Книга: Эгипет. Том 1
Назад: Глава вторая
Дальше: Глава восьмая

Глава пятая

— Нетнетнетнетнет, — сказал Пирс.
— Пирс, ты знаешь, это так здорово, что ты снова натолкнул меня на все эти мысли, именно здесь и сейчас, и это так правильно. Время. Мироздание. Ты.
Она подняла руку и помахала ей, как будто увидела приятеля; звякну ли на запястье лакированные деревянные браслеты.
— Видишь ли, эта древняя традиция очень для меня важна. Я верю в нее. Верю. Ты же знаешь, что я в нее верю.
— Да, когда-то, кажется, так оно и было.
Господи, что я наделал. Он до стал из кармана бумажный пакетик с табаком и стал набивать себе самокрутку: привычка, которая сперва интриговала сидящую сейчас напротив него женщину, а затем стала ее откровенно раздражать.
— И теперь она для меня стала даже важнее, чем раньше. Тут со мной такое было — ладно, неважно, как-нибудь потом тебе расскажу, но я, может быть, перед тобой бы сейчас не сидела, если бы не… Ну, в общем знаю. Знаю, что те древние способы познания не умерли и ничуть не устарели. Разве что ушли в подполье. Но как бы то ни было, наступит такая эпоха, она всегда наступает в должное время, когда люди дозреют до того, чтобы снова воспринять эту мудрость, и древнюю традицию откроют заново. Разве не об этом ты сейчас говорил? Ренессанс был одной из таких эпох. Теперь пришел черед следующей.
— Именно теперь, — сказал Пирс.
— Ну да, конечно! Это же видно невооруженным глазом. Пирс, да ты ведь и всегда только об этом и говорил. Ты же буквально всем этим заворожен. Совпадениями. Повторными случаями. Теорией действия. Эрой Водолея. А почему? Почему?
— В самом деле, почему? — сказал Пирс.
— А потому! Потому что время настало! Цикл завершен, и вот теперь…
— Джулия, история никогда не повторяется. Не повторяется, и все тут. Это дорога в один конец.
— Да нет, в том смысле, в котором ты сейчас говорил, — тут же отозвалась Джулия. — Ее воспримут заново, эту традицию, но на новый лад; этакий римейк, что ли, на наш, современный лад, и сама эта ее переделка изменит способ восприятия всей этой традиции. Я права? Вот что значит — воспринять ее заново.
Пирс помолчал, старательно сдерживая готовую тронуть утолки его рта улыбку.
— Воспринять ее заново так, как мы воспринимаем ее сейчас, иной способ познания, как ты воспринимаешь ее, — это и значит по-новому ее понять.
— Хм-м, — сказал он. Неспешно заклеил и раскурил самокрутку. — Хм-м.
— Хотя бы потому, что… не кажется ли тебе, скажем, нынешняя наука, та самая, которая, по твоим словам вытеснила ту, старую, не кажется ли тебе, что она загнала себя в угол? И разве старые, иные способы познания не представляются сейчас куда более современными?
— В каком смысле?
— Нет, это ты мне должен сказать — в каком смысле. Я хочу сказать, что она просто воспринимала многое такое на что современная наука попросту не обращает внимания, разве не так? Телепатию. Интуицию. Шестое чувство. Разве ты не говорил о том, что Бруно считал Землю живым существом? Ну, так она и есть — живое существо.
— Экология, — сказал Пирс, это понятие как-то вдруг само собой пришло ему на память. — Планеты Бруно, эти живые существа, и наша Земля была одним из них, он ее видел именно такой, в непрерывном процессе становления. Единый огромный организм, и Человек — его часть. Биосфера.
— Конечно! — воскликнула Джулия. — Ну конечно же — а дальше, дальше?
— Ну, скажем, еще и Монада, — сказал Пирс. — Представление о том, что вся вселенная едина, что все в ней неразрывно связано между собой, сплетено невидимыми и неразрывными нитями. Танец энергии. Современная физика уже заговорила на этом языке. Именно по этой причине ренессансные маги и верили в то, что их магия действенна: что, сработав талисман, можно перевернуть нутро целой планеты.
— Ага!
— Единство наблюдаемого и наблюдателя. — В Пирсе снова проснулся интерес к происходящему, — Представление о том, что наблюдатель, его мыслительные установки — они бы сказали, его духовные интенции — способны влиять на предмет наблюдения.
— Влияния, — сказала Джулия, отмахиваясь от его улыбки. — Симпатическая магия.
— Чувство волшебного, чувство безграничных возможностей. Электричество ничуть бы их не удивило. Или рентгеновские лучи, или радио. Тогдашние маги верили в возможность целенаправленного воздействия на расстоянии, а вот современные им ученые-рационалисты попросту отмахивались от подобного вздора; а потом настали непростые для них времена, когда Ньютон возродил этот самый вздор в качестве основы основ для физической картины мира. Ньютон назвал эту силу гравитацией. А магам нравилось именовать ее Любовью.
— Любовь, — сказала Джулия, и в глазах у нее мигом вспыхнул яркий и мягкий огонь; Пирс всегда восхищался тем, как быстро он поднимается из глубины ее зрачков. — Вот видишь?
— Только ни в коем случае нельзя с этим спешить, — сказал Пирс. — Нужно быть осторожным, чтобы как следует оговорить…
— Ну да, конечно, конечно, — сказала Джулия, и ее ярко-красный ноготь прошелся по уголкам исписанных Пирсом на машинке листов, загнул их и снова расправил. — Все нужно обдумать, все оговорить. Как это будет выглядеть, и общую структуру, и направленность. Но вот в чем я уверена, так это в том, что найдутся люди, которые захотят услышать эти новости, и таких людей будет много.
На сто процентов.
Рука официанта положила на столик между ними, на нейтральную территорию, счет. Рука Джулии тут же его накрыла.
— И вот что я тебе скажу, Пирс. Такую книгу я продам как пить дать. Книгу по истории или просто — историю, бог ее знает.
Она дала его задумчивому молчанию как следует отстояться, а потом сказала, мягко, почти застенчиво:
— Послушай, Пирс… Я понимаю, звучит, должно глупо, но я должна пойти еще в одно место и пообедать еще раз.
— Что-что?
— Ну, есть я, вероятнее всего, уже не стану. Нет, то просто безумие какое-то, все дела делаются не иначе как за столиком в ресторане. А меня, видишь ли, три недели не было в городе, и дел накопилось по горло. По два обеда в день. Вот такая странная связь между едой и книгами — почему так, а, Пирс?
— Не знаю.
— У нас с тобой так никогда и не получалось поговорить по-настоящему. — Она посмотрела на него, подперев рукой щеку, и, кажется, попыталась вспомнить ту особую улыбку, которая когда-то предназначалась только ему. — Я так много думала о тебе, все эти три недели. Много всякого. И знаешь, какой у меня возник вопрос: ты что-нибудь решил насчет этого твоего третьего желания?
— Нет, — сказал он. Именно в ее компании он когда-то впервые начал вслух прорабатывать все связанные с тремя желаниями возможности и ограничения. И ему не хотелось сейчас говорить, что пробным камнем для третьего желания была именно она как личность все то время, пока обреталась где-то вдали от него, в Калифорнии; и субъектом желания тоже, и не в одном из опробованных им раскладов.
— Да нет. Никаких окончательных вариантов.
— Может быть, теперь и впрямь стоит попробовать, — сказала она. — Теперь, когда ты так много узнал обо всех этих силах.
— Нет, это не для меня, — сказал он. — Ты что, советуешь мне заняться практической магией?
Он бросил салфетку на стол и встал из кресла.
— Не забывай об одном большом недостатке, который имелся у практической магии, Джуэл. Она не работала.
Джулия тоже начала было подниматься, но он ее предупредил.
— Нет-нет, посиди еще секунду, мне нужно отлучиться. А потом пойдем. Всего одну секунду.
Она успокоилась и села на место, глядя в чашку остывшего чая и положив руку на исписанные страницы.
Она и в самом деле ничего подобного не имела в виду; описания магических процедур и тому подобного. Ей хотелось тех смыслов, того видения мира, который за ними стоял, тех ключиков к человеческой душе — вот, что она имела в виду.
Сами по себе практические аспекты магии — нет-нет, это слишком опасно.
Сколько людей уже успели причинить себе таким образом непоправимый вред, и не только себе. И многих из них она знала лично.
Скажи она об этом Пирсу, и он рассмеется ей в лицо.
Нет, странный он все-таки человек. Как-то раз она задала ему вопрос: послушай Пирс, а что толку ломать себе голову над этими желаниями, выдумывать контрмеры на все возможные случаи жизни, если ты даже не веришь в то, что такого рода желания в природе возможны?
А он ответил: а если бы я в них верил, Джуэл, они бы от этого стали более реальными?
Ах, старина Пирс, подумала она, и ее захлестнула волна жалости к нему. Ему кажется, что он такой умный, что обмануть его невозможно: как дальтоник, которого и впрямь невозможно обмануть цветом. Чего он никогда не мог понять: те силы, о которых он только что рассуждал, вовсе не слоняются по миру просто так, бесхозными, как дворняжки, которые только и ждут, когда найдется хоть какой-нибудь хозяин; они суть творения человеческих душ, они сотворены в зазорах между душами они и сами по себе — Творение, и пробиться к бытию есть смысл их существования на свете. Если ты в состоянии сотворить такого рода силу, тогда твой долг — сотворить ее. И если тебе это каким-то образом уже удалось и то просто так такие вещи не случаются. Вот что такое эволюция.
В один прекрасный день и он это поймет, подумала на если не в этой жизни, то в следующей, если не в следующей, то через одну. Ибо такова поставленная перед ним задача, даже если он пока об этом и не знает; он, который знает все на свете.
И была тому причина, что она сидит именно здесь, именно в этот момент времени, давно уже не любовница Пирса, но — держит руку на его трудах. Мир действительно меняется, он развивается на новый лад, ускоренными темпами, и эта его эволюция тоже зависит от людей, от тех, кто делает будущее возможным.
Эволюция. Она почувствовала, как по жилам у нее хлынул мягкий и теплый ток, как будто струя морской пены.
Все лето она только и слышала, что о странных шумах на Атлантическом побережье, целая серия мощных взрывов, как будто самолеты проходили звуковой барьер, вот только никаких самолетов никто не видел. Телевизионщики даже сделали об этом репортаж, но причины происходящему придумать так и не смогли. Никто не знал, что это такое. Та маленькая группа, к которой принадлежала Джулия, группа, объединенная общностью мысли и чувства ничуть не в меньшей степени, чем — от побережья до побережья — перепиской и телефонными звонками, вся разом пришла к выводу, что это может быть (речь шла всего лишь о возможности) сигналом о том, что вскоре со дна морского поднимется Атлантида: время наконец приспело. Джулия, загорелая, стояла на мысу под Монтоком, чувствуя всей кожей соленый морской бриз, и с каждым днем в ней росла уверенность, что так оно и есть: что в любую минуту над поверхностью мо может показаться сияющая верхушка пирамиды, а потом и башни, и крепостные валы, с которых скатывается голубая морская вода; она это знала, просто знала, и все И эта уверенность жила в ней и теперь, она чувство вала ее, как чувствовала чуть саднящий загар на плечах и сладкую истому в мускулах. Она ему обо всем этом скажет; а еще она скажет ему, что эта ее уверенность и есть одна из тех вещей, которые вызывают затонувший миф из небытия обратно — подобное притягивается подобным Так она и сделает.
— Ну, вот, — сказал у нее над плечом Пирс; руки в карманах, и общий вид нетерпеливый, и отчего-то слегка виноватый, очень знакомая картинка. — Все в порядке.
— Все в порядке, — отозвалась она. И положила поверх счета золотистую пластиковую карточку.
Она взяла такси; Пирс отправился домой пешком, подставив лицо сентябрьскому солнышку и сунув в карман новенькую визитку Джулии (темно-синюю, с пропечатанными серебром звездами: созвездие Скорпиона). В голове еще шумели два выпитых скотча, и он не совсем понимал, проиграл он или одержал победу.
Возвращение к магам, с могучей физикой уходящего века в руках, расшифровка древних тайных доктрин, числовых гармоний пирамид — и что, разве именно это он собирался ей продать? Но именно это и будет пользоваться спросом. Но ведь и в самом деле, было такое время, когда ни о чем другом он даже и думать не мог, он стоял на самой крыше бытия, глядя, как вращаются вокруг него грязно-серые небесные сферы, Да, я понял, понял; но услышать все те же мысли вот так, из чужих уст, из уст профана, человека, наделенного совершенно другим типом сознания, — это был бред сумасшедшего, и притом бред банальный, замах на миллион, на деле — пшик.
Но все-таки смелости им было не занимать, этим ренессансным Магам, рыцарям Эгипта — настоящие герои, Н т кто они такие. Пусть все, во что они так истово верили на поверку оказалось обманкой, они действительно были героями, и чем больше Пирс о них читал, тем боль видел в них героев — своих собственных. Какой-нибудь Агриппа , или Бруно, или Карданус , занятый изготовлением магического жезла, корпящий над книгою Гермеса, занятый начертанием странных геометрических фигур на куске девственно-чистого воска: им могло казаться, что они всего лишь стучатся в дверь древнейшей на свете мудрости, всего лишь очищают испорченные временем науки и возвращают им исконную чистоту, но то, о чем они говорили в действительности, означало совершенно новую землю и новые небеса, очень похожие на то, какими мы их видим сейчас.
Бруновские небеса населяли десять тысяч демонов, но, несмотря на все системы оккультных взаимодействий, несмотря на парциальные и симпатические взаимовлияния, вселенная у этого мага работала не потому, что ей вертели Бог и Дьявол, а просто потому, что так оно и было от века. Это была огромная, бесконечная вселенная, плавильный котел для духа и материи, с которыми были накрепко связаны чувства и озарения самого мага, и вероятностей в ней было неизмеримо больше, чем в канонической, Бог + Дьявол = вселенная, картине мира, маленькой и замкнутой; и — она была вопиюще естественной. Истинному магу не было нужды верить в ведьм или в чудеса, способные произвести впечатление на паству, просто потому, что его вселенная была не только достаточно объемной, чтобы включить в себя причины для любого мыслимого и немыслимого чуда на свете, но еще и преисполненной сил, могущественных духов, ангелов (объектов столь же естественных, как камни или розы), так что все и впрямь становилось возможным, исполнение и воплощение любого желания, любой действующей в этом мире воли.
А потому сколь бы не правы ни были маги в отношении той или иной детали мироздания, а они порой бывали на удивление доверчивы и ошибки допускали самые дичайшие, но сами размеры мироздания и тот факт, что они не просто не могли знать и не знали всего, что в нем содержится, но отдавали себе отчет — и с радостью — в том что все его содержимое, во всей полноте, постичь попросту невозможно, делает их умы на удивление схожими с нашими.
А потому и мысли их не столь уж и непостижимы, да и перевести их на современный язык тоже вполне возможно.
Ну, что ж.
Он как раз проходил мимо одного из каменных львов, охраняющих вход в публичную библиотеку; сев на ступеньку, он вынул из кармана записную книжку. Солнце сияло, как летом. Он написал: «Отправиться в путешествие в затерянный мир, о котором слышал в детстве; найти его непостижимым, роскошным, странным; а потом обнаружить, что перед тобой — то место, из которого ты отправился в путь».
О господи, нужно быть таким осторожным, таким осторожным. Время не возвращается, обойдя полный круг, и не возрождает прошлого; круги описывают наши представления о том, что время движется по кругу и возвращается все к тем же точкам, к прошлому. Этой тайной Пирс овладел, ее он и должен был поведать миру. Время движется не по кругу, но по спирали, засыпая и просыпаясь; всякий раз, как занимается заря очередного Золотого века и осознает себя как таковую, или в очередной раз наступает печальная эпоха заката, или приходит очередной рубеж тысячелетий, в самом этом осознании уже возрождаются все предшествующие Золотые века, эпохи упадка или возрождения, или рубежи тысячелетий, и создается впечатление, что они повторяют сами себя, Ах, с помню, помню: мы поднимаемся все выше и выше, сквозь сферы, которые, как нам кажется, заключают нас в себе.
Проснитесь, должна гласить эта книга, вы ничего не сможете сделать до тех пор, покуда не проснетесь сами. Так Бруно кричал когда-то на восходе солнца: проснитесь.
По сути дела, Бруно и станет одним из героев этой книги; Бруно с его самоуверенными утверждениями о пришествии новой эры. Бруно с его бесконечными рядами сущностей, с его планетами, плавающими в пустоте, подобно большим добродушным зверям, живым, таким невероятно живым; Бруно с его бесчисленными, невероятными системами запоминания и овладения всем, что только есть в этом огромном мире, — предприятие, которое в конечном счете должно не слишком отличаться от того, что теперь задумал Пирс. «Человеческий разум в центре всего сущего, включающий в себя все то, по отношению к чему он — центр» — да, конечно! Точно так же и Пирс ощущал собственный мозг, туго набитым всем, что он когда-то почувствовал и понял, как будто рулончиками с туго смотанной «кодахромовской» пленкой, и все в цвете, потому что если в нас нет цвета, тогда ни в чем его нет.
Так неужели ж он не сможет свалить это дело? Неужели он не сможет принять в расчет те идейки, которые Джулия, по ее собственным словам, сможет продать, идейки, которые мигом разожгли у нее в глазах такое пламя; разве он не сможет сделать этакой малости, да еще и за хорошие Деньги, а тем временем всерьез заняться совсем другим Делом, в которое он уже давно и с головой ушел: ухватить, как будто рукой, накрепко, истинный смысл всех этих откровенно лживых историй, вскрыть, как вскрывают смысл сновидения, логику этой исторической грезы, которой он сам столько времени грезил, а теперь вот проснулся?
Сможет? Конечно, сможет. Если дураки так падки на старые как мир истории, которые он им перескажет, пусть дураки на них и западают; чего-чего, а тонкости ума ему достанет. Если он не найдет способа сказать одну вещь так, чтобы в действительности сквозь нее заговорили другие, куда более глубокие, по смыслу, может быть, совершенно противоположные, тогда грош цена долгим годам его католического воспитания и влетевшему в копеечку образованию, которое он получил в Сент-Гвинефорте и в Ноуте.
Благодарим Тебя, о Боже (на радостях он ударился в откровенное богохульство), за то, что Ты скрыл предметы эти от простецов и открыл их мудрым.
В конце концов им так и не удалось заставить Бруно отказаться от его большого мира и принять взамен их собственный, крошечный; а потому летом 1600 года, раскрашенного для Пирса в белый цвет, они взяли его из камеры в Кастель Сант-Анджело и, усадив задом наперед на осла, обрядив его в белые одежды кающегося грешника, отвезли на Кампо деи Фьори, на Поле Цветов (Пирс представлял себе луг в полном июньском цвету), и привязали его там к столбу, а потом сожгли.
Но Пирса никто не сожжет на площади, даже если он попытается овладеть теми же силами, той же бесконечной свободой и властью, к которым стремился Бруно.
В том-то и заключается разница между тогда и сейчас: Пирса никто не сожжет.
— Итак, — сказал, обращаясь к Роузи, Алан Баттерман и жестом руки пригласил ее садиться; элегантный, как всегда, в мягком твидовом костюме и в рубашке, голубой, как ясный октябрьский полдень. — Что дальше.
— Что дальше, — откликнулась Роузи. Она едва заметно повернулась туда-сюда на удобном вращающемся кресле; визит был уже третьим по счету, и она здесь вполне успела освоиться. — У меня такое впечатление, что все идет как по маслу. И он не возражает.
— Не возражает?
— Ну, мы говорили с ним несколько раз. Поначалу вообще ни о каких судебных процедурах даже и слышать не хотел. Но я настаивала на том, что все нужно решить раз и навсегда и покончить с этим делом. И он сказал, что, да, конечно, нам нужно все как следует обговорить, и в любом случае мысль о мотивации «без обвинения» совсем ему не понравилась, при том что это я от него ушла. И тогда я рассказала ему все, что вы мне тогда объяснили. И каковы наши условия.
Сухость в горле, и сердце выпрыгивает из груди: она столько раз репетировала этот разговор с Майком, что, когда дело дошло до дела, едва-едва, путаясь и запинаясь, воспроизвела заранее заготовленную речь, объяснив ему, что если он не хочет процесса «без предъявления обвинения», она собирается подать на развод, инкриминировав ему супружескую измену. Сказанное повисло в воздухе тяжким грузом — и в то же время совершенно иллюзорным и невесомым, как если бы дело происходило на экране кинематографа, — и говорить в тот раз больше ни о чем они так и не смогли; Майк, пробормотав, что не уверен в том, что в состоянии себя контролировать, ушел из «Дырки от пончика», в этот час совершенно пустой, почему и была выбрана в качестве нейтральной территории.
Теперь это было отчасти похоже на детскую игру в «камень, ножницы, бумагу»: Майк по-прежнему работал на своих психоаналитических штучках, а у нее появились свои, юридические; иногда выигрывала она, иногда он, но, по крайней мере, теперь она не каждый раз оказывалась в проигрыше.
Она оставила его в покое на несколько недель, чувствуя себя азартным игроком, который сделал большую ставку и выжидает, что в ответ предпримет игрок по ту сторону стола; она лелеяла в себе это жутковатое и возбуждающее чувство, чувство власти, того, что твердо стоишь на ногах и не боишься упасть. Выждав достаточное по ее представлениям, время, она назначила встречу Алану Баттерману, а уже потом позвонила Майку и поинтересовалась насчет ответа: Алан, сказала она, захочет знать до чего мы с тобой договорились.
И Майк оказался вполне разумным человеком. Судя по всему, ему расхотелось издеваться над ней, и он как будто вовсе утратил интерес к игре; он показался ей — с тех пор, как они расстались, он все чаще и чаще представал ей в этой своей ипостаси — отстраненным, и мысли у него как будто витали где-то далеко, как будто в следующий момент он отвернется и, уже почти через плечо; бросит ей: «Да-да, конечно», — уже зацепившись глазами за что-то другое. Роузи показалось, что она знает причину происшедших с ним перемен, хотя сам факт немало ее удивил.
— Женщина та же? — спросил Алан.
— Та же самая, — сказала Роузи. — Поначалу мне казалось, что это так, мимолетное увлечение. А на поверку вышло иначе. Такое впечатление, что он увлекся всерьез. Но, по правде говоря, насчет женщин у него всегда с головой было не в порядке.
Это была одна из самых сильных позиций Роузи — то обстоятельство, что Майка любая могла обвести вокруг пальца и что она об этом знала, а сам он — не знал. Она легонько крутанулась в кресле.
— Должно быть, у него еще не кончился Год Великого Штопора.
— Что у него не кончилось?
— Это Климаксология, — сказала Роузи. — Такая новая наука, которую изобрел Майк. Я многого не могу вам о ней рассказать, во-первых, потому, что я сама не все там поняла, а во-вторых, потому, что обещала не слишком на сей счет распространяться: идея-то в основе своей до довольно простая, вот он и боится, что какой-нибудь гад о ней прослышит и украдет.
Алан пристально смотрел на нее и думал, видимо, о ем-то, совсем не связанном с Климаксологией.
— Суть в том, что жизнь человека поделена на периоды по семь лет каждый, — стала объяснять Роузи, желая убедить Алана хотя бы в том, что она не городит полную чушь. — Через каждые семь лет находится своего рода плато взобравшись на которое, ты чувствуешь уверенность в себе, и все у тебя получается. Потом начинается посте пенное снижение, этакая ведущая вниз кривая, вплоть до наступления Года Великого Штопора; потом ты достигаешь самой нижней точки, начинается Год Великого Подъема, а за ним снова плато, по прошествии очередных семи лет. Все это в психологическом смысле, конечно.
— А-га, — сказал Алан.
— Эта схема и в самом деле по-своему работает, — сказала Роузи. — Даже можно вычертить график.
Она и в самом деле по-своему работала; она описывала жизнь Майка много лучше, чем любую другую из тех жизней, к которым он пробовал ее применить, но Роузи прекрасно помнила, как совпали ее собственные взлеты и падения с той схемой, которую Майк вычертил для нее вскоре после того, как разработал свой Метод, всегда с большой буквы, и даже в устной речи эту большую букву было слышно за километр. Она помнила его возбуждение, похожее на страсть, и как она сама удивленно кивнула головой, зимним вечером много лет тому назад… В горле у нее вдруг перехватило, и буквально из ниоткуда нахлынула жуткая тоска и заволокла глаза слезами, а в горле посадила ком.
— О господи, — сказал Ален. — Только не это.
Она подняла на него глаза; на лице — болезненная гримаса сострадания. И с чувствами своими она успела справиться куда быстрее, чем он.
— Эк меня, — сказала она и хрюкнула носом. — Простите, не знаю, что на меня такое вдруг нашло.
— Так и знал, — простонал Ален. — Господи, жуть какая.
Она рассмеялась, вперемешку с последними спазмами плача.
— Да нет, уже все в порядке, — сказала она. — У вас найдется салфетка?
Он достал коробку с салфетками.
— Валяйте, — сказал он. — Рыдайте в свое удовольствие. Черт-те что.
— Алан, — сказала она. — Не, правда, я уже в полном порядке. Успокойтесь. Что там у нас на повестке дня.
— Вот поэтому я никогда и не занимаюсь разводами, — сказал Алан, нервно потирая пальцами виски. — На дух этого не переношу.
— Что у нас дальше, — сказала Роузи. — Что дальше.
Алан яростно откашлялся, вынул из стола длинную желтую тетрадь и новенький остро отточенный карандаш, которых у него, похоже, был неограниченный запас (ни разу она не видела короткого или затупившегося экземпляра; интересно, что он с ними делает?), и дернул себя за ухо.
— Ладно, — сказал он. — Ладно. Что нам в первую очередь нужно сделать, так это прийти к соглашению прямо на месте, вам, Майку, его юристу и мне, относительно всех возможных обстоятельств, имеющих отношение к вашей с Майком совместной жизни, и попытаться сделать это соглашение по возможности взаимоприемлемым и настолько простым, чтобы даже судья смог его понять. Так, ладно, давайте посмотрим. Надо составить список. Первым делом право на попечение в отношении э-э…
— Сэм. Саманты. Право остается за мной.
— А-га. — Он пока не стал ничего записывать. — А как насчет Майка?
— Я уверена, что Майк права на попечительство требовать не станет. Хотя, в общем-то, у нас с ним на этот счет никакой ясной договоренности не было.
— А-га.
— Я имею в виду, что мне и так все ясно.
Алан одарил ее одобрительной улыбкой, почти как коллега коллегу, и сделал пометку.
— Ну что ж, останется только договориться относительно права на посещение, материальную поддержку, о какой-никакой процедуре принятия решений в отношении страховки и образования, о том, кто кого и как ставит в известность, если ребенок попадает к дантисту или в больницу…
— Хорошо.
— До тех пор пока вы еще в состоянии разговаривать друг с другом, — продолжил Алан. — Если этим придется заниматься адвокатам, то, во-первых, это выйдет гораздо дороже, а во-вторых, в итоге может получиться соглашение, которым никто не будет доволен, кроме самих адвокатов.
— Ладно, ладно.
На душе у нее стало теплее. Сэм.
— Как насчет средств к существованию? — спросил Алан. — Вы в данный момент работаете?
— Работала, — ответила Роузи. — Преподавала художественную культуру в школе «Солнышко».
— Ага, понятно.
— Но теперь у меня складывается впечатление, что они в моих услугах больше не нуждаются.
У нее сложилось впечатление, что эта маленькая альтернативная школа, расположенная в переделанном здании старой фабрики в Каменебойне, в ближайшем будущем благополучно прикажет долго жить, погрязнув в склоках и взаимных обвинениях.
— Если есть такая возможность, — сказал Алан, — то лучше бы пока остаться безработной. До вынесения судебного решения.
Он провел поперек листа черту.
— Ладно. Теперь насчет собственности…
— Да мне ничего и не нужно, — сказала Роузи. — Дом. Но весь кредит за него выплатила больница, и закладная тоже у них. А все прочее — барахло. Всего лишь барахло — Барахло, — кивнул Алан. — Барахло.
У него была довольно странная манера речи, так, словно в каждое слово он вкладывал глубокое и сильное чувство; Роузи подумала, что это, должно быть, какой-то особый адвокатский трюк, а может быть он просто не отдает себе в этом отчета. Хотя, может быть, на самом деле все и не так, а вдруг он и впрямь принимает беды и горести своих клиентов слишком близко к сердцу; и, как профессиональный тяжелоатлет, просто может взвалить на себя куда большую ношу, чем обычный человек. От его напомаженных волос отделилась прядка; в глазах у него снова появилось печальное выражение. Роузи поймала себя на невольном чувстве симпатии к нему.
— Мне и в самом деле на все это плевать, — сказала она. — Там нет ничего, что я действительно хотела бы унести с собой.
— Ну да, конечно, — сказал Алан. — Знаете, давным-давно, когда я и в самом деле занимался разводами довольно часто, каждый, кто приходил ко мне, неизменно говорил одну и ту же фразу: «Да ничего мне, в сущности, не нужно, пусть все достанется ей». Или: «Пусть он все забирает себе». И знаете, вокруг чего всегда разгорались самые дикие сцены, из-за чего народ причинял друг другу больше всего боли? Из-за барахла.
— Вы женаты? — спросила его Роузи.
— А я сидел тут и слушал, как люди льют слезы по автомобилю, по телевизору, по драгоценностям, по гребаному старому гарнитуру, который стоит у них на веранде, и думал про себя, как же низко может пасть человек, неужели они не в состоянии быть выше всей этой грязи. Неужто утраченное чувство значит для них меньше, чем все эти жалкие материальные ценности, все эти ничтожные детали? И мне потребовалось изрядное количество времени, чтобы прийти к выводу о том, что именно в деталях и коренится любовь. Она вся в книгах, в пластинках, в стереомагнитофонах и в автомобилях с откидным верхом. Любовь всегда корнями уходит в детали. И боль, кстати, тоже.
Его глаза стали еще печальней и смотрели теперь прямо на Роузи; он сложил свои белые руки одна к другой и тихо опустил их перед собой на стол.
— Нет, не женат, — сказал он. — Это довольно-таки длинная история.
— Знаете, у меня уже давно на языке вертится один вопрос, — сказала Роузи и снова принялась покачиваться туда-сюда на стуле. — Вы знаете старый замок посреди реки, на острове?
— Баттерманз?
— Это, часом, не вы его построили? Я имею в виду — не ваша семья?
— Ну, в каком-то смысле. Какой-то дальний родственник. Я никогда даже и не пытался разобраться в этой истории.
— Насколько мне не изменяет память, его официальной владелицей являюсь я. В смысле, наша семья.
— Да, кажется.
Она улыбнулась.
— Не является частью имущества, подлежащего разделу, — сказала она, и Алан рассмеялся; она в первый раз видела, как он смеется. — И знаете, чего мне всегда хотелось? Отправиться туда и залезть в этот дом. Я никогда там не была.
— Я тоже никогда там не был.
— А давайте как-нибудь туда съездим, а? — Она выпрямилась и посмотрела ему прямо в глаза. — В конце концов, вы наш семейный юрист, и все такое.
Он побарабанил карандашом о кожаную обивку стола.
— Я хочу дать вам один довольно забавный совет сказал он. — Видите ли, даже в том случае, если на бракоразводном процессе не выдвигается обвинения против одной из сторон, с момента вынесения вердикта проходит еще целый год, прежде чем развод вступает в силу.
— Господи боже мой, вы что, шутите?
— В течение полугода после вынесения приговора он считается nisi. Nisi — это по-латыни «если не». Если не обнаружится каких-то непредвиденных обстоятельств Потом наступает «срок nisi» — еще на полгода, чтобы вы ребята, обо всем как следует подумали и решили, а вдруг вам на самом-то деле не так уж этого и хочется…
— Хм.
— Но самое главное, что в течение этого срока любая из сторон имеет право обжаловать достигнутую в суде договоренность. На основании того, что противная сторона ведет себя не должным образом или если вдруг выплывут на свет божий какие-то новые факты. Скажем, факты, имеющие касательство к правильному распределению имущества.
Роузи смолчала.
— Люди не всегда успевают как следует разобраться в собственных чувствах, — мягко сказал Ален. — Иногда они меняют принятое решение. А если они и в самом деле меняют принятое решение и если им действительно хочется устроить все как-то иначе, чем записано в договоре, они начинают искать повод, чтобы этот договор обжаловать И времени у них на это — целый год. Я достаточно ясно излагаю?
До Роузи наконец дошло; она опустила глаза, ей стало стыдно.
— Я только хотел объяснить вам, — сказал Алан тоном еще более мягким, — что если вам хочется, чтобы право на родительское попечение передали вам безо всяких ненужных оговорок, и если в данный момент вы можете этого добиться при минимуме затрат, тогда мой вам совет: до тех пор, пока вы не получите официального документа о том, что развод вступил в силу, вам придется быть образцовой матерью-одиночкой. Если нужно объяснить что имеется в виду, я все дословно проговорю по буквам. А если вы не чувствуете в себе сил быть образцовой матерью-одиночкой — если вы таковой не являетесь, — тогда Роузи, вам нужно быть чертовски осторожной матерью-одиночкой.
В тот день, прежде чем уехать из города, Роузи остановилась возле библиотеки, чтобы вернуть последний прочитанный ею роман Феллоуза Крафта и взять следующий. Тот, что она вернула, назывался «Шелк и кровь при дворе», а выбрала она, почти наугад, «Опасный рейс», с морским пейзажем, галеоном и компасом на обложке. Из Откоса она выехала уже ближе к вечеру, в быстро наползающих осенних сумерках.
Вещи, подумала она, машины, дом и всяческое барахло, из-за которого придется торговаться. Ни один брак еще не был расторгнут, прежде чем люди не прошли через раздел имущества. Хм.
Ей пришло в голову, что из-за вещей с Майком могут возникнуть проблемы, но ведь, в конце-то концов, он же Козерог, он от природы привязан к вещам и вечно мучился — как их правильно расставить. Роузи, какую бы часть собственной души она ни вкладывала в пару длинных сережек или в шкатулку из наборного дерева, именно барахла всегда боялась и старалась избегать; иногда ей казалось, что жизнь — это такой бег с препятствиями, где полным-полно всяческих предметов, через которые приходится перепрыгивать, цепляться за них юбкой, терять и оставлять их где попало. В ее собственном гороскопе (по-прежнему лежит на соседнем сиденье, все в том же Коричнево-желтом конверте, пускай слегка помятом) второй дом — Lucrum , «вроде как Лукулл, — вспомнила он голос Вэл, — деньги, имущество, работа и прочее в том же роде» — был девственно пуст, ни одной приблудной планеты.
Солнце село, раскрасив безоблачный западный край неба в лавандово-персиковые цвета. На горном склон мимо которого ехал грузовичок Роузи, вышел в заброшенный сад олень, отъедаться на падалице; внизу плыли по течению реки опавшие листья, ковриками собираясь возле водоворотов, в заводях и на берегу Споффордовой лужайки.
Наступала ночь, и над башнями Баттерманза широким черным знаменем повисла стая перелетных скворцов и, как знамя на ветру, затрепетала, прежде чем птицы решили обустроиться в замке на ночь.
Роузи включила лампу и стала читать «Опасный рейс», о буканьерах в испанских морях. В книге фигурировал тот самый маг, который сделал фотографию Шекспира и чей хрустальный шар ей показывал Бони: он снабжал картами сэра Фрэнсиса Дрейка и строил вместе с королевой коварные планы, направленные против испанцев. Роузи пришло в голову, что, может быть, все романы Крафта — всего лишь фрагменты одной и той же истории, каждый из которых вынут из общего контекста и оформлен в отдельную книгу, вроде как пейзажист может разрезать большое полотно на отдельные пейзажные миниатюры и каждое забрать в отдельную рамку. Англичане одержали над испанцами победу, но испанский король, затаившись, как паук, в своем волшебном дворце, строил планы возмездия. Роузи отвезла книгу обратно в библиотеку (с запозданием и вымокшую под осенним дождичком: Сэм утащила ее во двор и забыла) и взяла следующую.
В конечном счете она прочтет их все, одну за другой; она станет читать их в приемной у Алана Баттермана, в приемных залах суда и адвоката ответчика (столько возни предстоит со всеми этими бракоразводными делами). Она читать их в очереди в банке и в бюро регистрации автомобильного транспорта. Она будет читать их Сэм на ночь поскольку Сэм всегда нравилось слушать на сон грядущий убаюкивающий мамин голос, который произносит непонятные взрослые фразы, — куда больше, чем если бы мама читала истории, специально написанные маленьких детей. Она будет откладывать их в сторону когда у нее самой начнут слипаться глаза, часто за полночь, и снова раскрывать их утром, когда вставать еще слишком рано, потому что ни миссис Писки, ни даже Сэм еще не поднялись.
Хотя, в общем-то, Роузи никогда не была заядлым книгочеем.
Если собрать все прочитанные ею книги и разделить на количество прожитых лет, результат бы вы шел не слишком впечатляющий; в обычные времена ей откровенно скучно было браться за слишком толстую книгу, за слишком долгую историю. И только время от времени она принималась читать, как будто пробуждалась и давала рецидив старая, еще в детстве подхваченная горячка; и когда она принималась читать, то читала запоем.
Это был способ ухода от накопившихся проблем, и она прекрасно отдавала себе в этом отчет. Зачастую она даже знала, от чего конкретно она в данный момент пытается уйти, — хотя в свой первый год замужества за Майком, в год, прошедший под знаком Джона Голсуорси, она об этом еще не догадывалась; и первый такой запой, в каком то отношении самый жестокий, тоже долгое время оставался для нее загадкой — в тот год, когда она вместе с родителями переехала на Средний Запад и когда она Упрямо, том за томом, прогрызлась не только сквозь полное собрание книжек о Нэнси Дрю, но и через всего «Мистера Мото» , и через всю — от доски до доски — полку в местной библиотеке, где стояли биографии; она читала о реальных жизнях реальных людей, и ее поразило вторая то, что, в сущности, они мало чем отличаются от жизни людей придуманных, она запоминала (прочно и навсегда) факты из биографий Амелии Эрхарт, У. К. Хэнди Эдварда Пейсона Терхуна, Перл Месты, Вудро Вильсона и уймища прочих. Весь тот год она проходила так словно внутри ее собственной жизни постоянно скрывалась какая-то другая жизнь, книжная и куда более увлекательная; ее ежедневное бытие поделилось на две неравные части, за книжкой и без книжки — столь же неумолимо и бескомпромиссно, как на бодрствование и сон.
И способность критического отношения к книге была Роузи столь же чуждой, как умение критически оценивать условия собственного повседневного существования. Книга либо захватывала ее, либо нет; а если захватывала, то какая, собственно, разница — почему. В период запойного увлечения детективными романами ей ни разу не приходило в голову задаться вопросом о том, какие цели преследует автор и каким будет решение поставленной проблемы; как-то раз, оглянувшись назад, она подумала: просто с самого начала до нее не дошло, что все эти истории — именно детективные и что у каждой должна быть разгадка; если бы ей попался под руку детектив, в котором загадка осталась бы без разрешения, она, вероятнее всего, даже не почувствовала бы себя разочарованной. Что ей действительно нравилось во всех этих книгах, подумала она, так это замечательное общее качество, которое делало их похожими на биографии: это были дороги с односторонним движением.
Но были и такие романы, где все шло иначе, и Роузи от них делалось как-то не по себе: романы, в которых, дочитав до половины, а то и до двух третей объема, начинаешь вдруг понимать, что сюжет сделал петлю и разворачивается теперь в обратную сторону. Те же самые события и персонажи, которые фигурировали в первой части книги и на которых держалась завязка сюжета, появлялись теперь снова (порой даже в строгой обратной последовательность), чтобы организовать развязку, как если бы вторая половина или последняя треть книги были зеркальным отображением первой, и развязка точь-в-точь как завязка, с единственной разницей, что все-таки она развязка. И не то чтобы такие книги не были похожи на жизнь, на сей счет Роузи не могла сказать ничего определенного, но если они и впрямь были хоть сколько-нибудь жизнеподобны, то выходит, и у жизни тоже могла оказаться своя вторая, зеркальная половина, а видимое ее течение в одну и только в одну сторону на поверку могло обернуться иллюзией, и если Роузи с этим пока не сталкивалась, то только потому, что сама еще не вступила в более позднюю, задом наперед, завершающую фазу жизни.
Однажды на какой-то домашней распродаже она купила книгу, в которой на пустой страничке сзади была вклеена пожелтевшая газетная рецензия на эту самую книгу. Автору рецензии книга, судя по всему, понравилась, хотя он и посетовал на излишнюю механистичность сюжета. Когда Роузи прочла сам роман, он оказался как раз из тех, с зеркальной последней третью. И она с удивлением поняла: тому, что она все время чувствовала, есть название, сюжет — то самое, что есть в романах и чего нет в биографиях; она это чувствовала, но не понимала, что именно чувствует. А теперь она это знала.
И все же она не догадывалась, до какой степени человеческая жизнь может быть похожей на роман, сколь симметричен может быть сюжет, как он может распадаться на две части, и чем дальше заберешься, тем быстрее будет обратный путь. Ясное дело, в подобном взгляде на суть происходящего была некая толика механистичности; но понять-то, выйдет твоя собственная жизнь симметричной, механистической или какой там еще, пока ее не проживешь, все равно не получится. И уж наверняка эта проблема имела для нее не чисто академический интерес, когда она высиживала с книжкой Крафта на коленях приемных адвокатских контор, пытаясь ускорить свой развод с Майком; ей приходило в голову, что именно в данный момент она может оказаться как раз на водораздел собственной истории (если жизненные трассы кто-нибудь размечает такого рода знаками — то на полпути) и, бортанув бывшего мужа, она всего лишь создаст условия для его дальнейших, совершенно неизбежных появлений в собственной истории. Которая, в конце концов, была и его историей тоже.
И Крафт — тоже туда же. Несмотря на то что история в его книгах неумолимо и поступательно шла по положенному ей маршруту, продвигаясь (с шумом и лязгом, который она слышала едва ли не наяву) от давнего прошлого к недавнему, в строгой временной последовательности, сами те истории, которые он рассказывал, зачастую отличались наклонностью к зеркальному построению сюжета. В «Надкушенных яблоках» сюжет был именно таким: ровно в середине книги тот самый маг — или ученый — вычертил юному Уиллу гороскоп, расставил по местам планеты и сказал ему, что ни за что на свете, если только ему не удастся прыгнуть выше головы, Уилл не сможет зарабатывать на жизнь игрой на сцене. И с этого момента книга с необычайной дотошностью пошла назад по собственным следам. Роузи показалось, что так оно и выйдет (и она даже воскликнула: «Только не это!» — вслух, за завтраком, — заставив Бони поднять голову, чтобы выяснить, не стряслось ли чего, и смех и грех), как только к Уиллу в Лондоне явился Саймон Хант — его бывший учитель, который нелегально выехал из страны, чтобы стать католическим священником.
Теперь именно Хант был в безвыходном положении, на Ханта охотились, поскольку он теперь был иезуитом и за его голову была назначена награда. Уилл, несмотря на искушение (пусть минутное, но все равно стыдно) выдать его, спасает перепуганного священника, спрятав его в самый критический момент под самым носом у Уолсингемова патруля: прямо на сцене, заставив его играть комическую роль попа в антипапистской пьесе — попа, которого в конце концов черти утягивают в ад.
Хорошая сцена, подумала Роузи, прямо как для кино написана.
Ближе к концу книги Уилл отправился на гастроли по Англии и снова очутился в Стратфорде-на-Эйвоне, в семнадцать лет чувствуя себя стариком, мудрым, повидавшим жизнь и пресытившимся театром. Последняя длинная сцена с давно уже смирившимся с потерей сына отцом — на том же расстоянии, едва ли не с точностью до страницы, от конца книги, что и самый первый их разговор — от начала. Входи, Уилл. Прости меня, прости.
И все-таки — Роузи сама удивилась, как так можно было сделать, — в строгой симметрии сцен не чувствовалось никакой натянутости, которая мешала ей в других книгах; наоборот, возникало какое-то странное чувство свежести, ожидания.
Может быть, просто потому, что она знала о том, куда вырулит эта история дальше, знала не из этой книги, знала то, о чем все те, кто населял ее страницы, даже и не могли догадываться: ни Джон Шекспир, ни Джеймс Бербедж (который попрощался с Уиллом у фургона на заднем дворе стратфордского постоялого двора, смахнув скупую слезу, но и радуясь — про себя — тому, что отделался от этого долговязого юнца), ни даже сам Уилл Шекспир, который повернулся и пошел по Хайстрит к отчему дому.
Пришло время остепениться; время войти в дело отца: хорошее, чистое дело, не хуже прочих, пусть и без особого полета, но зато всегда прокормит человека на склоне прожитых лет.
И не только самого этого человека — Уилл почувствовал как подпрыгнуло у него в груди сердце, хотя ноги, его тяжелые мосластые ноги, все так же размеренно трезво вышагивали по Хай-стрит, — но сможет прокормить и его жену, и детей. Темноглазую женщину, каких много в Стратфорде.
А если он будет работать упорно и ровно, то даже из долгой памяти города со временем может стереться воспоминание о его нелепом побеге в Лондон и он сможет заслужить почетное имя доброго гражданина, одного из опорных столпов города Стратфорда — и даже, чем черт не шутит, Джентльмена.
Уилл подошел к двери в отчий дом, положив руку на эфес воображаемой шпаги, висящей на левом боку, как у всякого порядочного Джентльмена. На постоялом дворе актеры Бербеджа устанавливали сцену для старой пьесы про Цезаря, которого зарезали в Капитолии.
Бог мой, сентиментально до ужаса, подумала Роузи и едва не рассмеялась вслух от удовольствия, ибо на последней странице, в самом низу, большими буквами, было написано не «Конец», а
НАЧАЛО

Глава шестая

Один ягненок умер; он лежал мок рым комком возле матери, которая недоверчиво его обнюхивала. В глубине сарая овца умерла при родах: ягненок остался жив и пытался сосать молоко. Споффорд поднял лампу — в ее свете стали видны клубы пара от его дыхания — и тщательно пересчитал овец; он так устал, что едва мог считать. Остальные были в порядке. Итак, один мертвый ягненок, у его матери полно молока; и один ягненок остался без матери. Но живая овца не давала молока сироте; мешал какой-то инстинкт, запах или что там еще. Так что осиротевший ягненок умрет с голода, если только Споффорд не начнет прямо сейчас кормить его с рук.
Либо можно попробовать один старый способ, о котором он слышал от кого-то, вот только забыл от кого; у него остался в памяти смутный образ старого пастуха, который тоже научился этому у своего предшественника, и цепочка уходила в древность. Ну, что ж.
Он раскрыл нож и, действуя быстро и почти машинально, словно делал это уже много раз, освежевал мертвого ягненка, сняв с него тонкую влажную шкурку. Сделав это, он взял ягненка-сироту и, обвязав его этим жалким лоскутом из шкуры собрата, положил рядом с матерью умершего.
Мать, как могла, внимательно осмотрела его, обнюхала и признала за своего собственного. Уступая настойчивым требованиям замаскированного ягненка, она подпустила его к вымени: пусть живет.
Ну как вам это понравится, умилился Споффорд, у которого от возни со шкурой руки были перепачканы в крови до запястий. Ну как…
— …вам это понравится, — произнес он вслух и проснулся.
Была вовсе не февральская ночь, когда обычно ягнятся овцы, а декабрьское утро. Ночью выпал снег, первый в этом году, белый свет заливал верхний этаж его дома, и о том, что был снегопад, он догадался, не поднимая головы.
Елки-палки, подумал он взволнованно, бывают же такие яркие сны. Такие убедительные.
Он сел и почесал голову обеими руками. Его куртка из овчины, чистая, висела на крючке. Он рассмеялся: классный это был фокус с ягненком. Интересно, подумал он, правда, что ли, это помогает. Насколько ему помнилось, он никогда о таком не слышал, хотя в детстве ему как-то пришлось кормить вручную осиротевшего ягненка. Старый пастух из этого сна, рассказ которого он будто бы вспомнил (розовощекий, с обгрызенной трубкой, с волосами, похожими на овечью шерсть) точно был ему незнаком — полная выдумка.
За завтраком он решил: надо спросить у кого-нибудь знакомых местных овцеводов, есть ли такая уловка. Правда ли, что это известный старый способ.
А если правда?
Следующее решение он принял за мытьем посуды.
День казалось, отмечен был каким-то особым смыслом: этот сон, этот снежный отблеск, словно бы открыл, обнажил какие-то глубины в нем самом. В общем, закончив работу по дому, он отправился на Заимку к Вэл — давненько он собирался к ней выбраться. Ковыряя в зубах костью форели, которую держал специально для этой цели, он примерно наметил, какие вопросы ей задать, что за совет ему нужен и в какой области.
Дальняя Заимка Вэл, в Шэдоуленде, на зиму обычно закрывалась. Вэл так изъяснялась относительно этого закрытия, словно бы это она сама закрывалась на три месяца: «Я закрываюсь на Благодарение, — говорила она. — И буду закрыта до Пасхи». И в каком-то смысле Вэл тоже закрывалась. Стоило выпасть хотя бы легкому снежку, и она переставала водить машину; ее «букашка» (в которую рослая Вэл едва влезала, как большой клоун в крошечную цирковую машинку) превращалась в бесформенный белый холмик на подъездной аллее, и только когда машина скидывала по весне костюм снеговика, Вэл вновь садилась за руль. Все это время она (и ее престарелая мать, которая тоже жила в Заимке) целиком полагалась на телефон, на заботливость тех, кто к ним заезжал, и на определенный талант впадать в спячку, умение жить летними впечатлениями, занятиями, сплетнями и новостями, как на запасе подкожного жира. Собственно, когда дело уже шло к весеннему равноденствию, она и впрямь как будто усыхала, как медведица к весне.
Заимка представляет собой приземистое двухэтажное строение на берегу Шэдоу-ривер, добираться до которого приходится по одному из двух проселков — и с немалым трудом. Ни вывеска, ни обстановка почти не переменились за последние тридцать лет. Был один момент, о котором Споффорд часто с любопытством думал, но никак не решался потихоньку выспросить — давно ли Заимка перестала быть борделем. Из кое-каких обмолвок и полунамеков местных жителей он сделал вывод, что так и было еще на их памяти, в пользу этого предположения говорила и общая планировка дома (спереди бар и ресторан, сообщавшиеся с хозяйской гостиной, а наверху и в скрытой среди сосен пристроечке — несколько маленьких комнат, которые теперь пустовали), и характер матери Вэл, Наины, которая теперь ушла на покой и выступала в основном в роли креста, который влачила по жизни Вэл. Споффорд легко мог представить ее в роли этакой уездной бандерши; хотя он никогда не водил знакомства (по крайней мере, не в этой стране) с уездными бандершами. Теперь она посвятила себя особым отношениям с Богом и рассказывала небылицы о своем прошлом, в ответ на что Вэл фыркала и говорила ей колкости. Они никогда не жили врозь.
— К завтрему растает, — сказал Споффорд. — А я вот тут привез кой-чего. Положи в кладовку.
Он завез ей продуктов, лакомств и блок «Кента», о котором она просила, да еще проволочную корзинку апельсинов.
— Дороги расчищали? — спросила Вэл. Она имела очень смутное представление о реалиях зимней жизни, но любила о них поговорить. — Нет? А ты все-таки поехал сюда из-за этой ерунды? Распродолбаный ты сорви-голова. Думаешь, вымахал такой большой, так все тебе можно?
Споффорд рассмеялся:
— Вэл, снега не настолько много, чтобы забился протектор.
Она улыбнулась, прекрасно зная цену этой его показной скромности, и показала продукты матери:
— Глянь, ма. Что ты на это скажешь?
— Он хороший парень. — Мать сидела рядом с ней на койке. — Бог уготовит ему что-нибудь особенное.
— Ты ему напомни, Богу-то, — сказала Вал. — Пусть Бог отложит для него счастливый билетик.
— Тебе бы все язвить.
Они сидели на кровати Вэл перед включенным телевизором — показывали сериал, который Вэл не пропуска — обе кутались в пледы, подоткнув за спину подушки, перед ними стоял кофейник: вроде еще не поднимались, но уже и не спали; вставали они поздно и подолгу. На койке рядом с «Телегидом», «Дальвидским глашатаем» и какими-то журналами светской хроники стоял подносик с собачьим завтраком, здесь же сидел и сам песик, маленький пекинес, с таким же победным видом, как герой мультфильма, в честь которого был назван. Он тявкнул и стал сопеть на Споффорда.
— Ну, ближе к делу, — сказала Вэл и засмеялась своим низким заразительным смехом; у нее была манера время от времени посмеиваться без всякого повода, как будто вокруг нее непрерывно шла вечеринка. — Гороскоп, верно? Ты приехал за гороскопом.
— Ну, типа, да, — сказал Споффорд.
— Не готов.
— Ну, что ж…
— Но уже почти. Хочешь взглянуть? Деннис! Не ставь ноги в еду! Господи, ну смотри что он творит! — Она подхватила на руки свою моську, запахнула большой синелевый халат и встала, перебросив сигарету в уголок рта и прищурив глаз от поднимающегося дыма. — Пойдем посмотрим.
В углу гостиной возле лампы стоял карточный столик, за которым Вэл работала. В промежутке между двумя пузатыми китайскими мудрецами из мыльного камня разложены были эфемериды, таблицы и справочники. Кружка с Цветными карандашами, красная пластмассовая линейка, циркуль и транспортир придавали рабочему месту Вэл вид школьной парты, но Вэл не в игрушки играла. В Дальвиде ее уважали; она зарабатывала неплохие деньги, составляя гороскопы; некоторые без ее одобрения шага не могли ступить. Она билась об заклад, что помощи и поддержки у нее искало не меньше народа, чем у любого приходского священника, ей поверяли свои страхи и даже рыдали, припав головой к ее огромным ляжкам.
Она спустила с рук Денниса, который старательно встряхнулся с головы до обрубка хвоста; она вытащила из-под калькулятора Споффордову карту и какие-то отпечатанные на машинке листы бумаги, исписанные каракулями и цифрами.
— Математика меня достала, — сказала она. — Честное слово, просто достала.
Она присела на обитый ситцем кленовый стул, изучая свои труды (кивнув Споффорду, чтобы тот тоже садился), и подвинула к себе пепельницу.
Вэл знала, что существует тысяча способов делать то, что ей удалось сделать к настоящему моменту, да и дальше тоже можно считать до бесконечности, коли есть терпение и навык, но ей от этого проку было немного. Она работала со своими цифрами только до той поры, пока не схватывала натальную карту чутьем, каким-то потаенным внутренним чувством, благодаря которому она, собственно, и стала хорошим профессионалом. И когда к ней приходило этакое вот озарение, математика начинала приносить плоды, планеты в своих домах обретали смысл, поворачивались друг к другу лицом или отворачивались друг от друга, благородные, полные достоинства, подавленные или смущенные; маленькая бумажная вселенная приходила в движение, и Вэл могла начинать работу.
Все это называлось «ректификацией гороскопа». Основания подобной ректификации были для Вэл очевидны: если все младенцы, родившиеся в один и тот же час во всех клиниках одного и того же города, а значит, все под одинаковым астральным влиянием, имеют различные (счастливые или несчастливые, радикально отличающиеся друг от друга или расходящиеся лишь в мельчайших модификациях) судьбы, тогда и каждая душа на свете хотя «немного, а чаще всего очень даже заметно отличается остальных, и этой разницы тебе не постичь, если про попытаться более или менее точно расположить нужные символы в карте домов. Во всяком случае, насколько Вэл могла судить, уточнять и вносить коррективы можно до бесконечности, и с каждым повышением порядка точности все менялось, планеты в гороскопе у человека могли перескакивать из одного знака в другой, и противостояния отменялись, а квадраты превращались в бессмысленные ромбы.
Нет, уж что всегда значило больше любой точности, любой математики, так это понимание: нарастающая уверенность, что ты поняла, уловила смысл.
Ого, посмотри-ка, Меркурий в соединении с Сатурном в седьмом доме, ну да, конечно, а у твоей мамы Луна, вероятно, была в Близнецах, безусловно, так оно и было. Когда двенадцать домов становились перед мысленным взором Вэл не ломтиками некоего абстрактного пирога, а именно домами — и не чьими-то, а домами именно данной конкретной души, домами, которые могли быть ветхими, или гладко-мраморными, или зловещими, с крепостными бойницами, но не могли быть чьими-то еще, — тогда и только тогда она начинала говорить.
— Вот дома, — говорила она Споффорду. — В гороскопе двенадцать домов, и в них обитают планеты. Двенадцать отделений жизни, двенадцать разных классов вещей, из которых она состоит, — вот что такое эти дома, а на них воздействуют семь видов воздействий, или сил, или влияний — это планеты. Понимаешь? Ну вот, в зависимости от того, где и когда ты родился, от того, какие именно звезды всходили над горизонтом в то время, мы Расставляем эти дома от первого до двенадцатого против часовой стрелки, начиная отсюда, с того, в котором ты родился.
— Хм, — сказал Споффорд.
— Штука в том, — сказала Вэл, — что эта карта составлена из времени, и дома тоже, их надо расставить по местам, чтобы начать работать. Первые три дома, отсюда досюда, дают нам первый кватернер, или первую четверть потому что двенадцать — это четыре раза по три, правильно? Первый кватернер — это заря. Или весна. Или зарождение. О'кей? — она выудила еще одну сигарету из своей смятой пачки и раскурила ее. — О'кей. Первый дом называется Vita.
Это по-латыни, ты, чмо, где тебе знать Vita — это Жизнь. Дом Жизни. Маленький Споффорд рождается и отправляется в путешествие.
Она стала дальше показывать Споффорду, где располагаются его планеты, в каких домах, удобно ли им там или вообще в кайф, или наоборот, и как все это предопределяет судьбу Споффорда, его счастье и его Развитие. Он слушал заинтригованно и радостно, довольный, что его разбирают вот так по косточкам, укладывают его едва успевшую явиться на свет душу в изящные геометрические пропорции, преломляют ее цвет, преимущественно бурый (такой она представлялась Споффорду), через призму гороскопа на спектр составляющих чистых оттенков, полоска пошире, полоска поуже.
— Что это? — спросил он про линию, соединявшую Сатурн в его двенадцатом доме — Career, Тюрьма — с Венерой, как раз напротив в шестом доме.
— Противостояние, — объяснила Вэл. — Вызов. Сатурн в двенадцатом доме может означать изоляцию. Работу над собой. Одиночество, существование угрюмого отшельника. Угу. Ему противостоит Венера в Valetudo, шестом доме, который что-то вроде бюро добрых услуг. В этой позиции она дает привнесение гармонии в жизнь других людей. Иногда путем прямого вмешательства, внося свою лепту, чтобы помочь человеку выбраться. Ясно?
Споффорд всмотрелся в этот поединок.
— И кто побеждает?
— А кто его знает. Это вызов, — она помахала перед собой ладонью, разгоняя дым. — Но. Это еще не все.
Смотри. Прямо по соседству Марс в седьмом доме, это Uxor, Супруга; и старина Марс тут в тригоне с Сатурном, когда третья планета в секстете с одной и в тригоне с другой это называется Простым Противостоянием. Простым потому что, каким бы жестким не было противостояние, оно сбалансировано большим весом третьей планеты Марс в Uxor! Это может означать случайный роман, из которого никак не можешь выбраться. Такой, знаешь, с соплями и воплями. А может дать крепкое товарищество в браке, рука об руку до самого конца. Все зависит от тебя самого.
Закончив с тем, что раньше наработала, Вэл сложила руки на столе перед собой.
— Н-да, — сказал Споффорд.
— Н-да.
— В общем-то, — начал он, снимая свою шапку, — я хотел узнать — в основном — насчет будущего.
— Вот как?
— Речь идет о конкретной женщине. Какие у меня шансы. Хотелось бы знать, как они выглядят с этой вот точки зрения.
— Какая такая конкретная женщина? Ладно, не напрягайся. Мне не нужно знать ее имени. Только астральные характеристики. Какой у нее знак?
— Никогда не запоминаю таких вещей. По-моему, Рыбы.
— Ну, во-первых, Рыбы и Овен друг с другом не очень-то, — сказала Вэл. — Но тут действует множество факторов.
— Не очень?
— Огонь и вода, — пояснила Вэл. — Не забывай об этом. К тому же Овен самый молодой знак.
А Рыбы самый старый.
Споффорд разглядывал гороскоп, который подсунула ему Вэл. Ему казалось, что он сможет различить в нем все, что ему хочется знать, по крайней мере на данный момент. Сатурн, повелитель меланхолии, его маленький дом, печальный серый камень, такой же серый и печальный, как тот, который частенько мерещился ему в его собственной труди. Одиночество.
А нежно улыбающаяся Венера, противоположность Сатурну… Старая душа, сказала ему однажды Роузи, добрая старая душа в старом-престаром водном знаке. Он уже ввязался в драку, и он будет сражаться за нее, если от этого будет хоть какой-нибудь толк. А Марс, его огненная планета, обитал в доме завоевания жен (Споффорд дотронулся до знака заскорузлым пальцем), а разве он, Споффорд, не был воином? Может, тут ему помогут, раз уж так повернулось. Ветеранам войны полагаются льготы.
Валяй, свети дальше, подумал он.
— Ну, что ж, смотрится неплохо, — сказал он, вставая. — Нормально смотрится.
После его ухода Вэл некоторое время сидела, сперва сложив руки перед собой, потом опершись подбородком на ладонь одной руки, а затем сцепив руки за головой.
Роузи Мучо следовало быть осторожнее, думала она. Этот парень крепко в нее втюрился. А у него еще Луна в Тельце, железная струпа. Роузи лучше быть к этому готовой.
Она повернулась не вставая со стула. На полках за ее спиной стояло несколько старомодных скоросшивателей в оранжевых обложках, с черно-белыми полосатыми переплетами, маленькими латунными скобками, чтобы закрывать их, и кожаными ушками по бокам, чтобы вытаскивать с полки. Она выбрала один из них, открыла и, порывшись немного в его содержимом, вытащила поделенную, как пирог, на двенадцать долек карту, похожую на ту незаконченную, которую она объясняла Споффорду, только совершенно другую, с другими жильцами, иначе расселенными по другим домам.
Рыбы: Любовь и Смерть. Таким Вэл представляла себе этот знак. Под знаком Рыб родился Шопен. Но только здесь доминировал здравый смысл.
Что ж, она хорошая девушка и, наверное, справится, только немножко сумасшедшая; наверное, сама не знает в какой степени. Луна в Скорпионе: Скорпион — это Секс и Смерть.
Все-таки ей следовало быть поосторожнее.
Снегопад, усиливаясь, продолжался весь день и всю ночь; под утро прошли снегоочистители, проплыли как огромные призраки с яркими фарами, сгребая один за другим в сторону длинные валы снега. Когда на следующий день наконец засияло солнце, мир был заботливо обернут снегом, как ватой; из кухонного окна в Аркадии, возле которого стояла в ожидании Роуз, холмы и леса казались пушистее, белее и мягче споффордовских овец.
— Пш, — сказала батарея отопления.
— Пш, — сказала Сэм, наполовину одетая в свой зимний комбинезончик, в общем, вполне собранная, оставалось только одеть ей верх — и на улицу. Рукава и капюшон свисали у нее, словно наполовину сброшенная кожа.
— Пш-ш, — сказала батарея.
— Пш-ш-ш, — сказала Сэм и засмеялась.
— Вот он, — благодарно произнесла Роузи, — как раз вовремя.
— Я хочу посмотреть.
Роузи подняла дочь к окну, чтобы ей было видно маленькую красную машину, которая свернула в ворота, немного пробуксовав в валике снега, оставленном снегоочистителями возле подъездной аллеи.
— Вам бы ехать поосторожней, — сказала она дочери, поднимая костюмчик, болтавшийся рядом с ней, как сиамский близнец, и засовывая в него Сэм.
— Скользко.
— Вот-вот.
— Папа умеет водить машину.
— Умеет?
— Поедем с нами.
— Нет, сегодня не могу. Ну, до свидания.
Роузи бегом повела Сэм по дому к вестибюлю и распахнула тяжелую входную дверь. На аллее, подрагивая, словно от холода, стоял с невыключенным двигателем маленький красный автомобиль, из его выхлопной трубы валил пар. Майк осторожно пробирался к дому, расставив для равновесия руки в перчатках.
— Привет.
— Привет.
Порядок? Привет-привет, Сэм. Ух! — он сгреб дочь в охапку, как кулек, и стиснул в объятиях; Роузи, стоя в дверях на холоде, обхватив себя руками за плечи, ждала, пока они пообщаются. Сэм делилась новостями, Майк внимал.
— Так что у вас на сегодня? — произнесла наконец Роузи. — Какие планы?
— Не знаю, — сказал Майк, глядя не на Роузи, а на Сэм, которая запустила пальцы в его усы. — Может, слепим снеговика, а? Или снежную крепость?
— Давай! — закричала Сэм, выворачиваясь из его рук. — Или снежную машину! Или снежный Песнионат!
— Только не здесь, — сказал Майк. Он опустил ее на землю. — Поедем домой и построим.
— Эй, — предупреждающе сказала Роузи.
— Ладно, ладно.
Она вручила Майку чемоданчик на молнии:
— Одеяло. Бутылочка на потом. Не давай ей молоко в бутылочке, если она задремлет.
Зубной врач не велел. Книжка. И все прочее.
— О'кей, — сказал Майк. — Поехали?
Стоя между ними, Сэм переводила взгляд с одного на другого: ей было трудно привыкнуть к тому, что приходится выбирать.
— Пока, Сэм. До встречи.
— Пошли, Сэм. Мама замерзла в дверях. Пускай идет в дом.
Сэм все еще не проявляла желания сама куда-то идти, так что в конце концов с жизнерадостным воплем — И-и-и! — Майк снова подхватил ее и понес прочь, как пират, чуть ли не прыжками по заснеженной аллее. Маленькая машина рыкнула.
Майк забрался на водительское сиденье, усадив перед собой Сэм; не тесно ли им там, подумала Роузи; но она знала, что дочери нравится эта машина.
Роузи помахала рукой.
Пока-пока. Она улыбнулась. Она еще раз помахала машине рукой, по-взрослому, никаких тяжелых переживаний. Она вернулась в дом и закрыла дверь. По холлу пробежал, иссякая, кусочек пойманного и оставшегося здесь зимнего ветра.
В другом конце холла, сложив руки за спиной, стоял Бони.
— И вроде все в порядке, — сказала Роузи. — Как будто наняла хорошую няньку. Бесплатно. — Она все так же, не расцепляя рук, продолжала обнимать сама себя за плечи. — Он никогда не проводил с ней так много времени раньше. Никогда так не старался ей угодить.
Бони кивнул, медленно, словно обдумывая ее слова. На нем был старый-престарый свитер с высоким воротником, растянутым так, что из него по-черепашьи высовывалась его шея со сморщенной кожей.
— Ты что-нибудь планировала на это утро? — спросил он.
— Нет.
— Тогда, — произнес он раздумчиво, — я бы хотел кое о чем с тобой посоветоваться. Кое-что обсудить.
— Конечно, конечно.
— Как ты сказала?
— Я сказала, конечно, — повторила Роузи, отняв наконец руки от плеч и подходя поближе к Бони, чтобы он не кричал так громко. — Конечно. О чем ты хотел поговорить?
— А ты точно уверена, что я не отвлекаю тебя от дел? — внимательно глядя на нее, спросил Бони.
— Да нет у меня никаких дел, — сказала Роузи, улыбнулась, взяла его за руку и нежно пожала. — Ты же знаешь.
— Ну, тогда, — сказал он, — наверное, я и впрямь выбрал удачное время для разговора. Тогда давай-ка пройдем ко мне в кабинет.
Всякий раз, всякий раз, когда Майк увозил Сэм, на Роузи набегало вот это облачко бессмысленного и бесполезного чувства вины и утраты, облачко, под которым она не хотела стоять и все-таки никак не могла от него отвязаться, — оно было похоже на сон, который часто снился ей в первые месяцы после рождения Сэм: что кто-то имеющий право судить, решил, что Сэм ей не принадлежит или что Роузи недостойна ее воспитывать и должна будет от нее отказаться — то же самое чувство вины и утраты, ужасное покаяние взрослой жизни, и вместе с тем ощущение свободы и одиночества, опять как в детстве, — подлое чувство свободы и одиночества, которое не могло заменить Сэм, но возникало — и все тут. То ли это облачко прилетело из того сна, то ли сон и облачко происходили из одного источника — вот только откуда? Вина, чувство вины за то, что не хочется взрослеть, вот что это могло быть; запрятанное глубоко-глубоко в твоем ребячьем сердце нежелание удваиваться, утраиваться, желание остаться навсегда одной-единственной — и затем чувство утраты, конечно, и это тоже, утраты всего что ни есть самого ценного, того, что нажила, пока взрослела.
Всего-всего самого дорогого для тебя, если, конечно, не считать себя самой.
— Ну вот мы и добрались, — сказал Бони, открывая узкую двустворчатую дверь и приглашая ее войти.
Роузи никогда не была в этой комнате, которая называлась кабинетом, хотя о Бони часто говорили, когда она была еще маленькой, что он в кабинете, что он там работает, что его нельзя там беспокоить; она привыкла воображать, что он, как таинственный маг, прячется там и размышляет, но теперь, прислушиваясь к воспоминаниям о тогдашних табу, она подумала, что Бони, вероятнее всего, просто уходил сюда вздремнуть.
И точно, в углу обнаружился выглядевший весьма уютно кожаный шезлонг с наброшенным на него вязаным платком.
— Вот мой кабинет, — сказал Бони.
Когда-то это была библиотека, да и сейчас в основном тоже: красивые книжные шкафы из какого-то светлого дерева возвышались, вплоть до кессонного потолка, по всей комнате, даже в простенке между высокими окнами, выходившими в сад; все они были заполнены не только книгами, но еще и скоросшивателями и коробками, напоминавшими обувные; старые газеты и журналы трудами лежали на полках.
— Майк приезжает каждую неделю, так ведь? — спросил Бони, убирая труду почты с кожаного вращающегося стула.
— Ага. — Ей показалось, она поняла, к чему он клонит. — Я это только временно… Нет, правда, понимаешь, я не собираюсь болтаться тут до конца твоей жизни. Это только пока…
Пока — что?
— Пойми меня правильно, — произнес Бони, старательно расчистив себе место и усевшись. — Я даже очень тебе рад. Мне только хотелось бы знать — если, конечно, ты окончательно уверена в том, что не вернешься к Майку, — как вы договорились насчет денег.
Роузи села в шезлонг.
— Та маленькая школа, — сказал Бони. — Это ведь был не самый надежный заработок.
— Нет, конечно.
— Я собирался предложить — в общем, давай начнем с самого начала. — Он откинулся на спинку стула, тот по-старчески заскрипел, казалось, что он одного возраста с Бони и так же нуждается в смазке. — Что ты знаешь о Фонде Расмуссена?
— Ну, я знаю, что есть такая штука. Честно говоря, вообще-то я не очень представляю, как он устроен.
— Это просто семейные деньги, то, что от них осталось, все вложено в неприбыльную корпорацию и используется для финансирования всяких достойных проектов. Таких, которые заинтересовали бы меня, или моего брата, или нужны обществу. — Он улыбнулся, обнажив зубы цвета слоновой кости, и указал на троицу стальных шкафов с документами, немного несообразно смотревшихся на фоне деревянных панелей. — Вот такой у нас нынче бизнес, — сказал он. — Раздаем деньги вместо того, чтобы их делать.
— И кому ты их даешь? — спросила Роузи, у нее промелькнула мысль, не собирается ли он предложить ей фант и как он сможет это обосновать.
— Да обращаются люди, — сказал Бони. — Ты не представляешь, кто только не присылает заявки. Большая часть идет каждый год одним и тем же людям. Долгосрочные фанты: библиотека Блэкбери-откоса, заповедник дикой природы, Дом Парра, «Чаща».
Он посмотрел на нее, и морщины набежали на его пятнистую лысину.
— Существует совет директоров, — продолжал он. — Он собирается раз в год и утверждает фанты. Но предложения им посылаю я. В общем-то, они утверждают все, что я им отсылаю. Надо только оформить надлежащим образом, и все.
— Ну, ты же не собираешься вручить фант мне, — со смехом сказала Роузи. — По доброте душевной и для того, чтобы помочь обществу.
— Да нет, — сказал Бони. — Я думал не совсем об этом. Я пришел к выводу, что в последние годы предложения просто не доходят вовремя до совета. — Он медленно сложил руки вместе. — Есть и другие дела, которые я не успеваю делать, а делать их нужно.
— Тебе нужна помощь? Если тебе нужна помощь…
— Я собирался предложить тебе работу.
Бони казался еще темнее на фоне снега за высокими окнами, руки он сложил на животе, голова опустилась едва ли не ниже плеч. Роузи вдруг впервые явственно осознала, что Бони, наверное, собрался помирать, и довольно скоро.
— Я буду тебе помогать, — сказала она. — Просто за жилье и стол. Конечно, я буду рада помочь, — и в горле образовался комок.
— Нет-нет, — сказал Бони. — Работы слишком много. На полный рабочий день. Подумай над этим.
Роузи зажала похолодевшие руки между колен. Раздумывать тут, конечно, было нечего.
— Я надеюсь, — мягко произнес Бони, — что ты не обиделась. Работать на семью за деньги…
Но это мое дело, Роузи. Пожалуй, это все, что у меня осталось.
Тогда у нее на глаза мгновенно набежали слезы.
— Конечно, я не обиделась, — сказала она. — Ничего подобного. Слушай, тебе тут не холодно? Ты никогда не разжигаешь вон тот камин?
Камин был выложен зеленым серпентинитом, а на полу перед ним стоял медный экран в форме петуха. Имелась и медная корзинка с поленьями и щепками, набор медных инструментов и даже коробка длинных спичек.
— Никогда, — сказал Бони, с трудом поднимаясь и направляясь полюбоваться на камин, как будто он только теперь открылся в стене. — Миссис Писки не нравится, когда их топят.
Искры на ковре.
Копоть на портьерах.
Роузи опустилась на колени перед камином и отодвинула в сторону петушка. Она открыла дымоход и спросила у Бони:
— Ты не возражаешь?
— Да нет, — сказал Бони неуверенно. — Но только под твою ответственность.
— Ладно, — сказала Роузи. — Бумага найдется?
Бони вернулся к своему столу, немного порылся в почте и принес большую часть ей.
— Еще, когда будешь обдумывать, — сказал он, — может, это тебя заинтересует… Помнишь, я говорил тебе что Сэнди Крафт когда-то работал на Фонд.
— Да, кажется, говорил. Чем же он занимался?
— Да так, исследованиями. Разными вещами. Давно это было.
— Угу, — сказала Роузи.
— Во всяком случае, права на издание его книг принадлежат Фонду. А ими время от времени интересуются Правами на переиздание. Я подумал, ведь ты и сама интересовалась его книгами.
— Ага. — Она подожгла письма, щепочки и дрова одной из длинных спичек. Тяга у камина была отличная. — Поняла.
— И еще, — продолжал Бони. — Кроме того, — он потер свою сияющую, словно навощенную, лысину, — его дом. Он тоже теперь принадлежит Фонду, а с тех пор, как Крафт умер, там никто не был. Надо бы посмотреть, как там, — Роузи не видела его глаз за отсветами огня в синих очках. — Я не могу.
— Угу.
— Так что… обдумай, почему бы и нет, и если решишься…
— Бони, — сказала она. — Я согласна.
— А, — сказал он. — Ну, тогда нам надо обсудить продолжительность рабочего дня, жалованье и тому подобное.
— Да, конечно, — сказала Роузи. — В смысле, конечно, обсудим, конечно. Но в любом случае я согласна, — она ободряюще улыбнулась ему.
— Хм, — произнес Бони, глядя на нее — она все еще стояла на коленях на коврике у камина, — то ли он был доволен, то ли немного озадачен той скоростью, с которой она приняла решение. — Ну ладно, — он сунул руки в карманы, — хорошо.
Он повернулся к стоявшим за ней книжным полкам. Роузи начала замечать в комнате вещи, которых не увидела сразу. Стальные шкафы, казалось, ломились от бумаг.
По углам стояло несколько картотечных ящиков, забитых какой-то макулатурой или неотвеченными письмами и отвергнутыми предложениями.
«Чаща», ух ты. Майк намекал, что у «Чащи» какие-то финансовые затруднения. Ей стало приятно от мысли, что она может обрести над ним некую власть. Пусть даже это будет возможность немного ускорить тот или иной процесс. Или, скажем, замедлить.
— Вот, — сказал Бони, возвращаясь с книгой, которую взял с полки, — может, тебе будет интересно.
Книга называлась «Усни, печаль» и принадлежала перу Феллоуза Крафта.
— Ограниченным тиражом, — сказал Бони. — Мемуары. Просто пара сотен экземпляров, отпечатанных в маленькой такой типографии. Может, что-нибудь вычитаешь там для себя.
— Ух ты, — сказала Роузи. — Класс!
В книжке было несколько фотографий. Края толстой бумаги, на которой она была напечатана, обрезаны неровно. Роузи раскрыла книгу на первой попавшейся странице.

 

Меня иногда спрашивают, как можно держать в голове детали и подробности не только исторических событий, но и одежды, еды, традиций, архитектуры, коммерции, необходимые для того, чтобы сделать исторический роман убедительным. Думаю, что можно воспользоваться необходимым количеством заметок и памяток разного рода, однако в моем случае, хотя у меня и не особенно вместительный мозг, все необходимое я держу в голове, ведь я довольно много лет тренировался по мнемоническим системам, которые позволяют мне хранить в памяти почти безграничное количество фактов в определенном порядке и которые работают так, что многим кажутся действительно очень необычными.

 

— Сейчас слишком холодно, — произнес Бони, и Роузи не сразу поняла, что он все еще продолжает говорить про Дом Феллоуза Крафта. — Сейчас слишком холодно. Там отключено отопление и электричество. А вот весной…
— Конечно, — сказала Роузи.
Что там за выражение в «Надкушенных яблоках», как они называли старую королеву? Безумный белый макияж рыжий парик, драгоценности и кольца… Сказочное чудище. Это про Бони, подумала она, глядя, как он греет свои старые когти у разведенного ею огня. Сказочное чудище.
— Весной, — произнес он так, словно уже наполовину уснул. — Весной. Поедешь и посмотришь.
— Каждый из этих двенадцати знаков, — говорила Вэл Бо Брахману, неловко присев на корточки у него на полу и изнемогая от желания закурить, — каждый из них можно подытожить, свести к одному-единственному слову.
— К одному слову? — повторил Бо, подперев рукой голову и улыбаясь.
— Ну, я хочу сказать, к одному глаголу со словом «я». Вроде «я могу» или «я делаю что-нибудь». У каждого знака есть такое слово, которое как бы выражает его суть.
— Ага, — сказал Бо. — Примерно как…
— Примерно как то, что я сейчас собираюсь тебе сказать, — перебила Вэл.
В тот слякотный январский день ее привезла в Откос Роузи Мучо, она предоставила Вэл возможность сделать необходимые визиты, пока сама занималась делами с Аланом Баттерманом, своими и делами Бони, а потом они с Вэл собирались отправиться вместе в «Вулкан» в Каскадии и поглощать тарелками пикантные кушанья южных морей и пить май-тай в зале с бисерными занавесками на входе, пока Роузи будет вываливать на Вэл свои беды и победы.
— Овен, — продолжала она. — Первый знак. Овен говорит Я есть. Это первый знак, понятно, самый юный из всех. Затем Телец. Телец говорит Я хочу. Материальные желания, понимаешь, очень сильны в Тельце. Уловил мысль? Близнецы. Близнецы говорят…
Она вдруг искоса посмотрела на Бо и укоризненно подняла палец.
— Ты не слушаешь, — произнесла она с упреком.
— Я слышу тебя, Вэл, — сказал Бо. — Я слышу тебя.
— Я знаю, ты думаешь, что все это чушь собачья.
— Нет, я просто думаю, что…
— Ты считаешь все это огромной тюрьмой. Ты и маме сказал до же самое.
— Я знаю, что это большая тюрьма и есть. Судьба. Звезды. Знаки. Дома. Словечки и глаголы.
Все, что ты говоришь, Вэл, и все, что с этим связано, означает — Ты на это обречен. Но я не обречен. Существует понятие для всего, с чем ты работаешь: Heimarmene. Это греческое слово. Оно означает предопределение, или судьбу, но оно же означает и тюрьму. Дело не только в том, чтобы понять, где находишься — какой у тебя знак и какая у тебя в данный момент участь, — а в том, чтобы пробиться через нее, прорваться через сферы, которые тебя сковывают. — Он так разгорячился, что даже разогнул скрещенные ноги и встал. — Во мне содержатся все эти двенадцать знаков, Вэл. Во мне есть все эти глаголы. Все эти семь планет, а может восемь или девять.
Они все мои. Если я захочу стать Тельцом, я стану им, захочу — Львом или Скорпионом. Я не обязан отбывать все двенадцать в бесконечной последовательности жизней. Это то, чего они хотят, — он указал вверх. — Но это не так.
— Они? — переспросила Вэл.
Продолжая улыбаться, Бо тихонько приложил палец к губам. Тише…
— Ну ты и дурень, — умилилась Вэл и расхохоталась. — Ну ты и псих.
— Послушай-ка, — сказал Бо, которому в голову пришла идея. — Ты случайно не собираешься сегодня в банк? Тот, что на Бриджес-стрит, это же твой? Это я к тому, что не могла бы ты заплатить заодно и по нашему вкладу? А то у нас тут на руках все эти январские счета…
— Козерог, — сказала Вэл, нацелив на него палец Я имею.
На крыльце снаружи раздались тяжелые шаги, и кто то попытался открыть дверь. Бо и Вэл с недоумением слушали, как этот некто попробовал вставить ключ в замок но не смог, выругался и стал заглядывать внутрь через маленькое заиндевевшее оконце в двери, приставив к нему ладонь козырьком.
— Войдите, — помедлив, крикнул Бо. — Незаперто.
Еще несколько неловких движений, и вот большой мужчина в длинном — перец с солью — пальто уже стоит на коврике у двери, мокрый и смущенный, глядя то на одного из них, то на другого. Что-то в нем напоминает (решила Вэл) Гэри Меррилла , тип тот же, только незавершенный. Неплох. Стрелец, решила она почти мгновенно. Определенно Стрелец.
— Извините, — сказал он. — Я думал, дом пустует. Мне сказали, что здесь не живут.
— Ан нет, — сказал Бо.
— Сдается?
— Квартира? Нет. — Он отрицательно помахал рукой. — Она моя.
— Это Кленовая, двадцать один?
— Нет. Это четная сторона. Дом восемнадцать. Двадцать один как раз напротив.
— Ой, простите.
Извините, пожалуйста.
Они с Бо некоторое время смотрели друг на друга озадаченно, пытаясь понять, где и когда они раньше встречались, но так и не смогли припомнить. Затем Пирс Моффет повернулся и вышел.
— Стрелец, — сказала Вэл, инстинктивно потянувшись за своим «Кентом» и сунув его обратно в сумочку, у Бо не курили. — Ставлю доллар.
— А у него что за глагол? — спросил Бо, все еще пытаясь опознать приходившего.
— Его глагол? Щас скажу. Стрелец… Скорпион — это желаю, а Стрелец сразу после… Стрелец — это я вижу. Точно. Я вижу. — Она, вложив стрелу, натянула тетиву воображаемого лука и прицелилась. — Понял? Я вижу.
Напротив, в доме двадцать один, верхняя квартира, как и было обещано, оказалась незанятой, и ключ, которым снабдила его дама в риэлтерской конторе, подошел дверному замку. Пирс проник на кухню и постоял там; вода капала с него на линолеум, а он вглядывался в глубь квартиры, с планировкой на манер вагона, как и у его прежней квартиры в трущобе. За мрачноватой, но просторной кухней располагалась крошечная гостиная с чудесным, высоким, закругленным вверху окном. Затем шла самая большая комната, обшитая необычными панелями из крашеного дерева, с потолком из тисненой жести: он решил, что комната, должно быть, одновременно выполняла роль спальни и кабинета.
Эксцентрично. Неудобно. Но жить можно.
В окнах большой комнаты и сквозь стеклянную дверь виднелась веранда, тянувшаяся по всей ширине квартиры: узенькая веранда со створчатыми окнами. А за ней Дальвид и Блэкбери-ривер, туда выходили окна квартиры.
Здесь на кухне он будет готовить и есть; вон там он будет читать. А вон там дальше он будет спать и работать; а раз в месяц вот за тем письменным столом он будет выписывать чек на абсурдно маленькую сумму, которую с него запросили за эту квартирку.
А вон туда, вдаль, он полетит на этой маленькой веранде. Так же, как однажды много лет назад летал на Узкой веранде второго этажа в доме Олигранта в Кентукки. Собранный, спокойный, рука на штурвале; вровень с верхушками деревьев парила застекленная веранда, как гондола дирижабля или капитанский мостик парохода, идущего на восток.

Глава седьмая

Причины, по которым Пирс в конце концов и в самом деле покинул Барнабас-колледж и большой город и отправился жить в Блэкбери-откос, в Дальние горы, в точности соответствовали той мотивации, которую он дал Споффорду: любовь и деньги.
Любовь и деньги разом, в один и тот же день, как золотой дождь Данаи; и хотя ему потребовалось не сколько месяцев на то, чтобы под готовиться к отъезду, он всегда ясно осознавал, в какой конкретный день он начал перемещаться в пространстве — или его начали перемещать.
Любовной жизни Пирса всегда была свойственна одна довольно таки странная особенность: он ни когда не ухаживал за женщиной, к которой по-настоящему привязывался; он никогда сперва не замечал ее для себя, не присматривался к ней, не затевал флирта, не принимался ее обхаживать, двигаясь от одного частного успеха к другому, чтобы в конце концов добиться победы. Его большие, настоящие влюбленности — а он вполне смог бы перечесть их по пальцам одной руки, и пальцев хватило бы с избытком — неизменно начинались с внезапного «столкновения», с одной-единственной ночи или дня, в которую бывали втиснуты все положенные стадии поэтапно развивающегося романа, так сказать, вкратце — со всеми положенными вольностями, радостями и горестями, которые в дальнейшем нужно было всего лишь продолжить и наполнить бытом. И это была не то чтобы классическая любовь с первого взгляда, поскольку за первым «столкновением» следовал период взвешенного и даже безразличного отношения к предмету страсти, когда Пирс наслаждался не то одержанной победой, не то прихлынувшей удачей и следовал своим собственным курсом на пиршестве жизни, стараясь повнимательней оглядеться вокруг — а вдруг обломится еще что-нибудь. Но пережитое столкновение с чужой судьбой отклоняло его от привычного курса; он двигался теперь параллельно некой женщине, а она (само собой разумеется) параллельно ему. В первую ночь увязал коготок, но для Пирса неизменно выходило так, что птичке оставалось жить недолго.
Пирс проснулся слишком рано, пепельно-серым декабрьским утром, и перебирал теперь собственную историю с вялой апатичной ясностью утреннего похмелья — и никак не мог вспомнить хоть сколь-нибудь значимого исключения из этого правила. Так и только так у него было с каждой.
Так было и (Пирс перевернулся под одеялом в своей смятой постели, из которой у него никак не хватало воли выбраться) с Пенни Паунд , девушкой с дымчато-серыми глазами и хрупкими шрамиками на запястьях, с которой он удрал в солнечную Калифорнию в начале своего шестого по счету семестра в Ноуте. В ту первую ночь ей нужно было быть обратно в общежитии не позже одиннадцати, и после кино, после кофе на общей кухне в том доме где он снимал комнату, он добропорядочнейшим образом провожал ее домой; потом на полпути от его комнаты к ее общежитию они остановились и начали целоваться; а потом, почти не сговариваясь, повернулись и двинулись в обратный путь, так, словно прошли через вращающуюся дверь, а наружу не вышли (хотя пришли они в конце концов совсем в другое место). Следующий день для Пирса по большому счету ничем особенным не отличался от других точно таких же дней; он доставил ее обратно в общагу и не виделся с ней потом целую неделю. А потом, когда они снова встретились, все случилось именно так, как должно было случиться; они были неразлучны, ее гигантские и неразрешимые проблемы стали его проблемами; ее юное тело и ее древние руки; и если бы те, кто был старше и мудрее (в том числе и его собственное старое и мудрое «я», если не брать в расчет того обстоятельства, что его старое и мудрое «я» так ничего об этом и не узнало), посоветовали ему быть осмотрительнее и осторожнее, он попросту не понял и не принял бы таких советов. Ведь и в самом деле, когда она в первый раз сказала, что любит его (в доме у Сэма, куда он увез ее на затянувшийся уик-эид, они лежали en deshabille в бывшей классной комнате, а его мать, отделенная от них всего-то навсего двумя закрытыми дверями, безмятежно вклеивала в гроссбух товарные купоны), он не смог ей ничего ответить, — но потому лишь, что его напугали сами по себе слова, которые, с его тогдашней точки зрения, произнести можно было только один раз в жизни и навсегда. Как только эти слова были произнесены, побег с ней вместе на край земли стал всего лишь вопросом технической необходимости; в те дни в университете, бравшем на себя обязанности in loco parentis (теперь-то даже никто и слов таких не знает), никто не разрешил бы им жить вместе, и страшно было даже подумать, что будет, если их застукают на месте преступления; а поскольку она была первой женщиной, которую он разом и любил, и с которой спал, ничего не оставалось делать, кроме как перевести в наличность, словно магазинные купоны, их только что оплаченные карты на допуск к занятиям — его собственная была оплачена за счет стипендии от благотворительного фонда, но все обошлось, в общей суете никто этого не заметил, и ему удалось погасить ее на общих основаниях — и потратить деньги на побег; и, хотя в первый миг, когда он вышел из автобуса на конечной остановке в Альбукерке, он на одно-единственное кошмарное мгновение подумал: что я такое натворил, ему никогда в жизни, ни тогда, ни позже и уж, во всяком случае, не во время бесконечного обратного пути на точно таком же автобусе на восток, в одиночестве, назад к зиме и к той запутанной цепочке из вранья, которую он за собой оставил, ни разу в жизни ему не пришло в голову, что у него тогда была хоть какая-то возможность самостоятельного выбора.
Что ж, он тогда был совсем еще молод, и она тоже; такие вещи случаются на каждом шагу, разве не так? Поразмыслив, он пришел к выводу, что его поступок проходит по разряду простительных; если принять во внимание его воспитание, если принять во внимание то обстоятельство, что самая нежная пора его юности прошла в классных комнатах и спортивных залах, среди бесчисленных лиц мужеска пола, в школе Св. Гвинефорта; в таком случае его вполне можно извинить за то, что он был ошарашен и не сразу сориентировался, оказавшись разом влюбленным и в койке. Естественно, он мучился, страшно, невыносимо, он сам едва не вскрыл себе вены, и не из романтического разочарования в жизни, а просто потом что он больше ни минуты не мог выстоять в этой буре утраты, приключившейся с ее уходом, в которой он стоя один и с непокрытой головой и никак не мог взять в толк — почему она смогла вот эдак с ним поступить.
И все же он не мог винить тогдашнего мальчика за эти нелепые мучения, столь же поразительные во внезапности своей, сколь недавняя любовь; как не мог и списывать на одну только юность того тупого нежелания взрослеть, которое продержалось в нем еще долгие годы после того как сама юность приказала долго жить.
В чем же тогда было дело? В том, что он вырос единственным сыном невыносимого, чудаковатого, рыцарски восторженного Акселя — в Бруклине; или в последовавшей за этим замкнутости дома Олигрантов в Кентукки? Кто научил его, кто сформировал его душу этаким вот странным способом? Бог весть где, бог весть откуда он узнал о том, что есть такая потайная дверца, через которую можно пройти; дверца к душе, к телу, которые оба имеют божественное происхождение — или же суть искры от изначального огня, столь же святого и очистительного. И вот тебе на: пред тобой в итоге hortus conclusus , и о том, что есть еще и обратный путь, он знал ничуть не больше, чем о том, что есть вход, — и что этот путь, как он выяснил на личном опыте, с таким удивлением, с такой жутковатой радостью, есть дорожка протоптанная. Протоптанная дорожка.
Он коротко рассмеялся и, закашлявшись, сглотнул горьковатую слюну. Он сложил на груди руки и стал смотреть вверх, в большое красивое зеркало, прикрепленное к стене консолями таким образом, чтобы в нем отражалась кровать: поглядим, так сказать, на себя сами.
Те, кто не помнит своих собственных историй, подумал он, обречены повторять их вечно.
К тому времени, как на его горизонте появилась Джулия Розенгартен, он уже успел скинуть с себя, как змеиную кожу, это детское нежелание взрослеть, или, скорее, не скинул, но как следует замаскировал под новой кожей; он был вполне в состоянии воспринять ту первую ночь с ней (ночь и впрямь на удивление изысканную) не как привычное «столкновение», но как всего лишь навсего очередной эпизод набиравшего в те годы обороты сексуального бума, как случай из жизни вполне взрослого человека на веселом и трахающемся от души Манхэттене. Потом он не давал ей о себе знать полтора месяца, но полтора месяца спустя после первого свидания они уже носили одни и те же свитера, у них была общая собака, и Пирс всерьез обдумывал проблему: как бы эдак поудобнее поднять тему Смешанных Браков перед матерью и перед Сэмом. И годом позже он тупо и слепо обдумывал все ту же проблему, тогда как у Джулии полным ходом шел искрометный роман с соседом сверху и она никак не могла заставить Пирса обратить внимание на происшедшие с ней перемены. Во время финального раздела имущества собака, после секундного колебания, решила уйти с Джулией.
Сюжет для фарса. Моя жена. Мой лучший друг. Моя собака.
Женщины, только и мог он умозаключить, исходя из собственного жизненного опыта вплоть до нынешнего декабрьского дня, по самой своей природе полигамны, что бы там ни гласили расхожие народные мудрости; они способны полюбить глубоко и навсегда, но только на некоторое время, а потом уходят, вдруг и во всех направлениях сразу, как те гигантские фейерверки, которые вывешивают в темном небе звездный купол, такой солидный, такой незыблемый, который висит в расцвеченной праздником ночи целую вечность, краткую вечность, ровно столько, сколько длится радостное и изумленное восклицание публики, а потом исчезают, как будто их никогда и не было. А мужчины (взять хотя бы его самого для примера) по природе моногамны, они связывают себя буквальным смыслом данных обещаний и искренне верят в то, что такого рода клятвы даются в расчете на вечность En del un dieu, en terre une deesse, как выразили эту мысль старые провансальские поэты.
Как так вышло, что мир полнится историями, историями удивительно достоверными на первый взгляд, историями, на которые натыкаешься повсюду, — о том, что когда-то все было иначе, — этого он не знал. Может статься, то был некий заговор; или, еще того вероятней, в прежнем мире, в мире, где он не имел счастья жить, эти истории и впрямь соответствовали действительности; и только теперь, когда мир из того, чем он был когда-то, превратился в то, что он представляет из себя сейчас, женщины смогли скинуть маску, снять маскарадный костюм и вести себя так, как то диктует их истинная природа. Противозачаточные средства и все такое. Кто его знает.
Как бы то ни было, разве не должен он был к настоящему моменту понять, что к чему, и научиться действовать сообразно существующему здесь и сейчас положению вещей, вне зависимости от того, в какой такой седой древности и из каких средневековых материалов была выкована его душа, его история? И если он вдруг, неожиданно для самого себя (в кромешной мгле, в кромешной заснеженной мгле) оказался в роли героя эротического романа, порнографической книжонки самого что ни на есть современного разбора, при том, что его душа и тело были созданы для совсем другой эпохи, для совершенного иного повествования, разве не надлежало ему заранее разнюхать все входы и выходы, прежде чем выпрыгивать из штанов?
Просто будь поосторожней, сказал он себе в ту ночь, лежа с нею рядом, мучаясь бессонницей и удивляясь самому себе; просто на сей раз будь, ради всего святого, чуть-чуть поосторожней. Но толку от такого рода предостережений все равно не было. Прошла зима, целая зима, когда она вернулась из Европы, он, естественно, сдался л и сдался со всеми потрохами; та светская жизнь, в которую они пустились, всего лишь залакировала его собачью преданность любимой женщине внешне спокойной маской эдакого все понимающего знатока, тогда как вокруг бушевала самая безумная, развязная похоть, которая только лишь подстегивала его наклонность к моногамии, всему свету назло. Может статься, очень может статься, что если бы ему приходилось врать, флиртовать и трахаться направо и налево — так нет же, все двери заранее были для него раскрыты, все, все до одной, раскрыты настежь. И, естественно, далее все было именно так, как должно было быть, с абсолютной неотвратимостью, включая сюда и нынешние предутренние сумерки, в которых он лежит на спине и смотрит на свое зеркальное отражение, которое смотрит на него в ответ, сложив руки на труди, вытянув ноги так, что они торчат из-под одеяла, с пустым, ничего не выражающим лицом. Абсолютная неотвратимость.
Подобно Бурбонам, он ничего не забывал и ничему не учился; оттого-то он и вернулся опять в исходную точку. Его история повторялась раз за разом, и если в первый раз она приняла форму трагедии, во второй раз — фарса (как сказал Маркс, по совершенно другому поводу, в ином контексте, из которого Пирс беспомощно выдернул сейчас эту горькую прописную истину), то как ее прикажете квалифицировать, когда она повторяется в третий раз; а в четвертый?
День занялся, и сразу в полную силу; радиаторы яростно шипели о зиме. Пирс откинул одеяло, но не встал; он лежал и смотрел (а куда денешься, резное золоченое зеркало и было подвешено именно так, чтобы никто и никуда от него не делся) на свое длинное голое тело. Большие руки, большие ноги; и в данном случае народная примета не промахнулась.
Знаешь, что я тебе скажу? — сказала она ему в ту первую ночь, и взгляд у нее при этом был разом озорной и совершенно искренний. — Знаешь, что я тебе скажу? У тебя красивый член.
По жилам у него прошла холодная волна, память о страстном желании и неотвратимость утраты; Пирс лежал и слушал, как она поднимается в нем, а потом идет на убыль, как будто приступ головокружения или ангины.
Это уже не смешно, подумал он. Я уже не мальчик. Так больше жить нельзя. На сей раз это было похоже на тяжкое заболевание, от которого он никак не мог избавиться, на одну из тех детских болезней, которые молодым и сильным организмам даются легче легкого, пару дней в постели, — и здоров, а вот взрослого человека могут навсегда оставить инвалидом.
Утоли мою жажду вином, утешь меня спелыми яблоками, ибо я болен любовью. Болен болен болен.
Вот пойду и постригусь в монахи, подумал он, и все тут; пойду и постригусь в гребаные монахи. Если после двух браков (конечно же, оба они были браками всего лишь по фактическому положению вещей, вроде как бывают браки всего лишь по названию, — но именно как таковые он их ощущал) и половой жизни, которая казалась ему настолько разнообразной и феерической, что всякий нормальный мужик о таком может только мечтать, он так и не сумел избавиться от этого дурацкого нежелания взрослеть, которое уже давным-давно должно было облететь с него как старая змеиная кожа, а вот на тебе, не облетело, от дурацкого нежелания взрослеть, которое и дальше будет причинять ему одну только боль, тогда самое лучшее, что он может сделать, — это избрать одиночество.
— Постригусь в монахи, — сказал он вслух, обращаясь к мужику там, наверху, голому, тощему и бледному, как труп на столе у патологоанатома (гляньте-ка, сестра, у этого парня — ого! — совсем нет сердечных клапанов, его пенис никак не связан с корой головного мозга). Просто выбросить это все из головы. Благодарю вас, нет уж не надо, как-нибудь обойдемся.
Кто сказал, что его главным содержанием должна стать любовь; он, в конце-то концов, человек, а не роман. По го разумению, в жизни должны были иметь место еще и другие блага, иные цели, не сводимые и отличающиеся от тех феерических радостей, которыми дарило тебя всеобъемлющее половое рабство. Они как будто бы даже маячили где-то вдали, на горизонте, хотя он и не находил в себе сил выстроить их для себя во всех подробностях. Слава. Стремление к Порядку.
Покой. Иметь деньги, вещи, быть знатоком в — ну, скажем, в законах, движущих этим миром и собственной личностью; радости уединения, не того одиночества, в которое он оказался ввергнут против своей воли, как в клетку, прутья которой ему только и оставалось трясти в бессильном отчаянии, но уединения желанного, которое приходит как драгоценный дар. Он вдруг с обжигающей ясностью увидел себя другим человеком, в совершенно другой ситуации: самодостаточным, убежденным холостяком, тихим интеллигентным джентльменом, которого вполне может себе представить каждый, — немного эксцентричным, немного замкнутым, с собственным домом, полным красивых вещей. И сей objet de vertu , в своем праве — вот он идет пешком в ближайший городок купить воскресные газеты, одетый со вкусом и с выраженной индивидуальной ноткой, брюки гольф и трость с набалдашником, и рядом бежит пес. Глаза Пирсу вдруг обожгла соленая влага. Верный пес.
Что-то, о чем можно было мечтать; хоть что-нибудь Другое, не похожее на то, что отражается в зеркале над этой широкой постелью. Если бы сейчас ему предложили исполнить любое его желание, он бы попросил чего-нибудь, о чем можно было мечтать.
Душераздирающе, назойливо прозвенел звонок, вы швырнув Пирса из постели — и сразу в настороженную защитную позу, чуть сгорбленную позицию боксера на ринге Телефон. Нет, не телефон. Портье.
Нет, дверной звонок. Это звонок в дверь, господи, кого могло принести он схватил махровый халат, сунул руки в рукава и затянул пояс. Звонок бренькнул еще раз, этаким напоминанием: кто-то стоит и ждет его под дверью.
— Кто там? — сквозь отродясь нечищеный глазок не видно было ни черта.
— Пирс, — сказала она. — Это я. Можно войти?
Адреналин, который мигом разбежался у него по жилам в тот самый момент, как прозвенел первый звонок, был вытеснен и вымыт теперь — и тоже в единый миг — новым током, бритвенно-ледяной волной, в которой мигом захлебнулось сердце и которая осела в кончиках пальцев рук и ног еще до того, как рука его потянулась к дверной задвижке.
Он, однако, сохранил способность удивляться — тому, как быстро происходит подобные метаморфозы. Как только плоть и нервы умудряются развивать такую скорость.
Она мигом проскользнула в дверь, как только образовалась достаточно широкая для ее тела щель, так, как будто за ней кто-то гнался; не ней была незнакомая ему шубка, с плечами, припорошенными снегом.
— Ну, привет, — сказал он и проглотил последний слог вместе с густой, мигом собравшейся во рту слюной.
Она прошла в центр комнаты и встала там, обхватив себя за плечи, утопив подбородок в воротнике шубки, не глядя на него. Потом сунула руку в глубокий наружный карман, вынула конверт, обернулась и протянула конверт ему.
— Вот, — сказала она. — Вот.
Даже оттуда, где стоял он сам, от самой двери, ему почти физически было слышно, как стучит у нее сердце. Он взял конверт, толстый, туго набитый.
— Вот так, — сказала она, снова отвернулась и обхватила себя за плечи. — Вот так, вот так, вот так.
Конверт был битком набит деньгами. Крупные купюры, полтинники и сотни, и несколько мятых, походивших по рукам двадцаток.
— Сигарета найдется? — спросила она. Села на кровать, уткнула лицо в сложенные лодочкой ладони, стала тереть лоб, глаза, щеки. Потом подняла голову, посмотрела на него и улыбнулась. — Вид у тебя тот еще, — сказала она.
— Что? — переспросил он.
— Здесь все, — сказала она. — Все, что я тебе задолжала. Я обещала тебе, что мы заработаем деньги, — они все здесь. Я тебе говорила. Я тебе говорила, что я их заработаю.
— Как? — сказал он.
— Пирс, только не задавай вопросов, ладно? Вот так, и все.
А теперь все кончено.
Раз и навсегда.
Ее передернуло дрожью, от головы до пят; потом она сказала, терпеливо, словно говорила с ребенком, про которого нельзя сказать наверняка, поймет он тебя или нет:
— Пирс, дорогой, может быть, у тебя все-таки найдется сигарета?
— Да, конечно. — Вчера он был здорово пьян и, против обыкновения, купил пачку фабричных, чтобы не сыпать зря табак, крутя непослушными пальцами самокрутки. Он порылся среди нечистой, сброшенной прямо на пол одежды. Ага, вот они. Теперь спички. Он сунул конверт под мышку и стал копаться в брючных карманах.
— Ты по-прежнему ненавидишь меня? — тихо сказала она у него за спиной.
— Я и не думал тебя ненавидеть. — Руки у него дрожали так, что он едва попадал ими в карманы, внутри гремели ключи и мелочь. — На, держи.
Она понемногу начала оттаивать; она медленно оглядела квартиру, и он видел по ее глазам, что она мысленно подгоняет это пространство под себя.
— Так чем ты тут все время занимался? — спросила она — Ты должна мне кое о чем рассказать, — сказал он — Совсем немногое.
— Нет, — сказала она. — Послушай. Если ты хочешь чтобы мы остались друзьями, а мне очень хочется, чтобы мы остались друзьями, так вот, если ты хочешь, чтобы мы остались друзьями, ты не должен задавать вопросов. Если ты спросишь, я все равно не отвечу. Просто не отвечу, и все, но мы перестанем быть друзьями.
Она смягчила интонацию:
— Может быть, когда-нибудь, когда все это успеет быльем порасти.
Она взглянула на него снизу вверх; и ему показалось, что в лице у нее проявилось что-то древнее, суровое и мрачное, как пустыня, что-то, что, вероятнее всего, таилось в выражении ее лица и до того, как она от него сбежала, а он забыл, или, вернее, попросту не замечал этого под ее более поздним, то есть собственно более молодым лицом. А может быть, во всем было виновато всего лишь сумеречное декабрьское утро.
— Договорились? — спросила она. — В чем дело?
Пирс начал смеяться.
— Что тут смешного?
— Ничего смешного нет. Совсем ничего. — Смех так и рвался из него наружу, грудь распирало, колени тряслись. — Таблеток наглотался. Таблеток-смешинок. Ну, не знаю я, в чем дело.
Он вынул из-под мышки конверт и бросил на кровать с нею рядом.
— Забирай, — сказал он. — Я не хочу. Не нужны они мне.
— Шутки шутишь, — сказала она. И опустила глаза. — Я вообще не собиралась к тебе подниматься. Думала, брошу в почтовый ящик, и все. Но в ящике слишком узкая щель. И ключ я где-то потеряла. И вообще не была уверена что ты до сих пор здесь живешь. — Она сбила с кончика сигареты пепел легким ударом крашеного ногтя. — Я же знаю, что они тебе нужны.
— Я… — начал он, а потом понял, что она имела в виду. Нужда нужде рознь. Он имел в виду, что ему нужно овсе не это. А она — что это все, на что он может рассчитывать.
— Скажи мне только одно, — проговорил он. — Ты вернулась?
Она медленно покачала головой.
— И что ты будешь делать дальше?
Она пожала плечами — одним плечом.
— Я просто вернулась обратно в город, — сказала она. — Поживу пока у Эффи. Пока не подыщу себе квартиру.
Где-то далеко-далеко, в самой глубине собственной души, он слышал свой голос, тот самый, который всего десять минут тому назад говорил об отречении от мира, об уединении; но теперь этот голос был окружен со всех сторон мигом собравшейся бог весть откуда и куда более мощной машинерией, машинерией хитрости и страсти, которая, казалось, даже и принадлежала вовсе не ему, а командовала им изнутри и с бешеной скоростью вырабатывала стратагемы, следила за каждым его движением, планировала каждый следующий шаг. Он подошел к холодильнику, постоял немного, а потом достал из заморозки бутылку водки. И стакан.
— Не подсматривай, не подсматривай — сказал он, заслоняя от нее руку, которой наливал себе в стакан. — Просто сегодня утром я совсем не в форме, ну, то есть абсолютно — только и всего.
Она рассмеялась.
— Эй! Тогда налей и мне тоже.
Он принес ей коньячную рюмку, с хорошим глотком ледяной жидкости на донышке. На дюйм.
— Все, чем мы на данный момент богаты, — сказал он.
Она опрокинула рюмку и от души передернулась всем телом.
— Ух ты, вот это да, то, что надо. То, что надо.
— С возвращением, — церемонно сказал он и поднял стакан.
— Спасибо, Пирс, — сказала она. И следом, имитируя заискивающую, навязчивую манеру Акселя, каковая часто служила между ними двоими объектом беззлобных пародий: — Ведь мы же друзья, да, Пирс? Ну, скажи, разве это не так, Пирс, ведь мы же с тобой друзья?
Он рассмеялся: водка успела унять дрожь.
— Конечно. До гробовой доски.
Она допила оставшиеся в рюмке полглотка и медленно, расслабляя мышцу за мышцей, откинулась на спину. Шубка распахнулась. Под шубкой были короткое платье и чулки с отливом. Она похудела. Он внимательно и с нарастающим чувством сострадания оглядел ее бедра и округлые очертания лобка. Не самым лучшим образом она о себе заботилась, подумал он, ощутив свойственный знатокам укол чувства утраты — и страсти. Не самым лучшим образом.
— Бог ты мой, — сказала она. — Как же я устала.
— Отдохни, — сказал он. — Если хочешь, поспи.
— Знаешь, — сказала она, — я хочу сказать тебе спасибо за то, что сохранил мои вещи. Не сплавил их Армии Спасения, или что-нибудь в этом роде. Я, наверное, заеду потом, заберу вещи, если ты не против. Ну, ты понимаешь. То, что мое.
— Конечно.
— Когда найду себе квартиру.
— Конечно.
Больше выслушивать все это он был попросту не в состоянии.
— Только поторопись, — сказал он. — Если можно. Потому что, — он снова отвернулся; за окном по-прежнему была зима, — потому что я как раз начал подумывать о том чтобы убраться отсюда.
За спиной воцарилось молчание.
— Уехать, — сказал он.
— Правда? И куда же?
— Ну, не знаю. — Он повернулся к ней, прекрасно отдавая себе отчет в том, что на лице у него сейчас большими буквами написано: «Жилец съехал», что значит куда, какая разница куда, когда вокруг лежит целый мир, бессмысленный и бесконечный. — Во всяком случае, подальше от этого города. Может быть, в Дальние горы. Я ездил туда этим летом. Мне там понравилось.
— Вот уж воистину. Большие перемены.
— Ну, в общем, да. — Его вдруг охватило резкое чувство жалости к себе, как будто все, что он сейчас сказал, все, что он совсем уже было собирался сказать, действительно было правдой. А она просто лежала и смотрела вверх, на свое отражение в зеркале. Потом стерла крупинку туши, прилипшую в уголке глаза. — Хотя, в общем-то, я не то чтобы скоро, ну, короче говоря, еще не завтра.
— Я бы хотела забрать это зеркало, — сказала она. — Если ты, конечно, не против.
— Я против.
Она медленно села, с улыбкой, но вид настороженный.
— Но оно же мое, — сказала она. — Разве не так?
— Это был подарок, — сказал он. — Я его подарил. Нам обоим.
Она запахнула шубку.
— То есть в деревню, н-да. Тебе придется научиться водить машину.
— Не иначе.
Она улыбнулась — вдвое шире прежнего.
— Ну, что ж, по-моему, мысль великолепная. Ты смелый человек, Пирс. — Она вытянула из конверта десятку, задев по ходу дела вею пачку; купюры веером рассыпались по кровати.
— Это мне на такси, — сказала она. — Пора двигать — Нет, погоди, — сказал он. В голове с бешеной скоростью вертелось: нужно объяснить ей — если ты заберешь зеркало, у меня ничего от тебя не останется, в нем же тысячи твоих отражений; в нем никогда не будет никого другого, только я и ты, разве ты этого не понимаешь? Разве это не справедливо, разве это не разумно, в конце концов? — Погоди секунду. Дай я приму душ и оденусь. Пойдем в город, позавтракаем где-нибудь. Наверняка у тебя в запасе парочка историй, которые ты могла бы мне рассказать.
— Не сегодня, не сейчас, — сказала она. — Давай в другой раз.
Она сделала шаг к стенному шкафу, явно борясь с искушением, но потом передумала.
— Ладно, давай выйдем вместе. — Она махнула рукой в сторону кровати, или денег. — Угостишь меня обедом, повеселимся; у меня и в самом деле есть в запасе несколько историй.
— Шампанское? — спросил он. — И…
— Я же тебе уже сказала, — медленно проговорила она, глядя ему прямо в глаза, и в глазах у нее читалась длинная-предлинная история. — Со всем этим покончено. Раз и навсегда.
Она рассмеялась, подошла к нему и раскрыла руки; он подхватил ее в объятия, она отвернулась в сторону и прижалась щекой к его щеке. Он вдохнул морозный воздух, запутавшийся в воротнике ее шубы, тяжелый, теплый аромат ее духов; бурное таяние снегов рвануло с места у него внутри, и душа его рвалась высказать тысячу самых разных вещей в ее украшенное сережкой ухо, и все это в полной тишине. Нервически задребезжал телефон, и они оба вздрогнули.
— Ну и утро у тебя сегодня, — сказала она, высвобождаясь из его рук.
Телефон стоял на своем. Пирс проводил ее до дверей.
— Ты мне позвони, — сказал он. — И чем быстрее, тем лучше. Номер у меня прежний!
Телефон надрывался. Наконец Пирс повернулся, рванул к нему и услышал, как у него за спиной захлопнулась дверь.
— Алло!
Молчание, смущенное, в замешательстве, — так молчат, когда набрали не тот номер.
— Алло? — еще раз сказал Пирс, теперь уже нормальным, своим голосом.
— Ой, Пирс?
— Да.
У него возникло странное ощущение, что женщина на другом конце провода — та самая, которую он встретил у реки, женщина из дома на берегу, женщина из ночной прогулки на веслах по речным заводям.
— Пирс, это Джулия. Я тебя не разбудила?
— А… Привет-привет. Ну, как тебе сказать, не то чтобы, в общем-то, я уже не спал, но…
— Слушай, — сказала Джулия. — У меня для тебя есть новость.
Она сделала паузу.
— Ты сидишь?
— Нет. Да. Ну ладно. — Он донес телефон до кровати и сел среди денежных россыпей.
— Мы ее продали, — сказала Джулия.
— Кого?
— Боже мой, Пирс, твою-то в душу мать, мы продали твою чертову книгу!
— Что? Что ты говоришь? Господи боже. Правда?
— Ну, сумма не так чтобы заоблачная…
— Нет, ты шутишь? Черт меня побери.
Она назвала цифру, но Пирс, по правде говоря, понятия не имел, много это или мало.
— А с другой стороны, это «Кокерел», — сказала она.
— Что-что?
— «Кокерел букс». Проснись! И слушай сюда. Они хотят права и на розничную продажу, и на право допечатки тиража, так что даже при том, что аванс небольшой, если книга пойдет, на ней можно будет сделать совсем неплохие деньги.
Молчание.
— Пирс. Тебя это что, не устраивает? Не хочешь об этом даже говорить? Ну, что ж, ты в своем праве. Давай забросим ее еще куда-нибудь.
В тоне у нее прорезалась нотка нетерпения.
— Нет-нет, Джулия, послушай, давай поговорим, давай все обговорим прямо сейчас, — но я же все равно сделаю так, как ты считаешь нужным.
— Они хотят получить право на редакторский контроль.
— Что?
— Это значит: они считают, что книга может иметь настоящий успех в том случае, если они смогут слегка подкорректировать ее в расчете на конкретную аудиторию.
— Они что, с ума посходили?
— Тихо, тихо, — она рассмеялась. — Они вполне в своем уме. Но они привели мне названия нескольких книг, которые в последнее время продавались на ура. «Колесница Фаэтона». «Чужие миры». «Утренняя заря друидов». Вот такого рода книги.
— Хм-м.
— И им кажется, что ты тоже можешь написать что-нибудь подобное.
— То есть наврать с три короба.
— Пи-ирс, не лезь в бутылку.
Ну, конечно, не так чтобы с три короба, нет, но книгу придется слегка скорректировать, почти наверняка, и сделать это на манер, совершенно неприемлемый для академической аудитории, где тоже порой приходится упрощать, схематизировать материал и подпускать эмоций; здесь же ему придется совершить не только suppressio veri, еще и suggestion falsi. Он вдруг с необычайной ясностью увидел, как будет выглядеть эта книга в глазах профессионального историка (Барр?); и что в ней будут страницы откровенно выдуманные, от начала до конца, точь-в-точь как в тех романчиках, на раз прочел и забыл, которые всего лишь навсего бойко перелагают принятые (и совершенно ни на чем не основанные) предрассудки, приправив их реальными историческими именами нелепейшим образом преобразившихся под пером автора персонажей. Ну и ладно. Пусть так.
— Ладно, — сказал он. — Пусть так. Давай все обсудим.
— И еще одна такая штука, — сказала она. — Им не нравится твое название.
— Да что ты говоришь?!
— Они считают, что оно может сбить читателя с толку. И еще, его трудно будет классифицировать по всяким там тематическим каталогам, и так далее.
— Ладно. Пусть так.
У Пирса появилось такое чувство — общее мироощущение, — как будто в него влепили заряд из ружья, сразу из двух стволов; сценарий менялся так быстро, что он просто не успевал сообразить, от чего ему лучше в данный момент отказаться — если вообще имеет смысл отказываться от чего-то.
— Нам нужно поговорить.
— Давай пообедаем вместе, — сказала Джулия тоном куда более мягким, чем до сей поры. — С шампанским. Боже ты мой, Пирс.

 

И следом пауза, чреватая (Пирс даже сквозь телефонную трубку чувствовал, как сияет у нее сейчас лицо) предощущением Великого Будущего.
— Я знала, что так и будет, — сказала она. — Я знала.

 

Целую вечность простояв под ревущим, на полную душем, Пирс сосчитал деньги: те купюры, что лежали на кровати и те суммы, о которых она когда-то ему говорила и сделал пару несложных вычислений. Он сложил деньги в конверт, снял постельное белье и, прикинув футболку и мохеровый свитер (вся прочая одежда оказалась перепачканной), туго набил мешок для отправки в прачечную.
— Господи ты боже мой, — сказал он, запнувшись в середине процесса и глядя на серо-стальной день за окном. — Господи ты боже мой.
Он сунул ноги в резиновые сандалии и выгреб из пепельницы мелочь; он сходил вниз, отнес грязное белье, а по пути остановился у почтового ящика и вынул накопившуюся почту — малую толику.
Название им не понравилось. А другого названия у его книги, само собой разумеется, и быть не могло.
Хотя, с другой стороны, можно на время сбить их с толку каким-нибудь другим вариантом: «Невидимый колледж», как вам такое? «Пневматика». «Взломщик тайн».
«Кошачий король».
Когда в смотровом окошке стиральной машины вспенилось тошнотворное мутное море, он стал просматривать почту: это из Флориды, это на фиг, пара каталогов из книжных магазинов и вот еще письмо, мелким разборчивым почерком, с Дальних гор.
«Пирс, — гласило письмо. — Давненько от тебя ни слова. Вот я и подумал, почему бы тебе не написать.
Погода в этом месяце тут тихая, как говорил мой дед, ошвартовалось время. Все кто могут откладывают все что можно на потом, заколачивают, ставят на прикол и т. д. до Зимы. Это будет первая Зима, которую я от начала до конца проживу здесь, в доме. Я запас 1 мешок бобов 1 мешок риса 50 фунтов картошки 1 бутылку бренди сухое молоко лампочки дробовик и т. д. как раз в самый раз. Овцы чуствуют себя прекрасно + передают тебе привет. Да, еще мне тут сказали недавно что в Блэкбери-откосе есть прекрасная квартира которую в скором времени собираются сдавать. Мои знакомые и они в февр. собираются уехать на побережье. 3й этаж прекрасный вид веранда холодильник и т. д. Просто подумал почиму бы тебе об этом не сообщить. Было бы неплохо, если бы ты тоже поселился где-нибудь неподалеку».
Подпись гласила: «Всего хорошего, Споффорд», за сим следовал постскриптум: «Мучо подали заявление».
Пирс перечел письмо дважды, а потом так и сидел, положив его на колени, пока не потребовалось перебросить белье из машины в машину; а потом, пока он сидел и смотрел, как его пустые изнутри штаны и рубашки мечутся в барабане и подают ему отчаянные знаки, до него вдруг начало доходить, медленно, с проклюнувшимся, как лист из почки, ясным осознанием момента, что сегодня у него день рождения. Ему исполнилось тридцать четыре.
Пирс Моффет, даже и в те далекие времена, когда он стоял на самом краю крыши и сквозь чувство головокружения соглашался с мыслью о том, что в каком-то смысле космос — это тоже история и вселенную можно воспринимать как космос в античном смысле слова, но даже и в те времена он не взялся бы утверждать, что эта история может хоть как-то быть связана с его собственной историей, он не смог бы уверовать в то, что его индивидуальную судьбу можно отследить, опираясь на те гармонии сфер, которые он уже начал ловить на слух, на ту геометрию, которую он начал видеть в окружающем мире. По большому счету он очень удивился, когда до него дошло, что большинство людей, интересующихся разного рода провидческими способностями, ясновидением и астрологическими изысканиями, занимаются всем этим вовсе не в поисках некоего общего озарения, которое могло бы дать им более ясное представление о природе вещей, о жизни человеческой мысли и времени, но в надежде обрести некие ориентиры для того, чтобы основывать на них свои собственные поступки, этакие створные знаки, по которым можно было бы в дальнейшем выстраивать сценарий собственной жизни. Джулия Розенгартен, к примеру, все и вся толковала только так. Но Пирс — если бы в один прекрасный день человек по имени Пирс Моффет шел бы по улице и на голову ему свалился бы с верхнего этажа несгораемый шкаф, прервав тем самым его историю без какой бы то ни было внятной причины и без малейших намеков на сюжетную подготовку данного события, — он, так сказать, не увидел бы в этом ровным счетом ничего неуместного. Глубочайшее убеждение в том, что его судьба в гораздо большей степени подвержена случайности, внезапным удачам и неудачам, нежели какой бы то ни было логике, будь то логика небесная или земная, — это убеждение возникло в нем задолго до склонности к оккультным штудиям и с легкостью пережила последнюю.
С другой стороны, знамения порой бывают столь явными, что даже люди, подобные Пирсу, не могут их не замечать.
В тот день, в день своего рождения (день появления на свет!), он дал себе клятву, такую, на которую, как ему казалось, он никогда не будет способен, но дал он ее со всей душевной силой, оставшейся при нем к концу этого безумного утра; клятву отречения — единственное, чем он мог ответить на внезапно обрушившийся на него золотой дождь. Вот так, вот так, вот так: отныне и до самой смерти он станет заниматься исключительно своей собственной судьбой и не будет больше растрачивать по мелочам в бессмысленной погоне за любовью тех подарков, которые, судя по всему, припасены для него судьбой. Неделей позже, с роскошным и живительным чувством мести, еще более живительным от примешавшейся к нему нотки страха (ибо он по большому счету не верил в то, что будущее надолго останется для него открытым как на ладони), он вернул Эрлу Сакробоско контракт на весенний семестр — неподписанным. В приложенной записке он объяснил, что ему необходимо время для работы над уникальным по своей значимости проектом, который предполагает проведение ряда трудоемких исследований, каковые в работе ученого важны ничуть не менее, чем преподавательская деятельность; а поскольку внештатникам не положены академические отпуска с сохранением содержания по основному месту работы, он, с превеликим сожалением, вынужден — и так далее.
Вот вам Он написал Споффорду в Дальние горы и назвал дату, в январе, когда он сможет еще раз предпринять эту довольно-таки утомительную поездку, и попросил его отзвониться в следующий раз, когда тот окажется в пределах досягаемости от телефона, взять счет за звонок, расходы он ему потом компенсирует.
А под Рождество он, как обычно, купил маленькую бутылку джина и еще того меньшую — вермута и по черному мосту перешел на другой берег, в Бруклин, чтобы навестить своего отца Акселя и сообщить ему эту новость, если, конечно, подвернется подходящая ситуация, чтобы недомолвок не осталось и чтобы при этом не слишком отца обидеть.
Назад: Глава вторая
Дальше: Глава восьмая