Глава VII
Элверстон и его общество
Уже на следующий день мы с Милли катили в Элверстон — через Фелтрам, по главной улице города, меж домов с остроконечными крышами. Мы заметили моего любезного кузена, курившего с каким-то человеком, похожим на конюха, у дверей известного заведения «В пух и прах». Я отодвинулась назад, когда мы проезжали мимо них, а Милли выставила голову из окошка.
— Ей-богу, — проговорила она, смеясь, — приставил большой палец к кончику носа и покрутил мизинцем, как обычно дразнит старую Уайт — ну, л’Амур. И точно сказал что-то потешное, потому что Джон Джоллитер захохотал и трубку изо рта вынул.
— Лучше бы нам его не видеть, Милли. Мне кажется, это дурной знак. Твой брат всегда сердится на нас и, боюсь, желает нам зла, — сказала я.
— Нет, нет, ты не знаешь Дадли: если б он из-за чего-то сердился, то не отпускал бы шуточек. Он не сердится на нас — только притворяется.
Окружающий пейзаж был очень красив. Дорога устремлялась через узкую лесистую горную долину. О, какие бы вышли эскизы скал, увитых плющом, или сплетенных древесных корней! В тишине прозвенел коротенький вскрик. Бедняжка Милли! По-своему она разделяла мой восторг. Иногда мне кажется, что чуткость к красотам природы — не столько врожденная способность, сколько приобретенная. Она столь очевидна у человека, приобщенного к культуре, и странным образом отсутствует у невежды. Но Милли родилась с этой способностью в сердце и поэтому могла понять мои чувства и откликнуться на них.
Потом мы ехали через одну из живописнейших вересковых пустошей Дербишира, потом оказались в широкой низине, откуда и увидели остроконечную крышу дома кузины Моники, невыразимо чаровавшего обещанием приюта и покоя — чем и славен почтенный английский дом, — с вековыми деревьями, окружавшими его, с витавшим над ним духом доброй старины и ушедшего веселья: казалось, что дом с грустным радушием обращался к вам: «Входите, милости прошу! Два столетия, если не больше, я служу моей любимой старинной фамилии, чьи поколения видел от колыбели до гроба, чьи радости и горести, чье гостеприимство памятны мне. Как и всем друзьям семьи, вам здесь рады, как и все они, вы насладитесь здесь иллюзией безмятежности, дарованной смертным ради забвения их печального жребия; как и все они, вы рано или поздно отправитесь своей дорогой, вас сменят другие, пока наконец и я тоже не подчинюсь всеобщему закону распада и не исчезну».
К этому времени бедняжка Милли очень разволновалась и описала свое состояние таким невообразимым слогом, что я вопреки всем стараниям — а я взяла серьезнейший тон, отчитывая ее за употребляемый язык, — взорвалась от хохота.
Должна заметить, однако, что в некоторых — и немаловажных — отношениях Милли существенным образом переменилась. Ее наряд, хотя и не слишком отвечавший моде, уже не поражал нелепостью. Я приучила ее тихо говорить и смеяться, а в остальном я полагалась на снисходительность, охотно и искренне проявляемую людьми хорошо воспитанными — в отличие от тех, кому воспитания недостает.
Кузины Моники не оказалось в доме, когда мы прибыли, но нас провели в приготовленную для меня и Милли комнату с двумя кроватями, чем мы были очень довольны. Добрую Мэри Куинс поместили в гардеробной, примыкавшей к нашей комнате.
Мы обе принялись поправлять туалет, когда к нам вошла, по обыкновению оживленная, хозяйка дома и, здороваясь, расцеловала обеих. Она была на самом деле несказанно обрадована, поскольку опасалась, что найдутся какие-нибудь отговорки, уловки, которые воспрепятствуют нашему визиту; говоря с Милли о «кузене Сайласе», она была столь же откровенна, как прежде со мной, говоря о моем отце.
— Не думала, что он отпустит вас без битвы; а заупрямься он, стоило бы трудов вызволить вас из заколдованного замка. Ведь это настоящий заколдованный замок, в глубине которого прячется страшный старый чародей! Я имею в виду кузена Сайласа, вашего папу, моя дорогая. Ну, в самом деле, разве он не вылитый Майкл Скотт?
— Никогда не встречала того, про кого вы говорите, — ответила бедняжка Милли. — Насколько мне помнится… — добавила она, заметив улыбки на наших лицах. — Но думаю, он точно чуток похож на старого Майкла Доббза, торгующего тесьмой и шнурами. Не про него ли речь?
— Как же так, Мод? Вы говорили, что читали с Милли поэмы Вальтера Скотта! Ну, не важно. Майкл Скотт, моя дорогая, это мертвый чародей, с белыми-пребелыми волосами, и он много лет лежал в могиле, и жизни в нем осталось, только чтобы нахмуриться, когда взяли его волшебную книгу, — вы найдете его в «Песни последнего менестреля»: он совсем такой, как ваш папа, дорогая. Вашего брата Дадли — я знаю это от слуг — всю эту неделю видели в Фелтраме. Пьет, курит. Он долго пробудет дома? Нет? Мод, он не приставал к вам с ухаживаниями? Вижу, вижу — конечно же приставал. Кстати, об ухаживаниях: надеюсь, этот дерзкий молодой человек, Чарлз Оукли, не надоедал вам письмами или стишками?
— Было, было, — вмешалась Милли, к моей большой досаде, потому что я не видела необходимости знакомить с его стихами кузину Монику. Но я призналась, что получила два кратких послания в стихах, добавив, что не знаю, от кого они.
— Ну, Мод, разве я не повторяла вам сто раз: ни слова ему! Я выяснила, моя дорогая, что он играет и весь в долгах. Я поклялась, что больше не буду платить за него. О, я такая глупая — вы не представляете. Заметьте, я свидетельствую против себя! Я вздохнула бы с облегчением, найди он жену, которая содержала бы его. И он, как мне говорили, любезничает с одной богатой старой девой — сестрой пуговичника из Манчестера. — Это была метко пущенная стрела. — Но не пугайтесь: вы богаче, моложе и, без сомнения, у вас больше шансов на успех. Но пока, позвольте сказать, эти стишки, как billet-doux Фальстафа , служат у него дважды.
Я рассмеялась, однако с той минуты пуговичник с его сестрой сделались моей тайной мукой, а еще я отдала бы все что угодно, лишь бы передо мной очутился капитан Оукли и я могла бы заслуженно воздать ему утонченным презрением за мою уязвленную гордость.
Кузину Монику между тем поглотил туалет Милли, и кузина, болтая без умолку в своей манере, оказалась полезнее любой горничной. Наконец она тронула Милли за подбородок пальцем и удовлетворенно сказала:
— Мне кажется, я преуспела, мисс Милли. Посмотрите на себя в зеркало!.. Действительно прехорошенькое создание.
Милли вспыхнула и, смутившись, с благодарностью во взгляде, сделавшей ее еще привлекательнее, посмотрела в зеркало.
Она казалась намного выше теперь, когда ее платья достигли принятой длины. И на самом деле была хороша: чуть пухленькая, с глазами как небесная лазурь и пышными светло-русыми волосами.
— Чем больше вы будете смеяться, Милли, тем лучше, потому что у вас красивые зубы… очень красивые. Будь вы моей дочерью или встань ваш отец во главе академии чародеев и передай вас мне на попечение, рискну сказать, что я прекрасно устроила бы вашу судьбу. Но все равно попробуем, моя дорогая.
И мы отправились вниз, в гостиную; кузина Моника ввела нас, держа обеих за руки.
В этот час шторы уже были опущены, комнату освещало лишь уютное пламя камина и несколько свечей, обычно зажигаемых к обеду.
— Мои кузины, — проговорила леди Ноуллз. — Это — мисс Руфин из Ноула, которую я осмеливаюсь называть просто Мод, а это — мисс Миллисент Руфин, дочь Сайласа, которую я решилась называть Милли. Они прехорошенькие, как вы увидите, когда нам дадут еще огня, а им самим о себе все прекрасно известно.
При словах кузины хрупкая, миловидная, с открытым взглядом леди, чуть ниже меня ростом, наделенная необыкновенной добротой, читавшейся у нее на лице, оставила журналы, поднялась и, улыбаясь, взяла наши руки.
Она была, по моим тогдашним представлениям, немолода — ей, наверное, уже минуло тридцать, — невозмутима, дружелюбна и располагала к себе. Явно не светская львица, она, однако, держалась безукоризненно, с непринужденностью, отличающей людей высшего общества. Она проявила, казалось, искренний интерес к нам с Милли. Кузина Моника называла ее Мэри, иногда — Полли. И это все, что я узнала о ней.
Время текло в приятном разговоре, пока не позвонили к обеду и мы с Милли не убежали в нашу комнату переодеться.
— Я сказала что-нибудь ужасное? — спросила бедняжка Милли, встав передо мной, как только дверь нашей комнаты закрылась.
— Ничего, Милли. Ты вела себя превосходно.
— Я страшно глупая, да? — потребовала она ответа.
— Ты прехорошенькая девушка, Милли. И нисколько не глупая.
— Я все замечаю. И думаю, я всему научусь в конце концов, но вначале это чуточку трудно… Да, они действительно говорят не так, как я привыкла… Ты была совершенно права.
Когда мы вернулись в гостиную, общество уже собралось и предавалось оживленному разговору.
Деревенский доктор (чье имя я запамятовала), невысокого роста, седой, с проницательными серыми глазами и острым пламеневшим носом, таким багровым, что отблески этого пламени, казалось, падали на морщинистые щеки, подбородок и лоб, вел приятную беседу с Мэри, как именовала ее кузина Моника.
Милли шепнула мне на ухо:
— Мистер Кэризброук.
И не ошиблась: облокотившийся на каминную доску и увлеченно говоривший с леди Ноуллз джентльмен был действительно нашим знакомым из Уиндмиллского леса. Гость сразу же узнал нас и встретил приятной и доброй улыбкой.
— Я только что пробовал описать леди Ноуллз прелестный пейзаж в Уиндмиллском лесу, где был счастлив познакомиться с вами, мисс Руфин. Даже в этом известном своей дивной природой графстве не видел ничего красивее.
И он обрисовал место несколькими беглыми, но яркими словами.
— Какой милый пейзаж, — сказала кузина Моника. — И подумайте, она не сводила меня туда! Она приберегает его, наверное, для романтических приключений. А вы, Илбури, пусть вы очень великодушны, не пустились бы, я в этом совершенно уверена, вдоль узкого парапета моста через реку, чтобы навестить старую больную женщину, не заметь вы на том берегу двух прехорошеньких молодых леди.
— Как вы злы! Я должен либо опровергнуть бескорыстное великодушие своей натуры, справедливо оцененное, либо отречься от мотива, делающего честь моему вкусу! — воскликнул мистер Кэризброук. — Я полагаю, человек милосердный сказал бы, что филантроп, движимый своим благородным, но соседствующим с риском побуждением, был неожиданно вознагражденвидением двух ангелов.
— И с этими ангелами попусту растрачивал время, предназначенное для измученной приступом люмбаго доброй матушки Хаббард. А потом, не повидав скорбящую христианскую душу, вернулся, чтобы развлекать свою достойную сестру поэтическим вздором, и живописал встреченных дриад, как нечестивый язычник, — возразила леди Ноуллз.
— Хорошо, пусть так, — ответил он со смехом. — Но разве не отправился я на следующий день навестить больную?
— Да, на следующий день вы отправились тем же маршрутом — боюсь, в поисках дриад — и были вознаграждены… узрев матушку Хаббард.
— И никто не защитит сострадательного человека, попавшего в беду? — издал призыв мистер Кэризброук.
— Я убеждена, — проговорила леди, бывшая известной мне под именем Мэри, — что каждое слово Моники — истинная правда.
— Будь даже так, разве я не нуждаюсь в защите? Правда — лишь опаснейший сорт клеветы, и, думаю, я только что подвергся жесточайшим гонениям.
Тут объявили, что обед подан, и кроткий подвижный маленький священник, с гладкими розовыми щечками и длинными власами, разделенными на прямой пробор, до того момента мною не замеченный, вышел из тени.
Священник предложил руку Милли, мистер Кэризброук — мне, и я не знаю, каким уж образом оставшиеся леди разделили между собой доктора.
О том обеде, первом в Элверстоне, у меня осталось приятнейшее воспоминание. Говорили все; разговор и не мог ослабеть там, где находилась леди Ноуллз; мистер Кэризброук тоже был невероятно обаятелен и умел развлечь беседой. По другую сторону стола маленький розовощекий викарий, как я с радостью отметила, журчал будто ручеек, занимая Милли, которая добросовестно следовала моим наставлениям и отвечала очень тихим голосом, так что я через стол не расслышала ни слова.
После обеда вечером, когда мы болтали у камина в нашей комнате, к нам заглянула кузина Моника. Я обратилась к кузине:
— Я только что говорила Милли о произведенном ею впечатлении. Премилый маленький священник — il en est épris — явно отдал ей свое сердце. Наверное, очередную воскресную проповедь он посвятит какому-нибудь мудрому изречению царя Соломона о необоримой силе женщин.
— Да, — согласилась леди Ноуллз. — И может быть, повторит эти слова: «Кто нашел добрую жену, тот нашел благо и получил благодать» — и так далее. Я, во всяком случае, вот что скажу вам, Милли: кто нашел в нем мужа, тот почти нашел благо. Он — второй сын сэра Гарри Биддлпена. Достойный скромный человек, с небольшим собственным доходом помимо того, что дает ему служба, — а это девяносто фунтов в год. Я считаю, другого такого безобидного, послушного муженька вы нигде не отыщете. Но мне кажется, мисс Мод, вы тоже имеете свой интерес.
Я рассмеялась и, наверное, покраснела, а кузина Моника, по своему обыкновению, переключилась на другой предмет и заговорила со всей присущей ей откровенностью:
— Как там поживает Сайлас? Не раздражался, надеюсь, не слишком удивлял вас своими причудами? Прошел слух, что ваш брат, Милли, отправился на военную службу в Индию или еще куда-то; но все враки, ведь он опять объявился дома. И что он думает делать? Теперь у него есть деньги — по завещанию вашего отца, Мод. Не пустит же он жизнь на ветер, не прокурит ее в компании браконьеров, боксеров и прочих никчемных людей? Ему надо ехать в Австралию, как Тому Суэйну, который, говорят, нажил там огромное состояние и теперь возвращается домой. Вот что следовало бы сделать вашему брату Дадли, будь у него разум или воля, но, боюсь, он не сделает этого — слишком долго он предавался лени и водил дружбу с низкими людьми. Да у него и шиллинга не останется за год-другой. Интересно, осведомлен ли он о том, что Сайлас вручил доктору Брайерли записку, или что-то подобное, где просил выделить тысячу шестьсот фунтов из завещанной покойным Остином суммы ему, утверждая, что заплатил долги молодого человека и хранит расписку с подтверждением? У вашего брата и гинеи не останется за год, если он задержится здесь. Пятьдесят фунтов отдам, чтобы он попал на Землю Ван-Димена , — нет, не из любви к мальчишке, у меня ее не больше, чем у вас, Милли. Но в Англии из него не будет толку.
Милли в полном замешательстве округлила глаза, а леди Ноуллз тараторила:
— Милли, вы же понимаете, вам не следует повторять мои слова, когда вы вернетесь в Бартрам, потому что Сайлас больше не отпустит вас ко мне, если будет думать, что я столь вольна в речах; но я не могу удержаться, а вы обещайте быть осторожнее меня. Мне также говорили, на вашего отца теперь посыплются жалобы — когда прошел слух, что у него появились какие-то деньги. Он, как узнал доктор Брайерли, рубит дубы в Уиндмиллском лесу и торгует корой… у него там печи, чтобы выжигать уголь, он выписал человека из Ланкашира, понимающего в этом деле. Хоком зовут, или как-то в этом роде.
— Ой, Хокс! Дикон Хокс. Чурбан — ты же помнишь, Мод! — воскликнула Милли.
— Ну, в общем, дурной человек, по словам доктора Брайерли. И он дал знать мистеру Данверзу обо всем, ведь это же зовется «нанесением ущерба» — валить лес, торговать лесом и корой, жечь иву и другие деревья на уголь. Все это ущерб, порча нанятого имущества. Доктор Брайерли намерен положить конец бесчинствам. — Неожиданно кузина Моника спросила: — А ваш экипаж с лошадьми, Мод, уже доставлен?
— Еще нет, но Дадли говорит, что через несколько недель обязательно будет…
Кузина Моника, не дослушав, коротко рассмеялась и покачала головой.
— Ваш экипаж с лошадьми, Мод, будет в дороге, пока срок опеки не истечет. А тем временем вам послужит старая колымага с почтовыми лошадьми. — Она опять коротко рассмеялась.
— Вот почему, наверное, приступок у забора нету, и Красавица — то есть Мэг Хокс — поставлена там, чтобы не пускать нас за забор. Я часто видела дым над мельницей, — проговорила Милли.
Кузина Моника выслушала ее с интересом и молча кивнула.
Я была поражена. Мне все это казалось невероятным. Очевидно, леди Ноуллз заметила изумление и выражение брезгливости, появившееся на моем лице при мысли обо всех этих гнусностях, поскольку она произнесла:
— Нам нельзя особенно осуждать Сайласа, пока мы не услышали, что он скажет. Возможно, он поступает так по неведению или же у него есть на это право.
— Да, верно. У него, возможно, есть право рубить деревья в Бартраме-Хо. Во всяком случае, он думает, что это так, — откликнулась я.
Дело в том, что я не призналась бы себе в подозрениях относительно дяди Сайласа. Любой обман с его стороны разверзал у моих ног пропасть, в которую я не осмелилась бы заглянуть.
— А теперь, милые девушки, доброй ночи. Вы, должно быть, устали. Мы завтракаем в четверть десятого: думаю, это не слишком рано для вас.
С этими словами она поцеловала нас, улыбнулась и вышла.
После ее ухода какое-то время я предавалась неприятным размышлениям о бесчестных делах, тайно творимых, как было сказано, под густой сенью Уиндмиллского леса, и не сразу вспомнила, что мы хотели расспросить кузину Монику о гостях.
— Кто может быть эта Мэри? — проговорила Милли.
— Кузина Моника упомянула, что она помолвлена, и, мне кажется, я слышала, как доктор называл ее «леди Мэри»; я намеревалась спросить кузину о ней, но то, что кузина сообщила про рубку леса и про остальное, вытеснило из моей головы другие мысли. Впрочем, у нас завтра найдется время все разузнать. Признаюсь, мне она очень понравилась.
— Я думаю, — сказала Милли, — что она выходит замуж за мистера Кэризброука — вот за кого.
— Да? — проговорила я, вспоминая, что после чая он сидел подле нее больше четверти часа, отдавшись доверительной беседе вполголоса. — А почему ты так думаешь?
— Ну, я слышала, она раза два сказала ему «дорогой»; она обращалась к нему по имени — как и леди Ноуллз, — Илбури, кажется. А еще я видела, что он торопливо поцеловал ее, когда она шла наверх.
Я рассмеялась.
— Милли, — сказала я, — я тоже заметила их довольно близкие отношения; но если ты на самом деле видела поцелуй у лестницы, вопрос совершенно ясен.
— Ой, девчонка!
— Нельзя говорить « девчонка».
— Хорошо, тогда — Мод. Я на самом деле видела их краешком глаза, стоя к ним почти спиной, — они не подумали бы, что я могу что-то заметить. Видела — как тебя сейчас вижу.
Я опять рассмеялась, но почувствовала, что в сердце странно кольнуло, почувствовала какую-то обиду, сожаление… Впрочем, я задержала на лице улыбку, завершая перед зеркалом свои приготовления ко сну.
«Мод… Мод… ветреная Мод! Значит, капитан Оукли уже забыт? А мистер Кэризброук — о, какое унижение! — помолвлен». Я улыбалась, очень раздосадованная. Я боялась, что обнаружила слишком явный интерес, слушая речи этого фальшивого человека. Запев веселый куплет, я попробовала думать о капитане Оукли, который почему-то казался мне теперь глупым.
Глава VIII
Новость у врат Бартрама-Хо
Милли и я, привыкнув в Бартраме рано вставать, первыми спустились вниз на следующее утро, и, как только появилась кузина Моника, мы атаковали ее.
— Значит, леди Мэри — невестамистера Кэризброука, — сказала я, показывая свою сообразительность. — Мне думается, вы вчера поступили очень дурно, побуждая меня флиртовать с ним.
— Кто внушил вам это, скажите на милость? — спросила леди Ноуллз с озорным смехом.
— Мы с Милли разобрались; впрочем, тут и разбираться нечего, это так же ясно, как то, что мы видим вас, — ответила я.
— Но ведь вы не флиртовали с мистером Кэризброуком, Мод? — осведомилась она.
— Нет, разумеется; однако это не ваша заслуга, злая вы женщина, так диктовало мне мое благоразумие. А теперь, поскольку мы знаем ваш секрет, вы должны рассказать нам все о ней и о нем. Прежде всего назовите нам ее имя. Леди Мэри — а дальше? — потребовала я.
— И кто бы решил, что вы такие проныры! Две деревенские девушки, две затворницы из Бартрамского монастыря! Ну что ж — надо отвечать. От вас ничего не укроется. Однако откуда же вы дознались?
— Мы скажем, но сначала назовите нам ее, — настаивала я.
— Назову, конечно, и меня незачем принуждать к признаниям. Она — леди Мэри Кэризброук, — проговорила кузина Моника.
— Родственница мистера Кэризброука, — уточнила я.
— Да, родственница. Но кто сказал вам, что он — мистер Кэризброук? — спросила кузина Моника.
— Милли — когда мы встретились с ним в Уиндмиллском лесу.
— А вам, Милли, кто шепнул?
— Л’Амур, — ответила Милли, широко раскрыв голубые глаза.
— Что дитя имеет в виду? Л’Амур! Не любовьже?.. — воскликнула леди Ноуллз, в свою очередь озадаченная.
— Я имею в виду старуху Уайт. Онасказала мне. И Хозяин.
— Нельзяговорить… — начала я.
— Отец, наверное? — предположила леди Ноуллз.
— Да, ей сказал отец, таким образом я узнала, кто он.
— И что бы он подумал! — воскликнула со смехом леди Ноуллз, обращаясь, казалось, к самой себе. — Я не называла его имени, я помню. Он узнал вас, а вы — его, когда вчера вошли в комнату… Но теперь вы должны мне сказать, как обнаружили, что он и леди Мэри сочетаются браком.
Тогда Милли представила свидетельства. Леди Ноуллз почему-то смеялась до слез, а потом заявила:
— Как жеони будут поражены! И поделом им. Но запомните: я вам ничего подобного не говорила.
— Но мы вас раскрыли!
— Я только говорю: до чего же вы проказливые, опасные девушки! Впервые вижу таких! — воскликнула леди Ноуллз. — От вас ничего не утаить!.. Доброе утро, надеюсь, хорошо спали, — обратилась она к леди и джентльмену, входившим в комнату из зимнего сада. — Но вы вряд ли заснули бы, знай, какие глаза за вами следят. Вот два прехорошеньких детектива, раскрывших ваш секрет и только благодаря вашему неблагоразумию и собственной поспешности решивших, что вы обрученная пара, готовая связать себя узами Гименея. Поверьте, я о вас ничего не сообщала — вы сами себя выдали. И если будете на диванах предаваться доверительным беседам, украдкой называть друг друга по имени и целовать у лестницы, когда преумные детективы поднимаются по ней, конечно же спиной к вам, то вы должны нести ответственность и поторопиться заявить о себе в «Морнинг пост», в колонке предстоящих свадеб.
Мы с Милли ужасно смутились, но кузина Моника, желавшая, чтобы отношения между всеми нами были самые непринужденные, разыграла сцену в верном ключе.
— А теперь, девушки, я сделаю открытие, которое, боюсь, немного противоречит вашему. Мистер Кэризброук, он же лорд Илбури, стоящий перед вами, — брат леди Мэри, и я должна взять на себя вину за то, что не представила их должным образом… Но посмотрите, до чего же преумненькие маленькие свахи!
— Вы не представляете, как я польщен, что стал предметом размышлении мисс Руфин — пусть и ошибочных.
Преодолев замешательство, мы с Милли развеселились, как и остальные. Все мы очень сблизились в то утро.
Мне кажется, то были приятнейшие и счастливейшие дни в моей жизни. Веселое, умное и благожелательное общество, восхитительные прогулки, верхом или в экипаже, к дальним красивым уголкам графства. Вечера заполнялись музыкой, чтением, оживленной беседой. Иногда кто-нибудь еще гостил день-другой, то и дело заглядывали соседи из города и окрестностей. Но отчетливо сохранилась в памяти только высокая пожилая мисс Уинтлтоп, самая славная из деревенских старых дев, с ее чудесными кружевами, платьями из плотного атласа, с ее маленьким круглым, некогда, наверное, прехорошеньким, а теперь увядшим, но добрым личиком; она рассказывала нам занимательнейшие истории о графстве тех давних дней, когда еще были живы ее отец и дед; она знала родословную каждой семьи в графстве и могла припомнить все дуэли и все тайные побеги влюбленных, могла цитировать красноречивые отрывки из памфлетов, сочинявшихся к выборам, и декламировать строки из эпитафий, могла также указать точные места, где в старину учинялся разбой на дорогах, и помнила казнь, которой подвергали главарей преступных шаек после суда, а сверх того помнила, где в графстве и какие именно эльфы, гоблины и привидения показывались: от призрака-форейтора, каждую третью ночь пересекавшего Уиндейлское болото вблизи заброшенного ныне почтового тракта, до старика толстяка в темно-красном бархате, чье огромное лицо, костыль и наручники видели при луне в окне старого здания суда, позже, в 1803 году, снесенного.
Вы вряд ли себе представите, какие чудесные вечера мы проводили в элверстонском обществе и как быстро благодаря этому развивалась Милли. Хорошо помню наше с ней напряженное ожидание ответа из Бартрама-Хо на просьбу кузины Моники позволить нам задержаться.
Ответ пришел, и письмо дяди Сайласа было настолько любопытным, что привожу его здесь:
«Дорогая леди Ноуллз,
на Вашу учтивую просьбу я говорю „да“ с превеликой охотой (то есть согласен поступиться еще неделей, но не двумя). Рад слышать, что мои скворушки так весело чирикают, — во всяком случае, их припев не из Стерна . Конечно же им можно выпорхнуть, и впредь пусть тешатся волей, сколько им хочется. Я не тюремщик и никого не запирал, кроме как одного себя. Я всегда считал, что молодым отпущено слишком мало свободы. И придерживаюсь мнения, что лучше с самого начала внушить им: они свободные создания. Что касается морали и, в целом, сознания, то основа тут — самовоспитание, а ононачинается там, где кончается принуждение. Такова моя теория. Моя практика ей соответствует. Пусть останутся еще на неделю у Вас, как Вы просите. Почтовые прибудут в Элверстон во вторник, 7-го числа. Буду печалиться в одиночестве более обычного — пока скворушки не вернутся, — а посему прошу Вас из эгоистических побуждений: не задерживайте их дольше. Вы улыбнетесь, зная, как мало мое расстроенное здоровье позволяет мне видеть их, даже когда они дома. Но Шолье прекрасно выразился — рифм не припомню, однако смысл таков: хотя сокрыты леса стеною непроницаемой (он блуждает в поисках своих любимиц, лесных нимф, по лабиринтам сельской природы, то широкой тропой, то в густых зарослях), ваши напевы, ваши голоса, ваш смех, едва различимые вдалеке, пробуждают мою фантазию, и, слыша вас, я вижу невидимые мне улыбки, румянец, развевающиеся волосы, точеные, будто из слоновой кости, ножки; пусть я печалюсь, я счастлив, пусть один, но не брошен, говорит он. Вот так и со мной!
Еще вот о чем умоляю Вас. Напомните им про обещание, данное мне. Книга Жизни — источник жизни… приникать к нему должно и на закате, и на восходе. Иначе дух слабеет.
А теперь благослови и храни Вас Бог, моя дорогая кузина. С уверениями в нежнейших чувствах к моей возлюбленной племяннице и моему дитяти остаюсь преданный Вам
Сайлас Руфин».
Кузина Моника с озорной улыбкой проговорила:
— Итак, девушки, получайте Шолье и евангелистов: французского рифмоплета в его лабиринте и Сайласа в долине смерти. Получайте полную свободу и категорическое предписание вернуться через неделю. Одно, поясненное через другое. Бедный Сайлас! В такие преклонные годы, боюсь, его религия ему не поддержка.
Мне жепонравилось письмо. Я прилагала все усилия, чтобы думать о дяде с благожелательностью, и кузина Моника знала об этом. Я догадывалась, что, не находись я рядом, она была бы менее сурова к нему.
День-два спустя мы сидели за завтраком, отдавшись приятной беседе, солнце освещало прелестный зимний пейзаж за окном, и вдруг кузина Моника воскликнула:
— О, совсем забыла сказать вам! Чарлз Оукли написал, что приедет в среду. Мне на самом деле не хочется видеть его. Бедняжка Чарли! Интересно, как они добывают эти свидетельства от доктора. Я знаю: он ничем не болен и ему было бы намного лучше в его полку.
Среда — вот странно! На другой день после моего отъезда. Я попыталась изобразить безразличие. Кузина Моника обращалась скорее к леди Мэри и Милли, чем ко мне, и на меня никто вроде бы не смотрел. Однако — этот мой изъян! — я зарделась, что, возможно, меня и очень красит, но как же это досадно! Я бы поднялась и вышла из комнаты, но тогда только более явно обнаружила бы свое замешательство. Я была готова надавать себе пощечин… или выпрыгнуть из окна.
Лорд Илбури, как я поняла, все заметил. А леди Мэри на мгновение задержала грустный взгляд на моих щеках, предательских и лживых, — ведь я уже не думала столь возвышенно о капитане Оукли. Я сердилась на кузину Монику, которая, зная это мое ужасное свойство, так внезапно заговорила о племяннике, когда приличия приковывали меня к стулу, когда я сидела в ярком свете напротив окна и оттуда две пары проницательных глаз могли наблюдать за мной. Я сердилась на нее, на себя и вообще поддалась раздражению: довольно сухо отказалась от еще одной чашки чаю, очень коротко отвечала лорду Илбури, что, конечно, было ужасно скверно и глупо. Позже из окна нашей спальни я увидела кузину Монику и леди Мэри у цветника под окнами гостиной, обсуждавших, как инстинкт подсказывал мне, это маленькое происшествие. Я не отходила от окна.
— Гадкое мое, глупое, лживоелицо, — шептала я, яростно топая ногами. И без жалости шлепнула себя по щеке. — Я не могутеперь спуститься вниз… О, я сейчас заплачу… Я бы вернулась в Бартрам даже сегодня. Всегда… всегдая краснею… Чтоб этот капитан Оукли оказался на дне морском!
Наверное, я думала о лорде Илбури больше, чем осмеливалась себе признаться, и уверена, что, появись капитан Оукли в тот день в Элверстоне, я бы отнеслась к нему с непростительной грубостью.
Несмотря на этот неприятный случай, остаток отпущенного нам времени я провела необыкновенно приятно. Те, кто не знал подобного опыта, не способны представить, как может сблизиться маленькое общество за короткое время в деревенском доме.
Разумеется, молодая леди строгих правил не проявит и малейшего интереса к человеку противоположного пола, пока не будет совершенно уверена, что он предпочитает ее — или, по крайней мере, уже склонен предпочесть — всем остальным на свете. Но я не могла не признаться себе, что желала узнать о лорде Илбури больше, чем знала.
В гостиной на мраморном столике, в переплете, слепившем пурпуром и золотом, лежала книга пэров, внушительная и искушающая. Мне не раз представлялся случай справиться в ней о лорде Илбури, но я не осмеливалась.
Тому, кто неопытен, понадобилось бы несколько минут на поиски — слишком велик риск быть застигнутым врасплох! Однажды я все-таки отважилась и добралась до букв «Ил…», когда вдруг услышала шаги за дверью. Дверь чуть приоткрылась, и зазвенел голос леди Ноуллз, которая, к счастью, помедлила, ведя разговор с кем-то в холле и держась за ручку двери. Я захлопнула книгу с той же дрожью, с какой, наверное, жена Синей Бороды захлопывала комнату ужасов при звуке шагов своего господина, и кинулась в дальний угол гостиной, где кузина Моника и нашла меня, странно возбужденную.
О любом ином предмете я бы расспросила кузину Монику без колебаний, но что касается лорда Илбури — тут дар речи мне изменял. Я не доверяла себе, страшась своего обыкновения краснеть, и знала, что буду выглядеть чудовищно виноватой, чудовищно разволнуюсь, так что она сделает верное заключение: я потеряла голову из-за ее гостя.
После этого урока, едва не застигнутая на месте преступления, я, не сомневайтесь, впредь всегда остерегалась пухлой и коварной книги пэров, скрывавшей секрет, который она не выдала бы, не скомпрометировав любопытствующую.
Я бы так и уехала, измученная неведением и догадками, но меня освободила от мук кузина Моника.
Вечером, накануне нашего отъезда, она сидела у нас в комнате и напоследок сплетничала.
— Что вы думаете об Илбури? — спросила она.
— Он умен, воспитан, умеет развлечь, но иногда он впадает в меланхолию… всего на несколько минут… а потом включается в разговор, мне кажется, не без усилий.
— Да, бедный Илбури! Он потерял брата всего пять месяцев назад и только-только оправляется после утраты. Они были очень привязаны друг к другу, и, говорят, брат, останься он жив, унаследовал бы, вероятно, титул, потому что Илбури весьма прихотливыйчеловек… философ… святой Кевин; в нем, открою вам, уже видят старого холостяка.
— До чего очаровательна его сестра, леди Мэри! Она взяла с меня обещание писать ей, — сказала я, наверное, чтобы внушить кузине Монике — о, мы, притворщицы! — что не особенно жажду услышать еще что-то о нем.
— Да, и так ему предана. Он приехал сюда и снял Ферму ради смены обстановки, точнее, ради уединения — что может быть хуже для человека в горе… болезненная причуда, как он теперь понял. И он очень рад, что гостит в Элверстоне, он признавался, что чувствует себя много лучше. Письма ему приходят на имя мистера Кэризброука — он вообразил, что, узнай люди в графстве о его высоком положении, он станет жертвой их гостеприимства и будет вынужден ездить по обедам или же ему придется перебраться куда-то еще. Вы видели его в Бартраме, Милли, до появления у вас Мод?
Да, Милли видела его, когда он навещал ее отца.
— Он подумал, что, приняв на себя попечительство, не вправе пренебречь визитом к Сайласу, коль скоро они столь близкие соседи. Ваш отец поразил его, очень заинтересовал, и он держится о Сайласе лучшего мнения — не сердитесь, Милли, — чем некоторые недоброжелатели, которых я могу вам назвать. Он уверен, что все выяснится и что рубка леса — это просто ошибка, Мод. Впрочем, подобные ошибки разумным людям не свойственны, а некоторые всегда совершают ошибки к собственной выгоде. Но давайте о другом: я подозреваю, что вы с Милли, возможно, вскоре увидите Илбури в Бартраме, потому что, мне кажется, вы ему очень понравились.
« Вы… Она имела в виду обеихили только меня?»
Итак, приятный визит в Элверстон завершался. Все это время премилый маленький викарий неизменно появлялся возле Милли — стараниями нашей ловкой и опасной кузины Моники. Он был похвально постоянен, а его флирт достиг области теологии, где Милли, к счастью, могла обнаружить какую-то осведомленность. Им двигала прежде всего снисходительная и искренняя забота о правоверности прехорошенькой бедняжки Милли, и я очень забавлялась, когда она вечерами в нашей спальне перечисляла обсуждавшиеся ими темы и взволнованно пересказывала их беседы вполголоса на уединенной оттоманке, где он, сидя нога на ногу, похлопывал и поглаживал себя по колену, мягко улыбался и качал головой над ее спорной доктриной. Уважение Милли к своему наставнику и его ответное восхищение росли день ото дня; мы же называли его не иначе, как «исповедником Милли».
Он сидел с нами за ленчем в день нашего отъезда и, улучив момент, приватно — будь он мирянин, следовало бы сказать «тайком» — подарил ей, по праву своего святого долга, маленькую книжицу в старинном роскошном переплете, говорившую, как он пояснил, о некоторых предметах, в которых Милли путалась. На форзаце она нашла коротенькую надпись: «Подарок мисс Миллисент Руфин от искреннего доброжелателя декабря 1-го дня в году 1844-м». За этой строкой шли еще несколько, очень аккуратно выписанных. Подношение было сделано со всей мыслимой благочинностью, но также с краской смущения, обычной для него улыбкой и потупленным взором.
Уже наступил ранний декабрьский малиновый закат, когда мы заняли места в экипаже.
Лорд Илбури, облокотясь на раму, заглянул в раскрытое окошко и сказал мне:
— Я даже не знаю, что мы будем делать теперь, мисс Руфин; нам будет так одиноко. Я, наверное, потороплюсь на Ферму.
Мне показалось, красивее речи не произносили человеческие уста.
Его рука все еще покоилась на оконной раме, преподобный Спригг Биддлпен с грустной улыбкой все еще стоял на подножке, когда щелкнул хлыст и лошади тронулись. Наш экипаж покатил по аллее, оставляя позади приятнейший на свете дом и его хозяйку, а потом мы помчались в сумерках к Бартраму-Хо.
Мы обе хранили молчание. У Милли на коленях лежала ее книга, и я видела, как Милли не раз пробовала читать надпись «искреннего доброжелателя», но в сгущавшихся сумерках не могла разобрать написанное.
Когда мы достигли огромных врат Бартрама-Хо, было совсем темно. Старый Кроул, привратник, запретил форейтору шуметь у входа в дом по причине ошеломляющей и непостижимой — он думал, что дядя «уже мертв к этому часу».
Потрясенные и безмерно напуганные, мы остановили экипаж и допросили дряхлого старика привратника.
Дядя Сайлас, как оказалось, вчера весь день был «занемогши», а «утром его не добудились… доктор дважды кряду приезжал и сейчас у них».
— Ему лучше? — спросила я, дрожа.
— Про то не скажу, мисс. Лежит во власти Божьей уж давненько, может, и дух испустил к этому часу.
— Поезжайте! Поезжайте скорее! — велела я кучеру. — Не пугайся, Милли, Бог даст, все будет хорошо.
После некоторого промедления — сердце у меня упало, и я уже потеряла надежду застать дядю Сайласа живым — крохотный престарелый дворецкий отворил дверь, преодолел лестницу, нетвердо держась на ногах, и засеменил к экипажу.
Дядя Сайлас был при смерти уже много часов, жизнь в нем едва теплилась, но теперь, по словам доктора, он мог и оправиться.
— Где доктор?
— В комнате господина; пустил ему кровь — уже три часа как…
Мне кажется, Милли была испугана меньше, чем я. Сердце мое стучало, меня била дрожь, так что я с трудом поднялась по лестнице.
Глава IX
Появляется друг
На верху парадной лестницы я, растроганная, увидела честное лицо Мэри Куинс, которая со свечой в руке приветствовала нас, несколько раз присев в реверансе и улыбнувшись слабой, измученной улыбкой.
— Я так рада вам, мисс; надеюсь, вы здоровы.
— Да, да, и вы, Мэри, надеюсь, тоже? О, скажите нам скорее, как дядя Сайлас?
— Утром мы думали, он помер, мисс, но сейчас оправился; доктор говорит, он вроде как в этом… трансе. Я почти весь день помогала старой Уайт и была там, когда доктор пустил ему кровь, когда он заговорил наконец. Но он так ослаб: доктор ужас сколько крови у него выпустил из руки, мисс, — я сама тазик держала.
— И ему лучше? Явно лучше? — спросила я.
— Лучше. Доктор говорит, он вымолвил сколько-то слов, а ежели опять заснет и будет, как тогда, хрипеть, говорит, чтоб мы повязки ослабили, дали бы крови еще выйти, пока он не очнется, а мы со старой Уайт думаем, это ж все равно, что убить его, ведь у него почти ни капельки не осталось крови-то, — вы согласитесь, мисс, ежели посмотрите в тазик.
Я не испытывала никакого желания последовать этому приглашению. Мне казалось, я вот-вот лишусь чувств. Я присела на ступеньках лестницы и глотнула воды, а Куинс брызнула мне водой в лицо. Тогда силы вернулись ко мне.
Милли, должно быть, острее меня ощущала опасность, нависшую над ее отцом, ведь она любила его в силу привычки, родства, пусть он и не был добр к ней. Но я отличалась большей импульсивностью, слабыми нервами, мои чувства скорее брали верх надо мной. Едва поднявшись на ноги, я порывисто проговорила:
— Нам необходимо увидеть его. Милли, идем!
Я вошла в его переднюю комнату. Обычная маканая свеча с хилым длинным фитилем склонилась, как Пизанская башня, набок в сальном подсвечнике, оскорбляя своим видом столик утонченного больного. Ее свет не в силах был рассеять тьму. Я быстро пересекла комнату, по-прежнему одержимая одним желанием — увидеть дядю.
Дверь его спальни, рядом с камином, была приоткрыта, и я заглянула туда.
Старая Уайт в высоком белом чепце и мягких комнатных туфлях как призрак бесшумно скользила у дальнего, погруженного в тень конца кровати. Доктор, приземистый, лысый, с брюшком, на котором поблескивало множество брелоков, стоял, прислонившись спиной к камину, совмещенному с тем, что был в передней комнате, и наблюдал за своим пациентом в щелку между занавесками кровати взглядом значительным и несколько равнодушным.
Большая кровать с пологом была обращена изголовьем к противоположной от двери стене, а изножьем — к камину, но занавески с моей стороны были задернуты.
Коротышка доктор знал обо мне: он убрал руки из-за спины, так что полы его сюртука сошлись, скрыв брюшко, и — поскольку, очевидно, считал меня лицом влиятельным, — с поспешной серьезностью отвесил мне низкий поклон; но затем он решил представиться по всем правилам — он шагнул ко мне и, еще раз поклонившись, приглушенным голосом назвал себя:
— Доктор Джолкс. — Кивком он предложил вернуться в переднюю, в дядин кабинет, — к свету ужасной свечи, поставленной там старухой Уайт.
Доктор Джолкс был учтив и говорил велеречиво. Я предпочла бы суетливого лекаря, который добрался бы до сути дела в два раза быстрее.
— Кома, мадам, кома. Состояние вашего дяди, мисс Руфин, должен сказать, было критическим — притом до чрезвычайности. Кома самого экстремального характера. Ваш дядя бы угас, он фактически был обречен и умер бы, не прибегни я к крайнему средству и не пусти ему кровь, что, к счастью, оказало желаемое действие. Удивительный организм… прекрасный организм… нервная система необыкновенной устойчивости. Приходится только сокрушаться, что он пренебрегает разумными правилами. Его привычки весьма, должен сказать, пагубны для здоровья. Мы делаем все возможное, все, что в наших силах. Но если пациент отказывается следовать нашим советам, исход будет плачевным. — Последние слова доктор сопроводил пугающим пожатием плеч.
— Нет ли еще какогосредства? Быть может, перемена климата? Что за чудовищная болезнь! — воскликнула я.
Доктор улыбнулся, странно потупив взгляд, и решительно покачал головой.
— Мы едва ли назовем это болезнью, мисс Руфин. Я рассматриваю это как отравление, он… надеюсь, вы меня понимаете, — проговорил доктор, заметив мое потрясение, — он принял слишком большую дозу опия. Видите ли, он постоянно принимает опий: настойку, опий с водой и — что всего опаснее — опий в пилюлях. Я знал людей, потреблявших опий умеренно, знал потреблявших неумеренно, но все они следили за дозой, к чемуя пытался призвать и вашего дядю. Привычка, конечно, сложилась, ее не искоренить, но он пренебрегает дозированием — он доверяет своему глазу и чувству, а значит, — мне незачем говорить вам это, мисс Руфин, — отдает себя на волю случая. Опий же, как вам, несомненно, известно, яд в строгом смысле слова, яд, привычка к которому позволяет вам принимать его довольно много без фатальных последствий, отчего он, однако, не перестает быть ядом; принимать же яд такимспособом значит — едва ли мне нужно говорить вам это — играть со смертью. Ваш дядя уже был у роковой черты и на время отказался от своего обыкновения брать опий наугад, но потом вернулся к прежнему. Он выживет — разумеется, есть вероятность, — но когда-нибудь собственная рука его подведет. Надеюсь, в этот раз опасность минует. Я очень рад — не говоря о выпавшей мне чести познакомиться с вами, мисс Руфин, — что вы и ваша кузина вернулись, поскольку слугам, как бы ни были они усердны, боюсь, недостает понятливости. Имея в виду повторение симптомов — что, впрочем, маловероятно, — я проясню вам, если позволите, их природу и лучший способ действий в подобных обстоятельствах.
И он тем же напыщенным слогом прочел нам краткую лекцию, а потом попросил меня или Милли до своего возвращения в два-три часа утра оставаться в комнате с пациентом: повторение коматозного состояния «было бы дурным знаком».
Разумеется, мы с Милли сделали, как нам было сказано. Мы сидели у камина и едва решались говорить шепотом. Дядя Сайлас, вызывавший новые и ужасные подозрения у меня, лежал тихо, недвижимо, будто уже мертвый.
Он хотел отравиться?
Если он видел свое положение столь безнадежным, как описывала леди Ноуллз, в этой моей робкой догадке, наверное, крылась доля истины. Странные и дикие теории, как мне говорили, примешивались к его религии.
Время от времени появлялись признаки жизни: от простертого на кровати тела, закутанного в простыни, исходил стон, слышался шелест губ. Молитва?.. Чтоэто было? Кто мог сказать, какие мысли проносились в его голове под белой повязкой?
Заглядывая к нему, я увидела полотенце, пропитанное водой с уксусом и обернутое вокруг головы; закрытые глаза и мраморные сомкнутые губы; вытянутое тело, худое и длинное, в белой сорочке, напоминало тело покойника, «убранного» для положения во гроб; тонкая забинтованная рука лежала поверх прикрывавшей тело простыни.
С этим образом смерти перед глазами мы продолжали бдение, пока бедняжку Милли совсем не сморил сон; тогда старая Уайт предложила занять ее место.
Хотя я недолюбливала скверную старуху в высоком чепце, я знала, что она, по крайней мере, не заснет подле меня. И в час ночи кузину Милли сменила старуха Уайт.
— Мистера Дадли Руфина нет дома? — шепотом спросила я у нее.
— Уехал минувшей ночью в Клопертон, мисс, поглядеть на поединки, там нынче утром будут выступать силачи.
— За ним не посылали?
— А чего за ним посылать.
— Почему же нет?
— Он не променяет спорт на такое вот, я знаю, — проговорила старуха с безобразной ухмылкой.
— Когда он должен вернуться?
— Приедет, когда деньги потребуются.
Мы замолчали, и у меня опять возникла мысль о самоубийстве дяди, я опять задумалась о несчастном старике, который как раз в эту минуту что-то со вздохом прошептал.
В течение следующего часа он лежал совсем тихо, и старая Уайт сказала, что спустится вниз за свечами. Наши почти выгорели.
— В передней комнате есть свеча, — проговорила я, пугаясь, что останусь одна со страдальцем.
— Как бы не так, мисс! Я не смеюзажигать при нем никакую свечу, а только восковую, — с издевкой прошептала старуха.
— Если расшевелить огонь и подложить угля, будет светло.
— При нем нужны свечи, — упрямо проговорила старушенция и, неуверенно ступая, ворча что-то под нос, покинула комнату.
Я слышала, как она взяла со столика в кабинете свою свечку и вышла, закрыв за собой дверь.
И вот я осталась в обществе этого таинственного человека, которого невыразимо боялась, в два часа ночи в огромном старинном доме Бартрама.
Я не сводила глаз с огня в камине, низкого и неяркого. Поднявшись на ноги и держась за каминную доску, я попробовала думать о чем-нибудь веселом. Но тщетна была попытка устоять против… ветра, против течения. И поток мыслей унес меня в сумрачные пределы.
Дядя Сайлас затих. Я гнала мысли о бесчисленных темных комнатах и галереях, отделявших меня от других живых людей в этом доме. И с притворным спокойствием ждала возвращения старой Уайт.
Над каминной доской висело зеркало. В иных обстоятельствах в минуты одиночества оно развлекло бы меня, но тогда я не отваживалась поднять взгляд на зеркало. На каминной доске лежала Библия, небольшая и объемистая; я пристроила книгу обложкой к зеркалу и принялась читать ее, сосредоточившись как могла. Переворачивая страницы, я наткнулась на несколько заложенных между ними странных с виду бумаг. Одна была с печатным текстом, с именами и датами, вписанными от руки в пробелах; этот листок, в четверть ярда длиной, был скорее широкой бумажной лентой. Другие были просто какими-то обрывками: внизу каждого клочка стояла нацарапанная чудовищным почерком моего кузена подпись «Дадли Руфин». В то время, когда я складывала их и возвращала на прежнее место, мне почудилось, будто что-то задвигалось у меня за спиной, там, где стояла кровать. Я не слышала ни звука, но невольно посмотрела в зеркало, и тут же мой взгляд оказался прикованным к происходившему.
Дядя Сайлас, закутанный в длинный белый утренний халат, соскользнул с края кровати и, сделав два-три быстрых бесшумных шага, остановился позади меня с улыбкой страшной, как оскал смерти. Невероятно высокий и худой, он стоял, почти касаясь меня, — с белой повязкой, пересекавшей его чело, с безжизненно повисшей вдоль тела забинтованной рукой, — но внезапно другой, тонкой, длинной, через мое плечо дотянулся до Библии и прошептал у меня над головой:
— Змий соблазнил ее, и она вкусила.
Мгновение он молчал, а потом прокрался к дальнему окну и замер, казалось, созерцая ночной пейзаж.
Я закоченела, но он, очевидно, не чувствовал холода. С той же жуткой улыбкой он несколько минут смотрел в окно, потом присел на кровать и затих, повернув ко мне лицо — маску страдания.
Мне показалось, прошел час, прежде чем старая Уайт вернулась, и ни один любовник не радовался так своей возлюбленной, как я — этой сморщенной старухе.
Не сомневайтесь — я ни на минуту не продлила свое ночное бдение. Моему дяде явно не грозила опасность вновь погрузиться в летаргию. Со мной же случилась истерика, как только я добралась до нашей комнаты, и я долго рыдала, а честная Мэри Куинс не отходила от меня ни на шаг.
Стоило мне закрыть глаза, и перед моим внутренним взором появлялось лицо дяди Сайласа — такое, каким я увидела его в зеркале. Я вновь была во власти колдовских чар Бартрама.
Утром доктор объявил нам с Милли, что дядя вне опасности, хотя и очень слаб. А днем, на прогулке, мы опять встретились с ним, когда он шагал в сторону Уиндмиллского леса.
— Я — к той бедной девушке, — поздоровавшись, проговорил он и указал своей гладкой тростью в направлении леса. — Хок, или Хокс, кажется.
— Красавица больна! — вскричала Милли.
— Хокс. Она у меня в благотворительном списке. Да, — сказал доктор, заглядывая в маленькую записную книжечку, — вот: «Хокс».
— А что с ней?
— Приступ ревматизма.
— Можно заразиться?
— Ни в коей мере. Ничуть не больше, чем, скажем, переломом ноги, мисс Руфин. — И он вежливо рассмеялся.
Как только доктор скрылся из виду, мы с Милли решили отправиться к домику Хоксов и разузнать подробнее о состоянии Красавицы. Боюсь, нами двигало не столько милосердие и особое участие к больной, сколько желание придать смысл нашей прогулке.
Одолев скалистый склон, на котором тут и там группами росли деревья, мы достигли домишки с остроконечной крышей, стоявшего посреди ужасно запущенного дворика. На пороге мы нашли только ревматичную старуху, которая, приставив к уху ладонь, внимательно слушала наши вопросы о здоровье Мэг, но и только, что в конце концов вынудило нас перейти на крик, а тогда она сообщила очень громким голосом, что давно ничего не слышит, потому что совершенно глухая. И учтиво добавила:
— Вот хозяин придет, может, он вам чё и ответит.
Дверь в комнатенку, позади той, в которую мы зашли, была приоткрыта, и мы разглядели угол, отведенный больной, услышали ее стоны и голос доктора.
— Мы расспросим его, Милли, когда он выйдет. Давай подождем здесь.
И мы задержались на каменной плите у входа. Жалобные стоны страдалицы взволновали меня, мы исполнились сочувствия к больной девушке.
— Чурбан идет, ей-богу! — воскликнула Милли.
И действительно невдалеке показались потрепанный красный мундир, злое смуглое лицо и черные как сажа космы старого Хокса. Опираясь на палку, мельник ковылял ухабистой дорожкой через двор. Хокс резко приподнял шляпу, приветствуя меня, но совсем не обрадовался тому, что увидел нас у своего порога: с мрачным видом он сдвинул широкополую фетровую шляпу набок и заскреб в голове.
— Ваша дочь, боюсь, серьезно больна, — проговорила я.
— Ой, наказание она мое, как и ее мать, — сказал Чурбан.
— Надеюсь, ей, бедняжке, удобно в ее комнате?
— Удобно, удобно, тут я ручаюсь. Устроена получше меня. Мэг там одна, Ди-кон туда не суется.
— Когда она заболела?
— А в тот день, как кобылу подковали, — в субботу. Я просил работников, да разве их, черт возьми, допросишься! И каково мнетеперь? У Сайласа хлеб завсегда был не легкий, а теперь и подавно — когда она расхворалась. Я этак долго не протяну. Нет, дудки! Ежели с ней так-то, я просто сбегу! Поглядим, как работничкам этопонравится!
— Доктор за помощь ничего не возьмет, — сказала я.
— И не дастничё. Господь с ним! Ха-ха-ха! Ничё с него не получишь, как вон с той глухой мошенницы, што обходится мне в три шестипенсовика кажную неделю, а сама и одного не стоит. Как вон с Мэг — все, чё может, выжимает, раз хворая. Дурачат меня и думают, я не разберусь. Еще поглядим!
Он говорил и дробил плитку табака на каменном подоконнике.
— Работник — все одно, што коняга: не заботься об нем — не сможет работать. Раз ему-то ничё нет… — С этими словами, уже набив трубку, он довольно грубо ткнул своей палкой глухую женщину, спиной к нам суетившуюся у порога, и показал, что ему надо огня. — Ему — нет, и с него — нет… как вот отсюда нет дыма… — он поднял в руке трубку, — без табачку и огня. Нет как нет.
— Может быть, я смогу чем-то помочь, — задумчиво проговорила я.
— Может… — согласился Хокс.
Тут он получил от старой глухой женщины горящий скатанный обрывок оберточной бумаги, коснулся шляпы — в знак уважения ко мне — и двинулся прочь, на ходу зажигая трубку и пуская клубы белого дыма, будто салютующий корабль, отходящий от пристани.
Оказывается, он явился не справиться о здоровье дочери, а всего лишь для того, чтобы разжечь трубку.
В этот момент вышел доктор.
— Мы ждем, чтобы узнать, как ваша пациентка сегодня, — сказала я.
— Очень плохо, и за ней, боюсь, здесь нет никакого ухода. Если бы у бедной девушки была возможность, ей следовало бы немедленно отправиться в больницу
— Эта старая женщина совсем глуха, а отец — такой грубый и эгоистичный человек. Может, вы порекомендуете какую-нибудь сиделку, которая будет при ней, пока ей не станет лучше? Я с радостью оплачу сиделку и все, что, по-вашему, полезно несчастной больной.
Дело сразу же решилось. Доктор Джолкс был добр, как большинство представителей медицинского сословия, и взял на себя обязательство прислать сиделку из Фелтрама, а с ней — кое-какие вещи для удобства больной. Он подозвал Дикона к воротам и, наверное, сообщил ему о нашей договоренности. А мы с Милли поторопились к комнатенке бедной девушки и, постучав в дверь, спросили:
— Можно войти?
Ответа не последовало. Истолковав, по обыкновению, молчание как разрешение, мы вошли. Мы увидели девушку и поняли, что она очень страдает. Поправили ее постель, задернули занавеску на окне; но это были пустяки по сравнению с тем, что ей требовалось. Она не отвечала на наши вопросы. Не благодарила нас. Я бы подумала, что она не замечает нашего присутствия, не обрати я внимание на то, что ее черные запавшие глаза раз-другой остановились на моем лице — угрюмый взгляд выдавал ее удивление и любопытство.
Девушка была очень больна, и мы каждый день навещали ее. Иногда она отвечала на наши вопросы, иногда — нет. Она казалась задумчивой, настороженной и неприветливой; а поскольку люди любят благодарность, я порой спрашивала себя, откуда наше терпение — творить добро, на которое не откликаются. Такой прием особенно раздражал Милли, в конце концов она возроптала и отказалась впредь сопровождать меня к постели бедной Красавицы.
— Мне кажется, Мэг, милая, — сказала я однажды, стоя у ее постели (девушка уже поправлялась и быстро, как это бывает в молодости, набиралась сил), — вы должны поблагодарить мисс Милли.
— Не буду благодарить ее, — проронила упрямая Красавица.
— Ну что ж, Мэг, я только хотела просить вас об этом, потому что мне кажется, вам следовало бы…
При этих словах она осторожно взяла меня за кончик пальца и притянула к себе; я и опомниться не успела, как она стала покрывать мою руку горячими поцелуями. Рука сделалась мокрой от ее слез.
Я пыталась высвободиться, но она яростно противилась и продолжала плакать.
— Вы хотите что-то сказать, бедная моя Мэг? — спросила я.
— Не-а, мисс, — всхлипнула она; и все целовала мою руку. И вдруг быстро заговорила: — Не буду благодарить Милли, потому что это вы — не-а, не она, у нее и мысли такой не водилось… не-а, это вы, мисс… Я вчера ревела так ревела: вспоминала те яблоки и как вы подкатили их к моим ногам, с ласковым словом, — ну тогда, когда отец стукнул меня по голове палкой. Вы ко мне с добром — а я такая дрянная. Вы б меня лучше побили, мисс… Вы добрее ко мне, чем отец или мать, добрее, чем все, кого ни возьми. Я согласна умереть за вас, мисс, потому что на вас даже глядеть недостойна.
Я изумилась. Расплакалась. Я была готова обнять бедную Мэг.
Я ничего не знала о ней. Не узнала и впоследствии. Она говорила с таким самоуничижением, обращаясь ко мне! Не от внушаемого религией смирения души, но от любви и благоговения передо мной, тем более поражавшими, что она была гордячкой. Она все простила бы мне, кроме малейшего сомнения в ее преданности или мысли, что она способна как-то обидеть, обмануть меня.
Я уже не молода теперь. Мне ведомы печали и с ними — все, что влечет за собой богатство, по сути, неизмеримое; но обращенный в прошлое взгляд теплеет, задерживаясь на нескольких ярких и чистых огнях, освещающих темный поток моей жизни — темный, если бы не они; а исходит свет не от великолепия роскоши, но от двух-трех проявлений доброты, которые могут вспомниться и в жизни самой бедной, простой и рядом с которыми для меня, в тихие часы перебирающей в памяти прошлое, все фальшивые радости тускнеют и исчезают, ведь тот свет не погасит ни время, ни расстояние, потому что питает его любовь, а значит, он — свет небесный.
Глава X
О влюбленных
Примерно тогда нам неожиданно нанес приятнейший визит лорд Илбури. Он явился засвидетельствовать свое почтение, полагая, что мой дядя Сайлас уже достаточно оправился после болезни и может принимать посетителей.
— Я, наверное, взбегу наверх, повидаю прежде его, если он меня примет, а потом у меня будет пространное послание от сестры Мэри к вам и к мисс Миллисент. Но сначала мне следует покончить с делом — вы согласны? Через несколько минут я вернусь.
Между тем в гостиную вошел наш дряхлый дворецкий и объявил, что дядя Сайлас будет рад увидеть гостя. Гость отправился наверх, но вы и представить себе не можете, какой уютной и веселой сделалась наша гостиная с его пальто и тростью — залогом того, что он вернется.
— Как ты считаешь, Милли, он заговорит о лесе, о котором упоминала кузина Моника? Только бы промолчал!
— Да, — отозвалась Милли. — Лучше бы он сначала с нами немножко посидел, потому что если заговорит, то отец выставит его за дверь и мы уже никогда его не увидим.
— Верно, моя дорогая Милли. А он такой славный, такой добрый.
— И ты ему страшно нравишься.
— Я уверена, мы обе ему одинаково нравимся, Милли. Он уделял тебе много внимания в Элверстоне и часто просил петь те две чудесные ланкаширские баллады, — сказала я. — Но когда ты у окна упражнялась в теологических дискуссиях со столпом Церкви, с преподобным Сприггом Биддлпеном…
— Брось, Мод! Как я могла молчать, если он гонял меня по Ветхому и Новому Завету, по катехизису? Мне он просто противен, правду тебе говорю, а вы с кузиной Моникой такие глупые! И что б ты там ни сочиняла, лорду ты очень нравишься, ты и сама это знаешь, девчонка!
— Ничего я не знаю, и ты, девчонка, не выдумывай. А вообще мне все равно, кому я нравлюсь, кому — нет, только бы близкие меня любили. Я дарю тебе лорда, если хочешь.
Мы болтали в таком тоне, когда он вернулся в комнату, — немного раньше, чем мы ожидали.
Милли, которая, как вы, должно быть, помните, только вступила на путь исправления своих привычек и еще сохранила кое-какие, приставшие дербиширской коровнице, украдкой щипнула меня за руку при его появлении.
— Я только отказывалась от ее подарка, — проговорила эта ужасная Милли, отвечая на вопросительный взгляд лорда Илбури, — потому что прекрасно знаю: она его не отдаст.
В результате я покраснела… нет, стала совершенно пунцовой. Говорят, мне это к лицу, — надеюсь, что так, ведь краснела я часто, и природа, наверное, позаботилась меня вознаградить.
— Что и выставляет вас обеих в самом привлекательном свете, — сказал лорд Илбури с невинным видом. — Не решу только, чем больше восхищаться: великодушием предлагающей стороны или же — отказывающейся.
— Ну, это была любезность, если бы вы только знали!.. Сказать ему? — обратилась Милли сперва к лорду, потом ко мне.
Я остановила ее по-настоящему сердитым взглядом и сухо произнесла:
— Незачем… Но я думаю, что кузина Милли, при всем своем благоразумии, наговорила вздора, какого и двадцать девушек не сочинят.
— Вздор в двадцать девичьих сил! О, это комплимент. Я очень уважаю вздор, я ему очень обязан и убежден, что если бы запретили всякую чепуху, жизнь на земле стала бы невыносимой.
— Благодарю, лорд Илбури, — проговорила Милли, которая привыкла держаться непринужденно в его обществе за время нашего продолжительного визита в Элверстон. — А мисс Мод вот что скажу: будет такой дерзкой — приму ее подарок, и что тогда мы от нее услышим?
— Не знаю, но сейчас я хотела бы узнать, как вы, лорд Илбури, нашли моего дядю. Мы с Милли не видели его после болезни.
— По-моему, очень слаб, но постепенно, полагаю, окрепнет. Однако, поскольку мое дело к нему не из приятных, я решил отложить разговор и, если вы считаете это правильным, напишу доктору Брайерли, прося немного повременить с обсуждением дела.
Я сразу же согласилась и поблагодарила лорда Илбури; что касается меня, я бы вообще никогда не заговорила об этом предмете — чтобы не показаться бессердечной и жадной. Но лорд Илбури объяснил, что попечители связаны условиями завещания и что не в моей власти остановить их. Я надеялась, дядя Сайлас тоже учитывал все обстоятельства.
— Мы вернулись на Ферму, — сказал лорд Илбури, — сестра и я. К нам ближе, чем в Элверстон, мы с вами самые настоящие соседи. Мэри ждет, что леди Ноуллз укажет время, — она должна ответить нам визитом, как вы знаете. И вы тоже должны приехать к нам тогда же. Это будет замечательно — прежнее общество на новом месте. Мы еще и половины окрестностей не осмотрели, и я приготовил все испанские гравюры, о которых говорил вам, а также венецианские молитвенники и… остальное. Думаю, я точно запомнил, что вас заинтересовало, и все приготовил. Вы должны обещать, что приедете, вы и мисс Миллисент Руфин. Да, забыл сказать: вы жаловались, что у вас скудный выбор книг, так вот Мэри хотела бы предложить воспользоваться ее библиотекой… это все новые книги. Когда вы прочтете свои, вы могли бы с ней обменяться.
Какая девушка когда-нибудь открыто признавалась в своих симпатиях? И, наверное, я не больше обманщица, чем другие; впрочем, о себе судить трудно. Согласна, наше двуличие и наша сдержанность вряд ли кого-то обманут. А притворство некоторых из нас — это невольная реакция на проницательность и бдительность, какими вооружаются все вокруг, когда речь идет о чувствах; но если мы и лукавим, то сами мы зорки, сами — отменные детективы, способные превосходно связать все ниточки расследуемого случая, и что касается любви или симпатии, здесь интуиция нас не подводит; если же мы сами оказываемся раскрыты, выясняется, что, даже будучи влюблены, не перестаем хитрить.
Леди Мэри была очень добра, но только ли по собственному побуждению она взяла на себя столько хлопот? Не крылся ли более энергичный замысел на дне доставившего мне радость ящика с книгами, который прибыл всего полчаса спустя? Библиотеки с выдачей книг на дом тогда еще не стали повсеместным явлением, и пользоваться ими могли далеко не все.
В тот день Бартрам для меня исполнился особой красоты, осветился ярким и греющим светом, в котором даже врата поместья преобразились. Назавтра — облачко на сияющих небесах — явился Дадли.
— И сомневаться нечего, ему деньги понадобились, — сказала Милли. — Сегодня утром он с отцом толковал.
Дадли уселся с нами за стол, когда мы завтракали. Всем недовольный — о чем высказался, по обыкновению, коротко, без обиняков, — он тем не менее ел с аппетитом; он был мрачен, а с Милли и вовсе груб. Со мной же, напротив, жалобным голосом завел доверительный разговор, как только Милли вышла в холл:
— Хозяин говорит, у него нет ни шиллинга. Черт подери, и как старикан ухитряется, из спальни не вылезая, тратить деньги с этакой прытью! Не думает же он, что я могу обойтись без монет? И ведь знает, что попечители и шестипенсовика мне не дадут, пока у них не будет… как его… «решения», черт бы их всех побрал! Брайерли вроде как сомневается, что я на все получу право. А оно меня ой как устроило б! Хозяин знает про это и не хочет выдать проклятого фартинга, мне ж — плати по счетам, плати законникам, черт их дери, за то, что марают бумагу. Хозяин сам в этих делах смыслит, мог бы и постараться для родных детей, как уж я-то считаю. Но он в жизни ни для кого не старался — только для себя одного. Возьму да продам его книги, его драгоценные штучки, когда с ним опять припадок будет, — вот и сквитаюсь. — И там, где проповедник сказал бы «аминь», этот любезный молодой человек, оживившись, уперев локти в стол и поглаживая свои громадные бакенбарды, пробормотал нечто совсем иное: — Ну, Мод, невезуха, да? — Он откинулся на стуле, придав своему красивому, в чем он нисколько не сомневался, лицу выражение безмерного горя.
Я ожидала, что за этим обращением последует просьба о вспомоществовании, но ошиблась.
— Не встречал настоящей красотки — высшего сорта, само собой, — чтоб не разжалобилась, а я — я такой, что без сочувствия не могу. Вот потому и говорю — невезуха. Ну скажиже: «Невезуха». Разве нет, Мод?
Я не очень хорошо себе представляла, что значит «невезуха», но произнесла:
— Полагаю, это крайне неприятно.
Сделав эту уступку и, однако, не желая и дальше слушать подобные речи, я поднялась с намерением уйти.
— Я знал, ты так и скажешь, Мод. Ты девчонка жалостливая… точно — у тебя на личике твоем красивом так и написано. Ой как ты мне нравишься! Нет девчонки красивее ни в Ливерпуле, ни в самом Лондоне — нигде.
Он схватил меня за руку и попытался обнять за талию — он решил оказать мне знак внимания, которого я едва избегла при знакомстве с ним.
— Нет, сэр! — с возмущением вскрикнула я, освобождаясь из его объятий.
— Я ж не думал тебя обидеть, девчонка, ну чего ж тут плохого, Мод? Чего ты робеешь-то так? Мы брат и сестра, ведь знаешь. И я тебя не обижу, Мод, — да чтоб мне шею свернуть! Не обижу!
Я не стала слушать его мягких увещеваний и выскользнула из комнаты с напускным спокойствием и поспешностью, тем более оправданной, что до меня донеслись такие призывы:
— Вернись, Мод! Чего ты боишься, девчонка? Вернись, говорю! Вот дрянь!
В тот день мы с Милли отправились на прогулку в Уиндмиллский лес, куда, возможно, вследствие какого-то тайного повеления, нам уже не возбранялось ходить, и увидели Красавицу, первый раз после болезни кормившую в маленьком дворике птицу.
— Как вы сегодня, Мэг? Я оченьрада, что вы уже в силах выходить, но не поторопились ли вы?
Мы стояли у закрытых ворот дворика, неподалеку от Мэг, но она не подняла головы. Продолжая бросать зерно, картофельные очистки цыплятам и курам, она глухо произнесла:
— Отца там не видать? Поглядите-ка и скажите, ежели заприметите.
Выцветшего красного мундира Дикона мы, однако, нигде не заметили.
Тогда Мэг, бледная, исхудавшая, взглянула на нас прежним угрюмым, настороженным взглядом и тихо проговорила:
— Не думайте, что я не рада, но, ежели отец углядит, что я с вами душевные разговоры веду теперь, когда встала и вы уже не проведываете хворую, он примется следить, решит, что я вам лишнее сболтнула, а то еще захочет, чтоб я побеспокоила вас, мисс Мод, насчет денег. Да тратить он будет их не тут, а в Фелтраме по кабакам, и после нам от него достанется. Так-то вот будет. Он и без того меня всегда бранит, колотит, а поэтому не обижайтесь, мисс Мод. Может, я когда-нибудь вам добром отплачу.
Несколько дней спустя после этого коротенького разговора с Мэг, когда Милли и я бодрым шагом — день выдался ясный, морозный — одолевали прелестный склон на овечьем выгоне, нас догнал Дадли Руфин. Встреча не обещала ничего приятного. Радовало только то, что мы совершали пешую прогулку, а он с собаками и ружьем катил в догкарте к болоту. Дадли пустил лошадь шагом, небрежно кивнул мне и, вынув трубку изо рта, проговорил:
— Тебя Хозяин требует, Милли; сказал, чтоб я тебя прямиком к нему направил, ежели встречу, и мне сдается, он денег даст. Но только поторопись застать его, пока он в настроении, а то, девчонка, денежек не увидишь долго.
Явно поглощенный мыслью об охоте, он, уже с трубкой во рту, вновь кивнул, быстро покатил по склону и вскоре скрылся из виду.
Я согласилась подождать Милли, пока она сбегает домой, а потом мы продолжим нашу прогулку. Обрадованная, она убежала, я же в унынии принялась искать удобное местечко, чтобы присесть и отдохнуть, потому что чувствовала усталость.
Не прошло и пяти минут, как я услышала приближавшиеся шаги и, оглядевшись, заметила невдалеке двуколку, лошадь, которая щипала поникшую траву, и Дадли Руфина — всего в нескольких ярдах от меня.
— Понимаешь, Мод, я все думаю, чего ты на меня так рассердилась, вот и решил: дай вернусь, спрошу, что я такого сделал тебе. Тут же нет греха?
— Я не сержусь. Я не говорила этого. Надеюсь, с вас довольно, — вздрогнув, сказала я, несмотря на свои слова, оченьрассерженная, потому что догадалась: Милли была отправлена домой нарочно и я — жертва грубого обмана.
— Ну, раз не сердишься, тем лучше, Мод. Я только хочу знать, чего ты меня боишься. Я еще никогда не ударил человека так, чтоб нечестно, а девчонку обидеть — и подавно. А потом, Мод, ты мне до того нравишься, что как же тебя обидеть! Черт подери, девчонка, ты моя кузина, а двоюродные всегда вместе, меж ними любовь, и никто словечка против не говорит.
— Мне не в чемоправдываться. Я настроена дружелюбно, — проговорила я торопливо.
— Дружелюбно? Хорошо бы так — а то ведь вранье! Как же дружелюбно, Мод, ежели ты не хочешь мне даже руку пожать. Да от такого заругаешься, чего там — заплачешь. Зачем изводишь меня, беднягу? Ну не будь злючкой, Мод, я ж тебя так люблю. Ты самая красивая девчонка в Дербишире. Нет ничего, что бы я для тебя не сделал. — И он подкрепил свои слова божбой.
— Тогда будьте любезны, вернитесь в свою двуколку и уезжайте, — сказала я в ярости.
— Ну вот опять! Не можешь со мной так, чтобы вежливо было. Другой взял и поцеловал бы тебя назло, да я не этого сорту. Я — уговорами, я — добром, а ты ни в какую. К чему ты клонишь, Мод?
— Мне кажется, я совершенно ясно выразилась, сэр: я хочу остаться одна. Вам нечегосказать мне, кроме полнейшего вздора, которого с меня довольно. Последний раз, сэр, прошу вас: оставьте меня одну.
— Ну, Мод, послушай, я все для тебя сделаю — будь я проклят, ежели не сделаю, — только бы ты по-доброму со мной обходилась… как кузина. Чем я тебя рассердил? Ежели думаешь, что я люблю какую-нибудь девчонку больше тебя, — может, кто в Элверстоне сболтнул? — знай: вранье все и чепуха. Ну да, многим разбитным девкам я нравлюсь, хотя я без всяких там хитростей и всегда говорю, что у меня на уме.
— Непохоже, сэр, что вы такой правдивый, каким себя выставляете. Вы только что пустились на недостойный обман, чтобы добиться этого глупого и неприятнейшего разговора.
— Ну отослал дуреху Милли, чтоб не мешалась, поговорить с тобой тут захотел — что за беда? Черт подери, девчонка, уж больно ты строгая. Разве я не сказал — сделаю все, чего захочешь?
— Не делаете…
— Ты про то, чтобы я убрался отсюда? Ну ладно, уйду. Получай, чего хочешь. Напрасно, конечно, просить тебя, чтоб напоследок мы поцеловались как брат с сестрой. Не сердись, девчонка, я ж не прошу этого. Только знай: ты мне страшно нравишься и, может, когда-нибудь я застану тебя в лучшем настроении. До свидания, Мод! В конце концов ты меня полюбишь, точно!
С этими словами он, к моему облегчению, занялся своей трубкой и лошадью, а вскоре уже на самом деле держал путь к болоту.