Глава XV
Нахмуренные брови и улыбка
Прошло несколько довольно тяжелых и холодных дней. Чтобы не приписывать всей мрачности неба и земли одному отсутствию Фиби, скажем, что в это время с востока пришло ненастье. Буря бушевала вокруг дома с семью шпилями, придавая его почерневшей кровле и старым стенам мрачный вид. Но обстановка внутри него была еще мрачнее. Бедный Клиффорд лишился вдруг всех своих источников радости. Фиби не было, а солнечный свет не играл на полу, падая в окно. Сад со своей грязной растительностью и оцепеневшими, роняющими капли листьями беседки наводил на него дрожь. Ничто не цвело в эту холодную, влажную, безжалостную погоду, только зеленели мшистые пятна на гонтовой крыше и густые заросли камыша, недавно страдавшие от засухи, в углу между двух шпилей.
Что касается Гепзибы, то она не только поддалась влиянию восточного ветра — она сама в своем толстом платье и тюрбане на голове была настоящим олицетворением ненастья. Торговля в лавочке пошла на убыль, потому что пронеслась молва, будто Гепзиба окисляла своим нахмуренным взглядом пиво и съестные припасы. Покупатели, пожалуй, были в чем-то правы, жалуясь на ее поведение, но по отношению к Клиффорду Гепзиба не была ни брюзглива, ни сурова, и в сердце ее оставалось столько же теплоты к нему, как и прежде, если бы только он мог ее почувствовать! Но безуспешность ее стараний парализовала бедную старую леди. Она не могла придумать ничего лучше, как сидеть с грустным видом в углу комнаты, в которой в полдень стояли сумерки. Гепзиба в этом была не виновата. Все предметы в доме выглядели такими мрачными и холодными — даже старинные столы и стулья, — как будто нынешняя буря была самой жестокой из всех, которым они подвергались. Портрет пуританского полковника дрожал на стене. Сам дом болезненно содрогался от своих семи шпилей до огромного кухонного очага, который символизировал собой сердце этого здания, потому что, построенный для тепла, он был теперь холоден и пуст.
Гепзиба пробовала поправить дело, разведя огонь в приемной. Но буря стерегла камин, и, когда пламя вспыхнуло, ветер погнал дым назад, наполнив закоптелое горло камина его собственным дыханием. Несмотря на это, в продолжение четырех дней непогоды Клиффорд сидел в своем любимом кресле, закутавшись в старый плащ. Но утром пятого дня, когда сестра позвала его к завтраку, он ответил только болезненным ворчанием, выражавшим решительное намерение не покидать постель. Гепзиба и не пыталась заставить его изменить решение. При всей своей любви к нему, она едва была в состоянии исполнять при нем эту обязанность, столь несоразмерную с ее ограниченными способностями, то есть находить развлечения для чувствительного ума, критического и капризного, но лишенного силы и определенного стремления. В этот день, по крайней мере, ей было немного полегче, потому что она могла сидеть и дрожать от холода одна и не испытывать напрасных мук угрызения совести при всяком беспокойном взгляде брата.
Но Клиффорд, несмотря на то, что не выходил из своей комнаты на верхнем этаже, все-таки силился подыскать себе какую-нибудь забаву. После обеда Гепзиба услышала звуки музыки, которые, так как в доме не было больше никакого инструмента, должно быть, издавали клавикорды Элис Пинчон. Она знала, что Клиффорд в молодости любил музыку и умел играть на музыкальных инструментах, но все-таки трудно было понять, как он сохранил это искусство, для которого необходимо постоянное упражнение, в такой мере, чтобы производить эти сладкие, воздушные и нежные, хоть и очень печальные звуки, доносившиеся теперь до ее слуха. Гепзиба невольно подумала о непонятной музыке, которая всякий раз была слышна перед чьей-нибудь смертью в семействе и которую приписывали прославленной легендами Элис, но клавиши, издав несколько гармонических звуков, вдруг как бы порвались, и музыка умолкла.
Этому ненастному дню не суждено было пройти без приключения. Последние звуки музыки Элис Пинчон (или Клиффорда, если мы можем приписать ему игру на инструменте) были прерваны резким звоном колокольчика в лавке. На пороге послышалось шарканье сапог, потом кто-то тяжело зашагал по полу. Гепзиба помедлила с минуту, чтобы закутаться в полинялую шаль, которая служила ей защитой от восточного ветра в продолжение сорока лет. Но знакомый ей звук — не кашель и не кряканье, а что-то вроде бульканья в груди — заставил ее броситься вперед с тем свирепым испугом, который свойственен женщине в случае крайней опасности. Наша бедная нахмуренная Гепзиба выглядела поистине ужасно. Но посетитель спокойно затворил за собой дверь, положил шляпу на конторку и встретил хозяйку с самым благосклонным выражением лица. Предчувствие не обмануло Гепзибу. Перед ней стоял не кто иной, как судья Пинчон, который, безуспешно попытавшись войти в дом через парадную дверь, решился проникнуть в него через лавочку.
— Как поживаете, кузина Гепзиба? И как переносит эту ужасную погоду наш бедный Клиффорд? — начал судья, и — хотя это покажется странным — восточная буря была пристыжена, или по крайней мере немножко присмирела от его кроткой и благосклонной улыбки. — Я решил зайти и спросить вас еще раз, не могу ли я что-нибудь сделать для его или для вашего спокойствия.
— Вы ничего не можете для него сделать, — ответила Гепзиба, стараясь подавить свое волнение. — Я сама забочусь о Клиффорде. У него есть все, что ему необходимо.
— Но позвольте мне сказать вам, милая кузина, — возразил судья, — что вы ошибаетесь, — при всей вашей любви и нежности, конечно, и самых лучших намерениях, — но все-таки вы ошибаетесь, держа своего брата взаперти. Клиффорд, увы, и без того прожил слишком долго в уединении. Позвольте ему теперь сблизиться с обществом, хотя бы со своими родными. Разрешите мне увидеться с Клиффордом, и я вам отвечаю, что эта встреча произведет на него самое приятное впечатление.
— Вам нельзя видеть его, — ответила Гепзиба. — Клиффорд со вчерашнего дня не покидает постели.
— Как! Он болен? — воскликнул Пинчон с досадой или чем-то похожим на испуг. — О, в таком случае я должен, я хочу видеть его! Что если он умрет?
— Ему нечего опасаться смерти, — сказала Гепзиба и прибавила с колкостью: — Если только его не будет преследовать и не осудит на смерть тот самый человек, который когда-то давно так об этом хлопотал!
— Кузина Гепзиба, — сказал судья с чувством, доведенным почти до слезного пафоса в продолжение его монолога, — неужели вы не понимаете, как вы несправедливы, как враждебны и немилосердны в своем постоянном ожесточении против меня за то, что я вынужден был сделать по совести и по закону? Смогли бы вы, сестра его, проявить к нему больше любви в этом случае? И неужели вы думаете, кузина, что это не принесло мне никаких мучений? О, в моей душе поселилось горе, которое не покидало меня с того дня и до сих пор, несмотря на все благоденствие, которым одарило меня небо! И неужели вы думаете, что я не хотел, чтобы наш милый родственник, друг моей юности, эта нежная, прекрасная натура, этот человек столь несчастный и — нужно сказать — столь преступный, чтобы, одним словом, наш Клиффорд был возвращен к жизни и ее наслаждениям? Ах, вы плохо меня знаете, кузина Гепзиба! Вы плохо знаете это сердце! Оно трепещет теперь при мысли встретить его! Нет на свете другого человека (за исключением вас, да и вы не превзошли в этом меня), который бы пролил столько слез о бедном Клиффорде. Вы и теперь видите их. Никто так не радовался бы его счастью! Испытайте меня, Гепзиба! Испытайте меня, кузина! Испытайте человека, которого вы считали врагом своим и врагом Клиффорда! Испытайте Джеффри Пинчона, и вы увидите, как он предан вам!
— Во имя неба, — воскликнула Гепзиба, в которой этот поток нежностей со стороны человека в высшей степени жесткого возбудил только сильнейшее негодование, — ради самого неба, которое вы оскорбляете и которое удивляет меня своим терпением, оставьте эти уверения в привязанности к вашей жертве! Вы ненавидите Клиффорда! Скажите это прямо, как мужчина! В эту самую минуту вы лелеете в своем сердце какой-нибудь мрачный замысел против него! Скажите все начистоту! Или, если вы надеетесь преуспеть в нем, скрывайте его до тех пор, пока не восторжествуете! Но не говорите больше никогда о вашей любви к моему бедному брату! Я не могу выносить этого! Это когда-нибудь заставит меня позабыть обо всяком приличии! Это сведет меня с ума! Молчите! Ни слова больше! Иначе я брошусь на вас!
На этот раз гнев Гепзибы придал ей смелости, и она высказала свои истинные чувства. Судья, бесспорно, был человеком уважаемым. Никто не отрицал этого. Среди всех, кто его знал, в общественной или частной жизни, не было никого, кроме Гепзибы да какого-нибудь чудака вроде нашего художника, кто мечтал бы оспорить его право на высокое и почетное место, какое он занимал во мнении света. Да и сам судья Пинчон (надо отдать ему справедливость) не слишком часто сомневался в том, что его завидная репутация не согласовывалась с его заслугами. Поэтому совесть его вторила одобрительному голосу света постоянно, кроме разве что небольшого промежутка, равного пяти минутам в сутки или одному черному дню в год. И однако же, мы не решимся подвергнуть опасности нашу собственную совесть, утверждая, что судья и согласный с ним свет были правы, а бедная Гепзиба со своими предрассудками ошибалась. Весьма вероятно, что в прошлом судьи скрывалось какое-нибудь злое и отвратительное дело, забытое им самим или глубоко погребенное под великолепными столбами его тщеславных подвигов. Мы можем даже предположить, что судья мог совершать дурные дела ежедневно, беспрестанно.
Люди с сильным умом, твердым характером и каменным сердцем чаще всего впадают в заблуждения подобного рода. Это преимущественно те люди, для которых формы всего важнее. Поле их действия лежит в области внешних явлений жизни. Они обладают искусством отхватить и обратить в свою собственность такие грубые признаки достояния, как золото, земли и тому подобное. Из этих материалов и из благовидных дел, совершаемых перед лицом света, такой человек обычно возводит высокое и величественное здание, которое в глазах других людей и в его собственных есть не что иное, как характер человека или сам человек. И что за чудное это здание! Его роскошные залы и ряды просторных комнат вымощены мозаикой из дорогого мрамора; окна до самого потолка пропускают солнечный свет сквозь самые прозрачные стекла; высокие карнизы позолочены, потолки великолепно расписаны, а стеклянный купол, сквозь который видно небо, как бы неотделенное от вас никакой преградой, венчает все. Каким более благородным символом может кто бы то ни было пожелать выразить свой характер? Но, увы! В каком-нибудь темном углу или в стоячей луже воды, прикрытой сверху изящнейшей мозаикой, может лежать полусгнивший и продолжающий гнить труп и наполнять все здание своим мертвенным запахом. Обитатель великолепного дома не будет замечать этого запаха, потому что он долго дышал им. Не заметят его и гости, потому что они будут вдыхать только те драгоценные ароматы, которыми хозяин наполнит свои комнаты. Изредка только случится бывать в этом доме человеку, перед чьим проницательным взором, одаренным печальным даром, все здание растает в воздухе, оставив после себя только скрытый угол, задвинутую засовами конуру с паутиной на двери или безобразную ямку под помостом и гниющий в ней труп. В этом-то мы должны искать истинную эмблему характера человека и дела, которое преображает всю его жизнь, а эта лужа стоячей воды, прикрытая мраморным полом и, может быть, орошенная некогда кровью, — это его жалкая душа!
Что касается судьи Пинчона, то общество не могло не отдавать должное его прекрасным чертам и поступкам, таким как непогрешимость его действий во время заседаний суда, верность общественной службе, преданность своей партии и точность, с какой он соблюдал ее правила; его ревностные речи в качестве председателя одного человеколюбивого общества, его заслуги в садоводстве (он вырастил две особенные породы груш) и в земледелии (он вывел известного пинчоновского быка); его безупречное поведение в течение многих лет жизни; непреклонность, с которой он журил и наконец отверг распутного сына; его старания на пользу общества воздержания; попытки ограничить себя в вине с тех пор, как у него обнаружилась подагра; снежная белизна его белья, чистота сапог, красота трости с золотым набалдашником, покрой фрака и вообще изысканная опрятность его костюма; учтивость, с которой он кланялся, снимал шляпу, кивал или махал рукой своим знакомым на улицах, как богатым, так и бедным; светившаяся на его лице благосклонность, которой он постоянно старался радовать весь мир! Так разве можно найти место для черных красок на портрете такого человека?
И если предположить, что много лет тому назад, в своей ранней и беззаботной молодости, он совершил какое-нибудь темное дело, или даже, что и теперь неизбежная сила обстоятельств могла бы заставить его пойти на одно преступное дело наряду с тысячей похвальных или по крайней мере непредосудительных дел, — то неужели мы стали бы оценивать характер судьи Пинчона по одному этому делу, по этому полузабытому преступлению? Что в этом деле столь тяжелого, чтобы оно перевесило всю ту массу положительных поступков, которые будут положены на другую чашку весов? Эта система равновесия в большом ходу у людей такого сорта, как Пинчон. Жесткий и холодный человек, с решимостью составляющий о себе понятие по отражению своей личности в зеркале общественного мнения, — такой человек редко может прийти к самопознанию другим путем, кроме случайной потери богатства и репутации. Болезнь не всегда еще бывает в состоянии образумить его, как и сам час смерти.
Но мы должны теперь вернуться к судье Пинчону, который стоит перед полной гнева Гепзибой. К собственному своему удивлению, вовсе непреднамеренно она вдруг высказала ему всю ту ненависть, которую питала к нему в продолжение тридцати лет. До сих пор лицо судьи выражало кроткое терпение и почти нежный упрек кузине за ее неистовство. Но когда эти слова были произнесены, взор его стал полон строгости, сознания собственной силы и непреклонной решимости, и вся эта перемена совершилась так естественно и незаметно, что казалось, будто железный человек стоял на этом месте с самого начала, а мягкого человека не было вовсе. Гепзиба почти готова была допустить безумную мысль, что перед ней стоит ее предок, старый пуританин, а не судья, на которого она только что излила всю злобу своего сердца. Никогда еще человек не представлял сильнейшего доказательства приписываемого ему родства, как судья Пинчон в этом случае своим разительным сходством с портретом, висевшим в разговорной.
— Кузина Гепзиба, — сказал он очень спокойно, — пора уже это оставить.
— С радостью, — ответила она. — Отчего же вы не перестанете нас преследовать? Оставьте в покое бедного Клиффорда и меня. Никто из нас не желает от вас ничего больше.
— Я намерен увидеть Клиффорда, прежде чем выйду из этого дома, — продолжал судья. — Перестаньте вести себя как помешанная, Гепзиба! Я единственный его друг. Неужели вы так слепы, что не видите, что без моего согласия, без моих стараний, без моего политического и личного влияния Клиффорд никогда не был бы — как вы это называете — свободным? Неужели вы считаете его освобождение из тюрьмы торжеством надо мной? Вовсе нет, добрая моя кузина, вовсе нет, ни в коем случае! Это было исполнением давнишнего моего намерения. Я вернул ему свободу!
— Вы! — воскликнула Гепзиба. — Я никогда этому не поверю! Он обязан вам только своим заключением в темнице, а своей свободой — Провидению Божию!
— Я вернул ему свободу! — повторил судья Пинчон с величайшим спокойствием. — И я явился сюда решить, должен ли он продолжать ею пользоваться. Это будет зависеть от него самого. Вот для чего я хочу его видеть.
— Никогда! Это сведет его с ума! — воскликнула Гепзиба, но уже с нерешимостью, достаточно заметной для проницательных глаз судьи, потому что, не веря в доброту его намерений, она не знала, что опаснее — уступить или сопротивляться. — И зачем вам видеть этого жалкого, разбитого человека, скрывающегося от людей, которые не любят его?
— Он увидит во мне достаточно любви, если только он в ней нуждается! — сказал судья с испытанной уверенностью в благосклонности своего взгляда. — Но, кузина Гепзиба, вы признаетесь в важном обстоятельстве и как раз кстати. Выслушайте же меня: я хочу прямо объяснить вам причины, заставляющие меня настаивать на этом свидании. Тридцать лет тому назад, после смерти нашего дяди Джеффри, оказалось — я не знаю, обратили ли вы внимание ни это обстоятельство, — оказалось, что имущества у него было гораздо меньше, чем полагали. Он слыл чрезвычайно богатым человеком. Никто не сомневался в том, что он принадлежал к числу первых капиталистов своего времени. Но одной из его странностей — если не глупостей — было желание скрывать настоящий размер своего состояния посредством заграничных банковских билетов, может быть, даже написанных не на его имя, и разными другими средствами, хорошо известными капиталистам, но о которых нет надобности теперь распространяться. По духовному завещанию дяди Джеффри, как вы знаете, все его имущество перешло ко мне, с единственным исключением — чтобы вам был предоставлен в пожизненное владение этот старый дом и небольшой участок земли, относящийся к нему.
— Неужели вы хотите лишить нас и этого? — перебила его Гепзиба, не в силах подавить горький упрек. — Так вот цена, за которую вы готовы перестать преследовать бедного Клиффорда?
— Разумеется, нет, милая моя кузина, — ответил судья с улыбкой. — Да вы и сами должны отдать мне справедливость в том, что я постоянно выражал свою готовность удвоить или утроить ваши средства, если только вы решитесь принять этот знак любви от вашего родственника. Нет-нет! Дело вот в чем. Из несомненно огромного состояния моего дяди, как я вам сказал, не осталось после его смерти и половины — куда там, даже трети, как я после убедился. Теперь я имею основательные причины полагать, что брат ваш, Клиффорд, может дать мне ключ к остальному…
— Клиффорд!.. Клиффорд знает о скрытом богатстве? — вскрикнула старая леди, пораженная нелепостью этой идеи. — Но это невозможно! Вы заблуждаетесь!
— Это так же верно, как и то, что я стою на этом месте, — сказал судья Пинчон, ударив своей тростью с золотым набалдашником в пол. — Клиффорд сам говорил мне об этом!
— Нет, быть не может! — недоверчиво покачала головой Гепзиба. — Это вам пригрезилось, кузен Джеффри.
— Я не принадлежу к разряду людей, которые видят грезы, — сказал судья спокойно. — За несколько месяцев перед смертью моего дяди Клиффорд хвастал мне, что он владеет тайной о несметном богатстве. Так он хотел подшутить надо мной и подстрекнуть мое любопытство. Я это хорошо понимаю. Но, припоминая некоторые обстоятельства нашего разговора, я снова и снова убеждаюсь, что в его словах была истина. Теперь, если угодно Клиффорду — а ему должно быть угодно — он сообщит мне, где найти список, документы или другие признаки, в какой бы форме они ни существовали, по которым можно было бы отыскать потерянное богатство дяди Джеффри. Он знает тайну. Он не напрасно хвастал.
— Но зачем было Клиффорду скрывать ее так долго? — спросила Гепзиба.
— Он относился ко мне как к своему врагу, — ответил судья. — Он считал меня виновником постигшего его ужасного бедствия. Поэтому невероятно было, чтобы он объявил мне в тюрьме тайну, которая возвела бы меня еще выше по ступеням благоденствия. Но теперь наступило, наконец, время, когда он должен открыть мне этот секрет.
— А если он не захочет? — спросила Гепзиба. — Или если — как я уверена — он совсем ничего не знает об исчезнувшем богатстве?
— Милая моя кузина, — сказал судья Пинчон с тем спокойствием, которое в нем было ужаснее исступления, — с тех пор как вернулся ваш брат, я принимал особые предосторожности (вполне естественные для близкого родственника, который должен опекать человека в таком положении). Я постоянно наблюдал за его поведением и привычками. Соседи ваши были свидетелями того, что происходило в саду. Мясник, пекарь, продавец рыбы, некоторые из покупателей вашей лавочки и многие старые богомолки сообщали мне разные тайны из вашей домашней жизни. Еще больший круг людей — и сам я в том числе — может рассказать о его дурачествах в полуциркульном окне. Сотни людей видели его неделю или две назад, готового броситься на мостовую. Из всех этих показаний я вывожу заключение — с отвращением и глубокой грустью, конечно, — что несчастья Клиффорда подействовали на его рассудок, и без того никогда не отличавшийся силой, и он не может безопасно жить на свободе. Следовательно, вы и сами понимаете, что — впрочем, это будет зависеть от того, какое я приму решение на этот счет, — что его ожидает заключение, может быть, на весь остаток его жизни, в публичном приюте для людей, находящихся в таком же состоянии.
— Не может быть, чтобы у вас был такой умысел! — вскрикнула Гепзиба.
— Если мой кузен Клиффорд, — продолжал Пинчон, — просто от злости и ненависти к человеку, чьи интересы должны быть для него дороги, — а уже одна эта страсть говорит об умственном недуге, — так вот, если он откажется сообщить мне столь важное для меня сведение, которым он, без сомнения, обладает, то мне достаточно будет самого ничтожного свидетельства, чтобы убедиться в его помешательстве. А вы, кузина Гепзиба, знаете меня настолько хорошо, что не можете сомневаться в моей решимости.
— О, Джеффри, кузен Джеффри! — воскликнула Гепзиба с горечью и ужасом. — Вы сами больны умом, а не Клиффорд! Вы позабыли, что ваша мать была женщиной! Что у вас были сестры, братья и дети! Вы позабыли, что между человеком и человеком существует привязанность, что один человек испытывает жалость к другому в этом горестном мире! Иначе как бы вы могли подумать о таком поступке? Вы уже не молоды, кузен Джеффри! Вы — старик! У вас волосы уже поседели! Сколько же лет надеетесь вы еще жить? Неужели вам недостаточно богатства на это недолгое время? Неужели вы думаете, что вам придется голодать? Неужели вы будете нуждаться в одежде или в крыше над головой? О, даже с половиной того, чем вы владеете, вы можете пресытиться роскошными яствами и винами, построить дом вдвое великолепнее того, в котором вы теперь живете, — и все-таки оставите своему единственному сыну такое богатство, что он будет благословлять судьбу. Зачем же вам совершать это жестокое, страшно жестокое дело? Такое безумное дело, что я даже не знаю, называть ли его злодейством!
— Образумься, Гепзиба, ради самого неба! — воскликнул судья с нетерпением, свойственным рассудительному человеку, который услышал полную нелепость. — Я объявил тебе о своем намерении. Я не собираюсь менять решение. Клиффорд должен открыть мне тайну, или я исполню задуманное. Пускай же он решается немедленно, потому что у меня сегодня еще много дел.
— Клиффорд не знает никакой тайны! — ответила Гепзиба. — И Господь не допустит, чтобы вы исполнили ваш умысел.
— Посмотрим, — сказал непоколебимый судья. — А пока решайтесь, что вам делать: позвать ли Клиффорда и устроить свидание между двумя родственниками или вынудить меня прибегнуть к более суровым мерам, от которых я бы с радостью отказался, если бы только совесть моя была спокойна. Но ответственность за это перед Богом падет на вас.
— Вы сильнее меня, — сказала Гепзиба после краткого размышления. — И ваша сила безжалостна. Клиффорд сегодня болен, а свидание, которого вы добиваетесь, расстроит его еще больше. Несмотря на это, зная вас очень хорошо, я предоставлю вам возможность самому убедиться в том, что ему не известна никакая тайна. Я позову Клиффорда. Будьте же милосердны! Потому что очи небесные обращены на вас, Джеффри Пинчон!
Судья последовал за своей кузиной из лавочки, в которой происходил этот разговор, в ее приемную и тяжело опустился в старое кресло. Многие его предки отдыхали в этом просторном кресле: розовощекие дети после своих игр; молодые люди, мечтавшие о любви; совершеннолетние, обремененные заботами; старики, согбенные летами. Они размышляли, спали здесь, а потом засыпали еще более глубоким сном. Существовало предание, хотя и сомнительное, что это было то самое кресло, в котором скончался первый из новоанглийских предков судьи, тот самый, чей портрет до сих пор висел на стене. Может быть, с того зловещего часа до настоящей минуты — мы не знаем тайны сердца судьи Пинчона, но, может быть, ни один более усталый и печальный человек не опускался в это кресло. Без всякого сомнения, ему недешево обходилась эта железная броня, которой он оковал свою душу. Такое спокойствие есть следствие гораздо более тяжелых душевных потрясений, нежели исступление слабого человека. И притом ему предстояло еще одно тяжкое дело. Он должен был теперь, спустя тридцать лет, встретиться с родственником, восставшим из могилы, и заставить его открыть тайну или же осудить его снова на погребение заживо.
— Вы что-то сказали? — спросила Гепзиба, оглянувшись на него с порога приемной, потому что ей показалось, будто судья издал какие-то звуки, которые она рада была бы истолковать как отсрочку свидания. — Я думала, что вы зовете меня назад.
— Нет-нет! — сердито бросил судья Пинчон, нахмурив брови, между тем как лоб его покрылся почти черным багрянцем в полумраке комнаты. — Зачем мне звать вас назад? Время идет! Просите ко мне Клиффорда!
Судья достал часы из кармана своего жилета и держал их в руке, гадая, сколько времени пройдет до появления Клиффорда.