесными деревьями-великанами тут и там открывались сумеречные просеки. Настоящие декорации романтической грезы.
Где, как не здесь, зачитываться германским фольклором: меж темневших стволов в глухих уголках под сводами леса мне уже чудились прелестные эльфы и мудрые карлики.
Я сидела, упиваясь уединением и фантазиями, как вдруг в низких ветвях справа послышался треск. Я разглядела коренастую фигуру в перепачканном военном мундире и широких коротких брюках, обвисших на одной ноге — она была деревянной. Человек выбрался из ветвей. Его лицо было грубым, морщинистым, темным от загара, так что казалось корой векового дуба; темные, близко посаженные глаза-бусины смотрели злобно; как сажа черные, густые волосы спускались из-под широкополой фетровой шляпы почти до плеч. Хромая, резко дергаясь, устрашающего вида человек шел ко мне, он то и дело грозно взмахивал палкой, встряхивал своими космами, словно дикий бык, готовящийся к нападению.
Я невольно вскочила в страхе и замешательстве — мне показалось, предо мной тот старик с деревянной ногой, в облике которого злой лесной дух преследовал Вольного стрелка.
А человек, приблизившись, крикнул:
— Эй! Слышь, как попала сюда?
Пыхтя, поторапливаясь, временами сердито дергая свою деревянную ногу, глубоко уходившую в мягкую почву, он еще приблизился. От этих усилий он под конец совсем разъярился, и, когда оказался рядом и встал предо мной, широкие ноздри приплюснутого носа на темном от копоти и пыли лице раздувались и дрожали, будто рыбьи жабры, — свирепее и уродливее лица невозможно было вообразить.
— Являются, када захотят, а? Потешиться им надо, и только! Кто ж такая, слышь, кто такая, спрашиваю, и какого дьявола забралась сюда в лес? Ну-ка, говори живей!
Этот широкий рот с громадными, пожелтевшими от табака зубами, злобный взгляд, зычный, режущий слух голос, хотя и устрашали, вызвали у меня чрезвычайное раздражение. Ко мне вернулось самообладание, и вместе с ним пришла смелость.
— Я — мисс Мод Руфин из Ноула. Мистер Сайлас Руфин, ваш господин, мне дядя.
— Ого-го! — воскликнул он голосом чуть добрее. — А раз Сайлас те дядюшка, ты, стало быть, не из тех, что остаются на ночку-другую, а?
Я ничего не сказала в ответ, но, рассерженная, посмотрела на него, полагаю, с заметным презрением.
— А чё тут поделываешь одна? И почем я знаю, што оно так, как говоришь? Ни Милли при те нету, ни еще кого… Но Мод — не Мод, я самому герцогу не дам ступить сюда, за забор, пока Сайлас не скажет: «Пусти!» Вот и передай Сайласу, так и так говорил Дикон Хокс, а я-то своим словам хозяин, да што там — самему скажу, точно, скажу. Скажу, чё толку стараться для него, надсаживаться день и ночь, ночь и день, выслеживать браконьеров, воров, цыган да всяких малых, какие тащат где чё плохо лежит, коль правил будто и нету, кто чё захочет, то и сделает. Черт, ты счастливая, што я в тя камнем не кинул, увидевши.
— Я пожалуюсь на вас дяде, — проговорила я.
— И жалуйся, только как бы не промахнулась: я чё — собак на тя спустил, чё — словом нехорошим обидел иль камнем кинул, а? Ну и жаловаться, жаловаться-то на што?
Я лишь сказала с горячностью:
— Будьте любезны, оставьте меня.
— Я ничё те против не говорю, слышь? Я те верю, ты — Мод Руфин, может, так оно, может, нет… почем мне знать… да я те верю. А хочу, штоб сказала только вот што: те Мэг калитку открыла?
Я не ответила — к моему огромному облегчению, я заметила Милли, то шагавшую, то прыгавшую по камням, кое-где выступавшим из реки.
— Здорово, Чурбан! К чему цепляешься? — крикнула она, приблизившись.
— Этот человек был чудовищно дерзок. Тебе он известен, Милли? — воскликнула я.
— Да это же Дикон Чурбан! Старый Хокс вонючий, что в жизни не мылся! Я тебе обещаю, ты, малый, узнаешь, что Хозяин думает про такие дела, ага! Уж он с тобой поговорит.
— Ничё я не сделал… и не сказал, нет, а должен бы… фахт — куда ей от него деться… не сказал плохого словечка. А кто чё мелет — меня оно во-о-он как та макушка чертополоха пугает. Но те, Милли, говорю: я положу конец кой-какимтвоим проделкам, а то и воще… Ты у меня перестанешь швырять камни в скотину.
— Рассказывай, рассказывай! — вскричала Милли. — Ох, не было меня, когда ты кузину отчитывал! И жаль, Уинни нету, она б схватила тебя зубами за твой деревянный обрубок да и опрокинула б на спину!
— Ай, умница б она была, коли б на тя кинулась, — со злобной ухмылкой парировал старик.
— Брось спорить, и чтоб духу твоего тут не было! — выкрикнула она. — Не то кликну Уинни, Уинни поломает тебе твою деревянную ногу.
— Ага! Она небось умница и есть. Умница? — съязвил старик.
— Тебе не по вкусу пришлось ее озорство на прошлую Пасху, когда она тебя лапой пихнула.
— То лошадь меня лягнула, — проворчал он, кинув взгляд в мою сторону.
— Никакая не лошадь — то Уинни была… — И, повернувшись ко мне, Милли со смехом добавила: — Он неделю, как опрокинулся на спину, так и лежал, пока плотник не смастерил ему новую ногу.
— Хватит мне тут с вами дурака валять — время терять; не на того напали. Но, слышь, Сайласу я скажу.
Собравшись уходить, он взялся рукой за свою помятую широкополую шляпу, посмотрел на меня и с грубоватой почтительностью проговорил:
— До свиданьица, мисс Руфин, до свиданьица, мэм, и уж, пожалуйста, помни: я тя не хотел рассердить.
С важным видом он поковылял прочь и скоро скрылся в лесу.
— Хорошо, что он чуток напугался, а то я его таким злым и не видела — он же совсем шальной.
— Может быть, он даже не понимает, как он груб? — предположила я.
— Я его не терплю. Нам было куда лучше с беднягой Томом Драйвом, тот ни к кому не цеплялся и всегда ходил пьяный. Старина Джин — так его прозвали. Но эта скотина — ох, не терплю его! — он, кажется, приехал из Уигана; и он любой потехе помеха, а еще он колотит Мэг, ну ту, Красавицу, помнишь; если б не он — она бы пакостила вполовину меньше. Он свистит — слышишь?
Я действительно слышала свист в отдалении за деревьями.
— Не собак ли кличет? Давай забирайся сюда!
Мы взобрались на склоненный ствол гигантского орешника и, напрягая глаза, стали вглядываться в ту сторону леса, откуда ожидали появления злющей Чурбановой своры.
Тревога, впрочем, оказалась ложной.
—  Вряд либы он такое сделал, вообще говоря, но что скотина он — это уж точно!
— А та смуглая девушка, которая не пропустила нас, — его дочь?
— Да, Мэг… Красавица — так я ее прозвала, а он у меня был Скот. Но теперь я зову его Чурбаном, а ее — всё Красавицей. Так вот.
Только мы спустились с дерева, где искали убежища, как она потребовала:
— Давай садись, сиди теперь и рисуй!
— Боюсь, у меня не получится, не сумею прямую линию провести — руки дрожат.
— Я очень хочу, Мод, чтоб получилось, — сказала она с такой мольбой в глазах, что я, учитывая путь, проделанный кузиной за моими карандашами, не посмела ее разочаровывать.
— Хорошо, Милли, попробуем, но если не получится, что ж… Садись возле меня, я объясню, почему принялась за эту часть, а не за какую-нибудь другую, ты увидишь, как я нарисую деревья, и реку, и… да, тоткарандаш, пожалуйста, он даст красивый и четкий контур… Но надо начинать с начала, надо поучиться копированию рисунков, прежде чем подступаться к видам наподобие этого. Если хочешь, Милли, я согласна научить тебя всему, пусть немногому, что умею сама. Как же будет весело рисовать один и тот же пейзаж, а потом сравнивать!
Я продолжала, а Милли, счастливая, жаждавшая начать обучение, опустилась на камень возле меня в совершенном восторге; она кинулась обнимать, целовать меня, проявив такую пылкость, что удивительно, как мы не свалились с камня, на котором сидели. Ее бурная радость и доброжелательность вернули мне должное настроение, мы обе от души посмеялись, и я предалась рисованию.
— Боже мой! Кто это? — вдруг воскликнула я. Подняв глаза от альбома, я вдруг увидела стройного мужчину в небрежном утреннем туалете, направлявшегося через разрушенный мост в нашу сторону: он с осторожностью ступал вдоль парапета, где только и уцелел пролет моста.
День неожиданных появлений! Милли сразу узнала мужчину. Это был мистер Кэризброук. Он взял в аренду Ферму всего на год. Жил в совершенном уединении, пекся о бедных и оказался единственным джентльменом, за долгое время посетившим Бартрам, причем, как ни странно, никуда больше не ездил. Он испросил разрешение гулять по имению и, получив оное, повторил визит, но, скорее всего, потому, что Бартрам не славился гостеприимством и визитер мог не опасаться, что встретит там кого-нибудь из соседей.
С внушительной тростью в руке, в короткой охотничьей куртке, в широкополой шляпе — куда наряднее, чем у Самиэля, — он появился из зарослей, укрывавших опоры моста с нашей стороны, шагая быстрым и легким шагом.
— Сдается мне, он держит путь к старому Сноддлзу, — сказала Милли с испугом и любопытством на лице, ведь Милли, что совершенно ясно, была простушкой, манеры, изобличавшие в человеке истинного джентльмена, приводили ее в благоговейный трепет, хотя храбростью она не уступала льву; о таких, как она, говорят: челюстей осла да убоится всякий филистимлянин . — Вот бы он нас не заметил, — с надеждой сказала она, понизив голос.
Но он заметил и, приподняв шляпу и обнажив в широкой улыбке отменной белизны зубы, остановился.
— Прекрасный день, мисс Руфин!
Я, привычная к тому, что так обращались ко мне, поспешно подняла голову; движение не укрылось от его глаз, потому что он почтительно приветствовал меня, еще раз приподняв шляпу, а затем продолжил, обращаясь к Милли:
— Надеюсь, мистер Руфин в добром здоровье? Впрочем, мне незачем спрашивать, вы кажетесь такой счастливой. Будьте добры, передайте ему, что книгу, о которой я упоминал, я жду со дня на день и, как только получу, либо пришлю с кем-нибудь, либо сам доставлю незамедлительно.
Мы обе уже поднялись с камня, но Милли лишь глядела на джентльмена во все глаза, онемев, зардевшись, и джентльмен — дабы поспособствовать диалогу — повторил:
— Надеюсь, он в добром здравии?
От Милли не последовало ни звука, и я, досадуя, но и немного смущаясь, ответила:
— Благодарю вас, мой дядя, мистер Руфин, здоров. — Сказав это, я почувствовала, что сама покраснела.
— Ах, умоляю, простите за вольность, но позвольте осведомиться, вы — мисс Руфин из Ноула? Не сочтете ли вы меня дерзким — боюсь, вы так и решите, — если я представлюсь?.. Мое имя Кэризброук, я имел честь знать покойного мистера Руфина, еще будучи маленьким мальчиком, он всегда был добр ко мне, и я надеюсь, вы великодушно простите бесцеремонность, на которую я осмелился. Я полагаю, мой друг леди Ноуллз также вам родственница… Обаятельнейший человек!
— О да, она просто прелесть! — воскликнула я и опять покраснела, так откровенно обнаружив свою привязанность.
Но он улыбнулся доброй улыбкой, — кажется, ему понравилась моя непосредственность — и сказал:
— Вы понимаете, что я не осмелюсь выразиться подобным образом, но, признаюсь, вижу правоту ваших слов. Она сохранила молодость, ее веселый нрав и добродушие истинно девичьи… Какой чудесный вид вы избрали! — неожиданно переменил он тему. — Я так часто останавливался здесь, чтобы оглянуться, полюбоваться изящным старым мостом. Вы заметили — у вас, несомненно, глаз художника, — заметили нечто особенное в этом сером цвете, испещренном тающим алым и желтым?
— Да, действительно… Я только что говорила об удивительной игре красок — ведь так, Милли?
Милли воззрилась на меня и проронила «да» в крайнем испуге и растерянности, будто пойманная на воровстве.
— И задний план чудесен, — продолжал мистер Кэризброук. — Хотя перед бурей вид еще живописнее. — Он немного помолчал, потом несколько неожиданно спросил: — А вы знаете этот край, это графство?
— Нет, совершенно не знаю… то есть доро́гой видела, и виденное очень меня заинтересовало.
— Места, когда вы узнаете их лучше, вас очаруют — нет благодатнее для художника. Я сам несчастный бумагомаратель, ношу в кармане вот эту книжицу. — Он скептически рассмеялся, вытаскивая тоненькую записную книжечку. — Здесь всего лишь пометки. Я много времени посвящаю прогулкам и неожиданно обнаруживаю такие замечательные уголки, что не могу не пометить себе для памяти; впрочем, здесь скорее словесные зарисовки, нежели этюды художника, моя сестра говорит, что это тайнопись, какую, кроме меня, не разберет никто. Но я попробую указать вам два примечательных уголка — вы непременно должны увидеть их. О нет, не это… — рассмеялся он, когда случайно перевернулась страница, — это «Кошка и весельчак», любопытная маленькая пивная, где мне однажды подали чудесный эль.
При этих его словах Милли, казалось, готова была заговорить, но я, не зная, что мы услышим, поспешила восхититься вдохновенными миниатюрами, к которым он желал привлечь мое внимание.
— Я выбираю для вас места неподалеку, туда можно, быстро добраться в экипаже или верхом.
И он, вдобавок к первым двум, показал еще два-три рисунка, а потом еще… показал миниатюрный набросок (едва прочерченный контур, но, несомненно, жемчужина в его причудливой коллекции) старого островерхого дома кузины Моники. Каждую миниатюру сопровождал словесный штрих — коротенький разбор, или описание, или связанный с местом случай.
Собравшись положить книжицу зарисовок в карман, продолжая непринужденную беседу со мной, он вдруг вспомнил о бедняжке Милли, которая стояла с довольно угрюмым видом, но она просияла, когда он протянул ей сокровище и произнес краткую речь, для нее явно оставшуюся непонятной, поскольку она ответила одним из своих немыслимых реверансов и, кажется, хотела спрятать книжицу в свой большущий карман, приняв ее за подарок.
— Посмотри на рисунки, Милли, и возврати книжицу, — зашептала я ей.
Я позволила мистеру Кэризброуку, по его просьбе, взглянуть на мой неоконченный рисунок моста; он оценивал, не погрешила ли я в пропорциях, переводя взгляд с изображения на натуру, а Милли сердитым шепотом заговорила мне в ухо:
— Почему это… возвратить?
— Потому что он дал тебе посмотреть… оказал внимание, — зашептала я.
—  Оказал внимание? После тебя?! Разрази меня гром, если я взгляну хоть на страницу! — проговорила она с неописуемым возмущением. — Бери ее, девчонка, сама отдавай… я не стану… — Она сунула мне книжицу в руки и, дуясь, отступила на шаг.
— Моя кузина благодарит вас, — сказала я, возвращая альбом миниатюр и улыбаясь вместо нее.
Он, тоже с улыбкой, взял книжицу и сказал:
— Если бы я знал, как замечательно вы рисуете, мисс Руфин, я бы, наверное, не решился показывать вам мои жалкие зарисовки. Но это не самые удачные у меня, леди Ноуллз подтвердит вам, что я способен рисовать лучше, много лучше, надеюсь.
И еще раз принеся извинения за то, что он называл «дерзостью», мистер Кэризброук покинул нас, я же почувствовала себя чрезвычайно польщенной.
Ему не могло быть больше двадцати девяти — тридцати лет, он был, несомненно, красив, то есть красивыми были глаза, и зубы, и чистое смугловатое его лицо; фигура, движения отличались изяществом; но прежде всего невыразимое обаяние тонкого ума отмечало этого человека, и мне показалось — хотя конечно же я бы никому не повторила своих слов, — он, едва заговорив с нами, тотчас заинтересовался мной. Не хочу показаться тщеславной — он проявил сдержанныйинтерес. Но все же интерес был: я заметила, что он изучал мое лицо, когда я переворачивала страницы его тоненького альбома, и моим вниманием, как он решил, всецело завладели рисунки. Льстила также его обеспокоенность тем, что мне могут не понравиться увиденные миниатюры, и поэтому он желал, чтобы я услышала мнение леди Ноуллз. Кэризброук — упоминал ли когда-нибудь мой дорогой отец это имя? Я не могла припомнить. Но если — по своей привычной молчаливости — и не упоминал, что ж из того?

Глава XXXV
Комната в верхнем этаже

Мои мысли занимал мистер Кэризброук, и, пока мы не повернули к дому, я не замечала, что Милли погрузилась в молчание.
— Ферма, должно быть, красиво выстроена, если судить по той зарисовке. Отсюда далеко до Фермы?
— Две мили будет.
— Ты рассердилась? — спросила я, обратив внимание на ее раздраженный тон и мрачный вид.
— Как тут не рассердиться, девчонка!
— Что такое?
— Ну и ну — ей непонятно! Этот Кэризброук, он же на собаку чаще взглядывал бы, чем смотрел на меня; только и говорил с тобой про свои рисунки, прогулки, про родственников… У свиньи воспитания больше!
— Но, Милли, дорогая, ты забыла, он же пробовал говорить с тобой, а ты не отвечала.
— Разве я не про то же? Не умею вести разговор, как все… ну, как леди. Каждый надо мной потешается. А одета? Посмешище, да и только. Стыд какой! Я видела, Полли Шивз — вот леди так леди — смеялась надо мной в церкви в прошлое воскресенье. Еще чуток — я бы ей сказанула… Я знаю, я чудна́я… чудна́я. Стыд. Почему я такая? Стыд! Срам! Не хочу быть такой… а я не виновата…
И бедняжка Милли разревелась, затопала ногами. Она подняла подол своего куцего платьица, чтобы спрятать мокрое от слез лицо. Более курьезной фигуры мне видеть не доводилось.
— Ничего не могла разобрать, что он там говори-и-ил, — тянула бедная Милли из-за своего хлопкового, плотнее буйволовой кожи подола, — а ты… ты все до словечка по-поняла-а-а-а. И почему я такая? Стыд! Сра-а-а-ам! О-о-о-ой! Срам!
— Но, Милли, дорогая моя, мы говорили о рисовании, а ты рисовать еще не научилась, но научишься, я тебя научу. И тогда ты все поймешь.
— Каждый надо мной потешается… даже ты. Ты, Мод, хочешь удержаться, а иногда все равно… все равно надо мной смеешься. Что ж я могу сказать тебе, раз я знаю, что я чудна-а-а-я. И не умею быть другой, не умею… Срам!
— Милли, дорогая, если ты согласна, я обещаю научить тебя музыке и рисованию. Ты жила замкнуто, не у кого было учиться, но ты права, леди отличаются от прочих умением изысканно выражаться.
— Да, и джентльмены тоже… Хозяин или этот Кэризброук. А язык-то затейливый — дьявол его разберет! Я меж вас дура дурой. Хоть топись! Ой, стыд! Стыд!
— Но я научу тебя говорить таким языком, если хочешь, Милли. Ты будешь знать все, что знаю я. И я позабочусь, чтобы у тебя были платья получше.
Теперь она смотрела мне в лицо горестно, но очень внимательно — круглые глаза покраснели, нос распух, на щеках не просохли дорожки от слез.
— Хоть бы чуток они были длиннее… твои-то — длиннее… — И она опять всхлипнула.
— Ну-ну, Милли, довольно плакать; если захочешь, ты станешь такой, как любая леди, и все будут восхищаться тобой, поверь мне. Только тебе надо постараться и забыть твои словечки, привычки, надо одеваться иначе — я позабочусь об этом, если позволишь. Я думаю, ты очень умна, Милли, и считаю, что ты прехорошенькая.
Зареванное лицо бедняжки Милли расплылось в невольной улыбке, но кузина покачала головой и опустила глаза.
— Не-а, Мод, не получится.
И в самом деле, не подвиги ли Геракла бралась я совершить?
Но кузина отличалась природным умом, сообразительностью и, когда обуздывала поток своей нелепой речи, умела точно излагать мысли. Только бы ей хватило настойчивости, только бы обнаружилось прилежание! От своих обязательств, по крайней мере, я решила не отказываться.
Бедная Милли! Она была мне искренне благодарна и идею потрудиться над ее образованием приняла пылко, при этом показав себя одновременно послушной и своевольной.
Милли убеждала меня, что на обратном пути мы должны вновь атаковать позицию Красавицы и с этой стороны взять забор силой, но я настояла на том, чтобы возвращаться прежним путем, и мы обошли забор по высокому берегу речки, а потом были встречены вызывающей улыбкой Красавицы — она через калитку разговаривала со щуплым молодым человеком в бумазее и невообразимой кроличьей шапке, которую он, завидев нас, в смущении надвинул на глаза; он стоял, опершись рукой на калитку, а подбородком — на руку.
После памятного столкновения в тот день Красавица вознамерилась впредь встречать нас презрительной усмешкой.
Милли, думаю, опять развязала бы боевые действия против нее, не прояви я свою новую власть и не напомни кузине о принятых обязательствах.
— Взгляни на этого труса, на Чурбана, — вон идет по тропинке к мельнице! Притворяется, будто не видит нас, — как же, все он видит, но боится, что мы пожалуемся Хозяину и Хозяин не даст ему воли над тобой. Не терплю этого Чурбана! Он прогнал меня, когда я — в прошлом году это было — хотела прокатиться верхом на корове, да, прогнал.
Я считала, что от Чурбана можно ждать и худшего. Здесь требовалось коренное преобразование — я прекрасно понимала это и радовалась, что Милли, кажется, сама желала его, что намерение кузины сделаться больше похожей на людей ее положения, пусть вызванное обидой и ревностью, было столь же искренним, сколь и твердым.
Я до сих пор не осмотрела дом в Бартраме-Хо. О его истинных размерах я имела весьма смутное представление. Вдоль большой галереи, по одну ее сторону, тянулся ряд комнат — закрытые ставнями окна, запертые по большей части двери. Старая л’Амур рассердилась, когда мы зашли в эти комнаты, а мы ничего не могли разглядеть там, ведь Милли не хотела открывать окна — не из страха прикоснуться к какой-нибудь тайне Синей Бороды, а просто памятуя о распоряжении дяди Сайласа: все должно быть как есть. Ее мятежный дух трепетал перед моим дядей до такой степени, что, учитывая дядину благовоспитанность и очевидную мягкость нрава, оставалось только удивляться.
В дядином доме было, впрочем, то, чего не существовало в Ноуле… я никогда их не видела, хотя, наверное, в других старинных домах они устроены — я имею в виду высокие фрамуги, в которые можно заглянуть, если подпрыгнуть. Они попадались в длинных коридорах, в больших галереях, некоторые были откинуты и закреплены, так что закрывали проход, каждый раз вынуждая нас повернуть обратно.
Но Милли знала про причудливую, узенькую, очень крутую и темную лестницу в задней части дома, ведшую на верхний этаж; мы взобрались по ней и долго блуждали в комнатах, много меньше и проще тех величественных покоев, которые располагались этажом ниже. Из комнат открывался вид на прекрасное, но запущенное владение. Мы пересекли галерею и неожиданно оказались в комнате, выходившей во внутренний двор — небольшой и мрачный, — замыкаемый с четырех сторон стенами этого большого дома и спланированный архитектором, конечно, лишь для того, чтобы дать необходимый свет и воздух помещениям.
Я протерла оконное стекло носовым платком и выглянула во двор. Крыши вокруг были крутые, высокие, стены — потемневшие, в грязных пятнах, окна покрылись пылью, обрамлявшая их каменная кладка местами поросла мхом, травой, крестовником. На эту сумрачную площадку вела дверь с полукруглым навесом; трава, буйно поднявшаяся на сырой земле, пригнулась к двери, тоже потемневшей от грязи и пыли. Ясно, что нога редко ступала на этот глухой и зловещий двор, который я осматривала со странным волнением и тяжестью на душе.
— Верхний этаж… замкнутый внутренний двор… — произнесла я невольно.
— Чего это ты испугалась, Мод? Ты, похоже, привидение увидала! — Милли подошла к окну и выглянула во двор из-за моего плеча.
— Я вдруг вспомнила, Милли, о том ужасном случае.
— О каком, Мод? Что, черт побери, у тебя в голове? Скажи! — потребовала Милли, несколько озадаченная.
— В одной из этих комнат… возможно, в этой… да, конечно же в этой — видишь, панели сняты со стен, — мистер Чарк покончил с собой.
Я, подавленная, оглядела сумрачную комнату, в углах которой уже сгущались ночные тени.
— Чарк? О чем ты? Кто такой Чарк? — спросила Милли.
— Но ведь ты должна была слышать о нем.
— Ничего я не слышала. Он покончил с собой, говоришь? Повесился? Или пустил себе пулю в лоб?
— Горло себе перерезал в одной из этих комнат… в этой, я уверена, ведь твой папа велел снять обшивку стен, чтобы доказать, что здесь нет второй двери, через которую в комнату мог проникнуть убийца. Стены, как видишь, голые, и заметно, что панели сняли, — ответила я.
— Ой, вот ужас! И как у них духу хватает горло себе перерезать; я бы лучше приставила пистолет к виску и выстрелила — так, рассказывают, сделал молодой джентльмен в пивной, ну, в той, что «На дне бутылки» прозывается. Но чтоб горло себе перерезать! Чертовски храбрый малый должен быть, я считаю, ведь резать надо кусок изрядный.
— Молчи, молчи, Милли! Давай уйдем отсюда, — сказала я, видя, как быстро сумерки сгущались в ночную тьму.
— Эй, разрази меня гром, тут и кровь! Ты не видишь — вон большое черное пятно расползлось на полу, не видишь? — И Милли наклонилась, очерчивая вблизи пола пальцем контур, возможно, воображаемый.
— Нет, Милли, ты не можешь увидеть этого, — темно, на полу лежит тень. Все это — твоя фантазия, и комната, наверное, не та.
— А я думаю… я уверена — оно, пятно. Да ты посмотри только!
— Мы поднимемся сюда завтра утром и, если ты права, увидим… все ясно увидим. Идем! — сказала я, леденея от страха.
Мы не успели сделать еще и двух шагов, как бледное, в обрамлении белого чепца лицо старой л’Амур просунулось в дверь.
— Гляди-ка! А тебя чего сюда занесло? — вскричала Милли, не меньше меня испуганная неожиданным появлением.
— Чего это сюда занесло вас, мисс? — просвистела л’Амур, растерявшая к старости половину зубов.
— Мы смотрим, где Чарк горло себе перерезал, — ответила Милли.
— Этот дьявол Чарк! — проговорила старуха голосом, в каком странно смешались презрение с яростью. — Не его, не его это комната; и уходите отсюда, пожалуйста. Господину не понравится, когда он узнает, что вы таскаете мисс Мод из комнаты в комнату вверх-вниз по всему дому.
Она ворчала, довольно сердитая, но присела в почтительном реверансе, когда я проходила мимо нее, потом обшарила глазами комнату от потолка до пола, резко захлопнула дверь и заперла.
— Кто тут говорит о Чарке? Вранье это, ей-же-ей. Я так думаю, вы собрались попугать нашу мисс Мод… — еще один торопливый поклон, — привидениями да ерундой всякой.
— Промашка! Не я, а Мод мне рассказывала… и столько! Да привидения — тьфу на них! Повстречайся я с привидением, еще неизвестно, кто кого испугается! — рассмеявшись, сказала Милли.
Старуха сунула ключ в карман, с мрачным беспокойством скривив свой морщинистый рот.
— Дитя безобидное… и доброе, но напугается… напугается… напугается, что и себя забудет! — прошептала л’Амур мне на ухо в наступившей тишине, слабо кивнула в сторону Милли, впереди нас спускавшейся по лестнице, и, еще раз отвесив поклон с реверансом, направилась в сторону дядиной комнаты.
— Хозяин чудит сегодня вечером, — объявила Милли за чаем. — Не видала ведь его, когда он чудит?
— Милли, скажи яснее, что ты имеешь в виду. Он не болен, надеюсь?
— Ну, я не знаю, что это, но он временами в самом деле чудной — можно подумать, что мертв уже, по крайней мере, три дня и две ночи. Сидит, будто старуха в обмороке, — и все. Ой-ой, прямо страшно!
— Он что, без чувств в таком состоянии? — спросила я, очень встревоженная.
— Ничего не понять. От этого, я думаю, ему не конец; старая л’Амур все знает про его… состояние. Я и не вхожу к нему в комнату, когда он такой, только если пошлет за мной: он иногда, бывает, очнется, и на него блажь найдет послать за кем-то. Раз он велел, чтоб Чурбан явился к нему прямо с мельницы, тот пришел, а он только глядел на мельника минуту-другую и выгнал из комнаты. Он почти как дитя, когда вот так оцепенеет.
Я всегда потом знала, когда дядя «чудит»: старая л’Амур шикала и шипела на нас, перегнувшись через перила, стоило нам вступить на лестницу, и приказывала не шуметь возле дядиной комнаты, куда то и дело почему-то забегали слуги.
Я очень редко видела его. Иногда, из прихоти, он звал нас завтракать вместе с ним, но через неделю каприз проходил, и наша жизнь возвращалась в привычное русло.
Я получила два сердечных письма от леди Ноуллз, которую какие-то дела задерживали в другом графстве. Она была рада узнать, что мне нравится моя тихая жизнь, и обещала обратиться к дяде Сайласу за разрешением навестить меня.
На Рождество она собиралась приехать в Элверстон — это всего шесть миль от Бартрама-Хо, — и я предвкушала приятную встречу.
Она добавляла, что Милли тоже приглашена к ней, и я уже видела перед собой красивое лицо капитана Оукли, изумленно взиравшего на бедняжку Милли, за которую я теперь чувствовала себя ответственной.
Назад: Глава XXVII Еще о самоубийстве мистера Чарка
Дальше: Том II