Ну что, душа моя, припомним — это было:
В тот день на тропке полевой
Нам преградила путь издохшая кобыла,
Едва прикрытая травой.
Как баба, в похоти скрывающая злобу,
Дымясь от блудного тепла,
Она разверзнула смердящую утробу,
Бесстыдно ляжки развела.
На солнечном огне, как на плите кухонной,
Плоть околевшая пеклась,
Чтоб в первородный прах ушла разъединенной
Телесная живая связь.
Цветенью мерзости надменно потакая,
Глядело небо в этот ад.
Скукожилась трава, а вонь была такая,
Что вы попятились назад.
Над чревом лопнувшим неутолимой тучей
Гудела мух ночная мгла.
Их черная детва лавиною текучей
Ошметки плоти залила.
Гниенье множилось волнами и бродило,
Потрескивая и дыша.
Из груды тлеющей навеки исходила
На время вдутая душа.
Над падалью плыла мелодия распада.
Напоминала нам она
И пенье ветерка, и отзвук водопада,
И шорох спелого зерна.
Телесность таяла, мечте подобна зыбкой,
Перетончалась, будто нить,
Как образ стершийся, который кистью гибкой
Художник мог бы сохранить.
За каменной грядой встревоженная сука
Поскуливала от тоски,
Мечтая отодрать и уволочь без звука
Большие смачные куски.
И вас, моя любовь, мой ангел светозарный,
Моя богиня, страсть моя —
Заразная чума сожрет ваш облик тварный
Для гнусного небытия!
Над вами второпях проблеют отходную,
И ваша царственная стать
Уйдет под полог трав, под тяготу земную
Цветами тленья расцветать.
А там, краса моя, вас черви зацелуют
И объедят. Но им вослед
В душе я сберегу любовь мою былую,
Распавшуюся, как скелет!
Из ванны, битой вдрызг, как прах из домовины,
Помадою густой просалена насквозь,
Брюнетки голова повыперлась картинно,
Окутав сеть морщин оплывами волос.
За холкой жирною воздвигнулись лопатки,
Крестец увалистый, холмистая спина,
Бедро, что окорок… Вода осквернена,
Как будто в ней полдня огузок мокнул гадкий.
Вдоль гнутого хребта алеют лишаи.
И чтобы сей кошмар вложить в слова свои,
Доступно передать — не сыщется примера.
Гиппопотамий зад на створки развело.
Меж буквиц врезанных — «Ярчайшая Венера» —
Пылает язвою исходное жерло.
Свергаясь вниз, вдоль рек, что равнодушны были,
Я враз осиротел. Лихую матросню
Галдящею толпой индейцы изловили,
Пронзили стрелами и предали огню.
Фламандское зерно и хлопок из колоний
Мой трюм набили всклянь, но я остыл и скис.
Дослушав вопли жертв и клекот их агоний,
Безудержно, легко я покатился вниз.
Той лютою зимой я был глупей и глуше
Младенца-сосунка — и видеть мог едва,
Как в корчах-потугах от лона суки-суши
Отплыли вздыбленные полуострова.
Шторм растолкал меня. Во впалый промежуток
Лютующих валов, в крутильню толкотни
Нырнул — и пробкою носился десять суток,
В зрачки закольцевав маячные огни.
Как детским ротикам сок яблок мил и сладок —
В нутро мое вода зеленая зашла,
Смела блевотину, смахнула вин осадок,
Снесла перо руля и якорь сорвала.
Лазурь, поэма вод! Я кувыркался в блеске
Медузных звезд — и знал: вовек не потону.
Обок — утопленник, смежая занавески
Забитых солью век, фланировал ко дну.
Пьяней, чем чистый спирт, звучней, чем лир бряцанье,
То ровно, то вразнос звучать обречена,
Там в синих вспышках дня, в унылом их мерцанье
Прогоркнувшей любви закисла рыжина.
Я всё познал: небес огонь, водовороты
Глубин, вертлявый ход смерча, вечерний свет,
Блистающий восход и птичьих стай пролеты,
И то, что морякам мерещится, как бред.
Я видел падший лик лилового светила
Над полной ужасов мистической водой
И вереницу волн, что медленно катила,
Как в драме греческой — прощальной чередой.
Ночную зелень пил, и снеговые токи,
И липкий поцелуй морских соленых уст,
И в беге круговом живительные соки,
Чей желто-синий стон был фосфорично густ.
По месяцам глядел: прибой — скотина в гневе, —
Отбитый скалами, сугубил свой налет.
Стопами ясными самой Пречистой Деве
Вовек не уласкать тех бесноватых вод.
Я носом тыкался в дремучие Флориды,
Где у цветов глаза, где тело дикаря
Пантерою пестрит, где радуги-апсиды —
Как вожжи колесниц, взнуздавшие моря,
Я чуял смрадный ил на отмелях-засадах,
Где сгнил Левиафан от знойной духоты,
И слышал грохот волн в стоячих водопадах,
Когда внезапный штиль ломает им хребты.
Я зрел, как жемчуг льдов кровавит чрева тучам,
Как к серебру небес пристал лагунный зуд,
Как липка похоть змей по свилеватым сучьям
От душных ласк клопов, что их дотла грызут.
Эх, вот бы малышам увидеть славных рыбок —
Златистых, огненных, поющих поутру!
Я ароматы пил, и взвинчен был, и зыбок,
Срывался с якоря и бился на ветру.
Измаявшись бродить меж полюсом и зоной,
Где тени плавятся, я грезил наяву
Тенистостью цветов; коленопреклоненный,
Лицом — как женщина — в них падал, как в траву.
И снова, с палубой, желтевшей по колена
Пометом вздорных птах, я плыл сквозь грай и гиль,
И вновь утопленник, как рулевой на смену,
Сонливо стукался о мой подгнивший киль.
Ганзейской жадности и броненосной хватке
Не давшись, смертно пьян, я канул на лету.
Расхристанный скелет, распавшись в беспорядке,
Я бурей просквозил в простор и пустоту;
Я, легкий, как дымок, взирал на башни неба,
На рваный их кирпич, откуда нагло вниз
Свисали лакомства, поэтам слаще хлеба —
Зорь плесень сырная и солнечная слизь;
Я, щепка вздорная, безлунно-беспробуден,
Табун морских коньков рассек наперерез;
Вдогон шаман-июль лупил наотмашь в бубен
Звенящей синевы натянутых небес;
Я, за полсотни миль сбежав от лап потопа,
Где Бегемота плоть Мальстрем пережевал, —
Твой вечный страж, к тебе влеком я, о Европа,
К твоим лазурным снам, гранитным кружевам.
Архипелаги звезд видал; в немом обличье
Ловил я бред небес, разъятых догола;
В каком изгнанье спишь ты, выводок величья,
Грядущий Властелин, злаченые крыла?
Но слезы высохли. Заря, ты обманула!
Как солнце мерзостно, как солона луна…
Я до краев налит. С морей меня раздуло.
Пусть разопрет борта! Скорей коснуться дна!
Милей мне черный лед, и стынь проточной лужи,
И грустный мальчуган, что на краю прилег,
Кораблик свой пустил — а тот летит не хуже,
Чем майским вечером беспечный мотылек.
О волны, я устал от стонов ваших жарких;
Все прочь, уйдите с глаз — купец и китолов!
Меня вгоняют в дрожь и каторжные барки,
И спесь надутая торговых вымпелов.
Вечертенело. Освежак
Занебесился сглубока.
И маскулил собакошак
В дверкне чебардака.
«Мой сын, опасен Хмурдалак,
Челюстеват и толстолап!
Но самый когтеватый враг —
Взбалбесный Зацарап!»
Побрал он меч рубатый свой.
Злобцу врагущему навстречь
В чащобь Тумтум, в засадный стой
Прокрал — его стеречь.
Едва он наприцелил зыр
И взял сраженный боевид —
Из дурелома врастопыр
Сам Хмурдалак летит!
Он урубил наискосяк,
Лезвякнул вдолью поперек!
Раздвак! Раздвак! И Хмурдалак
Обезголовоног.
«Ты Хмурдалака расхвостал,
Ботважный молодец-рубец!
То час победенный настал,
Расславься, мой умнец!»
Вечертенело. Освежак
Занебесился сглубока.
И маскулил собакошак
В дверкне чебардака.
Был штурвал резьбой украшен, штевень сталью был обит;
Серебрист, грудаст и страшен на носу гермафродит.
Цепь давила на лодыжки, ветер глотку забивал.
Но отважней той галеры отродясь я не знавал.
Хлопок выгнул переборки, мачта в золото вросла.
Негров крепких мы ловили и сбывали без числа.
Хлопья пены пролетали, за бортом акулы шли.
Мы на весла налегали и до одури гребли.
Как скотину, изнуряли и лупили нас плетьми.
Крохи счастья мы хватали, ибо были мы людьми.
Нас, галеру в море гнавших, запах смерти не смущал —
Рядом с бредом умиравших поцелуй любви звучал.
Бабы, дети подыхали — все, кто духом был нетверд.
Мы оковы с них срывали и кидали их за борт.
Мы скорбеть не успевали, лишь завидовали им.
Досыта акулы жрали — судна бег неудержим.
Коль совру — меня поправят: хоть и были мы рабы,
Но в морях мы были — сила, несвободны и грубы.
И когда плутать случалось, за добычею спеша,
Даже черта не боялась ни единая душа.
Заштормит — плевать. И прежде мы знавали те дела.
Наша славная галера против бури грудью шла.
Что болезни, скорбь, кончина? Эту чушь и стыдобу
Даже маленькие дети точно видели в гробу.
Нынче — всё. Другому парню перепала маета.
Имечко мое осталось на планшире вдоль борта.
Пусть, утех земных не чая, вполжива и вполмертва,
Оплеухи получает неслинявшая братва.
Я теперь паршиво вижу — очи выела вода.
Окровавились браслеты на запястьях навсегда.
На плече клеймо алеет. Грудь и руки — все в рубцах.
До отвала, полной мерой обломилось мне в гребцах.
Вышли времена и сроки, наступает час скорбей.
По скуле галеру ахнет натиск северных зыбей.
Бунт поднимут негритосы, кровь в шпигаты потечет,
И с разбегу въедет в берег трусоватый морячок.
Не роняйте флаг! Не смейте зажигать фальшфейера!
К погибающей галере устремится на ура
Рвань из кубрика, отребье, вся рычащая шпана,
Что мужской лишилась стати, — та, что смертью крещена.
Крепких, юных, дряхлых, старых, тех, кто вял, и тех, кто крут, —
Из больниц, дворцов, хибарок ополчится ратный люд.
Оглядевши мрак небесный и зажав в зубах ножи,
На пылающие сходни скопом кинутся мужи.
Буду жив — смогу на время я припомнить гребли злость,
Чтобы тем, кто крепче телом, в бой ввязаться довелось.
И теперь, на вольной воле, клясть былое не с руки.
Видит Бог, со мной на веслах рядом были — Мужики!