Книга: Век перевода (2006)
Назад: МИХАИЛ ВИРОЗУБ{15}
Дальше: ВАЛЕРИЙ ВОТРИН{32}

ЕВГЕНИЙ ВИТКОВСКИЙ

ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА (1304–1374)

«Душа благая, что угодна Богу…»

Душа благая, что угодна Богу,
Что прежде в плоть была облачена,
Но не погрязла в суетной гордыне
И менее других отягчена, —
Тебе легко отправиться в дорогу;
К обители небесной благостыни
Ты в лодке хрупкой отплываешь ныне,
Отринув от себя соблазн мирской,
Легко и невесомо
Зефиром благовеющим несома
Средь мира, где объемлет род людской
Греховная и тягостная дрема, —
Ты, видя гавань на пути далеко,
Спеша найти покой.
Взыскуешь истого достичь Востока.

Мольбы людские, жалобы и просьбы,
Великим гневом благостно горя,
На суд предстали во святые кущи, —
И всё же им одним благодаря
Вовеки на земле не удалось бы
Добиться справедливости грядущей.
Но, на Восток взглянувши, Всемогущий
Воспомнит час распятья Своего
Там, на священном месте, —
И Карлу новому мечту о мести
Даря, ему готовит торжество;
На помощь ныне ко Своей невесте
Грядет Господь, могуч и непреклонен, —
От голоса его
Уже дрожат оплоты вавилонян.

В любом дому — от гор и до Гароны,
От Рейна до приморских берегов —
Готовятся к сраженью христиане,
Ярясь во славу Божью на врагов;
Испания, собравши легионы,
Уже давно в пути на поле брани,
Британия в холодном океане,
Вблизи страны нетающего льда,
Глядит туда, где снова
Звучит святого Геликона слово, —
Ее сыны уже сейчас туда
Спешат во имя замысла благого,
Столь розные по речи и одежде.
Кто видел и когда
Подобный гнев единодушный прежде?

Пусть северные страны долго дремлют,
Угнетены морозом искони, —
Там небо низко и поля бесплодны, —
Но там в седые, пасмурные дни
Народы жребий воинский приемлют:
Они, от страха гибели свободны,
Разобщены, но Господу угодны,
С германской страстью выкуют клинки,
И горе лиходеям —
Арабам, сарацинам и халдеям,
Живущим воле Божьей вопреки,
Чей род одним владыкой тьмы лелеем,
Что низменны, подлы, трусливы, злобны,
Грязны не по-людски
Да и грешить почти что не способны.

Прозреть давно пора по всем законам,
Освободясь от древнего ярма,
Которым душу мы себе калечим, —
И силу благородного ума,
Что дан тебе бессмертным Аполлоном,
Яви теперь пред родом человечьим
Писаньем или вящим красноречьем,
И пусть Орфей иль Амфион придет
Тебе на память ныне,
Когда Италия, о Божьем Сыне
Мечтой окрылена, копье возьмет, —
Напомни ей великие святыни,
Зажги пред нею светоч путеводный:
Она идет в поход,
Подвигнута причиной превосходной.

О ты, под чьим благословенным кровом
Хранится множество премудрых книг,
Ты древность изучал неутомимо
От дней того, кто вечный град воздвиг,
До Августа в тройном венце лавровом,
Чья слава на земле неколебима, —
Обида стран далеких кровью Рима
Оплачивалась прежде много раз,
И нынче неужели
Не примет Рим участья в общем деле, —
Иль набожно воспрянет в этот час,
Как не однажды восставал доселе?
Чем защититься супостат захочет,
Когда Господь — за нас
И нам победу благостную прочит?

Припомни Ксеркса с яростною кровью,
Что двинулся на нас в былые дни
Чрез море, словно грозная лавина;
И жен персидских после вспомяни,
Познавших в одночасье долю вдовью;
Припомни страшный пурпур Саламина;
Но пусть восточной нации руина
Ничтожна слишком, — для твоих побед
Вернее нет залога,
Чем Марафон и горная дорога,
Где Леонид врагу сломил хребет:
Таких примеров бесконечно много;
Мы Господу хвалу несем в молебнах
За то, что столько лет
Ты — наш оплот пред сонмом сил враждебных.

Узри Италию и берег Тибра,
Канцона, — ты мешаешь видеть мне
Не реку и не гору,
Но лишь Любовь, что, представая взору,
Меня томит в мучительном огне
Теперь не меньше, чем в былую пору.
Ступай, не утеряй своих товарок
В благом пути, зане
Любви Христовой пламень столь же ярок.

КАРЛ (ШАРЛЬ) ОРЛЕАНСКИЙ (1394–1465)

Баллада 59

Я одинок — затем, что одинок;
Я одинок — зашла моя денница.
Я одинок — сочувствия не в прок;
Я одинок — любовь мне только снится.
Я одинок — с кем скорбью поделиться?
Я одинок — но тщетно смерть зову.
Я одинок — мне не о чем молиться,
Я одинок — я попусту живу.

Я одинок — сколь жребий мой жесток!
Я одинок — где горестям граница?
Я одинок — кому пошлешь упрек?
Я одинок — полна моя слезница.
Я одинок — мне не к чему стремиться!
Я одинок — стенаний не прерву!
Я одинок — вся жизнь моя — темница.
Я одинок — я попусту живу.

Я одинок — таков мой горький рок;
Я одинок — дочитана страница;
Я одинок — печален сей зарок,
Я одинок — ничем не исцелиться,
Я одинок — о где моя гробница?
Я одинок — я дочитал главу.
Я одинок — я сплю, но мне не спится.
Я одинок — я попусту живу.

Я одинок: как долго медлит жница!
Я одинок во сне и наяву
Я одинок, а жизнь всё длится, длится.
Я одинок — я попусту живу.

РОБЕРТ САУТИ (1774–1843)

Король Шарлемань

Фаворитка отнюдь не была молода,
Но всегда Шарлеманю желанна:
Над Агатой, казалось, не властны года,
Для монарха она оставалась всегда
Полнокровна, юна и румяна.

Коль случалось расстаться — король тосковал,
Взор мечтой лишь о ней затуманя;
Он цепочку ее на камзол надевал, —
Страсть кипела, как в море бушующий вал,
В ослепленном уме Шарлеманя.

И блистательный граф, и старик часовой,
И лакей, и придворный повеса,
И епископ, седою склонясь головой, —
Все молились, чтоб в угол какой-нибудь свой
Поскорей убиралась метресса.

Приключился недуг; под надзором врачей
В долгих муках она умирала;
Но не полнился скорбью рассудок ничей
Пред усопшей, лежащей в мерцанье свечей
При печальном звучанье хорала.

Но король приказал: никаких похорон!
И, тревогу двора приумножа,
Он оставил дела, и державу, и трон,
Проводил дни и ночи в отчаяньи он,
Восседая у скорбного ложа.

Что ж он, до смерти так и пребудет при ней?
В королевстве пошли беспорядки:
То, глядишь, лангобарды седлают коней,
То арабские рати грозят с Пиреней,
Но ему — не до воинской схватки.

Удалиться никто не спешил от двора,
Всё тревожней следили, всё зорче;
И решили священники и доктора:
Стал король — как ни жаль, но признаться пора
Чародейскою жертвою порчи.

И епископ дождался, что выйдет король,
И ко гробу прокрался несмело,
Помолился, вступая в опасную роль,
Хоть на всё и решился задолго дотоль:
Приступил к изучению тела.

Был великой боязнью старик обуян,
Но — едва ли не с первой попытки
Отыскать учиняющий зло талисман —
Он кольцо, испещренное вязью письмян,
Обнаружил во рту фаворитки.

Восвояси прелат удалиться успел.
В замке сразу же сделалось чище:
Воротился монарх и челом посветлел,
Мигом вспомнил про двор и про множество дел
Ну, а гроб отослал на кладбище.

Вновь веселье, и радость, и смех на пиру,
Всем тоскливые дни надоели;
И король, чтоб развеять былую хандру,
Приглашает вассалов прийти ко двору —
Будут праздники в Экс-ля-Шапели.

Коль владыка велит — почему бы и нет?
И, к роскошному балу готовый,
Подчинился дворянства блистательный цвет,
И направились в Экс в вереницах карет
Молодые девицы и вдовы.

Ах, попасть на глаза королю — для любой
Представлялся неслыханный случай!
Меж красотками длился решительный бой:
Кто — окажется взыскан счастливой судьбой,
Кто — зальется слезою горючей.

Вот и вечер, и все собрались на балу,
И сердца вероятных избранниц
Пребывают заране в любовном пылу;
Но послал Купидон в Шарлеманя стрелу —
Тот епископа просит на танец!

Зашептались бароны и дамы вразлад:
Не загадка, а крепкий орешек!
Лишь молитву прочел возмущенный прелат
И немедленно прочь из дворцовых палат
Ускользнул, чтоб не слышать насмешек.

Лунный блик трепетал на озерной волне,
Шел священник, обижен и мрачен, —
Но король догонял и кричал, как во сне:
«Мой епископ, прильни поскорее ко мне,
Этот час нам судьбой предназначен!

Мы с тобою на праздник направим стопы,
Насладимся весельем и смехом,
Или прочь от людской удалимся толпы
И в чащобе, где нет ни единой тропы,
Предадимся любовным утехам!»

Вновь король угодил в колдовскую беду!
Где исток сих речей беспричинных?
Шарлемань, задыхаясь в любовном бреду,
Жарко старцу лобзал и седую браду,
И дрожащие длани в морщинах.

«Мы великое счастье познаем сейчас,
Миг восторга, воистину чудный;
Нам ничто не преграда, ничто не указ!
О, пойдем, о, изведаем страстный экстаз
В глубине этой рощи безлюдной!»

«Матерь Божья, ужели спасения нет?
Чем я Господа Бога обидел?»
Так взмолился прелат, чтоб окончился бред,
И кольцо в письменах, роковой амулет,
Он на собственном пальце увидел.

Мигом вспомнил епископ о чарах кольца,
И, насколько позволила сила,
Он швырнул его в темную гладь озерца;
У монарха отхлынула кровь от лица —
Чернокнижная власть отступила.

Но воздвигнуть король повелел цитадель
Возле озера, видно, недаром:
Он живал там подолгу, — и помнят досель
О монархе, что в городе Экс-ля-Шапель
Не сумел воспротивиться чарам.

РОБЕРТ УИЛЬЯМ СЕРВИС (1874–1958)

Призраки

Призрак Ленина призраку Сталина рек:
«Айда ко мне в мавзолей!
В саркофаге хрустальном, мил человек,
Вдвоем оно веселей.
Пусть любуются люди нашей судьбой,
Пусть хотят быть как я, как ты.
Заходи, рябой: пусть на нас с тобой
Наглядятся до тошноты».

Но Сталин Ленину молвил в ответ:
«Тоже мне, вечно живой!
Осточертел за столько лет
Народу вождь восковой.
Но перемены приятны сердцам,
И скажу, обид не тая:
Мавзолей — не место двоим жильцам,
Только лишний — никак не я».

И Сталину Ленин сказал: «Лады!
Вселяйся в мою избу!
У людей пусть не будет большей нужды,
Чем увидеть тебя в гробу!
Пусть прах мой в землю теперь уйдет
(Замешкался я чересчур!),
А твой черед — зазывать народ
В наш музей восковых фигур».

КРИСТИАН МОРГЕНШТЕРН (1871–1914)

Из обращенного ко Христу

От Матфея 4:8
Смотрел с горы высокой Иисус
И рек — был мыслей ход Его таков:
«Весь мир Мне ляжет перстью под стопы,
Коль Я средь меньших меньшим стать решусь,
Коль стану сорняком средь сорняков,
Коль стану человеком средь толпы.

Зрю дом и пашню, женщину, дитя,
Добротворения высокий дар,
И жизнь, и смерть проходят предо Мной;
А ныне день Мой мечется, летя
Пожаром, чтобы вновь зажечь пожар,
Чтоб воспылал в конце весь круг земной.

Ты, подлинно объемля Небеса,
Не будь к мольбе о разъясненьи глух,
Я — это Ты; кто даст надежный знак,
Что Ты и Я — одно, что это так;
Открой Мои земные очеса
На всё, что суть Отец, и Сын, и Дух!

Отец, и Сын, и Дух! И всё — одно!
Ты — человек, Ты равен всем иным?
Но это значит — Ты и червь, и дым,
И не Творец Ты, но земная тварь:
Нет, царство Неба не Тебе дано,
И разве что среди людей Ты — царь!

О, дай свободу Мне, Я слишком слаб,
Творенью не сули неторный путь:
И алчу Я, и жажду отдохнуть
От бремени, что на меня легло…
Пусть послужу как человек, как раб,
Пусть буду человеком…» Тяжело

Пал Иисус, зарывшись головой
В сухие терния, и так лежал,
Как в судороге, и терзал траву,
А сумрак наплывал и приближал
Грядущий день, являя наяву
Дня мирового холод мировой,

И остужал чело… Он встал с земли,
С лица морщины горькие сошли,
Глаза светлее стали. И тогда,
Стерпеть не в силах детского стыда,
Вздохнул, смеясь и плача наконец:
«Прости Меня, мой Сын и мой Отец!»

ХАНС ЛЕЙФХЕЛЬМ (1891–1947)

В деревне ткачей

Я по деревне брел один,
Был гулок каждый шаг;
В окошках тусклый керосин
Едва светил сквозь мрак.
И ткач седой сказал мне так:
«Мой дом скитальца ждет», —
Гостеприимный, как рыбак
Генисаретских вод.

Выл пол в каморке белой чист,
Посыпанный песком.
К распятью — пальмы желтый лист
Прильнул под образком.
Благодарение судьбе!
Я лег, и в тот же миг
Ушел, закрывши дверь, к себе
На цыпочках старик.

Луна на темный небосклон
Взвела кораблик свой,
Станину видел я сквозь сон,
И кросно, и навой;
Челнок, однако, не скользил,
И в мертвой тишине
Один лишь тусклый свет сквозил
Меж ставнями в окне.

Станок — мне виделось в ночи —
Работою истерт,
Однако прочь ушли ткачи,
Обвисли зубья берд,
И оставался наверху
Тревожный гул мирской,
Уподоблялось кросно мху
Во глубине морской.

Станина стала от медуз
Дрейфующих скользка,
И водорослей древний груз
Взрастал поверх станка.
Уток, зубцами вглубь влеком,
Мелькал передо мной,
И пел, склонившись над станком,
Почтенный водяной.

Он пел, как зелены луга
В стране, где люди ткут,
Где Книга Книг так дорога
И где так дешев труд,
Как там распались и прешли
Начала всех начал,
Когда в цеху — в жару, в пыли —
Сельфактор застучал.

Бесперебойный стук станка
С темна и до темна, —
И лишь мотальщица пока
Для смены пасм нужна;
Прядильщица, твоим ступням
Не встретиться с травой, —
Струятся дни на смену дням,
Вращается навой.

Ткачи, вам на своем веку
Спины не разогнуть:
Сползают кросна по станку,
Свершая вечный путь,
Всё — как всегда, и навсегда:
Во мгле стучит станок,
Уходит жизнь, бегут года
В основу и в уток.

И хлопок, беспощадно бел,
Слетел на сухостой,
И хлопок в пряжу мир одел
Смертельной чернотой;
Стал нестерпимым жар лучей,
Весь мир испепелив, —
И древнюю страну ткачей
Похоронил прилив.

* * *
И встало утро надо мной,
Станками застуча,
И превратился водяной
В согбенного ткача;
Заслыша голос старика,
Я попрощался с ним
И прочь побрел, — а в облака
Летел фабричный дым.

ПОЛЬ ХЕНКЕС (1898–1984)

«Высоко между тисами блещет пока…»

Высоко между тисами блещет пока
древняя статуя… Где-то во мраке
блещут седины… Звонкие всплески
фанфар… Шутовские тиары, — кароссы, —
звон колокольцев печален,
стыд обреченных голов
над факелом чадным, над жалким венком…
Туч раскаленных обрезки —
величье презренное… Скорбные знаки,
отраженные кровью… звон клинка
у порога — ответом на все вопросы,
скульптура и молот — не нужно слов.
О юная печаль среди развалин,
над загубленным родником!..

«Вороний крик с высоты…»

Вороний крик с высоты
над осенним терновником в сизых плодах…
Зрелостью жилы полны,
и сердце жаждет руки,
что бросит его, словно плод,
в глубины небытия…
Паденье… Любовь заставляет в нем
забыть о минувших годах
и бережно передает
то, что упало, ветру в персты…
Ночь разделяет слитое днем:
плод и опаль, свершения и пустяки…
Сгорает в огне луны
только то, что иссохло… Вот, сердце, свобода твоя.

«Общее наше, последнее лето…»

Общее наше, последнее лето,
улыбка — иней, предвестник мороза;
ярь-медянкой подернута бронза
дряхлого сердца; просверк зарницы
над забралом янтарным, над высоким челом,
способным ценить и предвидеть…
Неизбежность прощания, звездный лик
просвечивает сквозь арфу,
песнь — заморожена…
От весенних следов —
лишь оттиски подошв на снегу
возле дома, чей вход запечатан навеки.

«Печаль, больная струна…»

Печаль, больная струна,
сквозящая в фата-моргане,
сплетенная девушками из желаний,
загаданных в миг паденья звезды…
Сестры болтают, однако молчит
клавиатура судьбы, —
один лишь способен ее разбудить
вещий пролет метеора,
рождающий искры в глубинах артерий,
только он понимает мелодию,
с висками связавшую терн,
след от сердца, и снег,
и двусмысленные значки
на мраморе, меж венков и прядей луны.

«Благородны были его пути…»

Благородны были его пути,
но куда ему! Как в половодье,
собирается сволочь — что за шум, что за норов!
Вестник радости? Убирайся добром, —
это бонзы шипят, пуская слюнки:
у нас — автоматика! Горе врагу!
О техника! Дым над трубою Молоха
ползет от концлагеря, с дальнего поля.
Подмастерья стоят на подхвате, по струнке,
в камерах пыток — уют несравненный,
кафель, металл и кровь никуда
не хлынет из гладкого желобка;
оптимальная зрелость, заверить могу:
есть занятие для словоблудов-жонглеров;
«добровольная смерть» — здесь добро, здесь же воля,
здесь — почет за придумку; для молодняка
самоубийство — это неплохо,
это несложно и даже гуманно почти…
Замыкание мысли: искрят провода.
В тучах драконы исходят пеной,
а над ними взрывается глыбами гром.

ЭЛИЗАБЕТ ЛАНГГЕССЕР (1899–1950)

Клингсор

I
Он порою ладонью к моей щеке
прикоснется, и станет тепло.
Словно ветер, придет, пропадет вдалеке,
только напишет на зыбком песке:
«Кондвирамур, тяжело!»

Бывает, что лето подходит к концу,
медный замок вдали встает;
но подсолнухи-стражи, лицом к лицу,
оберегают дорогу к дворцу,
замкнувшему створки ворот.

Меж георгинов и темной листвы —
путь: горящая полоса.
Что же, феи, со мною наделали вы:
что за шум мне мерещится — звон тетивы
иль волшебного колеса?

Парсифаль, неужели потерян твой след,
неужели забыт, как назло?
Машут крыльями окна и множится свет,
но зеркальная мощь возрастает в ответ…
Кондвирамур, тяжело!

II
Замок мой маленький гордость хранит:
целься, вращаясь, в надир и в зенит,
ярче сияй на орбите;
ну-ка, к работе,
духи без плоти:
льните друг к другу,
мчитесь по кругу,
пряжу труда берегите!

Древним созвездьям тесны небеса:
вижу Большого и Малого Пса
полные магией взгляды.
Ранее срока
чахнет осока —
блещет звериной
песьей уриной,
но убегают Плеяды.

Бремя страдания не упусти:
кольник с метелицей в жгут заплети,
истину вызнаешь скоро,
нынче — в скарлатных
жабах отвратных,
завтра же — в юных
золоторунных
пленницах стада Клингсора.

III
Распускается лилея,
рвется в жизнь и в рост,
ослепительно светлея,
то робея, то смелея,
пенится врасхлест.

Небосвод угрюм и хмур, —
не страшись, Кондвирамур!
Пусть сорняк гнилые остья
тянет от земли;
жертвам лжи, обмана, злости —
башня из слоновой кости
светится вдали.

Лес печален и понур, —
но смелей, Кондвирамур!

Шлемник с таволгою строго
восстают стеной.
Не слышна ли песня рога,
не намечена ль дорога
тропкой просяной?

Повторяй же, трубадур:
«Парсифаль, Кондвирамур!..»

Дафна, летний солнцеворот

I…UT ERUAM ТЕ
Бога молитва не тронет,
бог распалился вконец.
Не через миг ли догонит,
в ноги беглянке уронит
руту и колкий волчец?

Спрятаться в зелени сада,
низкий забор одолев, —
в дикой листве винограда
есть для погони преграда:
львиный разинутый зев.

Яблоки зрелости ранней
юную грудь выдают, —
скройся от силы желаний:
есть меж Деметриных дланей
синий волшебный приют.

Верно ль, что дверца открыта?
Там ли мерцают крыла?
Здесь, только здесь и защита,
коль годовая орбита
год в этот миг привела.

Дни чередою горошин
сыплются: жидкий огонь —
зелен, прохладен, непрошен —
как подаяние брошен
зрелому лету в ладонь.

II. JOANNES EST NOMEN EIUS
От врага избавясь,
в тот же самый миг
в воздухе, как завязь,
зреет звонкий клик:
не жалея блесток,
щедро, без числа,
стая вилохвосток
вскинула крыла…

Стеблей светловласых
ноша так легка,
стражи в медных рясах —
слуги старика,
чье жилье — пшеница;
о Мелхиседек!
Превращенье длится,
завершен побег.

Между изобильем
и бесплодьем рощ
к ласточкиным крыльям
приливает мощь:
крепнет неуклонно
яростный порыв,
очи Аполлона
перьями закрыв.

III…ЕТ ERIT GAUDIUM ТIВI
Трижды Дафной бог отвержен,
клич гремит в груди:
спящий в каждой розе стержень,
тот, что был доселе сдержан,
ныне — в рост иди!

Трижды звук плывет во тьму
в пылевом дому.

Дрожь металась в доме пыли,
как в живой горсти,
клики счастья вдаль поплыли,
ибо нынче им по силе
эхом в жизнь войти.

Эхо в пылевом дому —
но к чему, к чему?

Рвутся птицы-нелюдимки
дымкой в небосклон;
прикасанья к невидимке,
полувздоха, легкой дымки
алчет Аполлон.

Дымкой греза льнет к нему
в пылевом дому.

ХАНС ЭГОН ХОЛЬТХУЗЕН (1913–1997)

Ориген

Смерть медлила, а он стоял на страже,
Готовый. Отрицал любую тьму.
Тянулись караваны и миражи:
О, как же много грезилось ему!

Он пламенел, зрелея неуклонно,
И, лишь томя подобием стыда,
На чувства и на рукопись Платона
Рабыня тень бросала иногда.

Зачем же смерть, когда толпой предерзкой
И мертвой духом полон дольний край?
При чем здесь ангел, если страстью мерзкой
Вводим любой, кто хочет, в гнусный рай?

О мир, Египет, тяжкие гробницы —
Колени сдвинь, фантом отвратный скрой!
Сквозь бедра Логос виден, сквозь ресницы:
Всё — ложь, и первый Рим, и Рим второй!

Он рвался духом к высшему пределу,
Но плоть коснела. Он постиг врага.
Железо взял, и полоснул по телу,
И бросил ядра в пламя очага.

Чудесный улов рыбы

Словно рыбак, влекущий сети с уловом,
Столь тяжелым, что их не поднять из воды,
Так влачу я сердце мое, полное скорби,
Это полное тысячью болей живых, словно тысячью рыб
Серебристых, сверх меры тяжелое сердце.
С трудом я влачу сквозь соленую влагу времен,
Тяжело и блаженно. Господи, не Твое ли
Пребывание в яслях убогих, гостеприимных
Возбуждает прилив, затопляет берег судьбы,
Не Твоей ли радости море, встающей, растущей,
Лишенной причины, — глубже, чем всякая скорбь:
Бездонное, глубже глубин, столь глубокое, что
Даже стройный ныряльщик, отчаянья чистый адепт,
Дна никогда не достигнет. Не достигнет его и другой,
Тот, кто движим горячкой изнурительного состраданья,
Не достигнет самоубийца, — и страх ни один не достигнет,
Из тех, что волчьим оскалом нашим собратьям грозят,
Страх матерей, сыновей, палачей и казнимых;
Не достигнет поток нескончаемой крови, который
Именуется нами «История». Войнам его не достичь
И отчаянью пленных, надежда которых иссякла.
Не достигнут и те, что трепещут, о праве крича,
Что струнами послужили раскованной неправоте,
Не достигнет испуг, наполняющий души до края,
Не достигнет последнее сетованье человека,
Что звучит над его неудавшейся, скомканной жизнью.
Ибо, Господи, струи любви Твоей суть превращенье
Страданья людского в мировой океан состраданья;
Поднимается влага, подступает к поющим устам,
И в чуть брезжущем свете пришествия Твоего,
Многократно дробясь, умножаясь в сладости слез,
Нашим очам предстает это дивное море.

ИОГАННЕС БОБРОВСКИЙ (1917–1965)

Новгород в 1941 году

Монастырская церковь
Зачем идешь ты этою лестницей,
где каждый шаг тем глуше под сводами,
чем выше ты по ней восходишь, —
ты замедляешь стопы в смятенье.

Что ни стена — то лики старинные,
их взор суровый просто ли выдержать?
Нет, сотни взоров! Так беги же или
смотри на одни ступени.

И вот, пройдя сквозь сумерки вязкие,
где стены, мнится, сомкнуты наглухо,
ты взгляд подымешь — и увидишь:
лучик спасительный бьет сквозь купол.

Кремль
Несокрушимый холм над рекой взнесен,
несущей воды тяжкие в озеро, —
а как безжалостно блистает
злато крестов, куполов и кровель.

Не зрит слепой, как тени надвинулись,
колокола глухому не слышимы,
он и молитвам внять не может,
что возносились в простор веками.

Но всё затихло. Голосом бронзовым
звучит угроза из-за реки порой
да ночью видится сиянье
горних лампад, что людьми забыты.

Вечер
Прошу вас нынче, строфы Алкеевы,
подать мне меру, ибо уста мои
речей взыскуют, — близок вечер,
требуя слов беспредельно ясных.

Но где найти их? День завершается,
клоня чело в потемки багровые;
здесь — грань для взора. Полыханье
огненных стен, что встают в закате.

Где сердце ныне? Где обрести уста?
Смогу ль услышать песню ответную?
Лиши купола огнем объяты;
словно молитвы, кресты пылают.

Новгород в 1943 году

Монастырская церковь
О Троица! Взыскуют троичности
апсиды три. В четверосогласии
апостольски восходят главы,
чтоб увенчаться крестом срединным.

Столпа четыре высятся, будто им
всю тяжесть мира должно поддерживать, —
их не соединяют дуги,
но средокрестье меж ними зримо.

Провалы окон, двери — в зияниях,
нет крыши, клонится колоколенка;
стоит, одним дождем омытый,
древний сосуд благодати Божьей.

Вечер
Подобен берег лестнице взорванной;
развалин груды к влаге спускаются,
пылая белым, красным. Башня.
Зелень разбитой церковной кровли.

Кустарник буйный — как предсказание
своей же смерти. Вот и седой поток
вступает в озеро, как море,
столь же зовущее взор скитальца.

Туда, где взгляд не скован границами,
где ночь молчит и в день превращается,
где сердцу место есть. Лишь месяц
мерзнет серпом над равниной хладной.

На реке Великой
Вдали паромщик виден расплывчато,
голубоватой далью оправленный,
как бы в театре. Цвет медовый
под облаками течет по краю.

Так нежен пламень под синевой небес.
Всё вдаль уходит, ветками тальника
надежно скрыто. Лишь во мраке
черпает ведрами воду кто-то.

И сквозь листву подлеска вздымается
луны огромный шар, ярко-огненный,
пугливый. На ветру усталом
резко и долго кричат вороны.

ХАЙНЦ ПИОНТЕК (1925–2003)

Унесенные ветром

Под подошвами нашими — ветер.
В затылок нам дует ветер.

Голос того, кто рядом, неводом снега накрыт.
Мы сложили в мешки серебро, сухари и вышли за дверь.
Ночь засверкала; безоружные, мы бросились к стойлам
и — прочь по дорогам, спасаясь от полчища крыс.

Рваная жесть и холод: страна побежденных.
Мы медленно двигались. Девушка проскользнула
между спиц колеса. Слепой на веревке брел за добрыми людьми,
не выдержал и возопил к небесам: где мы, где мы?

Нам приходится ждать на распутьях.
У нас никаких документов.

Кто-то садился и умирал — с горя, что лошадь пала,
другой спокойно и молча вытягивался под брезентом.
А когда мы цепочкой переходили встреченный мост,
мы смотрели на вмерзших в лед, зеленых, словно парящих.

Солнце было как сито, за караваном
оставались следы несмываемой тишины,
открытый ветрам окоем, где мы ночевали, пропал;
засыпает лишь тот, кто не боится погони.

Нельзя зажигать огня.
Нельзя покидать строй.

Крикнули мне: «Расскажи! Мы почти не знаем о тех,
кто в апреле блаженного века отправился в путь,
чтобы державы свои — двенадцать посохов дикости — вновь
основать на земле,
расскажи о костях на наших погостах!»

Я ответил им: «Этот народ шел в блаженные земли,
но не нашел их и где-то в пустыне погиб».
— Лжешь, нашел! Это сладкие земли меж девственных чащ и ручьев!
Мы отыщем, отыщем нашу былую отчизну».

Мы гнемся под легкою ношей.
Наша пища — птицы и снег.

Наши отряды редели и тени сужались.
Исчезали один за другим. Восход — словно пламенный миф —
угасал позади толпы. Был он только печалью
и над пустыней летящим пеплом, и темен, как в древние дни.

По внезапно догнал нас кто-то усталый, ведший ребенка.
Он был в военном мундире, совсем полинявшем,
отца-старика он нес на плечах.
И затеплился лепестками неведомой розы.

Мы придем к укрепленному городу через ветра.
Мы на скалах отыщем покой.

Назад: МИХАИЛ ВИРОЗУБ{15}
Дальше: ВАЛЕРИЙ ВОТРИН{32}