Книга: Дом с семью шпилями
Назад: Глава XIII Элис Пинчон
Дальше: Глава XV Нахмуренные брови и улыбка

Глава XIV
Прощание Фиби

Холгрейв увлекся своим чтением с жаром, свойственным молодому автору. Дочитав до конца, он заметил, что какое-то усыпление овладело чувствами его слушательницы.
— Вы меня огорчаете, милая мисс Фиби! — воскликнул он с саркастическим смехом. — Моя бедная история — это очевидно — никогда не будет принята литераторами! Уснуть над тем, что, по моему мнению, газетные критики должны бы были провозгласить блистательным, изящным, патетическим и оригинальным! Нечего делать, пускай моей рукописью разжигают лампы. Пропитанные моей тупостью, эти страницы не будут так быстро гореть, как обыкновенная бумага.
— Я уснула! Как вы можете говорить такое? — возмутилась Фиби. — Нет-нет! Я была очень внимательна, и хотя не могу припомнить ясно всех обстоятельств, но в моем уме сложилась картина великих бедствий и страданий, а потому ваша повесть непременно должна показаться всем занимательной.
Между тем солнце зашло, окрасив облака теплыми красками, и засиял месяц, терявшийся до сих пор в небесной лазури. Его серебристые лучи смягчили облик старого дома, а сад с каждым мгновением делался все живописнее. Плодовые деревья, кустарники и цветы покрывала темнота, наполняя пейзаж романтическим очарованием. Сто таинственных лет шептались среди листьев всякий раз, когда их шевелил легкий морской ветерок. Лунный свет пробивался сквозь лиственный покров беседки и падал серебристо-белыми пятнами на ее пол, на стол и на окружающие его скамейки.
Воздух был полон приятной прохлады после жаркого дня. Капли этой свежести орошали человеческое сердце и возвращали ему молодость и симпатию к вечной красоте природы. Одним из таких сердец было сердце нашего художника. Живительное влияние лунного вечера дало ему почувствовать, как он еще молод, о чем он часто забывал.
— Мне кажется, — сказал он, — что я никогда еще не видел такого прекрасного вечера и никогда еще не чувствовал ничего столь похожего на счастье, как в эту минуту. Что ни говори, а в каком добром живем мы мире! В каком добром и прекрасном! Как он еще молод! Этот старый дом, например, иногда подавлял мою душу запахом гниющих бревен, а в этом саду чернозем всегда так лип к моему заступу, как будто я землекоп, роющий могилу на кладбище. Но если бы я сохранил навсегда то чувство, которое теперь овладело мной, то сад каждый день представлялся бы мне девственной почвой, и запах бобов и тыкв говорил бы мне о свежести земли. А дом!.. Он казался бы мне беседкой в Эдеме, где цветут первые розы, созданными Богом. Лунный свет и этот отклик на него в душе человека — величайшие преобразователи.
— Я прежде была счастливее, чем теперь, по крайней мере, гораздо веселее, — задумчиво произнесла Фиби. — Но и я чувствую прелесть этого тихого сияния. Я люблю наблюдать, как неохотно удаляется на покой усталый день и как ему досадно, что он должен подняться завтра так рано. Я прежде никогда не обращала большого внимания на лунный свет и удивляюсь, что в нем сегодня такого привлекательного!
— И вы никогда прежде не чувствовали этого? — спросил художник, пристально глядя на девушку в сумерках.
— Никогда, — ответила Фиби. — И сама жизнь кажется мне теперь иной. Будто до сих пор я на все смотрела при дневном свете, или, скорее, при ярком свете веселого очага, танцевавшем по комнате. Бедняжка! — прибавила она с печальной усмешкой. — Я никогда уже не буду так весела, как в то время, когда я не знала еще кузину Гепзибу и бедного кузена Клиффорда. За это короткое время я сильно постарела. Постарела и, я думаю, помудрела. Я отдала им свой солнечный свет и очень рада, что отдала его, но все же я не могу и отдать, и сохранить его одновременно. Несмотря на это, я не жалею, что сблизилась с ними.
— Вы, Фиби, не потеряли ничего, что стоит хранить или что возможно сохранить, — сказал Холгрейв после некоторой паузы. — Первой нашей молодости мы не сознаем до тех пор, пока она не пройдет. Но зачастую мы обретаем чувство второй молодости — оно рвется из сердца в пору любви или, может быть, приходит к нам для того, чтобы украсить какой-нибудь другой великий праздник жизни. Это сожаление о беспечной, неопределенной веселости миновавшей юности и это глубокое счастье от осознания юности приобретенной, которая несравнимо лучше той, что мы лишились, необходимы для развития человеческой души. В некоторых случаях оба эти состояния наступают почти одновременно, и тогда грусть и восторг смешиваются в одно таинственное волнение.
— Я едва ли понимаю вас, — сказала Фиби.
— Немудрено, — ответил Холгрейв, смеясь, — это потому, что я высказал вам тайну, которую сам только осознал. Сохраните ее в памяти, однако, и, когда мои слова станут вам ясны, вспомните об этой лунной картине.
— Уже все небо озарено лунным светом, — пробормотала Фиби. — Я должна возвратиться в дом. Кузина Гепзиба не слишком сильна в арифметике, и мне надо помочь ей свести счеты.
Но Холгрейв удержал ее еще ненадолго.
— Мисс Гепзиба сказала мне, что через несколько дней вы вернетесь в деревню.
— Да, но только на короткое время, — ответила Фиби. — Потому что я этот дом считаю теперь своим. Я еду устроить кое-какие дела и проститься не так поспешно, как в первый раз, с матерью и друзьями. Приятно жить там, где мы нужны, а я думаю, что здесь я и желанная, и полезная гостья.
— Вы совершенно можете быть в этом уверены, вы и сами не понимаете, до какой степени вы здесь необходимы, — подтвердил художник. — Благословение Божие нисходит на этот дом вместе с вами и оставит его, как только вы переступите через его порог. Мисс Гепзиба совершенно отдалилась от общества и как бы умерла заживо, хоть она и стоит за конторкой, хмурясь на весь свет. Ваш бедный кузен Клиффорд — тоже усопший и давно погребенный человек. Я нисколько не удивился бы, если бы он в одно прекрасное утро после вашего отъезда рухнул на землю и превратился в кучу праха. Они оба существуют благодаря вам.
— Мне было бы очень грустно так думать, — ответила Фиби. — Но это правда, что мне удается дать им то, в чем они нуждаются; я питаю к ним какое-то странное материнское чувство, над которым, надеюсь, вы не будете смеяться. Позвольте мне говорить с вами откровенно, мистер Холгрейв: мне иногда очень хочется знать, желаете ли вы им добра или зла.
— Без сомнения, я принимаю участие в этой старой, подавленной бедностью леди и в этом униженном, сокрушенном страданиями джентльмене — этом, так сказать, неудавшемся любителе прекрасного; я нежно интересуюсь этими старыми, беспомощными детьми. Но вы и понятия не имеете, как мое сердце не похоже на ваше. В отношении к этим людям я не чувствую побуждения ни помогать им, ни препятствовать; мне хочется только смотреть на них, анализировать их поступки и постигать драму, которая почти в течение двухсот лет совершалась в этом месте. Глядя на них, я получаю нравственное наслаждение, чтобы с ними ни произошло. Во мне живет убеждение, что конец драмы близок. Но, хотя Провидение посылает вас сюда для помощи, а меня только в качестве случайного наблюдателя, я, однако же, готов оказать этим несчастным существам любую посильную помощь.
— Я желала бы, чтобы вы изъяснялись проще, — произнесла Фиби смущенно и недовольно. — И еще сильнее желала бы, чтобы ваши чувства были более человеческими. Как можно видеть людей в несчастье и не желать успокоить и утешить их? Вы говорите так, как будто этот старый дом — театр, и, по-видимому, смотрите на бедствия Гепзибы и Клиффорда и на бедствия предшествовавших им поколений как на трагедию, которую у нас в деревне разыгрывали в трактирной зале, только здешняя трагедия в ваших глазах играется как будто исключительно ради забавы. Это мне не нравится. Представление стоит актерам слишком дорого, а зрители слишком несимпатичны.
— Вы чересчур строги ко мне, — сказал Холгрейв, но вынужден был согласиться с тем, что в этом набросанном девушкой эскизе много истины.
— И потом, — продолжала Фиби, — что вы хотите сказать этими словами — «конец драмы близок»? Разве какое-нибудь новое горе угрожает моим бедным родственникам? Если вам это известно, то сообщите мне, и я не оставлю их.
— Простите меня, Фиби! — сказал художник, протягивая ей руку, на что она вынуждена была ответить тем же. — Я немножко загадочен, признаюсь. В моей натуре есть черты, которые в старые добрые времена привели бы меня на Висельный холм. Поверьте мне, что если бы я знал тайну, полезную для ваших друзей — которые и для меня тоже друзья, — то открыл бы вам ее до вашего отъезда. Но я ничего подобного не знаю.
— У вас, однако ж, есть какая-то тайна! — сказала Фиби.
— Никакой, кроме моей собственной, — ответил Холгрейв. — Правда, я вижу, что судья Пинчон постоянно следит за Клиффордом, несчастью которого он во многом способствовал, но его намерения остаются для меня загадкой. Он решительный и неумолимый человек, настоящий инквизитор, и если бы только находил какую-нибудь выгоду в том, чтобы причинить Клиффорду вред, то без колебаний разобрал бы его по суставам. Но судья Пинчон — богач, сильный и влиятельный человек; на что ему надеяться или чего бояться со стороны полоумного, полумертвого Клиффорда?
— Вы, однако же, говорили так, будто ему угрожает какое-то новое бедствие, — настаивала на своем Фиби.
— Это потому, что я болен, — сказал художник. — В моем уме есть своя язвинка, как и во всяком, кроме вашего. Сверх того, мне кажется столь странным, что я живу в этом старом доме и тружусь в этом старом саду! Почему-то я не могу удержаться от мысли, что судьба определила пятый акт для здешней драмы.
— Вот опять! — вскрикнула Фиби с негодованием, потому что она по природе своей была враждебна таинственности, как солнечный свет темноте. — Вы смущаете меня больше чем когда-либо.
— Так расстанемся же друзьями, — сказал Холгрейв, пожимая ей руку. — Или если не друзьями, то разойдемся прежде, чем вы окончательно меня возненавидите, — вы, которая любит всех остальных людей!
— Прощайте же, — произнесла Фиби. — Не думаю, что буду сердиться на вас долго, и мне было бы очень жаль, если бы вы так считали. Кузина Гепзиба уже с четверть часа стоит в двери и ждет меня. Спокойной ночи и прощайте!
На другое утро Фиби, в своей соломенной шляпке, с шалью на одной руке и с небольшим дорожным мешком в другой, прощалась с Гепзибой и Клиффордом. Она готова была отправиться на железную дорогу и занять место в поезде, который увезет ее миль за двенадцать, в ее родную деревню. Глаза Фиби были полны слез, а на устах играла прощальная улыбка. Она удивлялась, как вышло, что, прожив несколько недель в этом старом доме, она так привязалась к нему? Как удалось Гепзибе, угрюмой, молчаливой и неспособной ответить на ее чувства, внушить ей столько любви к себе? Каким образом Клиффорд, в своем нравственном разрушении, с тайной лежавшего на нем преступления, — как он преобразился для нее в простодушного ребенка, за которым она считала себя обязанной присматривать, о котором она должна была заботиться в минуты его бессознательного состояния? Куда бы она ни взглянула, к чему бы ни прикоснулась рукой, каждый предмет отвечал ее душе, как будто в нем билось живое сердце.
Девушка посмотрела из окна в сад и почувствовала скорее сожаление, что оставляет этот кусок чернозема, покрытый древними растениями, нежели радость, что опять увидит свои сосновые леса и зеленеющие луга. Она позвала Горлозвона, обеих его куриц и цыпленка и бросила им горсть крошек, оставшихся на столе после завтрака. Куры поспешно склевали их, а цыпленок распустил свои крылья, взлетел к Фиби на окно и, глядя ей в глаза, выразил свои чувства чириканьем. Фиби попросила его быть в ее отсутствие добрым цыпленком и обещала привезти ему небольшой мешочек гречихи.
— Ах, Фиби! — сказала Гепзиба. — Ты уже не весела так, как в то время, когда только приехала ко мне! Тогда смех словно сам собой у тебя вырывался, а теперь ты смеешься будто через силу… Хорошо, что ты едешь подышать родным воздухом. Здесь все слишком тяжело действует на тебя. Дом наш слишком мрачен и пуст, в лавочке уйма забот, а из меня никудышная собеседница. Милый Клиффорд был единственной твоей отрадой.
— Подойдите сюда, Фиби! — вскрикнул вдруг ее кузен Клиффорд, который говорил очень мало в это утро. — Ближе, ближе… и посмотрите на меня.
Фиби оперлась руками на ручки его кресла и наклонилась к нему так, что могла видеть его лицо как нельзя лучше. Возможно, волнение при мысли о предстоявшей ему разлуке оживило в некоторой степени его ослабевшие способности — только Фиби почувствовала, что он проникает своим взглядом прямо в ее сердце. Минуту назад она не знала за собой ничего, что желала бы от него скрыть, теперь он как будто пробудил в ней воспоминания о чем-то тайном, и она готова была потупить глаза перед Клиффордом. Лицо ее начало покрываться румянцем, который сделался еще ярче от ее попыток подавить его и, наконец, проступил у нее даже на лбу.
— Довольно, Фиби, — сказал Клиффорд с меланхолической улыбкой. — Когда я увидел вас впервые, вы были прелестнейшей в мире молоденькой девушкой, теперь же вы расцвели совершенно. Девичество перешло в женственность; цветочная почка сделалась цветком. Идите же, теперь я еще более одинок, чем прежде.
Фиби простилась со своими печальными родственниками и прошла через лавочку, с трудом сдерживая готовые выступить на глазах слезы. На ступеньках она встретила мальчугана, чьи удивительные гастрономические подвиги были описаны нами в первой части повести. Она достала с окна какой-то предмет (глаза ее были так затуманены слезами, что она не могла рассмотреть, был ли то кролик или гиппопотам), отдала его мальчику на прощание и продолжила свой путь. В это самое время дядюшка Веннер вышел из своей двери и вызвался проводить Фиби, так как им было по пути; несмотря на заплатанный фрак, порыжелую шляпу и полотняные штаны старика, его общество нисколько не стесняло девушку.
— Значит, вас не будет с нами в следующее воскресенье! — сказал уличный философ. — Непостижимо, как мало иному нужно времени, чтобы человек привык к нему, как к собственному дыханию; а я, с вашего позволения, мисс Фиби, именно так привык к вам. Мне уже столько лет, а ваша жизнь едва началась, и, однако же, у меня порой возникает такое чувство, будто я встретил вас еще в доме своей матери и вы с тех пор, как гибкая виноградная лоза, цвели на моем жизненном пути. Возвращайтесь к нам поскорее, а то я удалюсь на свою ферму, потому что эти деревянные козлы становятся тяжелыми для моей спины.
— Очень скоро вернусь, дядюшка Веннер, — сказала Фиби.
— А еще поспешите ради тех бедных людей, — продолжал ее спутник. — Теперь им без вас не справиться, решительно не справиться, Фиби! Как если бы Божий ангел жил до сих пор с ними и наполнял их печальный дом радостью и спокойствием. Что вы думаете, почувствовали бы они, если бы в такое прекрасное осеннее утро, как сегодняшнее, он распустил свои крылья и улетел от них туда, откуда явился? Именно это они будут чувствовать, когда вы уедете на поезде по железной дороге. Они этого не вынесут, мисс Фиби, и потому поспешите назад.
— Я не ангел, дядюшка Веннер, — ответила Фиби, подавая ему с улыбкой руку. — Но я думаю, что люди никогда не бывают так похожи на ангелов, как в то время, когда делают для ближнего все, на что способны. Я непременно вернусь.
Так расстался дряхлый старик с юной девушкой, и Фиби полетела по железной дороге с такой быстротой, как будто была одарена крыльями воздушного существа, с которым дядюшка Веннер так грациозно ее сравнил.
Назад: Глава XIII Элис Пинчон
Дальше: Глава XV Нахмуренные брови и улыбка