Книга: Птица малая (сборник)
Назад: 12
Дальше: 14

13

Неаполь
декабрь 2060–июнь 2061
— Почему нет? — спросила Селестина.
— Потому что он просил нас не приходить, cara, — очень внятно произнесла Джина Джулиани, теряя терпение при четвертом прохождении через линию допроса.
Было трудно справиться с собственным разочарованием, а тут еще снова и снова приходится объяснять Селестине. «Так и живем», — подумала Джина и постаралась удержать вздох, сливая воду из кастрюли с пастой.
— Но почему? — хныкала Селестина. Упершись локтями в кухонный стол, она покачивала маленькой попкой вперед-назад.
— А что Елизавета будет есть? — спросила она лукаво: внезапное вдохновение.
Джина вскинула взгляд. «Неплохо, — подумала она. — Очень неплохо». Но вслух сказала:
— Я уверена, что у брата Косимо сыщется для Елизаветы много овощей. — Она посмотрела на Селеcтину. — Это ровным счетом семьсот тридцать первая порция макарон с сыром, которую я тебе приготовила. Причем лишь в этом году.
— Это много пальцев, — сказала Селестина и хихикнула, когда ее мама засмеялась. — А завтра мы сможем пойти?
На секунду Джина закрыла глаза.
— Cara. Пожалуйста. Нет! — громко сказала она, добавляя к пасте сыр.
— Но почему нет! — завопила Селестина.
— Говорю тебе: я не знаю! — завопила в ответ Джина, брякнув тарелку на стол. Переведя дыхание, она сбавила тон: — Cara, садись и ешь. Голос дона Эмилио звучал немного сипло…
— Что такое «сипло»? — спросила Селестина, не прекращая жевать.
— Проглоти, прежде чем говорить. Сиплый означает хриплый. Как у тебя, когда ты на прошлой неделе простудилась. Помнишь, как смешно звучал твой голос? Возможно, он заразился от тебя и неважно себя чувствует.
— А сможем мы пойти завтра? — снова спросила Селестина, набив рот.
Вздохнув, Джина села напротив дочки.
— Какая ты упрямая! Послушай. Подождем до следующей недели, а там поглядим, как он будет себя чувствовать… Может, спросим у мамы Пии, нельзя ли ей прийти поиграть после ленча? — весело предложила Джина и возблагодарила Бога, когда отвлекающий маневр сработал.
Этим утром Эмилио Сандос впервые позвонил Джине Джулиани, неудовольствие, которое она при этом испытала, мигом улетучилось, когда он спросил, нельзя ли отменить их обычный пятничный визит. Естественно, Джина согласилась, но поинтересовалась, все ли у него в порядке. Прежде чем Сандос успел ответить, она придумала объяснение для необычной резкости его тона и с некоторым беспокойством спросила, не заболел ли он. Последовала долгая пауза, затем Джина услышала холодный ответ:
— Надеюсь, нет.
— Извините, — сказала она чуть обиженно. — Вы правы. Мне следовало понять, что привозить Селестину не стоило.
— Возможно, мы оба ошиблись в своих суждениях, синьора, — произнес он, и холод в его голосе сделался ледяным.
Оскорбившись, Джина огрызнулась:
— Я понятия не имела, что она больна. Да и простуда была не такой уж сильной. Селестина выздоровела через несколько дней. Я уверена, что и вы выживете.
Когда Эмилио вновь заговорил, она почувствовала, что его гложет что-то, но не могла понять, что именно.
— Mi scuzi, signora. Вы не поняли. Вина никоим образом не лежит на вас или вашей дочери.
«Вице-король», с досадой подумала Джина и пожалела, что Эмилио не включил видео, — впрочем, когда он такой, по его лицу мало что можно понять.
— С вашего позволения, мне кажется, что в данный момент вам не… удобно сюда приезжать.
Он помолчал, подыскивая слова, что удивило Джину. Обычно его итальянский был превосходен.
— «Удобно» — неправильное слово. Mi scuzi. Я не хотел вас обидеть, синьора.
Озадаченная и разочарованная. Джина заверила его, что ничуть не обиделась, и хотя это было ложью, она вознамерилась превратить ее в правду. Поэтому Джина сказала Сандосу, что ему полезно сменить обстановку, и наказала провести вечер в Неаполе. Она не сомневается, что к середине декабря простуда Эмилио пройдет.
— Никто не празднует Рождество так, как неаполитанцы, — заявила Джина. — Вы должны это увидеть…
— Нет, — сказал он. — Это невозможно.
Джина чуть было не обиделась, но она уже немного знала Эмилио и верно истолковала его суровость как страх.
— Не волнуйтесь, мы поедем вечером! Никто вас не узнает — наденьте перчатки, шляпу, темные очки, — предложила она смеясь. — К тому же, мой свекор всегда приставляет ко мне и Селестине охрану. Мы будем в совершенной безопасности!
Когда и это не помогло, Джина чуть сдала назад, заверив — с изрядной долей иронии, — что не посягает на его добродетель, и пообещав, что Селестина будет их дуэньей. Ей тут же пришлось пожалеть б своих словах. Последовала новая серия чопорных извинений. Когда разговор завершился, Джина была изумлена тем, что ей хочется плакать.
В тот же день доставили цветы.
Через неделю Джина — решительно поборов сентиментальность — выбросила их на компостную кучу. Но карточку сохранила. Конечно, на ней не было подписи — лишь стандартная записка, явно написанная продавщицей: «Мне нужно время». Что, как она предположила, было правдой, хотя и непонятной. Поэтому Джина Джулиани дала Эмилио Сандосу время — до Рождества.
Рождественский пост в этом году выдался трудным. Джина провела его с родственниками и старыми друзьями, стараясь не думать, где сейчас Карло (или с кем) и что могут означать цветы, присланные ей Эмилио. Не думать об этом Джине Джулиани удавалось плохо. Декабрь казался ей бесконечным, как и Селестине, страстно желавшей, чтобы этот месяц быстрее кончился и пришло время для большой крещенской вечеринки у Кармеллы. Как раз тогда все дети наконец узнают, что им перепадет: уголь или подарки от Бефаны — ведьмы, встретившей волхвов, когда те останавливались в Италии, направляясь повидать младенца Христа.
Все старались, чтобы рождественский праздник Селестины не был испорчен, но вместо этого портили подарками ее саму. Особенно щедры были родственники Джины со стороны мужа. Они тепло относились к Джине, которая была матерью их обожаемой внучки, и заботились, чтобы Кармелла приглашала ее на все свои вечеринки. Но хотя дон Доменико всегда отзывался о сыне с неодобрением, Карло был членом их семьи, а кровные узы значат немало.
На вечеринке Кармеллы эту тему подняла лишь семидесятичетырехлетняя Роза, тетка Карло, несклонная к излишней деликатности. Пытаясь избежать скопления друзей и родственников, а также оглушающего шума, производимого дюжиной детей, возбужденных и алчных, она и Джина укрылись в библиотеке.
— Карло придурок, — откровенно заявила Роза, когда обе женщины расселись в мягчайших кожаных креслах, забросив ноги на стильный столик. — Мужчина-то он эффектный — я понимаю, Джина, почему ты на него запала. Но он никогда не был нормальным парнем. Он сын моего брата, но я говорю тебе: Карло трахает все, что шевелится…
— Роза!
— Мальчиков, собак, шлюх, — продолжила Роза, столь же непреклонная, как Селестина. — Они думают, я не знаю, но у меня есть уши. На твоем месте я пальнула бы этому ублюдку прямо в яйца.
Прищурив таинственные и неистовые глаза заговорщицы, тощая старуха подалась вперед и с удивительной силой стиснула руку Джины.
— Хочешь, я сама пристрелю его? — спросила она.
Восхитившись этой идеей, Джина рассмеялась.
— Я справлюсь! — заверила Роза, вновь усаживаясь с комфортом. — И мне за это ничего не будет. Кто рискнет судить старую кошелку? Я помру раньше, чем подадут апелляцию.
— Роза, это соблазнительное предложение, — с нежностью сказала Джина, — но, выходя за него, я уже знала, что он — мерзавец.
Роза пожала плечами, нехотя соглашаясь. Ведь ради Джины Карло оставил свою первую жену. Что еще хуже, Джина Домиано познакомилась с великолепным Карло Джулиани в гинекологической клинике; она была медсестрой, ухаживала за любовницей Карло после чудовищного аборта, сделанного с изрядным опозданием. Джина до сих пор помнила отстраненное ощущение собственной глупости, когда, загипнотизированная его внешностью, вдруг осознала, что приняла неотразимо очаровательное предложение Карло поужинать с ним в тот первый вечер.
Ей не следовало удивляться, застав его с новой любовницей, но в то время Джина была беременна Селестиной и совершила ошибку, дав волю гневу. Первое избиение стало для нее таким шоком, что она едва могла поверить в случившееся. Позже Джина вспомнила синяки девушки, которую выхаживала, и объяснения Карло. Признаков было более чем достаточно — Джина сама виновата, что их игнорировала. Она подала на развод; затем поверила его обещаниям; опять подала.
— Как бы то ни было, ваш брак все равно бы не сложился, сказала Роза, прерывая мысли Джины. — Я не хотела говорить этого перед свадьбой — всегда надеешься на лучшее. Но Карло так часто в разъездах — вся эта космическая чепуха!.. Даже если б он не был мерзавцем — его же никогда не бывает дома.
Наклонившись вперед, Роза понизила голос.
— По-моему, это главным образом вина моего брата, — продолжила она. — Видишь ли, обличьем Карло пошел в родню моей невестки. Даже когда они только поженились, Доменико гулял направо и налево и не мог представить, что его жена этого не делает. Никогда не верил, что Карло — его сын. Постоянно брызгал на него ядом. И чтобы компенсировать, моя невестка баловала Карло, испортив его напрочь. Знаешь, почему Кармелла получилась такой славной?
Вскинув брови, Джина покачала головой.
— Родители ее игнорировали. Это было лучше всего! Они были так заняты, сражаясь из-за Карло, что никогда не отвлекались на дочь. А теперь взгляни на нее! Хорошая мать, отличная стряпуха, прекрасный дом — и, Джина, она очень деловая. Неудивительно, что теперь Кармелла заправляет всем!
Джина засмеялась:
— Оригинальный метод воспитания! Заведите двух малышей и сосредоточьтесь на том, чтобы погубить одного.
— По крайней мере, тебе не придется за Карло ухаживать, когда он состарится, — философски заметила Роза. — Я думала, Нунцио никогда не умрет!
Джина знала, что это блеф. Роза любила Нунцио и очень по нему тосковала, но, в отличие от большинства неаполитанцев, не желала впадать в оперную банальность. Это была черта, которая сближала обеих женщин — через поколения.
— Мужчины говнюки, — заявила Роза: — Найди себе двенадцатилетку и воспитывай должным образом, — посоветовала старая леди. — Это единственный способ.
Прежде чем Джина успела ответить, в комнату ворвалась Селестина — щедрая компенсация за недолгий брак с эффектным мерзавцем. Рыдая, она выдала обширный список претензий, обвиняя своих кузенов, Стефано и Роберто, в нескольких злодеяниях, проделанных с ее новой куклой-невестой и космическим грузовозом.
— Безнадежно, — всплеснув руками, молвила тетя Роза. — Даже мелкие — и те говнюки.
Покачав головой, Джина направилась в детскую комнату, чтобы установить перемирие.
* * *
В ту зиму Джина иногда вынимала из ящика комода цветочную карточку и глядела на нее. Вскинув руку, она громко, с присущей Сандосу античной церемонностью произносила: «Не требуется никаких объяснений». А их и не будет, поняла она, когда недели обернулись месяцами. Каждую пятницу Джина оставляла в трапезной у Косимо корм для морской свинки и мешочек со свежей подстилкой. После первых двух визитов она взяла себе за правило выполнять это, пока Селестина находилась в детском саду. Было достаточно тяжело объяснять малышке отсутствие и непостоянство Карло, чтобы пытаться объяснить еще и поведение Эмилио Сандоса. Однажды в начале весны Джина, доведя себя до ярости, подумала, не постучать ли в дверь Сандоса, дабы сказать ему, что он волен игнорировать ее, но не Селестину. Но почти сразу расценила это намерение как смещенную эмоцию, нацеленную скорее на Карло Джулиани, нежели на бывшего священника, которого она едва знала.
Джина сознавала, что ее интерес к Эмилио Сандосу замешан на романтическом идиотизме, уязвленной гордости и сексуальных фантазиях. «Джина, — говорила она себе, — Карло, разумеется, придурок, но ты — дура. Хотя с другой стороны, — прозаично думала она, — фантазировать о смуглом, погруженном в себя мужчине с трагическим прошлым куда занятней, чем рыдать из-за того, что некий мерзавец променял тебя на мальчика-подростка».
И Эмилио прислал ей цветы. Цветы и несколько слов: «Мне нужно время». Это подразумевает что-то, разве нет? Она не все выдумала. У нее есть записка.
Возможно, Джина хотела некой золотой середины между беспредельно изобретательным красноречием Карло и суровым, замкнутым молчанием Эмилио Сандоса. Но в итоге она решила играть по правилам Эмилио, даже если не вполне их понимала. И, похоже, иного выбора у нее не было — разве только вообще про него забыть. А это, как обнаружила Джина, был явно не выбор.
Что он ей мог сказать? «Синьора, возможно, я заразил вас и вашу дочь смертельной болезнью. Давайте надеяться, что это не так. Но прежде, чем мы узнаем, пройдут месяцы». Не было смысла ее пугать — он достаточно напуган за обоих. Поэтому Эмилио Сандос взял себя в заложники — до тех пор пока не сможет с полной убедительностью доказать себе, что не представляет опасности для других. Это потребовало от Эмилио усилий воли и полного изменения стратегии в его войне с прошлым.
Жизнь в одиночестве позволила ему с честью отступить с поля битвы, которым сделалось его тело. Служа когда-то источником удовольствий, оно стало нежеланным бременем, которое — за его непрочность и уязвимость — следовало наказать равнодушием и презрением. Эмилио его кормил, когда голод начинал мешать работе; давал ему отдохнуть, когда уставал настолько, что мог спать, несмотря на кошмары; ненавидел, когда оно подводило: когда почти ослепляла головная боль, а руки болели так сильно, что Эмилио смеялся, сидя в темноте, — боль, комичная в своей интенсивности.
Никогда раньше он не ощущал такой полной отчужденности от самого себя.
Эмилио не был девственником. Не был он и аскетом; обучаясь на священника, он пришел к выводу, что не сможет жить в целибате, если будет отрицать или игнорировать телесные потребности. Это мое тело, сказал он своему безмолвному Богу, это то, что я есть. Он обеспечил себя сексуальной разрядкой и знал, что ему это столь же необходимо, как еда или отдых, как отсутствие греховности, как желание бегать, играть в бейсбол, танцевать.
И все же Эмилио сознавал, что слишком гордился своей способностью контролировать себя и что это стало одной из причин его реакции на изнасилования. Когда он начал понимать, что от сопротивления ему делается лишь хуже, а те, кто им пользуется, получают еще большее удовольствие, то попытался сделаться покорным, игнорировать их, насколько возможно. Но это оказалось выше его сил: нестерпимо, невозможно. И когда он больше не мог выносить насилия, то решил, что скорее убьет или умрет, чем покорится еще раз, — и это стоило Аскаме жизни. Было ли изнасилование его наказанием за гордыню? Чудовищный урок смирения, однако такой, который Эмилио мог бы усвоить, если бы за его грехи не погибла Аскама.
Во всем этом не было смысла.
Почему Бог не оставил его в Пуэрто-Рико? Эмилио никогда не искал и не ждал духовного величия. Много лет он, не жалуясь, был solo cum Solus — одиноким с Одиноким, не слыша и не ощущая Бога, ничего не ожидая от Него. Эмилио жил в обществе, не будучи его частью, и жил в непостижимом, не будучи его частью. Он был доволен своей судьбой: бывший ученый, приходской священник, работающий в трущобах своего детства.
Но на Ракхате, когда Эмилио Сандос открыл свою душу, ее, против всех ожиданий, наполнил Бог — даже не наполнил, а наводнил! Эмилио ощущал себя затопленным, утонувшим в сиянии, оглушенным этой мощью. Он не добивался этого! Он не гордился этим, не воспринимал как награду. То, что его заполнило, было несоизмеримым, незаслуженным, невообразимым. Это было Божьей милостью, дарованной ни за что. По крайней мере, так он тогда полагал.
Было ли это самонадеянностью и неверием: считать, что миссия на Ракхат является частью некоего плана? До той самой секунды, когда джана'атский патруль начал убивать детей, не было ни предупреждения, ни намека, что они совершают роковую ошибку. Почему Господь покинул их всех: и землян, и руна? Откуда это безмолвное, жестокое равнодушие — после столь явного вмешательства?
«Ты совратил меня, Господи, и я позволил Тебе, — плача, читал он слова Иеремии, когда ушел Калингемала Лопоре. — Ты изнасиловал меня, и я сделался объектом осмеяния».
Возмущенный тем, что вера может подвергаться такому испытанию, стыдясь, что провалил этот экзамен, Эмилио Сандос знал лишь, что не смог принять неприемлемое и благодарить за это Бога. Поэтому он оставил свое тело, оставил свою душу безоговорочно сдал их силе, чем бы она ни была, нанесшей ему поражение, и попытался жить исключительно рассудком, над которым еще сохранял власть. И на какое-то время нашел если не мир, то, по крайней мере, некое шаткое перемирие.
Дэниел Железный Конь положил этому конец; что бы ни произошло на Ракхате и кто бы в этом ни был виновен, но Эмилио Сандос был жив, и от него многое зависело. А потому, сказал он себе, взгляни правде в глаза.
Эмилио стал питаться три раза в день, принимая еду словно лекарство. Он опять начал бегать, петляя по спящим садам, окружавшим приют, и преодолевая каждое утро, при любой погоде по четыре мили. Дважды в день Эмилио заставлял себя делать перерыв в работе и, осторожно ухватив гантели, методично нагружал мышцы рук, которые выполняли двойную работу, через механизмы скреп косвенно контролируя пальцы. К апрелю он почти добрался до второго полусреднего веса, а рубашки больше не болтались на нем, как на вешалке.
Приступы головной боли продолжались. Кошмары не прекращались. Но Эмилио упорно отвоевывал потерянную территорию и на сей раз намеревался ее удержать.
Было необычно прохладное утро начала мая, а Селестина находилась в детском саду, когда Джина Джулиани, выглянув в окно кухни, увидела в конце аллеи человека, разговаривавшего с охранником. Купленный ею серый замшевый пиджак она узнала раньше, чем самого Сандоса, и собралась было сделать что-нибудь со своими волосами, но передумала. Натянув шерстяную кофту, Джина через заднюю дверь вышла ему навстречу.
— Дон Эмилио! — с широкой улыбкой сказала она, когда тот приблизился. — Вы не выглядите больным.
— Я здоров, — произнес он без тени иронии, откликаясь на машинальную шутку, словно понял ее буквально. — Раньше я не был уверен, но теперь знаю. Синьора, я пришел просить прощения. Я посчитал, что лучше быть грубым, чем тревожить вас понапрасну.
— Mi scuzi? — спросила Джина, нахмурившись.
— Синьора, двое из команды «Стеллы Марис» заболели на Ракхате. Один умер в течение ночи. Второй болел много месяцев и был уже почти мертв, когда его убили, — произнес Сандос с бесстрастным спокойствием. — Мы так и не смогли выяснить причин ни того, ни другого заболевания, но одно из них сопровождалось общим истощением… Значит, я правильно сделал, что не сказал об этом раньше, — заметил он, когда Джина прижала ладонь к губам. — Тогда, возможно, вы меня простите. Была вероятность, что я болен. — Сандос слегка развел руки, как бы представляя свое тело в качестве неопровержимого доказательства. — Как видите, я страдал от трусости, а не от патогенных факторов.
Какое-то время Джина не могла произнести ни слова.
— Вы поместили себя в карантин, — наконец сказала она, — до тех пор, пока не убедились, что здоровы.
— Да.
— Не понимаю, при чем здесь трусость.
Рядом кричали чайки, и Сандос предоставил Джине гадать, не унес ли ветер ее слова.
— Человек, с которым я только что разговаривал, сообщил, что этот участок берега постоянно охраняется, — сказал он. — Это правда?
— Да.
Убрав с лица волосы, Джина плотнее обернула вокруг себя кофту.
— Он говорит: «мафия» — неверный термин. В Неаполе ее называют «каморрой».
— Да. Вас это шокирует?
Пожав плечами, Сандос отвел глаза.
— Мне следовало догадаться. Подсказок хватало. Я был слишком поглощен работой.
Он уставился на морской пейзаж, которым Джина могла любоваться из окна спальни.
— Здесь очень красиво.
Джина смотрела на его профиль, гадая, что делать дальше.
— Селестина скоро вернется, — сказала она. — Ее огорчит, если она вас не застанет. Не хотите ее дождаться? Мы можем выпить кофе.
— Что вы обо мне знаете? — напрямик спросил Сандос, поворачиваясь к ней.
Изумленная этим вопросом, Джина распрямилась. «Я знаю, что ты обращаешься с моей дочкой, точно с маленькой герцогигней, — подумала она. — Знаю, что могу заставить тебя смеяться. Знаю, что ты…»
Прямота его взгляда отрезвила Джину.
— Я знаю, что вы горюете по своим друзьям и по ребенку, которого любили. Я знаю, что вы считаете себя в ответе за многие смерти, — сказала она. — Знаю, что вас изнасиловали.
Сандос не отвел взгляда.
— Я не хочу недоразумений. Если мой итальянский не вполне ясен, вы должны мне об этом сказать, ладно?
Она кивнула.
— Вы предлагаете мне… дружбу. Синьора Джулиани, я не наивен. Я вижу, что у вас на сердце. И хочу, чтоб вы это понимали…
Джину будто обожгло. Устыдившись своей столь очевидной страсти, уместной скорее в школьнице, она взмолилась о каком-нибудь крупном тектоническом сдвиге — чтобы Апеннинский полуостров погрузился в Средиземное море.
— Не нужно объяснений, дон Эмилио. Простите, что я вас смутила…
— Нет! Пожалуйста. Позвольте… Синьора Джулиани, если бы мы встретились раньше… или, может, намного позже. Я выражаюсь неясно; — сказал он, глядя на небо и злясь на себя. — Это… привычка думать по-христиански. Дескать, душа — нечто другое и более высокое, нежели телесная суть… и жизнь рассудка происходит отдельно от жизни тела. Мне потребовалось много времени, чтобы понять эту мысль. Тело, рассудок, душа — для меня все едино.
Он повернул голову, и ветер смахнул волосы с глаз, устремленных на сверкающую линию горизонта, где Средиземное море встречалось с небом.
— Сейчас я думаю, что выбрал целибат в качестве пути к Богу, поскольку это дисциплина, в которой тело, рассудок, душа являются единой сущностью.
На секунду Эмилио замолчал, собираясь с духом.
— Когда… В общем, меня изнасиловали не один раз.
Он посмотрел на нее, но снова отвернулся.
— Там было семнадцать мужчин, и насилие продолжалось несколько месяцев. В течение этого срока и потом я пытался отделить то, что случилось со мной физически, Оттого, что это… сотворило со мной. Я пытался поверить, что это всего лишь мое тело. Это не может затронуть мою суть. И для меня было… невозможно так считать. Простите, синьора. Я не имею права просить вас выслушивать это.
Тут он умолк, готовый сдаться.
— Я слушаю, — сказала Джина.
«Трус!» — свирепо подумал Эмилио и вынудил себя говорить:
— Синьора, я хочу, чтобы между нами не было непонимания. Каковы бы ни были формальности, я не священник. Мои обеты недействительны. Если б мы встретились в иное время, я захотел бы; возможно, большего, нежели дружба. Но то, что когда-то я отдавал Богу по доброй воле, ныне вынуждается… — Тошнотой. Страхом. Яростью. Он смотрел в глаза Джины и сознавал, что обязан выдать ей столько правды, сколько сам сможет вынести.
— Отвращением, — сказал он в конце концов. — Я больше не цельный. Будет ли для вас приемлемо, если в обмен на вашу дружбу я предложу нечто меньшее?
«Мое тело вылечилось, — просил он ее понять, — но душа все еще кровоточит. А для меня это все — одно».
Не стихавший вблизи берега ветер гудел в ушах Джины, принося запахи водорослей и рыбы. Она посмотрела на залив, чью поверхность словно бы усыпали блестки.
— Дон Эмилио, вы предлагаете мне честность, — произнесла Джина — на сей раз серьезно. — Полагаю, это не меньше дружбы.
Какое-то время было совсем тихо, если не считать крика чаек. В стороне, ниже по аллее, охранник кашлянул и бросил на землю сигарету, раздавив каблуком. Джина подождала, но было ясно, что Сандос уже сказал все, что мог.
— Что ж, — заключила она, вспомнив о Селестине и морской свинке, — вы по-прежнему можете рассчитывать на чашку кофе.
Раздался сдавленный смешок, как симптом напряжения, в котором находился Сандос, и охваченные скрепами кисти вскинулись к голове, словно он хотел взъерошить пальцами волосы; но затем вновь повисли.
— Я бы предпочел пиво, — с простодушной прямотой сказал Сандос, — но сейчас лишь десять часов.
— Путешествия очень расширяют кругозор! — спокойно заметила Джина. — Вы когда-нибудь ели хорватский завтрак?
Он покачал головой.
— Бокал сливянки, — пояснила она, — за которым подают эспрессо.
— …вот как, — с легкой иронией сказал Эмилио, — было бы замечательно.
Затем он застыл.
Джину не отпускало напряжение до того мига, когда она направилась обратно в дом. Позже она подумает: «Если бы я отвернулась, то пропустила бы момент, когда он влюбился».
Эмилио помнил об этом иначе. То, что он почувствовал, было не столько началом любви, сколько прекращением боли. Это ощущалось, как нечто физическое и неожиданное, как момент, когда его кисти наконец перестали болеть после жуткого приступа фантомной невралгии, когда боль просто исчезла — так же внезапно и необъяснимо, как появилась. Всю свою жизнь Эмилио ценил силу молчания. Он никогда не мог говорить о том, что происходило в его душе, — если не считать редких бесед с Энн. И теперь — с Джиной.
— Я скучал по вам, — сказал Эмилио и сам удивился.
— Это хорошо, — откликнулась Джина, глядя в его глаза и понимая больше, чем он. Затем направилась к кухне.
— Как Елизавета? — спросила через плечо.
— Прекрасно! Прелестная зверушка. Я вправду получаю удовольствие от ее компании, — сказал Эмилио, пробежав несколько шагов, чтобы ее догнать. — Джон Кандотти сделал ей просторную клетку: три отсека и тоннель.
Потянувшись мимо Джины, он открыл дверь, не заметив, как легко далось ему это движение.
— Не желаете ли как-нибудь с Селестиной прийти ко мне на ленч? Я научился готовить, — похвалился Эмилио, придержав для нее дверь. — Настоящую еду. Не полуфабрикаты.
Прежде чем шагнуть внутрь, Джина помедлила.
— Охотно, но Селестина не ест почти ничего, кроме макарон и сыра.
— Это судьба! — воскликнул он с улыбкой, согревшей их обоих, точно восход солнца. — Синьора, макароны и сыр — мое фирменное блюдо.
Пока дни делались длинней, бывали совместные ленчи, недолгие визиты, короткие звонки, письма, отправляемые по три-четыре раза вдень. Когда по почте пришли бумаги, подтверждавшие расторжение брака, Эмилио находился в ее доме, и Джина все же всплакнула. В первые же дни она узнала, что Эмилио не ест мяса; со временем он смог ей объяснить почему, — и она вновь плакала, на сей раз от жалости к нему. Когда Эмилио выразил восхищение рисунками Селестины, кроха поставила это дело на поток, и голые стены его квартиры вскоре украсились яркими карандашными изображениями неких таинственных объектов, выполненными в весьма симпатичных тонах. Довольная достигнутым эффектом, Джина привезла искрящиеся красные герани; расставив их на его подоконниках, и неожиданно это стало для Эмилио поворотной точкой. Он забыл, как нравилось ему на «Стелле Марис» ухаживать за растениями трубы Уолвертона, но теперь начал наконец вспоминать хорошие времена и обретать какое-то равновесие.
Они брали на прогулки Селестину и забредали далеко, обливаясь потом в полуденных лучах, — фиолетовое море на западе, мерцающие, залитые солнцем скалы на востоке, кисло-сладкий запах пыли, цветов и асфальта, щекочущий горло. Шагая плечом к плечу, они спорили о всяких глупостях и наслаждались этим, а затем шли домой, где их ждали свежий хлеб, поджаренный на оливковом масле, цуккини со сладким сыром и миндаль в меде. Задерживаясь после ужина, Эмилио укладывал Селестину спать, и Джина, качая головой, слушала, как эти двое сочиняют длинную и затейливую сказку со многими эпизодами — про принцессу с кудрявыми волосами, которой не позволяли есть ничего, кроме сладостей, несмотря на то что ее кости уже начали гнуться, и про собаку по имени Франко Гросси, вместе с принцессой отправлявшуюся то в Америку, то на Луну, то в Милан, то в Австралию. В июне Эмилио признался, что страдает мигренью, и Джина принесла ему на пробу несколько лекарств, одно из которых оказалось гораздо эффективнее програина.
По мере того как проходили недели, в обоих крепло невысказанное понимание, что Эмилио, конечно, нужно время, но не столь долгое, как он полагал вначале.
В один из вечеров Джина научила его играть в скопу; и когда Эмилио вошел во вкус, ее веселил азарт, с которым он играл, хотя расстраивало то, как трудно ему держать карты. Когда Джина спросила об этом, Эмилио перевел разговор на другое, и на время она оставила эту тему. Потом, накануне летнего солнцестояния, возможно, пытаясь доказать, что руки хорошо его слушаются, Эмилио поставил себе и Селестине задачу научиться завязывать шнурки — навык, от которого оба отступились в прошлом.
— Мы сможем, — настаивал Эмилио. — Наверняка! Даже если это займет весь день, не важно, потому что сегодня — самый длинный день в году.
Все утро они причитали по поводу того, как легко все дается другим, но сообща превозмогли неудачи и, наконец добившись успеха, сияли самодовольством. Радуясь за обоих, Джина предложила устроить на берегу праздничный пикник, обратив их внимание на то, что этот план предоставит много удобных случаев снять и надеть туфли. Поэтому тот долгий летний вечер был наполнен радостью и покоем. Эмилио и Джина следовали по берегу за Селестиной, наблюдая, как она гоняет чаек, роется в поисках сокровищ и швыряет камни в воду, — пока малышка не умаялась. Когда темнота стала, наконец, сгущаться, они взобрались по крутой лестнице — Джина с полными карманами ракушек и красивых камушков, а Эмилио со спящим ребенком на руках — и шепотом поздоровались, минуя охранников, улыбавшихся, точно сообщники.
Когда подошли к дому, Джина открыла и придержала заднюю дверь, но свет включать не стала. Зная дорогу, Эмилио через притихший дом отнес Селестину в ее переполненнную куклами комнату и подождал, пока Джина освободит место на кровати, заваленной игрушечными зверями. Сохраняя осторожность, он мог поднять легкое тело Селестины, но не мог ее опустить, не повредив скрепы, — поэтому Джина взяла девочку из его рук и уложила в постель, после чего некоторое время стояла рядом, глядя на дочку.
«Селестина… — думала она. — Которая никогда не перестает двигаться, не прекращает говорить, которая утомляет свою мать еще до завтрака, которая саму Святую Мать заставит задуматься, не нанять ли кого-то, чтобы ее отшлепали. Чье лицо во сне все еще выглядит младенческим, чьи крохотные пальцы до сих пор приводят в восторг ее мать, чей завязанный пупок еще хранит духовную связь с другим животом. Которая быстро научилась не упоминать при маме новых папиных друзей».
Вздохнув, Джина повернулась и увидела Эмилио, прислонившегося к дверному косяку и следившего за ней взглядом, который не скрывал ничего. Руки он чуть развел по сторонам, как поступал, когда Селестина подбегала его обнять, — чтобы не оцарапать малышку своими скрепами. Джина подошла к нему.
Край ее нижней губы был изящным, точно ободок потира, и эта мысль едва не остановила Эмилио, но затем лицо Джины приблизилось, чтобы встретить его губы, и отступать уже было некуда, да и не хотелось. После долгих лет усилий, страданий — все оказалось очень просто.
Она отстегнула его скрепы и помогла снять одежду, а затем сбросила свою, нисколько не стыдясь Эмилио, словно они были вместе всегда. Но Джина не знала, чего от него ждать, и потому готовила себя к нервному срыву, к животному напору, к плачу. Но он тихонько рассмеялся, и она тоже обнаружила, что все очень просто. Когда подошел момент, Джина приняла его в себя, улыбаясь тихим звукам, которые он издавал, и сама чуть не заплакала. Естественно, кончил Эмилио слишком рано — чего еще можно было ожидать? Для нее это не имело значения, но спустя несколько секунд она услышала возле своего уха огорченное бормотание:
— Не думаю, что я все сделал как надо.
Засмеявшись, Джина сказала:
— Это требует практики.
Эмилио застыл, и она испугалась, что задела его чувства, но тут он приподнялся на локтях и посмотрел на нее — лицо удивленное, глаза веселые.
— Практики! Мы будем заниматься любовью еще и еще?
Джина хихикнула, когда он обрушился на нее вновь.
— Слезь с меня, — спустя какое-то время прошептала она, все еще улыбаясь и поглаживая ладонями его спину.
— Не собираюсь.
— Слезь! Ты весишь тонну, — солгала Джина, поцеловав его в шею. А все макароны и сыр!..
— Мне здесь нравится, — сказал Эмилио подушке под ее головой.
Джина ткнула пальцем ему под мышку. Прыснув, он откатился в сторону, а она, смеясь, шикала на него и шептала:
— Селестина!
— Soy cosquilloso! — изумленно произнес Эмилио. — Не знаю как это на итальянском. Как вы называете такую реакцию на прикосновения?
— Чувствительность к щекотке, подсказала Джина и с улыбкой послушала, как он наугад определяет соответствующий глагол и быстро подбирает к нему спряжение. — Похоже, ты удивлен.
Успев перевести дух, Эмилио посмотрел на нее:
— Я не знал; Да и откуда? Люди не щекочут иезуитов!
Она ответила скептическим взглядом, понятным даже в темноте.
— Ну, некоторые люди щекочут некоторых иезуитов, — признал он негодующе, — но меня не щекотал никто.
— Даже родители? Ты же не всегда был священником.
— Нет, — коротко ответил Сандос.
«О боже!» — подумала Джина, сообразив, что забрела на новое минное поле, но Эмилио, приподнявшись на локте, второй рукой накрыл ее живот.
— Ненавижу макароны и сыр, — признался он. — Тут не было драконов, чтобы убить их ради моей возлюбленной, но я ел макароны и сыр ради тебя; И хочу, чтобы меня за это ценили.
Джина улыбнулась — совершенно счастливая.
— Подожди, — сказала она, когда Эмилио придвинулся, чтобы ее поцеловать. — Я не ослышалась — «возлюбленной»?
Но его губы снова накрыли ее рот, и на этот раз у него получилось лучше.
Помня о Селестине, они вели себя осторожно, а перед рассветом Эмилио ушел. Сказать Джине «до свиданья» и покинуть ее оказалось самым трудным из всего, что он когда-либо делал. Но затем были другие дни на берегу, когда Селестина рано уставала, и другие ночи, когда они не уставали до утра; и пока проходило это лето, Джина постепенно возвращала ему цельность. Не осталось ни одного воспоминания о зверствах, которое она не загладила своей красотой и нежностью, ни одного унижения, не заслоненного ее теплотой. А если являлись кошмары, она была рядом с ним — как спасение в ночи. Прежде чем кончилось лето, пока дни были еще слишком долгими, а ночи слишком короткими, когда аромат лимонных и апельсиновых деревьев сделался гуще и каждую ночь проникал сквозь окна ее спальни, пропитывая простыни и волосы Джины, Эмилио начал возвращать ей кое-что из того, чем она его одарила.
Временами у него возникало ощущение безупречного покоя. И слова Джона Донна казались совершенными: «Я мертв. И эту смерть во мне / Творит алхимия любви…». Обуреваемый надеждой, Эмилио больше не мог противиться вере в то, что будущее — это замечательно, и чувствовал, что прошлое его отпускает. «Это закончилось, — думал он раз за разом. — Закончилось».
Назад: 12
Дальше: 14