Книга: Эгипет. Том 1
Назад: Часть вторая LUCRUM
Дальше: Глава пятая

Глава вторая

— Простите, простите меня ради бога! — В комнату, куда провели Роузи, ворвался Алан Баттерман. — Вы, наверное, ждали меня бог знает сколько времени, ведь так? Я страшно, непростительно перед вами виноват.
Он отодрал от рукава приколотую булавкой траурную повязку и про мокнул лицо большим красивым носовым платком. В черном костюме тройке и в галстуке он выглядел просто шикарно, вылитый француз (острый нос, черные глаза и напомаженные волосы, белая гладкая кожа), и высокий накрахмаленный воротник подпирает пухлые щечки.
— О господи, — сказал он, тяжело вздохнул и сунул платок в карман.
— Что, близкий человек? — осторожно поинтересовалась Роузи.
— Да нет, — ответил Алан. — Да нет же, нет. Просто старый-старый наш клиент. Старый, как Мафусаил. Можно сказать, старейший клиент фирмы. О господи как же это все нелепо.
Он закусил костяшку указательного пальца, выглянул в окно на реку и на вошедший в силу день; потом вздохнул еще раз и взял себя в руки.
— Итак, — сказал он. — Прежде всего, как вы себя чувствуете, чашечку кофе не желаете? Я Алан Баттерман. Алан Баттерман-младший. Мне кажется, ваш дядя не вполне отдавал себе отчет в том, что в последнее время именно я отвечал на его письма и все такое — мой отец скончался два года тому назад. Такие дела.
Он печально улыбнулся Роузи.
— Бони объяснил вам, в чем дело?
— В общих чертах.
— Речь идет о разводе.
— Или, по крайней мере, о раздельном ведении хозяйства.
— Все так.
Алан резко выдохнул, покачал головой и уставился в столешницу прямо перед собой. Казалось, он был на грани приступа самого безысходного отчаяния, и Роузи уже как то опасалась вдаваться в детали, чтобы не добавить ненароком ту самую последнюю каплю.
— Хозяйство уже раздельное. Я хочу сказать, что уже уехала от него.
Алан медленно кивнул, внимательно глядя на нее, и на лоб у него набежали морщины.
— Дети? — спросил он.
— Ребенок — один. Девочка. Три года.
— О господи.
— Это уже довольно давняя история, — сказала Роузи, чтобы хоть как-то его успокоить.
— Да? — подхватил Алан. — И когда же вы, ребята, решили, что вам пора развестись?
— Ну, — сказала Роузи. — Он в общем-то ничего такого не решал. Это как бы я так решила.
— А он что, не слишком уверен в том, что хочет разводиться?
— Не слишком. По крайней мере пока.
— А когда вы поставили его в известность о своих планах?
— Ну, если честно, позавчера.
Алан крутанулся на стуле-вертушке. Потом составил вместе кончики пальцев и снова воззрился в окно, так, словно яркий тамошний день не предвещал ему ничего хорошего. И рассмеялся, коротко и резко.
— Ну, что ж, — сказал он. — Вот что я вам скажу. По правде говоря, я не слишком часто занимаюсь разводами. Мистер Расмуссен сообщил мне, что у вас какие-то сложности, и я, естественно, сказал: пусть заходит, посмотрим, что я могу для нее сделать. Но на самом деле могут найтись и другие специалисты, которые окажут вам куда более профессиональную помощь, чем я. Н-да. На чем я остановился? Даже если бы я и взялся за это дело — только ради вас, заметьте, — я прямо сейчас попросил бы вас еще раз очень серьезно обо всем подумать, чтобы разобраться, насколько это все серьезно. Брак — вещь приятная и недорогая, когда ты его заключаешь, но вот когда пытаешься расторгнуть, выясняется, что дело это очень непростое и дорогостоящее.
— Не думаю, чтобы у вас с… э-э…
— Майком.
— …с Майком, чтобы у вас с Майком существовало на сей счет нечто вроде брачного контракта или хотя бы соглашения на постоянной основе, а?
— Нет.
Она читала о людях, заключающих брачные контракты; сама идея казалась ей нелепой — из разряда тех, которые приходят в голову только другим, далеким от тебя людям, вроде свадьбы в самолете или покупки общего, одного на двоих, участка под могилу. Теперь она не знала, что и думать.
Пункт о возможном расторжении брака: скрестить под столом пальцы, чтобы при случае отыграть все обратно.
— Нет.
— Понятно, — сказал Алан, — Давайте я как следует вам все объясню. Не так давно, даже в те времена, когда я начинал практику, людям для того, чтобы развестись, требовалась веская причина: то есть один из них должен был совершить против другого что-то предосудительное, причем по большому счету. Супружеская измена. Алкоголизм. Наркомания. Душевная черствость — причем, заметьте, в те времена это было нешуточное обвинение и требовало серьезных доказательств. Понимаете? Это означало, что если люди просто не хотели больше жить вместе, безо всяких видимых причин, им приходилось договариваться, что один из них будет лгать в суде, а другой при этом не уличит его во лжи. А если суд приходил к выводу, что между супругами имело место такого рода соглашение, развода они не получали. Это была довольно грязная работенка, доложу я вам, только представьте себе: мужья, поверенные, жены — и каждый врет как умеет… Ну ладно. Теперь — собственно, со времен совсем недавних — мы имеем возможность говорить о так называемом разводе «без обвинения». Закон наконец смирился с тем фактом, что большинство людей разводится вовсе не потому, что кто-то из них сделал что-то из ряда вон выходящее, и в процедуре предъявления обвинения нет никакой необходимости. Так что на данный момент вы можете получить развод с формулировкой «неизбежность распада брака и несовместимость партнеров», или, на адвокатском жаргоне, «два Н». Неизбежность и несовместимость.
Слова весили тяжко, и Роузи сглотнула слюну.
— В этом действительно нет ничьей вины, — сказала она. — Правда.
Алан взял длинный желтый карандаш, зажал его, как барабанную палочку, между двумя пальцами и мягким — с резинкой — кончиком стад выстукивать стол.
— Да что вы говорите? — сказал он. — Знаете, Роузи, какое у меня складывается впечатление? У меня складывается впечатление, что вы даже и не пытались как следует обо всем поговорить с…
— С Майком.
— Впечатление такое, что у вас все это произошло как бы с бухты-барахты, если мне будет позволено так выразиться. Мне кажется, курс психотерапии…
— Майк — психотерапевт.
— М-да. Сапожник без сапог.
— Что вы сказали?
— Я сказал, — продолжил Алан, — что, с моей точки зрения, вам лучше не принимать скоропалительных решений. Попробовать придумать что-нибудь еще — кроме развода. Возьмите отпуск. Отдохните. Поживите пару недель порознь. А потом попробуйте оценить ситуацию заново.
Ритм карандаша о столешницу убыстрился.
— Если быть до конца откровенным с вами, Роузи, мне бы не хотелось при данном положении вещей затевать от вашего имени какое бы то ни было разбирательство.
Вне зависимости от того, как Роузи на него смотрела, что выражало ее лицо, он с самого начала принял извиняющийся тон, встал в оборонительную позицию, отгородившись от нее быстрыми пассами карандаша, и текст подразумевался следующий: «Послушайте, послушайте, погодите минутку, знаете, что я хочу вам сказать: я сам как раз сейчас собирался съездить в отпуск, на две-три недели, и прямо с завтрашнего утра, да я бы и сегодня уехал, если бы не… впрочем, ладно. Давайте-ка, знаете что, давайте-ка мы с вами договоримся о встрече ровно через три недели, считая от сегодняшнего дня. Заодно и посмотрим. Посмотрим, чем все это обернется».
— Дело-то будет непростое, — сказал он.
В душе у Роузи начало подниматься какое-то странное чувство обманутого ожидания; не для того она с таким трудом вынудила себя пойти на все это, чтобы в итоге все кончилось фуком, ничем, чтобы нарваться на очередную проповедь, призыв к терпению; не может такого быть. Она скрестила руки на груди, чувствуя, что закипает.
Алан отшвырнул карандаш в сторону.
— Не поймите меня неправильно, — сказал он. — Я вовсе не хочу сказать, что проблемы ваши банальны, или что-то в этом роде, или что через три недели вы радикально измените точку зрения на происходящее. Но дело в том, что развод «без обвинения», о котором мы с вами только что говорили, — даже если вы решите, что единственным выходом для вас является развод, — так вот развод «без обвинения» возможен только при полном взаимном согласии сторон. В вашем же случае я не вижу достаточных оснований надеяться на гладкий ход дела.
— Почему?
— А потому. Потому что развод «без обвинения» строится следующим образом: вы оба являетесь в суд и заявляете: Мы согласны с тем, что наш брак неудачен. А если один из вас с этим не соглашается, тогда — ну что ж.
— Что тогда?
— Тогда вы начинаете все сначала, по прежней схеме развода. Вам придется выдвигать обвинение против вашего партнера для того, чтобы добиться развода, а для этого нужны веские основания.
— Н-да, — сказала Роузи.
— Нужна причина, — сказал Алан. — Вам понадобится причина для развода, причем веская.
Взгляд у него по-прежнему был темный, темный и скорбный; и Роузи опустила глаза.
— Как вы считаете, у вас есть такого рода основания?
Роузи кивнула.
— Какие, если не секрет? — спросил Алан.
— Супружеская измена, — ответила она.

 

Эрлу Сакробоско возвращение Пирса было как маслом по сердцу прямо как маслом и прямо по сердцу (его собственное выражение), — и как раз к началу семестра.
Он ни на минуту в Пирсе не усомнился, сказал он, и неизменно имел его в виду при составлении учебного плана на следующий год; он потирал руки, он ухмылялся, так, словно собственной персоной отловил Пирса и живым и безоружным — доставил сюда, на жесткий стул перед собственным столом.
Тот контракт, который Пирсу предложили по весне, был теперь пересмотрен, с некоторым (незначительным) повышением оклада, впрочем подсластили пилюлю даже не сахаром, а сахарином, поскольку надбавка должна была по большей части возвращаться в закрома Барнабас-колледжа, посредством более высоких (также оговоренных в контракте) процентов по взятым ранее кредитам. Нужно было выплатить своеобразную пеню и за проявленное весной неповиновение: Пирсу пришлось выступить с речью, причем Эрл не возражал против того, чтобы речь получилась довольно пространной, на тему о причинах, которые побудили его вернуться в лоно альма-матер. Что ж, понемногу он пришел к пониманию того (сказал Пирс), каким скоропалительным было его решение оставить должность и колледж, в которые было вложено столько времени и сил; у него было время подумать (кающийся рецидивист перед комиссией по условно-досрочному освобождению), и по здравом размышлении ему стало ясно, что Барнабас вполне заслуживает куда более преданного отношения с его стороны, пусть даже открывающиеся здесь перспективы и кажутся иногда довольно туманными, а путь к ним — неблизким. Он старался говорить по возможности кратко но ситуация требовала обстоятельности, а на душе скребли кошки. Ему не нужно было объяснять истинных причин своего возвращения; герцог прекрасно знал, что Пирсу было просто некуда больше податься, и он достаточно прозрачно намекнул, что понимает ситуацию именно так.
Далее высокие договаривающиеся стороны пришли к соглашению (герцог откашлялся и перешел прямо к делу) что вместо своего претенциозного спецкурса, который был недавно отвергнут Советом по учебной нагрузке, Пирс возьмет два дополнительных курса по Факторам Коммуникации, то есть, проще говоря, будет учить малограмотных первокурсников читать и писать.
— Вернемся, так сказать, к основам, — сказал Сакробоско. Он перестал носить парик, что само по себе было неплохо, хотя только теперь Пирс понял, почему Эрл так упорно цеплялся за него все эти годы: его обширная лысина была сплошь покрыта грязновато-серым пушком, с крохотным завитком черных волос на лбу — как мазнули сажей кающегося грешника в Пепельную Среду.
— Лично мне ваш курс был весьма небезынтересен, — сказал Сакробоско, щелкнув кнопкой шариковой ручки и выдвинув стержень. — Но уж больно высокие требования он предъявляет к слушателям. Для аспирантов бы — в самый раз. Боюсь, в одном мне придется согласиться с Советом на все сто процентов: вы просто не наберете достаточного количества студенческих заявок.
— Курс и задумывался как экспериментальный, — сказал Пирс.
Он свесил между колен мосластые руки и вертел под столом пальцами; ему хотелось поскорее отсюда уйти.
— У нас уже и без того сложилась репутация школы для чудиков, где дают степень, которой потом невозможно найти сколь-нибудь внятного практического применения. Желающих получать образование становится все меньше, а плата за обучение — все выше. Приходится следить за тем, чтобы пища, которой мы здесь кормим, шла студентам впрок.
— Азбука, чистописание, дважды два четыре сказал Пирс.
— Дойдем и до этого, — кивнул Эрл. — Что поделаешь, новая эра высшего образования.
В тот же день, после обеда (на душе у него было так себе, с тех пор, как она сто лет тому назад, во времена воистину незапамятные, дала ему отставку, он говорил с ней разве что время от времени, да и то через губу), Пирс набрал номер литературного агентства «Астра» и спросил Джулию Розенгартен.
Странно, подумал он, как одно-единственное, давно знакомое имя может занять столько места в глотке; на долю секунды ему показалось, что он так и не сможет вытолкнуть его наружу.
— Боюсь, что она уже уехала, в отпуск, — произнес в трубке голос, ужасно похожий на голос Джулии. — Недели примерно на три.
Значит, дела у нее идут прекрасно — или вовсе не идут.
— Видите ли, меня зовут Пирс Моффет, и мы с Джулией…
— Боже мой, Пирс.
— Джулия?
— Нет, я правда уже в отпуске. Ой, мамочки! Честное слово, я лечу, опаздываю на поезд.
— Ну, что ж…
— Я как раз села в машину и собралась тронуться с места. Нет, правда.
В решающие моменты на нее иногда страшно было смотреть; он знал, какое у нее сейчас лицо, — слава богу, не раз и не два видел воочию.
— Не хотелось бы тебя задерживать, — сказал он. — Но, видишь ли, есть одно дело, которое мне нужно было бы с тобой обговорить.
— А что такое?
— Да мысль у меня появилась. Насчет книги.
— Правда? Боже мой, Пирс, если бы я сейчас не взяла трубку — просто так, по привычке…
— Ну что ж, давай отложим до твоего возвращения.
— Да, конечно. Да-да-да, Пирс. Я знала, что нам с тобой еще будет о чем поговорить. По-настоящему. Я знала. Столько, столько всего нужно сказать.
— Ну, так за чем же дело встало?
— Три недели. Три недели, и ни единого дня больше. Пообедаем вместе.
Она назвала знакомый ресторан, тот самый, где они когда-то были с ней завсегдатаями, а потом само его название как-то выпало у него из памяти. Надо же, судя по всему, работает до сих пор. Интересно, она по-прежнему туда ходит?
— С ума схожу от нетерпения, так хочется узнать, что ты там придумал. Знаешь, я всегда верила в то, что ты способен написать настоящую, настоящую книгу.
Да что ты говоришь.
— Идея на самом деле неплохая. Собственно, ты отчасти даже и в курсе.
— Правда? Ой как любопытно! Пирс, я опоздаю на поезд.
— Желаю приятно провести время.
— Ой, Пирс, мне, правда, так неудобно…
— Езжай.
Он аккуратно положил трубку и сел на краешек кровати; положил руки на колени; покатал про себя такие привычные модуляции ее голоса и те странные чувства, которые этот разговор в нем пробудил.
Три недели. Наверное, нужно будет иметь при себе что-нибудь солидное, и на бумаге; проект, синопсис, чтобы она могла забрать его с собой и кому-нибудь продать. И нет никаких таких причин не взяться за это дело прямо сейчас.
То есть прямо сейчас нужно встать и выставить на стол умную зеленовато-голубую электрическую пишущую машинку, на которую Сфинкс выставила как-то раз — на обмен — одного очень уж раздухарившегося покупателя, а потом подарила ее Пирсу на Рождество (ты только посмотри, как удобно, какая полезная вещь!), и положить рядом с машинкой пачку хорошей мелованной бумаги. Нужно найти тот старый проект лекционного курса, который не приняли в Барнабас-колледже, и заново его пересмотреть.
«Мистерия 101». Как история пытается принять форму мифа; как сюжеты и персонажи покидают романы и сказки, чтобы поселиться под крышами вполне реальных дворцов, контор и соборов; как умирают старые области знания и оставляют свои мифы и магические практики в наследство тем, что идут им на смену; как легендарные герои уходят в небытие, засыпают волшебным сном, а потом пробуждаются, воскресают и возвращаются к обычной, из плоти и крови, повседневной истории, как будто сны, в реальность которых веришь еще долгое время после того, как проснулся, и которые имеют силу изменять, трансформировать жизнь даже тогда, когда их призрачная плоть забудется или уйдет в подкорку.
Впрочем, этого мало. Для того чтобы получилась книга, настоящая книга, нужна не только тайна, нужен детектив; не только сон, но и личность сновидца. Для того чтобы книга получилась, в ней должен быть сюжет, она должна радикальнейшим образом отличаться от того, что обычно называют историей; здесь не должно быть места простому нанизыванию, суммированию фактов и вообще какой бы то ни было арифметике, это должно быть нечто вроде дифференциального исчисления истории и личности, взятых как снаружи, так и изнутри; в историю придется играть точно так же, как великие гроссмейстеры играют в шахматы: не просчитывая трудолюбиво все возможные последствия всех возможных ходов, но посредством некоего шестого чувства внимая тайной власти фигур быть и творить историю; тут не помогут ни логика, ни тренировка, ни годы прилежной работы, нет-нет, это врожденная способность, которая у тебя либо есть, либо ее У тебя нет. Дар. Талант.
Она и впрямь отчасти была в курсе этой его идеи, хотя конечно, не в том, более или менее связном, виде, который идея эта наконец обрела у него в мозгу. Когда первые ростки этого нового знания только начали пробиваться в его душе, она была рядом, а потом, когда она ушла, он был едва ли не в равной мере одержим обеими, идеей и женщиной: порой ему и впрямь казалось, что разницы между ними нет. А теперь один только звук ее голоса повернул ключ в шкатулке былых дней.
Собственно, былые дни тоже должны были стать частью этой книги, а почему бы, собственно говоря, и нет? Дни, когда он стал одним из самых популярных лекторов в Барнабас-колледже, когда из окошка этой ветхой квартиры ему открывались совершенно немыслимые горизонты, — ему придется воссоздать атмосферу тех дней, точно так же, как смысл приходивших ему тогда на ум метафор.
Потом он наконец встал, принес и поставил на стол тяжеленную пишущую машинку. Вставил лист бумаги и некоторое время сидел, молча глядя на его гладкую белую поверхность. Потом покатал в пальцах сигарету, прикурил, затянулся два раза и отложил ее в сторону. Встал, сменил сорочку, включил надсадно загудевший — с места в карьер — кондиционер и долго стоял у окна, глядя, как догорает подпаленный жарким солнцем вечер.
С чего начать, с чего начать? Ему хотелось, чтобы на дворе уже стояла осень, сезон труда и мудрости. Ему хотелось, чтобы по молодости он не забивал себе с дуру голову и душу извечной философской чушью, томистским категориальным аппаратом. Он снова сел за стол, вынул из машинки и отшвырнул в сторону нетронутый лист бумаги, который отчего-то казался уже негодным, отработавшим свое; вставил новый и долго сидел перед ним, положив руки на колени, и ему казалось, что, пока он стоял у окна, машинка успела вырасти в размерах и стала даже более громоздкой, чем была раньше.
— He идет у меня из головы вся эта история. Никак не могу взять в толк…
Роузи мыла тарелки, а Бони их вытирал; у миссис Писки был законный выходной, она регулярно ездила в Каскадию, навестить сестру.
— Ты о чем? — спросил Бони.
— Насколько они действительно в курсе?
— В курсе чего?
— Истории.
Она подняла на просвет вымытую тарелку, такую старую и тонкую, что она казалась почти прозрачной.
— Я все об этой книге. Феллоуза Крафта. Ему известны мельчайшие детали происходящего, и он эдак, походя, роняет их: мол, кто же этого не знает. Я понимаю, что это исторический роман, но все-таки.
До нее дошло, что она, в общем-то, сама не очень понимает, о чем хочет спросить.
— Все-таки.
— История существует в историях, в сюжетах, — сказал Бони. — Иначе ее не понять. Если бы она представляла собой всего лишь сумму происходящего, понять ее было бы невозможно.
— А им известна сумма происходящего?
Конечно, нет; даже историкам она не известна; ответ очевиден. Они просто лепят сюжет, маленькую историю из того, что знают сами. И Феллоуз Крафт не исключение. Вот только историки молчат о том, что из рассказанных ими историй — выдумка.
— Есть в этой книжке один персонаж, — сказала она. — Нечто вроде мага.
— Да, помню, — сказал Бони. Он снял немного затененные синим очки, протер их кухонным полотенцем и снова надел.
— И он, — сказала Роузи, — и он не только умудряется снять Шекспира на фото — ведь это же полная чушь, правда? — он еще и составляет Шекспиру гороскоп. А потом заставляет его глядеть в хрустальный шар. Чтобы проверить, увидит он там что-нибудь или нет.
— Да, помню, — снова сказал Бони. И перестал перетирать тарелки.
— Хрустальный шар, — сказала Роузи. — И старина Уилл туда смотрит.
— Ну.
— И ничего не видит, хотя — хотя делает вид, что что-то он там углядел. Чтобы порадовать старика, которого он вроде как побаивается. И предрекает, что в скором времени появится некто, действительно способный провидеть сквозь этот шар. Вот такое ему было видение, — это он старику так говорит… Начнем с того, — продолжила Роузи, — что о Шекспире вообще мало что известно. Насколько мне не изменяет память. Особенно в том, что касается его детских лет.
— Ну, положим, — сказал Бони.
— А тут еще этот колдун. В смысле, этот, с хрустальным шаром.
— Итак, — сказал Бони. — Пункт первый. Начнем с того, что человек этот — вполне реальное историческое лицо. Да-да. Более чем реальное. Доктор Джон Ди. Он действительно жил в том самом доме, который описан в книге, и занимался всеми теми вещами, о которых там идет речь. Вот так. Он был советником при королеве Елизавете и, возможно, чем-то вроде придворного врача-консультанта. А еще он был математик и астролог, в те времена разница между этими двумя науками казалась несущественной. У него, по всей видимости, была крупнейшая в тогдашней Англии библиотека. А кроме того, он и в самом деле был именно тем, кем выведен в этой книге: магом.
— И сфотографировал Шекспира, — сказал Роузи.
— Ну…
— Такое впечатление, — сказала Роузи, — что он время от времени, просто ради забавы, делает вид, будто мир был несколько иным, чем; сейчас, и в нем происходили веши, которых теперь не бывает.
— Хм.
— Но мир был точно таким же. И законы им управляли те же самые.
Бони осторожно повесил полотенце на место; его явно посетила какая-то мысль. Потом прижал к губам палец и вышел из кухни. Роузи завернула краны, вытерла руки о комбинезон и пошла за ним следом.
— Сэнди очень много знал.
Они шли через длинную полутемную столовую комнату, и Бони говорил на ходу.
— Чего он только не знал. Ему доставляло удовольствие выводить в своих книгах такие детали, которые каждый здравомыслящий человек непременно должен был принять за выдуманные, тогда как на самом деле выдумки там не было ни на грош. Ему вообще нравилось, чтобы в книге вещи — настоящие, вещи — жили бок о бок с придуманными; ну, вот, например, было у него настоящее серебряное блюдо тех самых времен, о которых он писал, и он описывал его в числе прочих выдуманных блюд: одно настоящее, и спрятать его среди нескольких выдуманных — это было ему по вкусу. Или алмаз, или кинжал. А если в руки ему попадалась вещь, которая когда-то и впрямь принадлежала одному из его персонажей, то-то было радости. Такие вещи он мог разглядывать часами… Чтобы находить такие вещи, тоже нужен талант.
Они вышли в гостиную. Бони не стал включать свет; в темных коврах и в сгрудившейся кучками массивной мебели затаились сумерки.
Он подошел к надранному из разных сортов дерева комоду, на верхней полке которого стояли фотографии в серебряных рамках: лица были незнакомые, лица из былых времен.
— Доктор Ди был реальным историческим лицом, — сказал Бони, пытаясь неверной старческой рукой отомкнуть замок ящика. — Таким же реальным, как сам Шекспир. И действительно держал у себя магические кристаллы, в которых можно было провидеть иные миры, и зеркала, и драгоценные камни. А потом, через несколько лет после той истории, которую читаешь ты, действительно появился человек, обладавший способностью видеть сквозь магические кристаллы: он видел ангелов и говорил с ними.
Н-да. Медиум. И все это — самая настоящая правда.
Он дернул ящик на себя, и тот наконец открылся.
У Роузи появилось какое-то странное чувство. Все — правда. Как будто актеры на сцене перестали играть роли — и тут вдруг оказалось, что они те самые персонажи, которых разыгрывали в театре, — и повернулись к публике лицом. Она стояла и смотрела, как Бони достает из ящика какой-то предмет, завернутый в мягкий бархатный мешочек.
— Один из кристаллов, которыми пользовался Доктор Ди, — сказал Бони, — нечто вроде полированного зеркала из обсидиана, и он сейчас в Британском музее. Мы с Санди одно время строили планы, как бы нам его оттуда выкрасть. Были и другие, ныне утраченные, насколько мне известно. А вот тот самый, про который ты читала в книжке.
Он ослабил завязку на бархатном кисете и вытряхнул на ладонь шар из дымчатого кварца, цвета кротовой шкурки, безупречный, как маленькая планета, как серый влажный вечер. Он поднял шар повыше, чтобы Роузи смогла в него заглянуть.
— В кристалле были ангелы, — сказал он. — Десятки ангелов. Доктор Ди говорил с ними. И все их имена начинались на А.

Глава третья

Девять хоров ангелов заполняют собой вселенную, и каждый сцеплен с тем, что выше, и тем, что ниже, подобно шестерням колоссального механизма; от этой пронизывающей Творение взаимосвязи рождаются Различие, Распределение, Это, То, Иное. Огромные Серафимы распростерлись подле трона Господня; в протяженности своей они достигают области, где их касаются руки Херувимов, могучих, оружных и о многия крылья, которые стоят выше Престолов, а те, в свою очередь, попирают твердь небесную с великим множеством звезд, и, когда они движутся, проворачивается твердь небесная, как бегущая дорожка. Господства суть оси этого огромного колеса, нисходящие через посредство Властей, которые движут планетами, солнцем и луной и которые (с точки зрения доктора Ди) в то же время сами являются этими планетами; а из этих сфер простираются, пронизывая землю, Силы, кости земли, благодаря которым она может жить и трудиться. На земле Начала надзирают за империями и народами, Архангелы — за Церковью; и, наконец, Ангелы, неисчислимые мириады Ангелов, за каждой живой душой, может быть даже за каждым живым существом, вплоть до совсем ничтожных, которые кишат в каждой ложке навозной жижи, если посмотреть на нее сквозь достаточно сильную линзу.
Ангелы, связанные бесконечной последовательностью, как петли в плотно сплетенной ткани, рука к руке, уста к ушам, глаза к глазам к глазам к глазам, вечно снующие по восходящим и нисходящим потокам мельчайших мирских дел, с тихим шелковым шуршанием крыльев, которое можно услышать, если только вести себя достаточно тихо и если выбрать самые тихие места на земле — или вслушаться в закрученные спиралью глубины морской раковины.
Они здесь, они рядом, и если бы Бог отозвал их из мира, мир не только остановился бы и умер, но, вероятнее всего, просто-напросто исчез бы, с одним-единственным тихим вздохом.
И доктор Ди, он знал наверное, что они где-то рядом и можно их увидеть — тех, кто на секунду отвлекся от трудов и дал себе роздых; их можно подкараулить, как знатных придворных, в коридорах и закоулках бытия; а когда они пойдут мимо, их внимание можно привлечь и даже заговорить с ними. Доктор Ди был уверен, что именно так оно и есть; однако же ни разу, ни в одном из бесчисленных стекол, зеркал, кристаллов и солитеров, которые он собирал где только мог и в которые он смотрел, он не увидел даже тени ангела, при том что все необходимые условия для контакта были тщательнейшим образом соблюдены. Порой, застыв как проклятый и до одури вперяя взгляд в сумеречные глубины камня, он ловил словно бы отзвук отдаленных высоких голосов, как если бы где-то далеко-далеко мыши устроили свой мышиный праздник, — и смех, неуловимо тихий смех. Но самих по себе ангелов он не видел ни разу.
В том, что касалось духовных практик, он владел всеми доступными человеку техниками, или мог бы овладеть, если бы захотел.
В царстве Стихий ему были подвластны медицина, потом, естественно, арифметика; не только геометрия, но вместе с ней и Геометрия Проективная, и Музыка, и Стратаритметрия; он прекрасно умел изготовлять зеркала и играть со светом, он в совершенстве овладел Катоптрикой, а также разнообразными навыками в области тени, отражений прямых и обратных и проекций. Он постиг «Стеганографию» аббата Тритемия (юношей он переписал весь этот толстенный том от руки) и обладал всеми необходимыми умениями, в том что касалось кодов, шифров, стенографии, передачи сигналов на расстоянии и так далее, — до тех пор, покуда речь шла о мире дольнем; старый лис Тритемий знал еще и как вызывать ангелов при посредстве магического кристалла, и сам писал на их языке, или по крайней мере утверждал, что умеет писать, однако весь свод его рекомендаций в этой области не помог доктору Ди продвинуться ни на дюйм. Он научился умениями своими удивлять соседей — и время от времени действительно устраивал для них своего рода показательные выступления, — а также собратьев-ученых и саму королеву: мастерил для представления в Оксфорде Юпитерова орла, который действительно мог летать, или излечивал рану при посредстве того самого оружия, которым она была нанесена; случалось ему удивлять и самого себя, как в тот раз, когда он доэкспериментировался со смешиванием летучих эфирных масел и выпустил на волю целую свору крохотных элементалей, которые преследовали его повсюду, как стая разъяренных ос, и кричали, и вопили у него за спиной, пока он не вынужден был избрать единственный оставшийся ему способ спасения — прыгнуть в Темзу.
Во всем, что касалось мира горнего, он был образован еще того лучше. Он создавал армиллярные сферы вместе с Меркатором, он получал от Тихо Браге восторженные письма относительно своей «Propcedeumata aphoristica», где он умудрился рассчитать двадцать пять тысяч возможных констелляций, воздействующих на человеческую жизнь, — цифра, что и говорить, устрашающая, а потому со временем доктор Ди вовсе прекратил составлять гороскопы. Впрочем, королеве он отказать, естественно, не смог; именно он, задействовав все свои умения и навыки, вычислил подходящий день для коронации Ее Величества; весь день дождь лил как из ведра (этого он не предусмотрел), зато никто и никогда не скажет, что день был выбран неудачный. Он составил гороскоп и на Короля Испанского (на печени и легких тяжким грузом возлежит Сатурн, сей муж будет велик, но никогда не будет счастлив), а король Испании в знак благодарности прислал ему черное зеркало из полированного обсидиана, привезенное за тысячи и тысячи миль из Мексики, — перед этой переливчатой, завораживающей поверхностью, по мнению Джона Ди, ангелы просто не могли не задержаться ненадолго, но ни единой духовной сущности он в этом зеркале так и не углядел, хотя за прошедшие долгие годы много раз снимал с него чехол и вглядывался в зыбкую черную бездну.
Он был высок, долог в кости, и лицо у него было длинное, а глаза — круглые, как будто вечно удивленные, и выглядели они еще более круглыми, чем были в действительности, благодаря очкам, которые он сам себе выточил; борода у него была острая и поседела, белее молока, когда ему не стукнуло еще и шестидесяти. Он был человек страстный, забывчивый, беспокойный и добрый; уверенный в том, что он все делает правильно; он верил в то, что человек может достичь запредельного знания — несравнимого с тем, что заключают в себе все тома и все рукописи его библиотеки, самой большой во всей Англии — запредельного знания, которое Бог поместил в ангелов своих, как в священные сосуды, что знания этого можно вкусить, причаститься ему, а если подобное произойдет, тогда ни человек, который отпил из ангельских сосудов, ни мир вокруг него уже не смогут быть прежними.
Итак, он упражнялся в знакомых ему искусствах, он воспитал целое поколение англичан (Филип Сидни обучался в мортлейкском доме доктора Ди математике, Хокинс и Фробишер заходили к нему взглянуть на карты); он ходил ко двору, а будучи на континенте, держал глаза и уши открытыми и обо всем, что увидел и услышал, отписывал Уолсингему ; он шлифовал зеркала и составлял эликсиры, он растил детей и возделывал свой сад. А про себя раз за разом натыкался на непреодолимый барьер, за которым беседовали меж собой ангелы.
Одним из способов прорваться через этот барьер он считал двери, открытые горнему миру в душах других людей.
После долгих штудий он научился распознавать в людях наличие таких дверей, хотя при всем желании не смог бы выстроить стройной системы признаков, по которым он делал соответствующий вывод.
Это было нечто вроде шестого чувства. У доктора Ди просто складывалось впечатление, что случайно встретившийся ему человек — мальчик, которого он обучал математике, или молодой священник, заходивший за книгами, — находится не совсем в той самой точке, в которой он, судя по данным пяти органов чувств, должен сейчас находиться; а еще иногда он чувствовал что-то вроде слабого сквознячка, которого никто, кроме него, не чувствовал.
Человек не мог заслужить подобного свойства или добиться его, он всего-то навсего должен был случайно (впрочем, доктор Ди не верил в случайности такого рода) появиться на свет при нужном сочетании факторов — и дверь в инобытие рождалась вместе с ним, как родимое пятно; а не то человек становился одержимым этой дверью, как приступами падучей. С величайшими предосторожностями (ибо сколь бы ясно доктор Ди ни видел разницы между собственными изысканиями и гнусным шарлатанством дешевых магов, другие далеко не всегда замечали — или не хотели замечать — подобного рода различия) он выискивал странных людей, выслушивал их и усаживал перед зеркалами и кристаллами, чтобы дать им возможность увидеть то, что они способны увидеть.
Вся эта сварливая лондонская братия, дистилляторы эликсиров, составители гороскопов, торговцы воздухом и университетские горлопаны, прекрасно знали, что доктор Ди сторицей отплатит тому, кто доставит ему подобного человека, если только человек этот окажется взаправдашним ясновидцем, а шарлатанов доктор Ди видит за милю, насквозь; если кого и можно было в этой компании обвести вокруг пальца, то уж, во всяком случае, не доктора Ди. Однако при всем том он знал — и очень переживал по этому поводу, — что обрести дорогу в ангельские миры возможно отнюдь не только через человека честного и благочестивого. И если человек пытается обмануть тебя ложным возглашением видений, это еще не значит, что он не способен видеть их всерьез.
Так же, как Ее Величество — а она не любила, если об этом ей напоминал кто-то другой, кроме ее личного мудреца и чародея, который проследил ее родословную (а заодно и свою собственную) вплоть до короля Артура, — Джон Ди был валлийцем; так же, как Ее Величеству, ему был ведом груз чувства, называемого в Уэллсе hiraeth, ни надеждой, ни тоской, ни откровением, ни воспоминанием, но чем-то средним между всеми этими чувствами, томлением, которое промывает душу насквозь — как теплым летним дождем. Ему было пятьдесят шесть, когда холодным мартовским вечером в его дом в Мортлейке доставили из валлийских пустошей некоего молодого человека.
К тому моменту мудрец ждал его уже целых де лет, хотя внешность чужака оказалась для него полной неожиданностью; не догадывался он и о том, что на ближайшие несколько недель, месяцев и даже лет он привяжется (узами, исходящими от самих благословенных во Господе архангелов) к этому ясновидцу и что связь между ними установится куда более интимная и тайная, чем между ним и его же собственной, нежно обожаемой женой.
Начать с того, что у него, у этого молодого человека, не было имени; или, вернее, имен у него было несколько, и сам он между отсутствием имени и множеством имен не видел особой разницы. То имя, с которым он вырос, было фикцией, поскольку воспитывался он в семье человека, которому вполне мог доводиться — а мог и не доводиться — внебрачным сыном; другой же родни он не знал. От этого имени он избавился и пользовался теперь другим, тоже не настоящим: теперь его звали Толбот, именем героя , хотя выбрал он его вовсе не по этой причине, а по чистой случайности — увидел в церкви на памятной доске, а ему как раз нужна была новая фамилия.
Именно как мистер Толбот он был известен Кларксону и Чарльзу Следу и всем тем лондонцам, с которыми жил и сиживал в тавернах; Эдвард Толбот из… бог весть откуда, поскольку жил он то у одного приятеля, то у другого, пока не разражалась очередная ссора или пока не находился новый, более многообещающий приятель; именно как Эдварда Толбота Кларксон и представил его доктору Ди.
А еще у него не было ушей; вместо ушей у него были Два шрама и две маленькие приросшие краями шишечки над ушными отверстиями, и, чтобы скрыть их, он, практически не снимая, носил облегающую черную шапочку, отчего вид у него делался весьма ученый, или по крайней мере старорежимный, как у доктора времен королевы Марго. Ушей он лишился в городе, название которого напрочь позабыл, за преступление (фальшивомонетничество, или еще того хуже, или, нет, совсем в другом роде), которого он не совершал, но в котором его облыжно обвинили благодаря невежеству и злобным наветам толпы, но истинной истории происшедшего — или той версии, которую он бы счел истинной историей происшедшего, — он не рассказывал никому, даже самому себе. Все это случилось с ним уже после того, как он оставил Оксфорд, где степени он так и не получил, а уехать был вынужден еще из-за одной истории, которую он тоже не хотел или не мог рассказать так, чтобы ее понял хоть кто-нибудь; много лет спустя доктор Ди так и не смог восстановить ее целиком, хотя то и дело слышал какие-то отрывки и обрывки. В тот мартовский вечер, когда тучи мчались мимо лупы, как быстроходные пинасы при свежем ветре, и когда Кларксон привез его по реке в Мортлейк, ему было двадцать семь лет.
У него была книга, прочесть которую он не мог; собственно, поэтому он сюда и приехал. А еще у него был друг, а может враг, который долгое время его преследовал; он знал запах дыхания, но имени его не знал.
«Как она к вам попала?» — спросил доктор Ди, когда книга легла перед ним на стол.
Длинные белые пальцы мистера Толбота теребили сложную систему узлов, которыми он связал принесенный с собою сверток.
«Да-да, я расскажу вам, — сказал он, — я все вам расскажу, всю историю. Как она ко мне попала: я вам расскажу».
Кларксон нетерпеливо потянулся к узлам на бечевке, но Толбот отмахнулся от него; больше, однако, он так ничего и не сказал, и только руки у него дрожали, когда он разматывал слой за слоем старое тряпье, в которое завернул книгу.
Доктор Ди встал и отодвинул в сторону бокал с вином чтобы можно было открыть на столе книгу.
Это был манускрипт, написанный на узких листах потного пергамента и прошитый густо пропитанной жиром черной нитью. Ни крышек, ни переплета у книги не было. Символы, которыми она была написана, начинались прямо в верхней части первой страницы, без каких бы то ни было заставок, так, словно это была вовсе и не первая страница. Доктор Ди взял лампу и склонился над книгой.
Мистер Толбот перевернул первый, сильно попорченный червями лист. На второй странице было все то же самое: сплошная колонка символов, от верхнего обреза до нижнего.
«Это шифр, — сказал доктор Ди. — Я смогу его прочесть, если только за ним скрывается один из знакомых мне языков».
«Шифр, — сказал мистер Толбот. — Так точно».
Он снова уставился на раскрытую книгу. Он так долго и так часто разглядывал эти страницы, что помнил их едва ли не наизусть, как какой-нибудь учебник грамматики, однако, поскольку смысла написанного он понять не мог ни на гран, они всякий раз открывались ему как будто заново, свежо и странно.
Смотреть на них было все равно что чувствовать себя причастным тайне, разом вынесенным за скобки и наделенным привилегией доступа; это чувство было знакомо ему с детства, когда он, еще не выучившись грамоте, часами разглядывал книги, зная, что за этими значками кроется смысл, что они чреваты смыслом, но не зная, что каждый из них означает.
Он сдвинулся в сторону, чтобы доктор мог сесть перед книгой.
«Так как же, — снова спросил его доктор, — она к вам попала?»
«Меня вроде как самого на нее вынесло», — ответил мистер Толбот.
«Как это — вроде как?» — спросил доктор. Он подобрал со стола стило и начал дотрагиваться им до буквиц в книге.
«Ну, вывело», — сказал мистер Толбот. История, эта волшебная история, вдруг захлестнула его под самое горло и он, растворившись в ней без остатка, уйдя в нее без оглядки и памяти, просто не мог придумать, с чего ему начать.
«Вы имеете представление, — начал он наконец (перейдя на латынь, дабы сообщить некий привкус учености тем вещам, в которых сам никак не мог разобраться), — имеете ли вы представление о предметах, владению которыми человек знающий может приобщиться через… э-э, через посредство сношения с духами? Некоторые духи, видите ли, некоторые духи такого рода…»
Доктор Ди медленно поднял на него взгляд. И ответил по-латыни же.
«Если вы имеете в виду предмет, именуемый среди профанов искусством магии, то ответ будет отрицательным. Я ничего в этом не смыслю».
Мистер Кларксон, не вставая с кресла, подался вперед. На его бритом лице — лицо опасного человека — заиграла улыбка: именно ради этого он и привез сюда Толбота.
«В молитвах своих, — сказал доктор Ди, — я просил даровать мне иное знание. То, что приходит через ангелов Господних».
Какое-то время он внимательно смотрел на мистера Толбота. А потом сказал по-английски: «Но давайте вернемся к тому, с чего вы начали. Вас вывело».
«Некоторые поговаривают, — сказал мистер Толбот и покосился на Кларксона, — о мертвом теле и об определенного рода заклятиях: как будто мертвое тело можно заставить говорить или, вернее, заставить злого духа говорить его устами; но все это ложь, и ни единый из людей, взыскующих мудрости, ничему подобным образом не научился».
Его охватило непреодолимое желание дотронуться до ого места, где у него когда-то были уши, сдернуть шапочку; и желание это он в себе подавил.
«Принято считать, что если человек взыскует сокровищ, то движет им всего лишь жажда денег, — продолжил он. — Но есть и другого рода сокровища. Есть Знание. И есть вполне законные способы выяснить, где лежит сокровище, истинное сокровище духа».
Повторное свершение подобного деяния, сказал ему судья, влечет за собой не наказание у позорного столба, но смертную казнь… Как получилось, что эта гнусная история начала сама собой литься из его уст, уцепившись за хвост другой истории, той, которую он с самого начала собирался рассказать, и вытеснив ее? На несколько секунд он замешкался, слишком остро встала перед ним эта неразрешимая коллизия. Он сидел и смотрел, как доктор Ди водит стилом по буквам на странице, на которой открылась книга. Он взял со стола кубок: ему налили вина, как только он сел за стол, но до сих пор он не сделал ни единого глотка.
«К этой книге привел меня дух, — сказал он. — Я нашел ее в старом добром Гластонбери».
Стило доктора Ди запнулось, он поднял голову и посмотрел на Толбота.
«В Гластонбери?»
Мистер Толбот кивнул и сделал еще один глоток; сердце у него билось теперь быстро и гулко, но тем не менее он нашел в себе силы выдержать пристальный взгляд доктора Ди и опустить веки, один раз, спокойно и неторопливо.
«Да, — сказал он. — В Гластонбери. В могиле монаха. Знакомый дух говорил ко мне и сказал мне слово, сказал — где нужно копать…»
«Так вы, значит, вырыли ее из земли? В Гластонбери?»
«Я и копнул-то всего…»
Озадаченный яростной реакцией старика, он начал плести запутанную историю, круг за кругом, которая скорее затуманивала суть происшедшего, нежели разъясняла К той ее части, где речь шла о Гластонбери, подобраться было труднее всего, хотя неугомонный дух, который раз за разом пел ее ему в уши, именно на ней прежде всего и заострял внимание. Главное, что хотел сказать мистер Толбот, что буквально вертелось у него на языке и путало его, мешало ему говорить, было завершение всей этой истории, ее смысл: тот факт, что эта книга сама нашла его только для того (книга и еще хрустальный флакон, хрустальный флакон с порошком, который лежал у него в кармане, и что это был за порошок, оставалось только догадываться), чтобы он мог передать ее этому человеку, принести в назначенный день и час в назначенное место и предложить ему в дар. И иначе быть не могло.
Но просто взять и сказать об этом он почему-то не мог. Его одолела какая-то странная застенчивость, и, не рассказав истории даже до середины, он вдруг замолчал и не мог выдавить из себя ни слова.
«Да нет же, нет, — вмешался мистер Кларксон. — Он хотел сказать, что принес книгу вам. В подарок. Книгу, найденную в этом святом месте».
У него достало сил поднять руку и подтолкнуть книгу — всего на дюйм — поближе к доктору.
«Ну, что ж, в таком случае весьма вам признателен, — сказал доктор Ди. — Если это и в самом деле подарок».
«Мистеру Толботу очень хотелось бы, — продолжил Кларксон, — поступить к вашей чести в обучение и овладеть под вашим руководством некоторыми духовными практиками. Он неоднократно говорил мне, что чувствует в себе немалые к тому способности. Он…»
Не отрывая взгляда от доктора Ди, мистер Толбот прервал его: «В переводчике я не нуждаюсь».
«Мистер Кларксон, — сказал, вставая, доктор Ди. — Не УГОДНО ли вам будет пройти со мной? В соседнюю комнату там у меня книги, о которых вы спрашивали. И — на пару слов».
Кларксон, на лице у которого по-прежнему играла улыбка, вышел вслед за доктором, только и успев бросить на своего приятеля озадаченный взгляд, который в данном контексте мог означать что угодно. Мистер Толбот положил длинные мосластые руки на резные подлокотники кресла и пробежался по ним — гладким, солидным — пальцами. Он оглядел комнату, в которой оказался: книги вплоть до самого потолка, на прогнувшихся под тяжестью томов полках, книги громоздятся неустойчивыми стопками в углах и на столах; оптические инструменты, глобусы, гигантские песочные часы, на которых повисла бархатная шляпа доктора Ди. Он глубоко вздохнул и откинул голову на спинку кресла. Он нашел то место, которое так долго искал; и его здесь примут.
Доктор Ди вернулся в комнату один. Мистер Толбот почувствовал на себе взгляд этих странных круглых глаз, теплый, как идущая от разгорающейся печки волна теплого воздуха. Доктор Ди закрыл за собой дверь — мистер Толбот услышал, как щелкнула задвижка, — подошел к секретеру, вынул из ящика бархатный мешочек и развязал завязки. Из мешочка он вытряхнул себе на ладонь хрустальный шар цвета кротовой шкурки, безупречный как маленькая планета, как серый влажный вечер, и протянул его мистеру Толботу.
«Вам приходилось раньше глядеть в магический кристалл?» — спросил он.
Мистер Толбот покачал головой.
«Один мой знакомый мальчик, — сказал доктор Ди, — кое-что увидел в этом камне. Он актер, и я ничуть не исключаю, что он мне попросту солгал, но он сказал мне, что там есть существа, способные давать ответы на вопросы, но только в том случае, если спрашивать будет не он; тот человек, которому предназначен этот камень, при дет позже».
Он взял похожую на птичью лапу металлическую подставку и установил в ней кристалл.
«Может так случиться, — сказал он, — что, заглянув в кристалл, вы увидите в нем лицо духа, который привел вас к книге».
Он говорил так ласково, так мягко, но мистер Толбот услышал — или захотел услышать — непререкаемый приказ: Иди сюда и загляни в кристалл. И, услышав приказ, приказ, который не предполагал ни малейшей возможности ослушания, он решил, что ответственность за последствия его дальнейших действий, за то, что вот сейчас он подойдет к кристаллу, встанет перед ним на колени и станет смотреть, ляжет не на него, но на этого человека, чья длинная белая рука указывает на зажатый в птичьей лапке кристалл; и еще на тех, которые уже звали, уже манили его к себе из глубин кристалла.

 

Он не слышал, что стонет вслух.
Когда доктор Ди положил ему на плечо руку, все, что было в кристалле — корабль, ребенок, силы, глубины, — принялось закрываться, одно за другим, как будто его бросило спиной вперед в зрительный зал, а перед ним с невероятной скоростью задергивали десятки кулис: спиной вперед через окно, через магический кристалл, зажатый в руке одетого в доспех ребенка, сквозь ряды облаченных в зеленое крепких молодых людей, чьи имена, все до единого, начинались на А (они как-то вдруг встревожились все разом и принялись переглядываться между собой, ровно за секунду до того, как рука — его же собственная рука — задернула яркий занавес, и они исчезли тоже), и он упал спиной вперед все в ту же комнату на верхнем этаже дома в Мортлейке, в ночь; перед глазами появился вполне осязаемый шар из дымчатого кварца, и задернут он был, словно занавесом, его же собственной рукой — он стонал, а доктор Ди помогал ему встать с колен и опуститься в кресло.
Доктор Ди посмотрел на него, как на редкостного зверя которого только что поймал в силки или, напротив, выпутал из чужих сетей.
«Кажется, я потерял сознание, — сказал мистер Толбот — Всего на секунду».
«Что еще тебе сказали, — тут же спросил доктор Ди, мягко, но весьма настойчиво. — Сказали тебе что-нибудь еще?»
Мистер Толбот долго не мог произнести ни слова, он сидел и слушал, как сердце постепенно возвращается на свое привычное место в груди. И, взяв таким образом паузу, получил достаточное количество времени, чтобы обдумать все, что скажет дальше, что уместнее будет сказать (никто и ничего ему в кристалле не говорил, по крайней мере он об этом ничего не помнил), а потому сказал: «Там пообещали помощь. Не будет ни единого ответа, который там стали бы от тебя скрывать. Это они мне пообещали наверняка.
Я точно помню».
«Слава тебе, Господи, на все воля Твоя, — еле слышно сказал доктор Ди. — Явлено видение in chrystallo. Я уже все это записал».
По телу мистера Толбота прошла дрожь и вместе с ней волна тепла; он перевел взгляд на обрамленный в птичью лапку кристалл на столе, такой далекий теперь, такой маленький, кристалл, в котором скрывались глубины, точно такие же, как в его собственной душе. Аннаэль Аннахор Анилос Агобель. Если он сейчас откроет рот, наружу хлынут имена, сотни, сотни сотен, тысячи сотен имен.
Он открыл рот, и глотку ему заткнул чудовищной силы зевок, до хруста в челюстях, до косины в глазах. Он рассмеялся, и вместе с ним рассмеялся доктор Ди, как будто Над Ребенком, который валится с ног от усталости.
Когда Толбота покормили ужином и отвели, усталого, наверх в постель, когда Кларксон, радуясь подаренной книге, отбыл восвояси, доктор Ди протер очки, надел их на нос, привернул фитилек лампы и снова сел за книгу которую принес Толбот.

 

Он владел дюжиной шифров, из которых некоторые судя по всему, были ничуть не младше этой книги. Ему был ведом ряд монастырских тайнописей; он знал древневаллийский огам.
Его друг, великий маг Карданус пользовался так называемой решеткой, способом чтения, при котором сперва нужно было прочесть сверху вниз первый столбец букв, затем, снизу вверх, второй, и таким образом истинное послание высвобождалось из-под ложного, написанного обычным способом, строчками слева направо; доктору Ди этот трюк казался чистой воды ребячеством и разгадать его — легче легкого.
Любой шифр, по крайней мере из тех, с которыми ему до сих пор приходилось сталкиваться, рано или поздно можно разгадать. Невозможно разгадать только один-единственный способ шифровки: тот, с которым он познакомился при изучении «Стеганографии», великой книги аббата Тритемия, которую Кристофер Плантин когда-то давным-давно отыскал для него в Антверпене. Шифр, который невозможно разгадать, не переводил буквы в другие буквы или в числа, не переводил слова или фразы в другие слова или фразы; он переводил один предмет — тот предмет, о котором действительно шла речь, — в другой, принципиально другой предмет. Переведи свои намерения в говорящую птицу, и пусть эта птица скажет о твоих намерениях; закодируй свое сообщение в книге о постройке автоматов, и, когда при помощи изложенных в ней инструкций будет создан автомат, его механическая рука отследит в этой книге отправленное тобой сообщение. Напиши (именно так и сделал аббат Тритемий) книгу о том, как призывать на землю ангелов, и, если ты все сделаешь правильно, ты дашь ангелам волю самим написать книгу аббата Тритемия, на собственном, ангельском языке, который, при попытке говорить на нем сам собой переведется в книги, и в чудеса, и в науки, и в мир на земле.
Сам доктор Ди чаще всего пользовался куда более практичным способом шифровки: у него в запасе было огромное количество фраз на самых разных языках, каждая из которых заменяла собой в тайном послании одно из ключевых слов. Слово «плохо» могло выглядеть как «Благословенна чарами Паллада», или «Ты восхищенья дам достойна, о Астарта», или «И воцарилось божество добра». Если та же фраза писалась по-гречески, она могла означать совсем другую вещь, скажем, «корону» или «кражу».
Из такого рода фраз можно было составлять целые тексты, они были специально подобраны в рифму так, чтобы из них при необходимости складывались длинные, нудные, темные по смыслу аллегорические фантазии, за которыми в действительности стояла какая-нибудь краткая и роковая фраза: Герцог умрет ровно в полночь. Если честно, то единственным непоправимым неудобством этого способа кодирования было то обстоятельство, что шифровка всегда была значительно длиннее сообщения.
Далеко за полночь, разгадывая очередную шараду, доктор Ди думал иногда: а ведь что есть Творение, как не один огромный, многокрасочный, исполненный самой буйной фантазии, непредсказуемый текст; и если расшифровать его, получится одно-единственное, страшное по смыслу слово.
Той ночью он начал с самой первой страницы, пытаясь вычленить в плотно написанном какими-то варварскими буквами тексте простейшие анаграммы. И не нашел ни одной. Он попробовал двадцатичетырехбуквенный алфавит, перевел буквы в числа, числа выстроил как последовательность из знаков и домов зодиака; получившийся таким образом гороскоп он перевел в часы и дни недели, а уже эти цифры — в буквы греческого алфавита. Ветер стих; набежали тучи и скрыли луну. В одном из ста пятидесяти известных древневаллийским бардам шифров вместо букв выступали деревья; в другом — птицы; в третьем — знаменитые замки. Черный грач зовет соловья в боярышнике подле крепости Сьолэ. Пошел дождь. Всякую вышедшую из-под его пера строчку, как только в ней терялся всякий смысл, доктор Ди тут же швырял в огонь. Занялся новый день; скорописным почерком (а почерков у него было четыре, не считая зеркального) доктор Ди записал один из возможных смыслов первой строки в книге мистера Толбота: ЕЖЛИ КОГДА ПРИИДЕТ СИЛА МОГУЩАЯ 3 ЖЕЛАНИЯ В чем смысла, с его точки зрения, оказалось немного. Но если вернуться вспять — назад, сквозь лес, где грач кричит в боярышнике у подъездной дороги к замку, назад, через огам и через греческий, через звезды, буквы и числа, ту же строчку можно будет прочесть следующим образом:
В КРИСТАЛЛЕ БЫЛИ АНГЕЛЫ 246 МНОГО ИХ ЧИСЛО
И от этой фразы сердце у него на секунду замерло и снова наполнилось густой свежей кровью.
В кристалле были ангелы; его желание готово было осуществиться.
Он встал с табурета; за решетчатым окошком брезжило туманное серое утро, почти неотличимое от ночи. Он знал, знал наверное, что нынче ночью обрел необходимое чувство равновесия, чтобы ступить на длинный и лезвийно-острый путь, и груз сей настолько тяжек, что одному только богу известно, выдержит ли он, хватит ли у него сил, и что путь этот не кончится до самой его смерти, но всю оставшуюся жизнь ему придется теперь потратить на осуществление пути; и в то же самое время он знал, что в другом каком-то смысле, в иной расшифровке, он уже стоит в самом центре. Он задул лампу и отправился спать.

Глава четвертая

— Египет, — мечтательно сказала Джулия Розенгартен.
— Египет, — отозвался Пирс. — Загадка Сфинкса. И власть пирамид.
— Таро.
— Говорящая статуя Мемнона.
— Вечная жизнь, — сказала Джулия.
— Вот только эта страна — не Египет, — сказал Пирс. — Страна называется не Египтом. А. называется она вот как.
Он вынул гелевую ручку и написал на салфетке, которую им принесли вместе с бутылкой виски:

 

ЭГИПЕТ

 

— Что-то я такое помню, — проговорила, глядя на загадочное слово, Джулия. — Что-то знакомое.
— Вот эту историю я и хочу рассказать, — сказал Пирс. — Историю, на которую я вроде как наткнулся еще в детстве, когда едва ли не весь свет уже успел о ней забыть; историю которая теперь снова выходит на свет божий, — удивительнейшую из историй. И закручена она почище детектива.
— Что-то я такое припоминаю, — проговорила Джулия.
— Кроме того, история будет не одна, — сказал Пирс. — Если бы я писал роман, то сделал бы из нее «обрамляющий сюжет», так, кажется, это принято называть, потому что в ней будет заключена другая история, даже более значительная, чем она сама. Об Истории. Об истине.
Джулия склонилась над исписанными на машинке листами, она читала проект будущей книги или, скорее, делала вид, что читает, отдавая символическую дань уважения проделанному труду. В вырезе платья ее веснушчатые и загоревшие за время отпуска груди переходили в ровный белый тон; волосы у нее приобрели темно-медовый оттенок.
— «Где расположены четыре конца света? — прочла она. — Что такое музыка сфер и на каких инструментах она исполняется? Почему люди считают, что цыганки умеют предсказывать судьбы?»
Она подняла на него взгляд. Глаза у нее тоже как будто выгорели на солнце, и в них тоже был медовый теплый блеск.
— У тебя, кажется, какое-то время была цыганочка? И как у вас все сложилось?
— На четверть цыганка. Какое-то время.
Послушай, Пирс, почему принято говорить о четырех концах света, какие у шарика могут быть концы? Почему люди говорят, что они на седьмом небе от счастья, чем их не устраивают остальные шесть? Почему в неделе семь дней, а не шесть и не девять? Почему именно так, а не иначе, Пирс?
— Никак у нас не сложилось, — вслух сказал он.
Джулия снова опустила глаза в текст.
Они оба, он и Джулия, подошли к дверям ресторана в один и тот же момент, и обнялись, крепко, хотя, впрочем они и на самом деле едва не налетели друг на друга. На душе у Пирса весь день, с самого утра, лежал большой тяжелый камень; он слишком хорошо помнил те слова, которые когда-то сказал ей напоследок. Как отрезал. Жестко, пожалуй, даже и жестоко. Сказанное никуда не пелось, он помнил все, слово в слово; у нее же на душе, судя по всему, ничего похожего не было, она смогла забыть. Одно из преимуществ человека, истово верящего в Судьбу. Судьба излечивает раны от былых обид, ошибок, нелепостей: было и прошло. Перемены неизбежны — это, пожалуй, единственное, в чем Джулия всегда была готова признаться в отношении собственного прошлого, и единственное, чего она требовала от окружающих. Этакая старомодная подслеповатая вежливость на новый лад. Было в этом что-то — пусть и не без горечи — милое. Пирс сделал большой глоток виски.
— Видишь ли, — сказал он, — в детстве я выдумал, вообразил себе такую страну — Эгипет, которая была разом похожа и не похожа на Египет, которая была наложена на Египет, как одна картинка на другую, или, скорее, просвечивала сквозь него. Для меня эта страна была вполне реальной, такой же реальной, как Америка…
— Ну да, — сказала Джулия. — Цыгане.
— Да ты помнишь, — сказал Пирс. — Ты тоже там была. В каком-то смысле ты меня по ней водила.
— Господи, Пирс, о чем мы с тобой только тогда говорили.
— Вот тебе и обрамляющий сюжет, — сказал Пирс. — Про эту мою страну; о том, как до меня дошло, что на самом деле ее выдумал вовсе не я; о том, как эта страна появилась на свет. Эгипет.
Он дотронулся до написанного на салфетке слова.
— Потому что теперь я снова ее нашел. По правде.
Она отложила рукопись и полностью сосредоточилась на нем самом, подперев щеку загорелой, в ямочках, рукой В ту первую весну, когда Джулия Розенгартен от него ушла, сперва перебралась в Вестсайд, потом в Калифорнию, в Мексику, на долгие, долгие годы, — в ту весну аромат которой не спутаешь ни с одной другой весной ни до нее, ни после, — именно тогда Пирс случайно наткнулся на маленькую биографию Джордано Бруно, написанную Феллоузом Крафтом, и начал читать ее прямо с первой страницы, чего не делал уже, наверное, лет двадцать…
— Напомни-ка ты мне. еще раз, — попросила его Джулия, — кто такой этот Бруно.
— Джордано Бруно, — ответил Пирс, сложив руки перед собой на скатерти, — родился в тысяча пятьсот сорок шестом, умер в тысяча шестисотом. Первый из мыслителей нового времени, который всерьез заговорил о бесконечном пространстве как о физической реальности. Он не только считал, что центром Солнечной системы является Солнце; он считал, что все прочие звезды также похожи на Солнце, и вокруг них тоже вращаются планеты, и расположены они в невероятной дали от нас, настолько далеко, что человеческий глаз их уже не различает, — и так фактически до бесконечности; до бесконечности.
— Хм.
— Его сожгли как еретика, — продолжил Пирс, — и поскольку он был сторонником новой, Коперниковой, картины мира, его и стали впоследствии воспринимать прежде всего как мученика науки, предшественника Галилея, этакого теоретика от астрономии. Но в действительности он был фигурой куда более странной. Вселенная, которую он видел, ничего общего не имела с той, которую привыкли видеть мы. Начнем с того, что все эти бесчисленные планеты и звезды он считал живыми: звери, так он их называл. И вращаются они по своим орбитам только потому, что сами этого хотят. Во всяком случае… во всяком случае, книга Крафта на поверку оказалась вполне заурядной, сплошь заимствования из вторых рук, подсвеченные вполне туристскими по уровню зарисовка Из сумасшедшей жизни Бруно: вот монастырь в Неаполе, откуда он сбежал, вот те университеты и дворы, при которых он обретался, надеясь найти покровителя, вот Венеция, где его взяли под стражу, вот Рим, где его сожгли. Ни художественной точности, ни исторической живости на этих двухстах страницах было не сыскать. Но где-то в середине текста Крафт ненароком показал, или обронил походя, или без лишних слов просто сунул читателю в карман ключ не только к Бруно, но к той главной тайне, которую пытался разгадать Пирс.
Что же такое, задался вопросом Крафт, заставило Бруно, и только Бруно, вырваться из замкнутого мира Аквината и Данте и обнаружить за его пределами бесконечность вселенной? Одним открытием Коперника (размышлял Крафт) этого не объяснить, поскольку Коперник никак не проговаривал кошмарной возможности бесконечного и бесконечно населенного пространства; его гелиоцентрическая вселенная была по-прежнему скована внешней границей, точно такой же сферой из неподвижно закрепленных звезд, как когда-то у Аристотеля. Бруно всегда говорил, что Коперник попросту не понял своих же собственных открытий.
Нет (писал Крафт), импульс должен был прийти откуда-то еще. Откуда? Что ж, Бруно, судя по всему, заглянул едва ли не в каждую книгу, имевшую быть в его столетии, хотя наверняка далеко не все открытые им книги он дочитывал до конца. Он был сведущ в самых тайных из тогдашних дисциплин. И путей к возрождению — и к собственному, и к возрождению Церкви — искал в самых Древних и самых закрытых от мира источниках. И не в Учении ли Гермеса Триждывеличайшего обрел он ключ к выходу из замкнутых хрустальных сфер Аристотеля?
Пирс прочел эту фразу и вдруг запнулся. Гермес? Не тот ли это самый Триждывеличайший Гермес, которым Мильтон пугал Медведицу? Вроде был в классической литературе такой мифический мудрец. Но ничего связного Пирс припомнить не мог. Что еще за учение?
Гермес учит (продолжает Крафт), что семь звездных сфер заключают в себе душу человека неким подобием тюрьмы, создавая тем самым его heimarmene, его Судьбу. Но человек — брат могучих демонов, которые правят сферами; он представляет собой столь же мощную силу, хотя и забыл об этом. И есть способ, говорит великий Гермес, подняться по лестнице из семи ступеней, невзирая на ужасное по видимости, но в действительности не такое уж и страшное сопротивление, которым станут пугать тебя демоны, поскольку на каждого из них можно найти управу с помощью тайного слова, перед властью которого он не сможет устоять; фактически взымая с каждого из них своеобразный дар, дар, позволяющий вознестись к следующей сфере; покуда наконец, в восьмой по счету сфере, огдоадической, освобожденная душа не постигнет бесконечность и не воспоет хвалу Господу.
Так говорит Гермес (пишет Крафт, а Пирс читает), и что, если Бруно, который отнесся к этому мифу, одному из самых древних и самых священных, всерьез, а потом, однажды звездной ночью в Париже или в Лондоне, открыв книгу Коперника, внезапно сопоставил одно с другим — и разрозненные куски головоломки сами собой сложились воедино в его переполненном, лихорадочно работающем мозгу? Ибо если центром является не земля, а солнце, тогда нет над нами никаких хрустальных сфер; мы всего лишь сами обманывали себя, от века, мы заперли себя внутри этих сфер, оттолкнувшись от собственного чувственного опыта, ущербного и недостаточного по определению, а на самом деле никаких сфер над нами нет и не было. Единственный способ выйти за их пределы — это понять, что мы уже за их пределы вышли что поднимаемся дальше, пребывая в вечном и непрерывном движении. Что ж удивительного в том, что Бруно жил предчувствием гигантской утренней зари, что ему хотелось кричать о ней на всю Европу, что он хохотал в голос. Человеческий разум, который находится в центре всего, вмешает в себя все то, в центре чего он находится, он и есть тот круг, окружность которого — нигде, бесконечно расширяющийся в любом направлении, которое только может увидеть или помыслить человек, каждую мельчайшую долю секунды. Так ты осмеливаешься утверждать, что люди суть боги? — в ужасе спрашивали его инквизиторы в Риме. Да разве могут они менять орбиты звезд по своему усмотрению? Могут, отвечает им Бруно, могут, уже меняли.
Здесь Пирс на минуту оторвался от книги и сам рассмеялся: час от часу не легче, и что, интересно знать, он нашел в этой книге, когда ему было двадцать лет; а когда снова поднес ее к глазам, заметил сноску.
Решать, является ли данная точка зрения (было написано в сноске), которую мы приписываем здесь Бруно, истинным смыслом, сокрытым в учении Гермеса Трисмегиста (ага, подумал Пирс, вот оно, это имя), мы оставляем читателю. Тех, кого действительно заинтересует эта проблема, можем для начала переадресовать к Миду, который пишет: Следуя за путеводной нитью герметической традиции в обратном направлении, мы можем сквозь толщу времен проникнуть в святая святых Великих Таинств Древнего Египта.
— И так оно и вышло, — сказал Пирс. — Так оно и вышло.
— Трисме — что? — переспросила Джулия.
— Слушай, не перебивай, — сказал Пирс. — Всему свое время.
Книжку Мида, к которой переадресовал его Крафт (а может быть, не только его теперешнего, но и его тогдашнее, давнее, юное «я»), найти оказалось совершенно невозможно: «Трижды-славный Гермес», автор — Дж. Р. С. Мид (Лондон — Бенарес, Издательство Теософского Общества, 1906; в трех томах). Но поиски этого издания завели Пирса в ряд довольно странных мест, в магазинчики, на выступления мистиков и просто психов — он никогда не думал, что их вокруг такое количество, — в некоторые из этих мест он так и не смог себя заставить войти, но все же не мог не признать, что они имеют какое-то отношение к тому месту, которое ищет он. Уверившись наконец, что он не сам все это придумал, он покинул эти воображаемые миры как имеющие сугубо внутреннее значение для самих духовидцев и вернулся в те места, где освещение было поярче. И тут вдруг понял — уже теплее. История идей, «История магии и экспериментальной науки», «Журнал Варбургского и Куртольдского институтов» — он листал их когда-то, в старших классах средней школы.
Теплее, теплее. На избранном пути объявились другие люди, куда более значимые, чем он, фигуры в научном мире; они проводили серьезные исследования, они публиковали книги. И Пирс с чувством благодарности оставил «Opera omnia latinae» Бруно, подмеченную мимоходом в самом дальнем углу стеллажа в бруклинской публичке, чтобы окунуться в знакомые воды Вспомогательных Источников; и вот наконец университет Чикаго прислал ему по почте (он ждал этой посылки с большим нетерпением, чем когда-то золотого кольца с шифром Капитана Полуночника ) книгу одной английской дамы, которая — Пирс понял это, не успев еще даже сорвать с тома оберточную бумагу, — исходила его затерянный мир вдоль и поперек и вернулась в исходную точку с богатым караваном, груженным странного вида и свойства товарами, картами, удивительными и загадочными предметами, награбленным добром.
— А теперь, — сказал Пирс, на секунду почувствовав себя незадачливым рассказчиком в старой как мир туристской шутке, — я расскажу тебе историю, которую рассказала мне она.
Он отхлебнул еще глоток и спросил:
— Тебе знакомо слово «герметический»?
— В смысле, герметически закрытый?
— И в этом смысле тоже, а еще — герметический, оккультный, тайный, эзотерический.
— Ну да, естественно.
— Вот и славно, — сказал Пирс, — тогда слушай.
Где-то годах примерно в тысяча четыреста шестидесятых один греческий монах привез во Флоренцию собрание греческих манускриптов, которые произвели в городе настоящий фурор. Судя по всему, это были греческие переводы древних египетских рукописей — богословских и философских трактатов, магических формул, — составленных когда-то древнеегипетским жрецом или мудрецом по имени Гермес Трисмегист, или, в переводе, Гермес Триждывеличайший. Гермес, естественно, божество греческое; греки ассоциировали своего Гермеса, бога правильной речи, с египетским Тотом, или Тойтом, богом, который изобрел письменность. Сравнив свежеобретенные рукописи с античными источниками, которые были в их распоряжении, — с Цицероном, Лактанцием, Платоном, — те ученые эпохи Возрождения, что впервые знакомились с этой традицией, выяснили, что автор текстов доводился двоюродным братом Атланту и братом — Прометею (Ренессанс привык считать всех вышеперечисленных реальными историческими фигурами) и что был он не богом, но человеком, величайшим мудрецом античности, который жил задолго до Платона и Пифагора, а может статься, что и задолго до Моисея, и что в таком случае перед ними лежат древнейшие рукописи в истории человечества.
Как только рукописи оказались во Флоренции, в городе начался страшный ажиотаж.
Об их существовании поговаривали и раньше, еще в Средние века: в средневековье у Гермеса Трисмегиста была репутация одного из величайших мудрецов древности, в одном ряду с Вергилием и Соломоном, его перу приписывались различны трактаты и гримуары — и вот наконец перед ученым миром явились его истинные тексты. В них была вся мудрость Египта, более древняя, чем вся мудрость римлян и греков, восходящая к временам, возможно, предшествующим даже Моисею, — позже, кстати, возникнет представление, что Моисей, получивший образование и воспитание, подобающее членам египетского правящего дома причастился тайнознания именно из этого источника.
Видишь ли, когда речь идет об эпохе Возрождения, нужно постоянно иметь в виду, что вся тогдашняя премудрость глядела не в будущее, а исключительно себе через плечо. Ренессансная наука, ренессансная система знаний стремилась только к тому, чтобы по мере сил воссоздать прошлое в настоящем, ибо прошлое по определению было мудрее, лучше, чище, чем настоящее. А потому чем более древней оказывалась рукопись и чем более древнее знание в ней содержалось, тем лучше оно оказывалось на поверку, свободное от привнесенных позже ошибок и интерполяций, тем ближе оно было к Золотому веку.
Понимаешь теперь, как эти рукописи должны были на них подействовать? Они сподобились лицезреть свод древнейшего в мире знания, и что ты думаешь? Он то и дело перекликался с Книгой Бытия; он то и дело перекликался с Платоном. Гермес был, вне всякого сомнения, человеком боговдохновленным, поелику предвидел сквозь тьму веков христианские истины. И сам Платон, вероятнее всего, черпал из этого же источника. В диалогах Гермеса с его учеником Асклепием и с его сыном Татом можно отыскать не только подобную платоновской философию идей, но и философию света, подобную системе Плотина, и даже представление о воплощенном Слове, перекликающееся с христианским логосом, Сыном Божьим, созидательным первопринципом. По сути дела, Гермеса произвели в христианские святые. И началась та безудержная мода на Египет и все египетское, которая держалась на всем протяжении эпохи Ренессанса. Более того. Эти египетские диалоги были в высшей степени одухотворены, благочестивы и абстрактны; и постоянно речь в них идет о необходимости избежать влаги звезд, об открытии божественного всемогущества человеческой души, но практических советов на сей счет не содержится почти никаких. А вот где были практические советы на сей счет, так это в старых добрых гримуарах многие из которых средневековая традиция приписывала непосредственно Гермесу; и кто его знает, может быть, именно там и следовало искать практическую сторону абстрактного духовного учения. Понятно, что в искаженном виде; понятно, что использовать эти книги нужно было с крайней осторожностью; и тем не менее они тоже относились к великой древней магии Гермеса Трисмегиста. Вот так Гермес и оказался виновником того, что множество весьма серьезных людей с головой ушли в практическую магию.
— Bay, — сказала Джулия. — Вот это да!
В глазах у нее появился знакомый огонек; палец незаметно для нее самой прошелся по краешку бокала с дайкири, стирая кристаллики сахара. Вот теперь она уже никуда от него не денется.
— А еще возникла совершенно новая наука, — сказал Пирс. — Если человек — брат могущественных демонов и способен на все, то что может воспрепятствовать ему в переустройстве мира, в творении невиданных чудес? Если вся полнота вселенной может быть вмещена и упорядочена человеческим разумом, как в то верил Джордано Бруно? Думаю, что и на ревизию коперниковской системы Бруно подвиг именно Гермес: не потому, что его идеи были более убедительными, но потому, что были они куда более необычными, чудесными, что здесь ему открылась возможность окунуться в настоящее древнеегипетское тай незнание.
— А что, — сказала Джулия, — все же знают: египтянам было известно о том, что земля вращается вокруг солнца Они держали это свое знание в тайне, но они же об этом знали.
У Пирса отвисла челюсть. Глаза у Джулии по-прежнему горели, в них были сосредоточенность и радость понимания.
— Ну, давай дальше, — сказала она и облизнула пальчик.
— Ладно, только не забывай об одном обстоятельстве, — сказал Пирс. — Не забывай, что в ту эпоху ни о культуре, ни о религиозных представлениях древних египтян не знали почитай что совсем ничего. Иероглифы разучились читать еще до наступления римской эры; и заново расшифровали их только в девятнадцатом веке. В эпоху Возрождения никто и понятия не имел, что написано на обелисках, зачем были нужны пирамиды, и так далее. И вот теперь они получили эти в высшей степени духовные, полуплатонические магические трактаты и взялись всерьез изучать Египет. Начать хотя бы с иероглифов: наверняка они представляют собой какой-нибудь таинственный мистический шифр, этакую историю в картинках о восхождении души, опорные иллюстрации для того, кто готов к постижению сути, быть может, сами по себе чудодейственные, исполненные смыслов, вроде как пятна Роршаха или карты Таро…
— Ясное дело, — сказала Джулия.
— А в пирамидах, обелисках и храмах — в них должен быть ключ к египетскому тайнознанию, великая доэвклидова геометрия, тайные пропорции и магические соотношения величин, которые теперь, быть может, получится разгадать…
— Ясное дело.
— Но это же не так! — воскликнул Пирс и вскинул собой обе руки ладонями наружу. Человек за со ним столом оделил его холодным взглядом: обычное се любовники ссорятся, сделай вид, что ты ничего не замечаешь. — Это не так! В том-то самое и удивительное, самая большая и странная загадка. Те рукописи, которые эпоха Возрождения приписала не то богу, не то царю, не то жрецу Гермесу Трисмегисту и на основании которых выстроила целую картину Древнего Египта, особой древностью вовсе не отличались. И автор у них тоже явно был не один. И даже написаны они были вовсе не в Египте.
Кто бы ни написал те рукописи, которые прибыли во Флоренцию в шестидесятых годах пятнадцатого века, в любом случае этот человек, или эти люди, ровным счетом ничего не знали о настоящей религии Древнего Египта или знали о ней крайне мало. Современным ученым стоит немалого труда отыскать в этих текстах хотя бы намек на перекличку с солидным корпусом египетской мифологии и философской мысли.
Да и намеки эти остаются скорее на совести исследователей.
В действительности же рукописи эти, насколько мы можем сейчас судить, суть не что иное, как подборка текстов одного из позднеэллинистических мистериальных культов, гностической секты, бытовавшей не то во втором, не то в третьем веке нашей эры. Нашей эры. В тогдашней Александрии, в среде эллинизированных египтян и египетских греков, такого рода учения расцветали сотнями; Александрия в те времена была, должно быть, похожа на нынешнюю Калифорнию: сплошные секты, про сто плюнуть некуда. Так что если в этих трактатах сплошь и рядом встречаются совершенно христианские по сути идеи, в этом нет ничего удивительного; если в них встречаешь порой то Платона, то Пифагора, то Плотина, так это не оттого, что Гермес повлиял на всех троих, а как раз с точностью до наоборот. Тогда как раз вернула мода на всяческого толка платонизм.
Вот и выходит, что эпоха Возрождения совершила колоссальную ошибку. Причин для этого была масса. В поздней античности отцы Церкви вроде Августина или Лактанция говорили о Гермесе Трисмегисте как о реальном историческом лице, а в Средние века точно так же поступали Роджер Бэкон и Фома Аквинский. Внешних объективных свидетельств к тому, что все эти рукописи являются подделкой, или во всяком случае не являются тем, за что себя выдают, также не существовало. Впрочем, существовал целый ряд свидетельств сугубо-внутреннего характера; и к середине семнадцатого века удалось доказать, что по происхождению они — позднегреческие (начать с того, что в одной из рукописей упоминаются Олимпийские игры), но энтузиасты попросту не обращали на такого рода доказательства никакого внимания; на протяжении всего семнадцатого и даже восемнадцатого веков они продолжали искренне верить в Египет Гермеса Трисмегиста. Корпус эзотерической египтологии разросся до весьма солидных размеров. И даже в девятнадцатом веке — после Шампольона, после Уоллиса Баджа, после того как на свет божий появился истинный исторический Египет — люди вроде Мида или Теософского общества, вроде Алистера Кроули и прочих мистиков и магов по-прежнему пытались во все это уверовать.
— Алистер Кроули, — глаза у Джулии сделались еще шире прежнего.
— И все из-за одной-единственной ошибки, из-за этих псевдоегипетских рукописей!
Из-за этих герметических писаний — да, кстати, вот оно, это словечко, тут как тут, герметический, магический, тайный, запечатанный как колба алхимика, из-за этих писаний Египет стал ассоциироваться со всем, что только есть на свете таинственного, зашифрованного, покрытого мраком неизвестности; с древней утраченной мудростью; с доисторическим золотым веком, который, при желании, можно попытаться возродить, дабы принести деградировавшим современникам свет истины. Такова традиция, такой она дошла и до нас в тысячах книг, в тысячах перекрестных ссылок. Эта традиция нашла свое продолжение, скажем, в основании масонского братства, а масоны отродясь делали большие лаза стоило только речи зайти о том, что их учение корнями уходит в египетскую премудрость; а через посредство масонов она ведет и к отцам-основателям Соединенных Штатов, многие из которых также были масонами, а отсюда на большой государственной печати и на долларовой банкноте появляются пирамида и египетское Око. И точно таким же образом сфинкс, храмы и мудрые жрецы оказываются в «Волшебной флейте», которую Моцарт написал на основе псевдоегипетских преданий масонской ложи, к которой сам принадлежал.
И каким-то образом — я пока еще не знаю точно каким — все это имеет самое непосредственное отношение ко мне. Каким-то образом эта волшебная, неземная, придуманная страна выходит непосредственно на Пирса Моффета, и открывается мне, в Кентукки, через самые разные книги, через чертов тамошний воздух, бог ее знает как. И в то же время я постоянно отдавал себе отчет в существовании настоящего исторического Египта, реальная информация о котором все накапливалась и накапливалась на протяжении последних веков; я знал о мумиях, о фараоне Тутанхамоне, о Ра, Исиде и Осирисе, о разливах Нила и о рабах, которые волокли на веревках огромные каменные глыбы. И порой мне казалось, что на свете существуют две совершенно разные страны, которые просто живут рядом друг с другом — или перпендикулярно ДРУГ к другу. Египет. И Эгипет.
И я был прав! Это и в самом деле две совершенно разные страны. У той, что снилась мне во сне и о которой я подолгу думал, тоже есть своя история, совсем как у Реального Египта, история не менее протяженная, но иная; и другие памятники, или, вернее, памятники мо гут быть теми же самыми, только вот смысл у них совершенно иной; с другой литературой, с другим пространством. Если отслеживать историю Египта все дальше и дальше в прошлое, то в какой-то точке (или в нескольких разных точках) она разделится на несколько разных линий И ты можешь выбрать себе любую: стандартную историю из учебника, Египет, или другую, из детской грезы. Историю герметически закрытую. Историю не Египта, но Эгипта. Потому что история не сводится к одному-единственному варианту.
Он допил свой стакан. Рядом с ним тут же появился официант, а может быть он уже и стоял тут, рядом, какое-то время и слушал монолог Пирса.
Джулия наконец оторвала глаза от Пирса и взглянула на официанта.
— Наверное, имеет смысл сделать заказ, как тебе кажется?
— Вот эту историю мне и хочется рассказать, — сказал Пирс. — Но это всего лишь одна из возможных историй, и я не рассказал тебе даже десятой ее части. Даже одной десятой части.
— Пусть это будут яйца по-флорентински, — сказала Джулия. — Картофеля не нужно.
— Волшебные города, — сказал Пирс. — Города Солнца. Почему Людовик Четырнадцатый именовался Король-Солнце? Все из-за того же Гермеса.
— И чай, — сказала Джулия. — С лимоном.
— И еще масса всяких историй, — продолжал Пирс. — Других, и ничуть не менее интересных. Об ангелах, например. У меня руки чешутся, так хочется ее рассказать. Как ты думаешь, почему ангельских хоров именно девять, а не десять и не семь? Откуда взялись маленькие бестелесные херувимы на открытках на Валентинов день? И почему они так называются — «херувимы»?
Он оглянулся на официанта, сделал заказ (в желудке у него вдруг разверзлась темная бездна) и указал ему на свой пустой стакан.
— Давай я расскажу тебе еще одну историю, — сказал он. — Если, конечно, ты не против.
Но огонек в глазах у Джулии уже погас. Он явно грузил, она за ним не поспевала. Но как иначе можно рассказывать такие веши? Если бы одна история, один привычный Ренессанс не успел пустить в тебе корни, не вошел в привычку, разве эта другая версия была бы настолько удивительной, настолько волшебной?
— У меня их десятки, — сказал он. — Десятки историй, которые стоят того, чтобы их рассказать.
Роскошные, невыразимо роскошные, лживые насквозь истории и целые мыслительные системы, которые открылись ему стараниями недавно попавших в его поле зрения ученых, роскошные и очень странные, порой непостижимые, и людские умы, похожие на его собственный, когда-то выдумывали эти истории и постигали их, людские умы, исполненные книжной премудрости, тысяч и тысяч страниц текста в печатный лист величиной и абсолютно сюрреалистических иллюстраций, построенных на странной, почти потусторонней перспективе, геометрических таблиц, и диаграмм, и мнемонических стихов — и все вместе они словно бы пытались описать какую-то другую, незнакомую планету. Мартин дель Рио, испанский иезуит, написал книгу в миллион слов об одних только ангелах.
Пирс выдернул из колечка салфетку и разложил ее на коленях. Он открыл давным-давно утерянную планету, трубят фанфары, знамена реют на ветру, именно этой радостью он более всего хотел поделиться и не знал как; и радостным чувством удивления от того, что она не только открылась ему, но как-то вдруг оказалось, что пусть смутно, но ему она уже знакома.
— Складывается такое впечатление, — начал он, — такое впечатление, что когда-то давным-давно существовал совершенно иной мир, который жил по законам, для нас сейчас невообразимым; целый мир со своими собственными историями, физическими законами, науками, которые эти законы описывали, с этимологиями, системами соответствий. А затем во всех этих системах произошел колоссальный сбой, великая перемена, связанная с книгопечатанием, с открытиями Коперника и Кеплера, с картезианскими и бэконианскими идеями в области механики и экспериментальной науки. Эти новые науки сразу развили бешеную скорость; участок за участком они стирали из памяти человечества упорно цеплявшиеся за старое структуры прежнего научного знания; и стерли даже тот, во многом странный на наш сегодняшний взгляд и загадочный способ, которым видели мир и Кеплер, и Ньютон, и Бруно. Весь прежний мир, в котором мы жили когда-то, превратился в подобие сна, грезы, которую забываешь, пробудившись утром, хотя, подобно снам, она подспудно вкрадывается в наш повседневный — дневной — строй мысли; и даже в наши дни эта греза назойливо ищет себе место под солнцем, повсюду в мире, куда ни кинешь взгляд, и в обыденной жизни, в наших каждодневных суевериях и страхах, мы порой ничем не отличаемся от человека донаучной эпохи, от магов, пифагорейцев, розенкрейцеров — не отдавая себе в том отчета.
— Да, конечно, я поняла, Пирс, но…
— Вот я и хочу тебе предложить, — перебил ее Пирс, подняв руку ладонью вперед, — нечто вроде археологии повседневного человеческого существования; нечто вроде журналистского расследования или, если угодно, того, чем занимались «разгребатели грязи», но только целью будет — отследить происхождение всех этих маленьких навязчивых состояний. Во-первых, выявить их; выявить архаические, мифологические по сути и совершенно антиисторические представления о мире в их современных версиях, а затем проследить эволюцию их составных элементов вплоть до их древних, былых обликов, до первоистоков, если, конечно, получится таковые сыскать, точно так же, как я это сделал со своим Египтом, с Эгиптом вплоть до тех дверей в царство грез, из которых они о вышли, до Роговых Врат.
— Роговые Врата, — прошептала Джулия, — роговые, а почему, интересно, они роговые?
— И знаешь, что еще? — сказал Пирс. — Чем больше занимаюсь такого рода лжеисториями и магическими по сути представлениями о мире, тем чаще замечаю, что тот перекресток, на котором приходится, так сказать, сворачивать в сторону с торного пути привычной европейской истории, попадает на один и тот же период: где-то между тысяча четырехсотым и тысяча семисотым годами. И речь идет не о самих по себе понятиях, понятия-то по большей части остались теми же самыми; речь о тех формах, в которых они до нас дошли. Потому что в то время — я точно не знаю почему, хотя и на сей счет у меня тоже есть свои соображения, — так вот в то самое время, когда возникло то, что мы сейчас называем современной наукой, происходил не менее мощный процесс возвращения к Древней Мудрости, процесс кодификации самых разных магических, до-научных картин мира. На свет божий вышел не один только Гермес со своим Эгиптом, Европа открыла для себя Орфея и Зороастра, заново переворошила иудейскую каббалу и построения Раймунда Луллия — потом объясню, кто это такой, — и самые дичайшие системы неоплатоников вроде Прокла и Ямвлиха, который, кстати, тоже был большим поклонником всего египетского. А еще алхимия, перевернутая вверх дном и полностью преображенная стараниями этого психа Парацельса; астрология, получившая свежий импульс благодаря применению новых методов счисления; а кроме того, ангелология, телепатия, Атлантида…
— Атлантида, — выдохнула Джулия.
— Все это было похоже на тот час перед пробуждением, когда людям снятся самые яркие сны, которые к тому же лучше всего запоминаются. Краткий миг, когда все старые истории, все древние науки этого стремительно уходящего в прошлое мира обрели наиболее законченную и поразительно изящную форму и казались еще убедительнее, чем когда-либо, и столько всего обещали; как раз перед тем, как все это сбросят, как сыгранную карту загонят в подполье и навсегда вычеркнут из человеческой памяти…
— Не навсегда, — сказала Джулия. — Нет такого слова — навсегда.
— Настолько, что человек — возьмем, к примеру, меня — может поступить в Ноутский университет, получить там степень по культуре эпохи Возрождения и при этом разве что краем глаза уцепить самую верхушку огромной ушедшей под воду горы. И это несмотря на то, что величайшие умы Возрождения, те самые люди, которые стояли у истоков современного научного знания, считали величайшим делом своей эпохи попытку возродить утраченное знание! Не новые области человеческого духа, не новые науки, не механизмы, но Возрождение Былого! Память! Ту силу, что заложена в древних религиозных культах, в магических системах, в науке времен Ноя, в языке Адама! Эгипет!
Люди, обедавшие за соседним столиком, снова повернулись к Пирсу, он осел обратно в кресло, из которого едва не выпрыгнул, и Джулии пришлось податься вперед, чтобы как следует его расслышать.
— Эгипет, — тихо сказал он.
— А что они такого умели? — спросила Джулия.
— В смысле?
— Ну, в смысле, что они умели делать, все эти маги и волшебники?
Пирс сморгнул.
— Ах делать? — сказал он. — Видишь ли, это было совсем не похоже на средневековые колдовские котлы, на разного рода колдовство, сплошь и рядом основанное на дьявольской силе и на оживлении мертвых. Маг эпохи Возрождения по преимуществу мыслил: он достигал власти над стихиями, причащаясь единства вселенной и своего собственного врожденного знания об этой высшей гармонии.
— Власти, — сказала Джулия.
— Да, власти, — отозвался Пирс. — По крайней мере, они сами в это верили. То есть алхимией они, конечно, тоже занимались. Изготовляли разного рода планетарные амулеты, чтобы подпитать свой разум и душу энергией светил. Они смотрели в хрустальные шары, и им казалось, что они там видят ангелов. Бруно выдумал дюжину сложнейших мнемонических систем, чтобы запомнить все на свете, чтобы хоть как-то все вобрать в себя. Но ренессансный маг не прибегал к этой власти с целью личного обогащения и не пользовался ею, чтобы навредить другим людям. Она была способом познания. Она была системой научного знания и преследовала те же цели, что и прочие науки, те, что мы зовем науками сейчас… Вот только мы теперь забыли об их деяниях. О том, что они в действительности умели делать. Ведь все это нарочно было предано забвению, правда?
— Мы забыли эту историю как единое целое, — сказал Пирс. — Все, что мы сейчас имеем на руках, суть всего лишь детали, впечатления, обрывки и клочки, разбросанные по всей нашей нынешней картине мира наподобие деталей некоего огромного механизма, который был разрушен раз и навсегда, и теперь его уже не восстановишь. Цыгане. Ангелы. Моисеевы рога. Эра Водолея. Об этом-то как раз и речь, именно об этом я и хотел…
— Стоп-стоп-стоп, погоди секунду, — перебила его Джулия. — Все эти твои истории про Историю — вещь, конечно, очень интересная, и все такое. Но скажи-ка ты мне вот что. Скажи мне, с какой стати тебе вдруг захотелось написать именно эту книгу. Что тебя заставило заняться именно этим, и ничем другим.
Пирсу в выражении ее лица почудился какой-то подвох, но, в чем дело, он так и не понял.
— Ну, просто так, — осторожно сказал он. — Просто потому, что эта история показалась мне увлекательной до крайности, этакий интеллектуальный детектив. Не думаю, что для такого рода предприятий нужно искать каких-то прагматических причин. Я хочу сказать, что История…
— «Я не собираюсь писать историческое исследование», — процитировала Джулия.
— Ну, это будет книга об истории.
— Или книга в том числе и об истории. Мне кажется, на самом деле ты собираешься написать книгу о магии. О великой утраченной магической традиции. И уж эту твою книгу я как пить дать продам.
— Нет, постой, погоди…
— Ты говорил об утраченной картине мира, — сказала Джулия и порывисто положила ему руку на запястье. — И о деталях огромного разрушенного механизма, который невозможно собрать заново. Знаешь, мне что-то не верится, что его нельзя собрать заново.
— Да есть такие ученые, такие историки, которые пытаются, — начал Пирс, — пытаются…
— И знаешь, что мне кажется? — Джулия перегнулась через столик и оказалась вдруг совсем рядом с ним, и ее глаза были полны мягкого летнего пламени. — Мне кажется, что этот механизм работал. И знаешь, что еще? Мне кажется, ты сам веришь в то, что он работал.
Назад: Часть вторая LUCRUM
Дальше: Глава пятая