Глава XXIV
МНЕМОНИЧЕСКАЯ ЦЕРЕМОНИЯ
После Холокоста на Старой Земле и во всех Цивилизованных Мирах стали возникать вселенские религии, пытающиеся объяснить тайны жизни: логизм, Священная Страсть, Божественная Наука, эдеизм, дзаншин, Путь Змея и так далее. Всего во время Пятой и Шестой Менталъности было известно 223 такие религии, и все они, в целях освобождения так называемых духовных энергий, легализировали применение секса, музыки словесных наркотиков, растительных наподобие теонанкатля, синтетических, а также самого мощного наркотического средства, которым является контакт человеческого разума с кибернетическими пространствами противного природе компьютера.
Хорти Хостхох, «Реквием по хомо сапиенс»
На следующий день Хануман ли Тош пригласил Данло встретиться с ним в компьютерном зале собора Бардо, Впрочем, выражение «собор Бардо» вряд ли было допустимо. Хотя Бардо и распоряжался всем, что происходило в этом огромном каменном строении, ни собор, ни Путь Рингесса ему не принадлежали. Хранитель Времени, слишком хорошо помнивший историю Старой Земли, давным-давно ограничил власть всех городских организаций (кроме Ордена, разумеется). Он постановил, что любые общества, картели, ассоциации и религии, желающие обосноваться в Невернесе, не должны иметь легального статуса, а также владеть какой-либо собственностью. Во исполнение договора, существующего между Орденом и Городом, Бардо зарегистрировал собор как совместное владение многочисленных рингистов, оплативших его покупку. Этих рингистов в последней трети глубокой зимы 2953 года насчитывалось не менее четырех тысяч, и к ним каждый день прибавлялись новые. После Огненной Проповеди Ханумана собор во время вечерних служб был переполнен мужчинами и женщинами, желающими совершить великий путь к божественному состоянию. Их было так много, что Сурье Лал, ставшей доверенным лицом и администратором Бардо, пришлось вводить их имена в компьютер.
– Если рост будет продолжаться в таком же темпе, нам придется проводить по две службы в день, – сказал ей однажды Бардо. – Эк их привалило, этих новых божков – ни в лицо, ни по имени не упомнишь, даже с такой памятью, как у меня. А если они не знают Бардо, то с какой стати им соблюдать преданность этому Бардо? Надо бы привести этих новых рингистов к присяге наряду с прочтением Трех Столпов. Пусть они поклянутся мне в преданности и послушании.
В один холодный день, во второй половине 66-го дня, Данло после короткого путешествия по улицам Старого Города оказался около собора. В Старом Городе много старинных зданий, в том числе высоких и красивых, с блестящими вкраплениями органического камня. Собор Бардо выделялся между ними не высотой или величием, а стариной и красотой. Он занимал почти весь квартал к югу от площади Данлади. Поскольку большинство улиц в этой части Города пролегает параллельно Старгородской глиссаде, идущей от Крышечных Полей прямо к Северному Берегу, здания вокруг площади Данлади ориентированы с северо-запада на юго-восток. Но собор Бардо был выстроен с востока на запад и стоял в своем квартале косо, под углом. Его создатели, христиане из Общества Христа-Богочеловека, поставили здание так потому, что знаменитые храмы Старой Земли строились именно так, с востока на запад. С воздуха было бы видно, что собор имеет форму креста, священного символа всех христианских сект.
Возглавие креста указывало на восток, к Академии, подножие практически занимало сердце Старого Города. Посередине помешалось восемьсот футов искусной каменной кладки, высоких окон и массивных гранитных контрфорсов. Над пересечением поперечины креста с главным зданием стояла башня на сто пятьдесят футов выше остального здания видная от самой Академии. Ажурные орнаменты в гранитных стенах, как льдинки, округлые окна и устремленные в небо коньки кровель – башня считалась одной из самых красивых в Городе. Бардо, однако, нашел ее острые углы и прямые линии неподходящими для увенчания его собора. (Как ни странно, он не возражал против того, чтобы проводить свои собрания в здании, имеющем форму креста. Как знаток символов, подумывавший даже сделаться знаковиком, он должен был знать, что крест – один из древнейших символов, намного древнее любой церкви или религии. Знаковики считают, что крест – это великое Древо Жизни, стоящее в центре вселенной, мост, по которому душа совершает свой переход навстречу Богу. Наиболее древнее его значение – это неотъемлемое от жизни страдание. Две палочки, если положить их крест-накрест и потереть, как мужчина трется о женщину, рождают страшный огонь, который и есть жизнь.) Поэтому Бардо планировал снести башню и заменить ее золотым клариевым куполом.
Он хотел вскрыть свод собора, чтобы видеть изнутри небеса во всей их славе. Были у него и другие планы. Когда Данло подъехал на коньках к западному порталу, Бардо стоял под большой центральной аркой и наблюдал за работами по переделке фасада. Несмотря на свою занятость, он заметил Данло и крикнул ему:
– Здорово, Паренек! Ну, как тебе нравится наша каменная хижина?
Данло, подъехав к нему, поклонился и отступил на несколько ярдов назад, чтобы лучше разглядеть производимые Бардо перемены. На западном фасаде три двери, и хотя центральная гораздо больше других – даже Бардо, стоя рядом с ней, казался маленьким, – все двери обрамлены огромными заостренными каменными арками. В центре главной арки, над дверью, помещалось круглое витражное окно. Это красивое, наполненное светом сооружение, собственно, представляло собой серию из девяти арок, где нижняя поддерживала выступающую впер'ед верхнюю. Ребра арок украшали скульптуры святых, пророков и прочих персонажей христианской религии.
Эти изображения покрывали практически весь фасад, и самые большие глядели каменными очами из расположенных над арками ниш. Бардо, как основатель рингизма, не мог, разумеется, примириться с таким порядком вещей. Он решил убрать неподобающие скульптуры, и весь фасад был усеян роботами, выполняющими эту программу. Этих роботов, каждый с муху величиной, были тысячи. Они копошились над арками движущимся ковром, вгрызаясь в камень крошечными алмазными резцами. В воздухе стоял скрежет и стук, пыль и осколки камня сыпались на курчавую шевелюру Бардо. Скоро все изваяния и снаружи, и внутри собора, сказал он Данло, исчезнут, и другие роботы нарастят на их месте органический камень, из которого будут изваяны скульптуры Катарины-скраера, Балюсилюсталу, Шанидара и других, направлявших Мэллори Рингесса на его пути от человека к богу.
– Окна тоже придется убрать, как ни жаль, – сказал Бардо. – Не можем же мы допустить, чтобы наши божки глазели на древние чудеса и заражались древними суевериями, правда?
– Но эти витражи такие красивые.
– Мы, само собой, вставим новые стекла. Я, собственно, уже начал – увидишь, как войдешь внутрь.
Они постояли еще немного, обмениваясь любезностями и сплетнями. Бардо с суровой миной, которая совсем ему не шла, осведомился, почему Данло уклоняется от всех церковных обязанностей после Огненной Проповеди. Данло ответил, что все это время занимался своим легким кораблем и математикой. Говорить приходилось громко из-за производимого роботами шума. Бардо фыркал и кашлял от летящей на него пыли.
– Да, конечно, ты пилот, а пилоты должны знать математику. Мне она тоже в свое время казалась самым прекрасным из всего, что есть во вселенной. Мы с твоим отцом говорили, что доказать теорему – все равно что найти драгоценную жемчужину.
На последнем слове он сделал такое энергичное ударение, что брызги слюны полетели в воздух, многозначительно глянул на Данло и широко ухмыльнулся.
– Вы, кажется, знаете все секреты в Городе, – сказал Данло, тоже не сдержав улыбки.
– Ты уже подарил свою жемчужину Тамаре? Ей-богу, она самая красивая женщина Города! Ты обещал на ней жениться, да?
– Вы что, насквозь меня видите? Это Хануман научил вас читать по лицам?
– Ничему он меня не учил – по крайней мере открыто. Теперь, став знаменитым, он предпочитает находиться в уединении.
– Вы не можете ему простить то, что он сделал во время Огненной Проповеди?
– Простить?
– Мне кажется, вы ему не доверяете.
Бардо чихнул, протер глаза и увлек Данло поглубже под арку, чтобы укрыться от строительного мусора.
– А ты-то сам доверяешь ему, Паренек?
– Он самый близкий мой друг.
– Он и мне друг, или был им, пока не начал строить из себя чертова пророка. Разве пророку можно доверять? Я сам не знаю, насколько я ему верю и должен ли верить вообще. Я полагаюсь на него в том, что он привлекает народ на Путь и вдохновляет людей своими проповедями. Верю даже, что он открывает им нечто заветное из этой окаянной Старшей Эдды, которую, как им кажется, они хотят вспомнить. Он настоящий религиозный гений, ей-богу, так пусть делает то, что положено гению: светит и дарит свой свет другим.
Последние слова Бардо, видимо, произнес с намеком, поскольку весь сиял, продолжая улыбаться Данло.
– Но насколько вы доверяете его замыслу – поместить наши воспоминания в компьютер?
– Я ждал, что ты об этом спросишь.
– Так это правда, Бардо?
– Семь лет я тебя знаю, и все это время ты меня допрашиваешь.
– Почему бы и нет? – улыбнулся Данло. – Если я перестану, вы лишитесь удовольствия отвечать мне.
– И то верно. Ладно, на этот вопрос я отвечу, и остановимся на этом. Я уже говорил тебе, что калла – опасный наркотик. Очень опасный – и поэтому мы решили отказаться от калла-церемоний. Никто больше каллу пить не будет – по крайней мере публично. Но божки должны получить свое воспоминание, так что мы ввели другую церемонию. Вернее, введем сегодня вечером. Это будет особый случай – я буду руководить, а Хануман ассистировать мне, понимаешь?
– Кажется, понимаю.
– Сегодня в соборе будет тысяча человек, и каждый из них получит воспоминание, которого никогда не испытывал раньше. Оно состоит из многих фрагментов. Я сделал свой вклад, Томас Ран тоже – надеюсь, и ты сделаешь.
– Мой вклад… – произнес Данло, закрыв глаза.
– Ты ведь получил приглашение от Ханумана?
Данло молча кивнул.
– Вот и отлично. Я рад, что ты согласился записать свои воспоминания.
Данло, ни на что согласия не дававший, открыл глаза. Взгляд Бардо вгонял его в краску, и он сказал:
– Хануман обещал мне, что мое первое воспоминание… будет сохранено в идеальном виде.
– Как светлячок во льду. Хорошо бы поторопиться с этим – я хотел бы включить твое великое воспоминание в общее целое для вечерней церемонии.
– Так скоро?
– Что делать, приходится поспешать. Нелегкая работа – погружать людские толпы в воды мистического озарения. Если мы будем медлить, события нахлынут, как прибой, и сметут нас.
Он показал Данло, как пройти в компьютерный зал, и вернулся к надзору за работами.
Как только Данло вступил в большой неф, его захлестнули воспоминания. Он никогда еще не бывал в соборе – ни в этом, ни в каком-либо другом. Он знал это также твердо, как и то, что никогда не взбирался на ледовые горы луны Агатанге – и все же при виде льющихся в окна потоков света ему показалось, что он был здесь уже тысячу раз. Несмотря на кишащих снаружи роботов, здесь царили тишина и покой. Холодные сквозняки гуляли по пустому нефу и выходящим в него трансептам. По обе стороны – окна и многочисленные колонны. Высоко вверху колонны переходили в длинные изящные арки, которые переплетались одна с другой вдоль центральной линии свода. Казалось, что весь этот камень парит в воздухе благодаря какому-то волшебству. Весь интерьер собора говорил о желании преодолеть силу тяжести и поднять материю к небесам. Присущее человеку религиозное чувство пропитывало здесь каждый камень и каждый витраж. Данло испытывал ощущение, что эти колонны и орнаменты хранят память о десяти тысячелетиях песнопений и молитв. На витражах были представлены чудеса, будто бы сотворенные Христом-Богочеловеком. Десять окон были уже вынуты и заменены новыми, показывавшими в синих, зеленых, желтых и алых тонах различные драматические события. Предвечернее солнце хорошо освещало их. Бардо с раскрытым в беззвучном вопле ртом грозил кулаком небесам. Из груди у него торчало длинное копье, и кровь запятнала его белую парку. Это был один из переломных моментов в жизни Бардо, когда он умер своей первой смертью. Бардо не уставал повторять, что отдал свою жизнь, чтобы спасти Мэллори Рингесса, и теперь изобразил эту сцену на витраже для всеобщего обозрения. Он все старые витражи планировал заменить сценами из жизни Мэллори Рингесса (его как будто ничуть не смущало то, что и он примазывается к величию своего друга). Данло шел по проходу и думал, какими же будут эти сцены. Он любовался игрой света и тем, как разгораются или тускнеют краски по прихоти набегающих облаков. Синевато-золотой свет заливал весь собор, напоминая, что все живое обязано ему своим существованием – и был одинаково ярок и ослепителен независимо от того, в старые или новые окна он проходил.
Данло прошел мимо алтаря, к которому вели застланные красным ковром ступени. Там к вечерней службе уже были приготовлены золотые подсвечники, золотая урна и голубая чаша, неоднократно применявшиеся на калла-церемониях.
Кроме них, алтарь украшали тысяча восемьдесят девять живых огнецветов. Дверь из бокового прохода, уставленного статуями и колоннами, вела в коридор. Компьютерный зал, как объяснил Бардо, помещался за пределами главного здания. С северной стороны к собору примыкали разные мелкие пристройки, соединенные крытыми переходами и зимними садиками. Данло, пройдя по полутемному коридору мимо ризницы и библиотеки, пришел к залу собраний. Когда-то здесь заседали верховные чины невернесской христианской церкви. Данло постучался, и ему открыл Хануман, прямой и гордый в своей одежде цефика.
– Привет, Данло.
– Привет, Хануман.
Данло вошел, и Хануман, чтобы растопить холодок отчуждения, стал рассказывать о собранных здесь предметах. В основном это были компьютеры различных видов. Гранитный купол зала с длинными окнами между каменными ребрами был наполнен воздухом и светом, зато внизу царил хаос. По периметру комнаты шли фестончатые арки с псевдоколоннами. Раньше под ними стояли ряды стульев, которые теперь убрали и заменили высокими деревянными шкафами. Между шкафами стояли столы, заваленные компьютерами, нейросхемами и инструментами для разборки, лечения и выращивания компьютеров. Имелись здесь также мантелеты, сулки-динамики и голографические стенды. Хануман недавно начал собирать старинные и редкие компьютеры, которые размещал в музейных витринах, как драгоценности. (Один из них действительно был драгоценностью – древний, давно угасший ярконский огневит.) Данло переходил от витрины к витрине, рассматривая электронные компьютеры, оптические компьютеры, кубы, чипы, диски и даже алмазный шар, внутри которого проецировались графические изображения.
Хануману, как видно, особенно нравились механические счетные устройства. Одну из витрин целиком занимал арифмометр с медными шестеренками и блестящими хромовыми рычажками. Из другой Хануман достал японские счеты и быстро-быстро стал щелкать деревянными костяшками. Он продемонстрировал Данло два вида квантовых компьютеров, светящийся газовый компьютер, а потом показал на сверкающий ярконский гобелен.
– Это, конечно, звезда всей коллекции. Схемы вотканы прямо в ткань.
Они поговорили немного о переделках, предпринятых Бардо, и прочих пустяках. Данло хотелось рассказать Хануману о найденной им жемчужине и своем обещании жениться на Тамаре, но он не решался. То, что они оба ухаживали за Тамарой, пролегло между ними, как открытая рана. Она была точно гноящаяся язва на лице аутиста. Повинуясь требованиям такта, они старались не смотреть на нее и не говорили о ней, но ни на минуту не могли забыть о ее существовании.
– А ты хорошо выглядишь, – сказал наконец Хануман.
– А ты, я вижу, побрил себе голову. Теперь ты носишь кибершапочку постоянно, да?
Хануман, гоняя красные бусинки по прутьям счетов, смотрел куда-то вверх, и Данло вдруг подумал, что он смотрит не в освещенное солнцем пространство купола, а в какие-то другие пространства, освещенные другим светом. Его бритую голову покрывала кибершапочка, головной убор кибершамана: алмазная, выложенная изнутри пурпурными нейросхемами, имитирующими разветвления человеческих нервов. Она создавала впечатление сети электронных нервов, окутывающей голову Ханумана. Этот мастер-компьютер представлял собой эффектное зрелище, и кибершаманы любили щеголять такими устройствами, хотя из всех цефиков были самыми скрытными.
– У нас она называется контактеркой. – Когда Хануман улыбался, казалось, что его лицо состоит из одних зубов внутри жуткого сверкающего черепа. – Некоторые думают, что глупо брить себе голову, как будто ты послушник, но иначе она не будет прилегать как следует.
Контактерка действительно обтягивала его голову как вторая кожа, в точности повторяя выпуклости его черепа. Клей под названием гимук удерживал ее на месте; этот клей и постоянное давление вызывали раздражение на коже, и шапочку по лбу и вискам обводила красная полоска.
Данло старался смотреть Хануману в глаза, чтобы не видеть контактерки.
– Я слышал, что только кибершаманы высшего разряда могут носить ее постоянно.
– Ты хочешь знать, посвящен ли я в высший разряд?
– Я слышал, что есть такие разряды, о которых даже кибершаманы высшего класса почти ничего не знают.
– Ты говоришь о тайных ступенях?
– Выходит, не таких уж тайных, раз я слышал о них, – улыбнулся Данло.
Хануман промолчал.
– Я слышал, что есть нейропевцы, которые через кибершапочку поддерживают непрерывный контакт с другими компьютерами.
Хануман улыбнулся углами губ, все так же глядя в купол.
Глаза у него налились кровью, как будто он давно не закрывал их. Сейчас они были раскрыты до предела, но при этом смотрели как незрячие. Хануман стоял, застыв, как гладыш в снегу, с жуткими пустыми глазами. Данло знал, что он контактирует либо со своей шапочкой, либо с одним из компьютеров в комнате – невозможно было определить, с которым.
Кибершапочка, или контактерка, служила окном в киберпространства всех стандартных компьютеров, да и многих нестандартных тоже. Хануман смотрел в пустоту – незрячий, как скраер, – он мог контактировать сейчас с квантовым механическим компьютером, или с гобеленом на стене, или даже с самими стенами.
– Хану, Хану, что ты делаешь?
Хануман, как бы отвечая ему, перевел взгляд на компьютер в самом центре комнаты. Там на простом штативе из осколочника, на уровне глаз Данло, лежала черная кремниевая сфера величиной с моржовую голову. Данло сразу распознал в ней укрупненный вариант вселенского компьютера Ханумана – того, в котором тот создавал свою кукольную вселенную.
– Извини, – сказал Хануман, – мне нужно было закончить один эксперимент.
Данло стал оглядываться, высматривая квадратный столик, который стоял у Ханумана в комнате после его великого воспоминания. Но ни столика, ни другого дисплея или монитора не было видно.
– Стол я оставил у Бардо в доме, – сказал Хануман, догадавшись, что ищет Данло. Он постучал по своей контактерке. – Теперь, когда я ношу это, примитивные дисплеи мне ни к чему. – Он оглянулся на сулки-динамики у стены. – А вот тебе, наверное, будет интересно посмотреть, как эволюционировали мои куклы за последние сто дней.
Не трудясь удостовериться, действительно ли Данло испытывает такой интерес, он кивнул головой, и динамики включились.
Весь зал от пола до вершины купола тут же наполнился серебристыми фигурами величиной с крупных тюленей. Они парили в воздухе, сидели на шкафах, они проходили сквозь эти шкафы и другие предметы, как будто грубая материя не могла служить препятствием для существ, созданных из чистого света. Данло снова напомнил себе, что куклы – это всего лишь информационные структуры, хранящиеся во вселенском компьютере Ханумана, и голограммы, снующие по комнате, – лишь отражение этой искусственной жизни.
– Пожалуйста, не надо больше, – сказал Данло.
Хануман стоял не шевелясь, и Данло шарахнулся, когда одна кукла повисла прямо перед ним. Можно было подумать, что она его изучает. У кукол в отличие от людей или тех же тюленей не было лиц и глаз, и все-таки лица чувствовались, как будто каждая из них обладала своими уникальными личностными свойствами и особым выражением. Блики света, из которых складывались фигуры, действительно были уникальны в каждом случае, а игра серебристо-голубого и аквамаринового цвета выглядела как реакция на стимулы, о которых Данло мог только догадываться. Куклы изгибались, вздрагивали, и Данло чудилось, будто молекулы воздуха вибрируют под действием речи или других информационных волн. Он испытывал чувство, что куклы разговаривают очень странным и сложным способом – быть может, даже обсуждают его или смеются над ним. Или жалеют. Ему почему-то казалось, что они знают обо всем, что произошло между ним и Хануманом, и он ужасался при мысли, что эти куклы способны входить в реальную вселенную столь же легко, как Хануман входит в их мир.
– Хану… пожалуйста.
Куклы исчезли столь же внезапно, как и появились. Свет, из которого они состояли, угас, шкафы и компьютеры стояли как ни в чем не бывало, и в зале стало вдруг слишком темно, слишком тихо и слишком реально.
– Ты когда-нибудь задумывался о природе памяти? – спросил Хануман. – У этих кукол развилась превосходная память.
– Компьютерная память и человеческая – не одно и то же.
– Ты уверен?
Данло потер глаз и сказал:
– Я пришел не для того, чтобы смотреть на твоих кукол.
– Ты уверен?
– Раньше мы понимали друг друга так, что в словах почти не нуждались.
– Сказать тебе, о чем ты думаешь?
– Как хочешь, – пожал плечами Данло. Он видел, что Хануман изучает его лицо, и ожидал какой-нибудь остроты или горькой правды по поводу его, Данло, парадоксального стремления стать асарией. Но Хануман отвернулся и ничего не сказал. Тогда Данло отдал себе отчет в том, что бурлило на поверхности его сознания: он молился, чтобы Хануман отвернулся и промолчал. – Раньше ты знал меня как друг, а не как цефик, – сказал он.
Хануман все так же молча приблизился к своему вселенскому компьютеру.
– А я знал тебя, – продолжал Данло. – И думал, что всегда буду знать.
Хануман прижался лбом к черной сфере, звякнув алмазной шапочкой о кристалл, и опять ничего не сказал.
– Хану, Хану, и зачем я только пришел в этот безумный Город?
– Если бы ты не пришел в Невернес, – проронил наконец Хануман, – я замерз бы на площади Лави.
– Зачем вспоминать об этом сейчас?
– Потому что между нами стоит жизнь, и так будет всегда.
– Да… жизнь.
– А теперь между нами появилось еще кое-что. Этот путь богов, который мы с тобой видели яснее, чем кто-либо другой.
– Но Путь Рингесса… не мой путь.
– Не твой?
– Нет.
– Ты отрекаешься от той самой религии, которую сам помогал создавать?
– Я? Что же тогда сказать о вас с Бардо?
– Не будем забывать, что твое воспоминание вдохновило тысячи людей.
– Но я…
– Скоро их будут миллионы.
– Так много?
– А когда-нибудь миллионы миллионов. Ведь человеческому роду нет ни конца, ни края.
Данло медленно прошелся по комнате и сказал, взвешивая каждое слово:
– Путь… стал не таким, как был.
– Это естественно – все меняется.
– Но ведь новые рингисты практически покупают у Бардо свое членство!
– Ну и что же?
– То, что воспоминания купить нельзя.
– Возможно. Но если божки не пожертвуют чем-то дорогим для себя, например деньгами, они никогда не оценят привилегии быть рингистами.
– Привилегии? – выкрикнул Данло. – Я думал, что путь открыт для всех.
– Он и открыт. Просто для некоторых из нас он будет более славным, чем для других.
– Понятно.
Хануман сложил пальцы домиком у подбородка.
– Некоторых из нас в отличие от других выбрали для того, чтобы скопировать их воспоминания.
– И кто же эти избранные?
– Ты хочешь знать их имена?
– Да.
– Бардо, само собой. Ты, я, Томас Ран, Коления Мор.
– Кто еще?
– Еще, как тебе наверняка известно, я пригласил Тамару. Потом братьев Гур и еще семерых из калла-сообщества. Сурья тоже дала согласие…
– Сурья Дал?
– Она блестящая женщина, и ты это знаешь.
– Но она протестовала против калла-церемоний чуть ли не с самого начала. Мне кажется, память… внушает ей страх.
– Тем не менее она, похоже, вспомнила нечто важное.
– Неужели?
– Можешь сам рассудить, насколько правдиво ее воспоминание.
Данло посмотрел вверх. Окна в куполе потемнели и отражали слабый свет комнаты.
– Что это за воспоминание?
– Она вспомнила одну простую вещь, одну истину, которая может пригодиться любому, идущему по Пути: однажды бог явится среди людей и поведет нас навстречу нашей судьбе. Имя этого бога – Мэллори Рингесс.
– Она говорит, что вспомнила это?
– Разумеется.
– Но каким образом?
– Она говорит, что это заложено в наследственной памяти Эльдрии.
– Но Эльдрия покинула эту галактику пятьдесят тысяч лет назад. Откуда они могли знать имя… моего отца?
– Возможно, Эльдрия были величайшими скраерами всех времен, – улыбнулся Хануман. – И это память о будущем. Ты сам говорил, что в глубоком воспоминании времени не существует.
– Да, верно.
– Эльдрия, должно быть, вложили в геном человека всю свою память – и о прошлом, и о будущем. И она лежит, свернувшись, в наших хромосомах. Ты видел ее, и я тоже. Что такое Старшая Эдда, как не память богов?
Данло прошел мимо шкафов и столов и прислонился к одной из колонн. Высоко над головой ветер дребезжал железным переплетом окна и ледяной струйкой сочился вниз. Гранитная стена промерзла так, что обжигала холодом через камелайку и рубашку.
– Я думаю, что Старшая Эдда нечто большее, чем генетическая память, – сказал он. – Старшая Эдда – это нечто другое.
– Что другое?
– Единая Память, жизнь, которая мерцает во всем…
– Единая Память! Данло, ты, пожалуй, единственный истинно религиозный человек из всех, кого я знаю.
Чувствуя, как боль начинает пульсировать в голове, Данло потер глаза и виски.
– Что за ирония. Я думал, что покончил со всеми религиями.
Хануман подошел и стал прямо перед ним.
– Даже с рингизмом?
– С рингизмом в первую очередь. В нем для меня… больше нет радости.
– Нет радости? Для тебя, великого воспоминателя?
– В калла-церемонии нельзя обрести истинных воспоминаний. Она как яйцо талло, из которого высосали желток.
– Поэтому мы от нее и отказались.
– Поэтому ли, Хану?
– Этим вечером церемония пройдет уже по-другому.
– Да… еще одна церемония.
Хануман вдруг вскинул глаза вверх, как будто заметив кинжал, подвешенный над его головой.
– Если ты оставишь Путь, для тебя это будет трагедия.
– Но я должен.
– Ты уверен?
– Да.
– Когда ты успел принять это глупое решение?
Данло не хотел говорить, но гордость во весь голос кричала ему, что правда благословенна и должна быть сказана. И он ответил:
– Перед тем как прийти сюда, я не был уверен. Я еще не знал, как поступлю.
– А теперь знаешь?
– Да.
– И что же Данло Дикий намерен делать дальше? – Хануман смотрел ему прямо в глаза, но взгляд при этом оставался отсутствующим. – Цефик хочет знать.
Данло, прижимая ладонь к голове, сказал, что никогда больше не будет присутствовать на собраниях рингистов и каких-либо религиозных церемониях, но каждый вечер будет упражняться в мнемонике один, под руководством Томаса Рана.
Дни он будет посвящать математике, поскольку все еще намерен попасть во вторую экстрскую экспедицию и найти средство от страшной чумы, убившей его народ.
– Ты отчитался за все свое время, кроме ночей.
– Ты должен знать, где я провожу свои ночи. – Начав говорить правду, Данло уже не мог удержаться и рассказал Хануману о жемчужине и о своей помолвке с Тамарой.
Эта новость как будто совсем не удивила Ханумана. Он посмотрел на Данло с насмешкой и с жалостью.
– Она никогда за тебя не выйдет. Поверь мне, я этих шлюх знаю.
Оба застыли, не шевелясь. Молчание стало давящим и недобрым – казалось, ему не будет конца.
– Я пойду, – сказал наконец Данло. Давление в голове становилось мучительным, и когда он взглянул на дверь, острая боль стрельнула в глаз.
– Ну, вот ты и обиделся. Прости, я не хотел. Побудь еще.
Данло, не отвечая, потер шрам над глазом и пошел к двери.
– Ты не можешь предать своих друзей таким образом! – сказал Хануман.
Данло, словно от удара электрического тока, резко обернулся к нему и наставил на него палец.
– И это говоришь ты?
– Если ты бросишь Путь, то причинишь зло нам всем.
Данло сжал кулаки от гнева и досады.
– Во всяком случае, я прошу тебя никому не открывать наших секретов.
– Секрет есть секрет, – сказал Данло.
– Разумеется, но, пожалуйста, не говори ни с кем о Пути. И не рассказывай, что ушел от нас.
– Ты хочешь, чтобы я молчал?
– Разве это так трудно?
– Не трудно. Просто… неправильно.
Хануман бросил на него быстрый взгляд.
– Не позволяй своей любви к правде погубить все, что тебе дорого.
– Не понимаю, о чем ты.
Некоторое время Хануман молча всматривался в его лицо.
– Ты уже решил, что будешь высказываться против нас, не так ли?
– Я… пока еще не знаю.
– Прошу тебя, скажи мне ту правду, которую собираешься сказать всем остальным.
– Какую правду?
– Ту, которую твое лицо выдает, а твои губы отрицают.
– Ты заранее знаешь, что я скажу, – вздохнул Данло.
– Да. Ты сохранишь наши секреты, но будешь высказываться против нас – будешь говорить, что рингизм прогнил насквозь. Ты подумываешь о том, чтобы сообщить эту полуправду Тамаре нынче ночью. Но ты не должен. Нельзя говорить Тамаре о том, что ты видел здесь. Пожалуйста, не делай этого.
– Но мы рассказываем друг другу все.
– Сказав ей об этом, ты погубишь ее. – Голос Ханумана стал низким и хриплым; как будто он перебарывал кашель.
– Думаешь, человека так легко погубить?
– Послушай меня. Тамара увлечена идеей создать свою собственную религию. Она этим живет.
– Ошибаешься.
– Пожалуйста, поверь мне. Я видел то, что видел.
– Ты цефик, и ты видел ее лицо, но ни разу не заглядывал глубже.
– Да, я цефик и говорю тебе как цефик: если ты очернишь Путь в ее глазах, ты уничтожишь все, что существует между вами.
Данло не понравилось отрешенное выражение лица Ханумана при этих словах, не понравились страх и жалость в его бледных глазах. Тот походил скорее на скраера, видящего перед собой трагическое и неотвратимое будущее, чем на скрытного цефика.
– Понимаю, – сказал Данло. – Ты не хочешь, чтобы я увел у вас куртизанку.
– Не говори ей ничего. Пожалуйста.
– Я пойду, – снова сказал Данло.
Хануман улыбнулся и сказал, роняя слова, как ртутные шарики:
– Но мы еще не сделали запись твоей памяти.
– Я… не могу на это согласиться.
– Пожалуйста, Данло.
– Как ты можешь просить меня об этом?
– Могу, потому что ты мой друг.
– Разве друг стал бы просить друга… о невозможном?
– Ты пережил великое воспоминание. Я думал, ты захочешь поделиться им с другими.
– Но им нельзя поделиться!
– Так уж и нельзя?
– Нет.
– А если бы можно было, ты бы поделился?
– Н-не знаю.
– Может быть, ты хотя бы подключишься к одному из наших мнемонических компьютеров? Ознакомишься с теми воспоминаниями, которые мы записали?
– Зачем?
– Чтобы самому убедиться.
Данло потер шрам над глазом и медленно кивнул.
– Хорошо, как хочешь.
– Нам понадобится шлем.
Хануман, пройдя через комнату, открыл высокий шкаф красного дерева. В нижней части лежали кипы черепообразных шлемов, похожих на трофеи какого-то древнего полководца.
Но Хануману нужны были не они, а те, что стояли на верхних полках. Быстро перебрав их своими маленькими пальцами, он наконец сделал свой выбор. Кивнув, он взял шлем обеими руками и вручил его Данло.
– Никогда еще не видел такого. – Данло провел пальцами по выпуклой хромированной поверхности. В холодном зеркальном металле отразилось его искривленное лицо.
– Что-то не так? – спросил Хануман.
Данло, глядя то на него, то на шлем, вспомнил первое, чему учат послушников: никогда не надевать на себя шлем, назначения которого ты не знаешь.
– Он сделан на Катаве, – сообщил Хануман. – Красивый, правда?
В этот момент Данло услышал в коридоре легкие шаги и подумал, что кто-то подкрадывается к двери компьютерного зала, чтобы подслушать, о чем они говорят. Хануман, внимательно разглядывавший серебристые борозды шлема, видимо, не обратил внимания на этот слабый звук. Затем дверь распахнулась, и вошел Бардо в ярком, расшитом золотом парадном одеянии и с золотым кольцом на мизинце правой руки. Борода и волосы были тщательно подстрижены, причесаны и смазаны маслом сиху – он всегда одевался так перед наиболее торжественными церемониями. Поглядев на Данло и Ханумана, он пророкотал, как зимний гром:
– Ну что, записали вы его проклятую память?
– Нет, – ответил Хануман. Бардо, внезапно нависший над ним, как огнедышащий вулкан, явно озадачил его. Данло на миг подумалось, что Хануман заранее попросил Бардо прийти и подкрепить его аргументы, но если на тонком лице Ханумана отражалась хоть какая-то правда, этого быть не могло.
– Что так?
– Данло не хочет, чтобы его память копировали.
– Бога ради, почему?
– Спросите его сами.
Бардо, потянув себя за бороду, устремил на Данло печальный взгляд и произнес риторически:
– Ну почему мне всегда приходится выслушивать что-то плохое?
Пока Данло объяснял причины своего решения оставить Путь, стараясь никого не обидеть и воздерживаясь от обвинений, Бардо взял у него шлем. Перевернув его, он жалобно спросил:
– Почему ты, один из всех рингистов, оказался таким упрямым?
– Мне очень жаль, – сказал Данло.
– Мне следовало бы заметить, что ты разочарован, – вздохнул Бардо. – Но я был так чертовски занят…
– Мне очень жаль, – повторил Данло.
– Не можешь же ты вот так взять и бросить нас. Да знаешь ли ты, как это почетно – быть пророком среди божков?
– Нет, и можете мне не рассказывать.
– Но разве ты не хочешь услышать о будущем, которое тебя ожидает? Разве ты… – Говоря это, Бардо вертел в руках шлем. – Бог мой, а это что такое?
Он ткнул пальцем в нижнюю затылочную часть шлема, где сверкала печать Реформированной Кибернетической Церкви: цепочка эдических огней в форме лежащей на боку восьмерки.
– Это не наш шлем! – воскликнул Бардо.
– Верно, – улыбнулся Хануман. – Это шлем для очищения.
– Для очищения? Откуда он у тебя?
– Глупо, конечно, но я собираю такие вещи. – Хануман подошел к ряду из десяти стальных шкафчиков и открыл дверцу первого. Внутри было десять полок с десятью шлемами на каждой, очень похожими на очистительные.
– Так ведь это наши, мнемонические, – сказал Бардо.
– Они действительно очень похожи. – Хануман взял один шлем на сгиб руки и принес показать Данло и Бардо. – Но на мнемонических, конечно, никаких знаков нет.
Бардо, закусив усы, выхватил шлем у Ханумана, поднес его поближе к световому шару и провел пальцем по его основанию. На гладком металле печать кибернетической церкви действительно отсутствовала.
– Мы купили тысячу таких у катавских Архитекторов, – объяснил Бардо, обращаясь к Данло, – и заказали еще тысячу.
Оба шлема в руках у Бардо казались совершенно одинаковыми, точно два яйца талло, взятые из одного гнезда. Хануман улыбался своей пустой улыбкой, и Данло вспомнилась старая поговорка: «Наисвятейшие из всех компьютеров делают на Катаве».
– Проклятые Архитекторы ставят свою метку на всем, что они делают, но мы заплатили им за то, чтобы на этих шлемах печатей не было, – сказал Бардо. – Божкам, естественно, лучше не знать, что шлемы, которые они на себя надевают, – Архитекторские.
Данло, почти не слушая его, смотрел на Ханумана, а Хануман смотрел на него. Бардо бормотал себе под нос что-то о непомерно высокой цене, которую запрашивают Архитекторы. Данло и Хануман смотрели друг другу в глаза, чего давно уже не делали.
Бардо выпятил подбородок и спросил Ханумана:
– Почему ты выбрал для наших шлемов такую форму?
– В шутку, конечно, – сказал Хануман. Глаза у него были бледные, как меловой лед, и такие же холодные и туманные.
– В шутку?!
– Ну да. Архитекторы используют очистительные шлемы, чтобы калечить память, и мысль сделать компьютер по их образцу показалась мне забавной. Ведь наша задача – обеспечить людям самую глубокую память во вселенной.
Последовавшее за этим молчание продолжалось так долго, что сердце Данло успело сделать девять ударов. Потом Хануман добавил:
– Я как раз собирался показать Данло разницу между двумя шлемами.
Хану, Хану, правду ли ты говоришь?
Данло видел, что Хануман наблюдает за ним, и холод глаз Ханумана жег его глаза, и он не находил ответа на свой вопрос. Внутренний голос кричал, что Хануман ни за что не причинил бы ему зла, ни за что не возложил бы очистительный шлем на его голову. Ни один друг не поступил бы так со своим другом, даже если их дружба трещит, как старый морской лед под слишком тяжелым грузом.
О Хану, Хану.
Данло смотрел на своего лучшего друга и думал, что Хануман, возможно, и сам не знал, что сделает дальше.
– Ах-х. – Бардо сунул очистительный шлем прямо в лицо Хануману и явно удивился быстроте, с которой тот его перехватил. – Запри-ка его вместе с прочими экземплярами твоей коллекции. Не хватало, чтобы какая-нибудь богинька взяла и напялила его по ошибке.
Пока Хануман прятал шлем в один из шкафов, Данло заметил, что толстые щеки Бардо дрогнули в подобии улыбки.
Было видно, что объяснение Ханумана удовлетворило его, но видно было и то, что эта «шуточка» порядком встревожила Бардо. Он боится Ханумана, подумал Данло. Боится за себя.
Бардо побарабанил пальцами по мнемоническому шлему и сказал Данло:
– Мы хотели бы позаимствовать у тебя твое ощущение Эдцы. Особенно хотелось бы сохранить… э-э… мистический элемент твоего воспоминания.
Хануман стоял у своего вселенского компьютера, и неподвижность его позы говорила о глубокой задумчивости.
– Даже самая точная копия моего сознания сейчас вам ничего не даст, – сказал Данло. – Сейчас я далек от мнемоники.
– Думаю, это не имеет особого значения, – сказал Бардо.
– Но только в Единой Памяти, когда ты ее переживаешь, в тот момент, когда время останавливается… только во время воспоминания существует мистический элемент, который стоит сохранять.
– Почем ты знаешь, что стоит сохранять, а что не стоит?
– Все, что у меня есть теперь, – это память об Эдде. Память… о Единой Памяти.
– Ну вот – кто же может помнить это состояние лучше тебя?
Данло взглянул на Ханумана и подумал, что тот помнит если и не лучше, то болезненнее.
– Ничего, что есть в моей памяти, не может приблизить кого бы то ни было к Эдде.
– Но ты же так свободно говорил о своем воспоминании!
– Я не знаю, как это вышло.
Бардо почесал бороду.
– И красиво говорил – это потому, что ты привык говорить правду, даже тем, кто этого не заслуживает. Так вот, послушай своего друга, ненамного менее красноречивого, чем ты. Слова – это драгоценные камни в ночи. Слова – как созвездия, указывающие путь заблудшим. Слова способны пробуждать мистическое чувство – я очень хорошо это понял, когда услышал тебя. Я сам, как тебе должно быть известно, этому чувству не доверяю, но другие жаждут его испытать. Для них твои слова – золото. Твои слова – вот что нам нужно, Паренек. Хануман говорит, что ты помнишь почти каждое слово, которое произнес в жизни.
Бардо достал из кармана золотые часы с двадцатью пятью бриллиантами, образчик запретной техники, широко распространившейся в Городе после кончины Хранителя Времени, и сделал Хануману знак подойти поближе. Отдав ему мнемонический шлем, Бардо сказал:
– До церемонии осталось меньше двух часов. У меня нет времени уговаривать Данло. Сделай милость, уговори его сам. – Данло он сказал, взъерошив ему волосы: – А если он не сумеет уломать тебя сделать то, что нужно, придется мне потолковать с тобой наедине. Понял? Вот и ладно. Ну, мне надо поставить динамики. Орден нас так прижимает, что приходится их прятать – или по крайней мере не выставлять напоказ.
Он слегка поклонился и выплыл из комнаты. Дверь за ним захлопнулась, и Данло с Хануманом остались одни.
Хануман протянул Данло мнемонический шлем. Он молчал, но глаза его спрашивали: «Неужели ты мне не доверяешь?» А может быть, и так: «Неужели Данло Дикий испугается компьютера?»
Данло, по правде сказать, в самом деле боялся компьютеров. Именно из-за этого страха и из-за своей дружбы с Хануманом он заставил себя взять шлем. Быстрым движением он надел его на себя и попытался как-то уложить волосы под ним.
Хромовые наушники давили ему на виски. Шлем сидел плохо: волосы, даже собранные назад, были слишком густыми и непослушными, чтобы обеспечить хороший контакт между нейросхемами и черепом. Хануман сказал, что это не важно и что шелковая подкладка мнемошлема генерирует более мощное поле, чем обычный шелк. Данло, крайне не любившего совать свой мозг в какое бы то ни было электрическое поле, сильное или слабое, эта информация не утешила. В этом процессе его беспокоило все. Обод шлема давил ему на затылок, пережимая мускулы и артерии и усугубляя головную боль. Позади глаз дергало так, что он почти ничего не видел, но он все-таки посмотрел на Ханумана и улыбнулся. Потом кивнул, закрыл глаза и стал ждать, когда компьютер наполнит его воспоминаниями.
Образы, когда они явились, почти ничем не отличались от других сюрреальных или виртуальных образов. Контакт с памятью, записанной Хануманом, походил на вхождение в библиотечные киберпространства, а еще больше на участие в фабулистической драме. Хануман при создании своей мнемонической программы действительно пользовался помощью как аниматора, так и мастер-фабулиста. Данло с изумлением наблюдал события из жизни своего отца. Он, как медуза, будто бы плавал в тропическом море и видел, как агатангиты разбирают поврежденный мозг Мэллори Рингесса нейрон за нейроном и переделывают Рингесса в человека, способного стать богом; он «слышал» беседы Рингесса и Бардо; он «шел» по холодному берегу под лай тюленей и слышал, как эти великие мужи рассуждают о программировании личности, об управлении биологической программой, ведущей к ярости, ненависти и в конечном счете к смерти. Вся жизнь Рингесса, какой ее видел Данло, была посвящена освобождению от бессмысленности смерти.
Сотворение себя – вот величайшее из искусств.
Шлем подал эти слова на внутреннее ухо, Данло удивился тому, как похож отцовский голос на его собственный – вернее, на тот, каким голос Данло может стать с годами: глубокий, звучный, нежный, страстный и страдающий. Ирония в нем позабавила Данло, а нота воли и судьбы вызвала в памяти далекие звезды и галактики, где происходили неведомые Данло чудеса и трагедии. Отец говорил о сострадании, и оно же звучало в его голосе; его благородная речь вдохновляла и ласкала слух. Данло обычно ценил удовольствие, как признак всего хорошего и благословенного, но этому удовольствию он не доверял, как мораше – непрочному снегу, прикрывающему невидимые трещины. Он слишком много знал о цефиках и о том. что они умеют. Слишком хорошо знал, как кибершаманы манипулируют мозгом при помощи компьютера. Вот и теперь, отвлекаясь от манящего образа отца и заглядывая в собственное сознание, он прямо-таки видел, как шлем манипулирует им. Это чувствовалось как эйфория, как струя эндорфинов, омывающая нейроны. В определенных моментах речи отца (и при каждом упоминании имени Рингесс) он испытывал симптомы наркотического опьянения. Шлем стимулировал выделение пептидов и других белков, типичных для определенных настроений. Стоя под металлической скорлупой, давящей на его позвоночный столб, Данло попеременно испытывал изумление, благоговение, любопытство и даже радость. Эта радость, к его удивлению, вызвала у него такой смех, что на глазах выступили слезы и он едва устоял на ногах. Затем мистический поток серотонина, быстрый и холодный, настроил его на более возвышенный лад, а норадреналин, вызвав чудесную ясность и сосредоточенность, позволил взглянуть на мир поновому и ускорил работу мысли.
Образ Бога присутствует изначально во всем человечестве.
Каждый обладает им во всей полноте и нераздельности – все общество в той же степени, как отдельный человек.
Данло внезапно ощутил, что способен понять нечто великое. Божественное. В вещах, которые ему предстояло понять и вспомнить, недостатка не было. Бардо с Хануманом записали великое множество слов, образов, древних цитат, музыки, виртуальных чудес. К этому они присовокупили изобретенную ими доктрину, объясняющую, как отдельный человек может стать богом, а остальные – последовать его путем. Данло следовало впитать эту информацию столь же легко, как сухой снег поглощает воду. Его мозг был прекрасно подготовлен для восприятия этой ложной памяти. Шлем и теперь массировал его нейроны, выкачивая из мозгового ствола еще больше норадреналина и прочих веществ, укрепляющих память. Но его память не нуждалась в подкреплении. Она от рождения служила ему так, что ему всегда было легче запомнить, чем забыть. Очищение памяти от чего бы то ни было, даже от такой мелочи, как расположение прыщей на лице Педара в ночь, когда тот разбился, всегда требовало от Данло величайшего усилия воли. (И применения определенной методики, которой обучил его Томас Ран.) Именно воля в сочетании с мнемоническими методами предохраняла его теперь от струящегося в мозг потока образов. Улыбаясь и крепко зажмурив глаза, Данло успешно противостоял мнемоническому шлему и не боялся попасть в расставленную Хануманом ловушку.
Человек – это канат, протянутый между зверем и богом, канат над бездонной пропастью.
Хануман был, конечно, не первый, кто пользовался техническими средствами для промывки мозга религиозными настроениями и догмами. Николос Дару Эде еще три тысячи лет назад выпустил первые четыре тома «Алгоритмов», и толкование Хануманом Старшей Эдды во многом копировало архитектуру этого монументального труда. Его «Эдда» была скомпонована еще более плотно, чем «Видения», «Повторения» или последующие тома «Алгоритмов». Данло обнаружил, что у человека, надевающего мнемонический шлем, свобода передвижения в пространстве записанной памяти весьма ограничена. В этом отношении процесс был прямо противоположен подключению к библиотечному компьютеру: там пользователь кружил в ослепительно красивых информационных штормах, среди кристаллических структур знания, в полной мере наслаждаясь фрактальностью, фугой и теми внезапными открытиями, которые библиотекари называют гештальтом. Данло не требовалось его чувство ши, чтобы находить дорогу среди образов, из которых Хануман составлял свои трансчеловеческие драмы, – дорогу для него проложили заранее. Ее запрограммировали и продолжали программировать в то самое время, пока он улыбался и потел под серебристым шлемом.
Ты совершил свой переход от червя к человеку, и в тебе еще немало осталось от червя. Что до обезьян, то в человеке до сих пор обезьяньего больше, чем в них самих.
Данло открыл глаза и отключился от мнемонического шлема. Сделать это было нелегко. Хануман стоял рядом с плотно сжатыми губами и невидящими глазами. Кибершапочка на его бритой голове светилась тысячами пурпурных жилок. Данло понял, что Хануман заранее отбирает то, что подает ему в мозг, и, весьма вероятно, редактирует эту память момент за моментом. Должно быть, программа, как для таких вот персональных сеансов, так и для массовых церемоний, приспосабливается под каждого пользователя, чтобы обеспечить ему индивидуальные «воспоминания». А составляет ее Хануман, или Бардо, или другие кибершаманы.
Вселенная – это машина для производства богов.
Воспоминания, которые пришли к Данло вслед за этим, несколько отличались и от Старшей Эдды, и от истинного воспоминания, которое он испытал. Это была память других людей, слова и картины, скомпонованные фабулистом. Всех этих людей Данло хорошо знал и узнавал отпечатки индивидуальных тревог и самообманов Бардо и Сурьи с той же легкостью, с которой распознал бы тигровые следы на снегу. Одну «Эдду», холодную, твердую и чистую, вспомнил явно Томас Ран. Красные и синие точки позади сомкнутых век Данло сложились в изображение живого организма, огромного и прекрасного, словно кит, но живущего очень высоко над морем; его кожа светилась золотом в черноте космоса. Затем появились математические формулы, показывающие, что для организмов, приспосабливающихся к новой окружающей среде, скорость энергетического обмена варьируется в зависимости от квадрата температуры.
Поскольку низкие температуры гарантируют порядок, наиболее холодные виды климата являются потенциально самыми благоприятными для сложных форм жизни.
Вот Старая Земля перед сельскохозяйственным холокостом, какой ее увидел Бардо: первобытные зеленые леса, голубые океаны и белые, чистые, как снег, облака. Вот Хануманово пророчество о мертвом боге в 18-м скоплении Дэва и рассказ о великой войне, которую боги ведут среди звезд. А вот отзвук первого воспоминания Данло – то, что он сказал сразу по возвращении: «Только бог может поклоняться богу, и мы все – потенциальные боги». Данло посмеялся про себя, зная, что никогда не произносил слов «мы все – потенциальные боги». Это добавили Бардо с Хануманом, как вирус добавляет новую информацию в компьютерную программу или в живую клетку. Он посмеялся, видя, как просто вышивается Старшая Эдда, а потом тряхнул головой и в отчаянии скрипнул зубами.
Это агатангиты впервые распознали Мэллори Рингесса как потенциального бога. Они исцелили его смертельную рану и указали ему путь к бесконечному. Став богом, Рингесс отправился исцелять вселенную, и когда-нибудь он вернется в Невернес.
Данло захотелось сорвать с себя шлем и спастись бегством, но один образ привлек его внимание: отец в виде благородного юноши, с рыжими нитями в черных волосах, с сильным хищным лицом и холодными голубыми глазами, взирающими на звезды над Городом. Этот образ, плод воображения неизвестного фабулиста, заполнял теперь сознание Данло, разрастаясь в нечто великое и блистательное. Данло стиснул зубы так, что заныли челюсти. Изображение отца там, позади глаз, превращалось в его собственное, которое Данло мог увидеть в обычном посеребренном зеркале. Он понял, что Хануман играет с программой, смешивая бородатое лицо сына с лицом отца, как анималист смешивает разные типажи, чтобы получить новые. Глаза у этого нового персонажа были темно-синие, как жидкие сапфиры, и все время росли, делаясь огромными и таинственными, как луны. Сине-черные окна, полные звезд, глядящие во все стороны разом, вбирающие в себя всю вселенную.
Каждый мужчина, каждая женщина, каждый ребенок – это звезда, и каждый человек способен сиять светом богов.
Начинается, подумал Данло. Теперь он пустит в ход все свое мастерство, чтобы защелкнуть поставленный им капкан.
Восхождение от человека к богу совершает тот, кто вспоминает Старшую Эдду и следует по Пути Рингесса.
Воспоминания мелькали так быстро, что Данло совсем бы растерялся, если бы не использовал свое чувство времени для ускорения работы мозга. Почти инстинктивно он, словно находясь в кабине своего легкого корабля, вошел в замедленное время, а затем погрузился в электронные потоки компьютера.
Отдельные моменты времени отделялись от других и тянулись без конца, словно нить из кокона шелкопряда. Данло достиг электронного самадхи – компьютерная память сделалась его памятью, и сознание понеслось вдоль бесконечных разветвлений нейросхем, заряжаясь информацией. Странно, что Данло это удалось – ни один шлем не был запрограммирован на столь опасный вид симбиоза. Немало пилотов погибло в своих компьютерах (их было не меньше, чем бедных хариджан, нелегально использовавших электронные машины). Данло любил мистические стадии сознания, даже если они вызывались компьютером, и одно время искал такого экстаза, где только мог. Ему казалось, что он понял устройство Ханумановой ловушки: Хануман, по-видимому, заманивал его обещанием легкого электронного самадхи, как бы говоря: «Каждый раз, когда ты наденешь мой шлем, вся память и все сознание будут твоими».
Бесконечно долгое время это казалось правдой. Сознание Данло как будто расширилось, слившись воедино с компьютерным. Он сам как будто стал компьютером и не старался избегать компьютерных программ. Он целиком погрузился в экстаз чисто компьютерной деятельности. Он разросся в почти бесконечное поле включений и отключений, где в абсолютной темноте вспыхивали триллионы искр… Световые узоры, возникающие в нем, тут же распадались и сменялись другими, столь же прекрасными. Вся его работа сводилась к единственному вечному вопросу: да или нет? Этот вопрос заключался почти в каждом аспекте форм, цвета, звука, чисел, идей или эмоций. Он задавал себе этот вопрос миллион миллионов раз в секунду, и его компьютерное «я» кодировало информацию, преобразуя ее в память, и образы многочисленных «да» и «нет» укладывались в эту память. Информация перемещалась с места на место, сортировалась, сравнивалась, уничтожалась и росла так быстро, что заполнила все пространство памяти. Тогда Данло увидел Хануманову Эдду с совершенно новой точки зрения: он смотрел на нее, словно бог, разглядывающий под микроскопом весь мир одновременно, и его огромное новое сознание отдавало ему отчет во всем, что он видел. Как много он понимал – прежде с ним такого никогда не случалось. Не подключен ли шлем к более крупному компьютеру или целому блоку компьютеров, который Хануман где-то спрятал? Данло, как много раз до того, задумался о природе контакта сознания с компьютером и о природе самого сознания.
Хану, Хану, возможно ли, чтобы разум познал нечто большее себя самого?
Кровь бурлила в его шейных артериях, и он воспринимал чужую память, что раньше казалось ему невозможным. Может быть, действительно скопировать что-нибудь из своего великого воспоминания на шлем Ханумана? Пожалуй, вместе они могли бы создать почти точное подобие Старшей Эдды.
Боги творят; сотворение – это все, и ты есть Бог.
В этом призыве к созиданию и заключалась приманка. Данло казалось, что он может потрогать ледяные прозрачные стены Ханумановой ловушки и вырваться из нее на волю, когда захочет. Ему казалось, что он видел все, что стоило видеть, но шлем заглянул в его мысли и тронул их бледным огнем. Нейротрансмиттеры побежали по клеткам, поднимая в мозгу электрохимический шторм. Это было удовольствие выше всех удовольствий, экстаз, которого Данло никогда еще не испытывал. Он пошатывался, опьяненный этим внутренним огнем, а потом настал момент озарения, столь пронзительнщйу спорно вспышка молнии осветила его мозг.
Где та молния, что лизнет тебя своим языком? Где горячка, которой тебе нужно переболеть? Смотри, я показываю тебе бога внутри тебя: он эта молния, он эта горячка.
Данло топтался, ничего не видя, боясь упасть на какойнибудь шкаф. Он пытался справиться с дыханием, унять огненные волны блаженства, омывающие мозг.
Вот оно, настоящее электронное самадхи – то, которое кибершаманы приберегают для себя.
Гримасничая и скрипя зубами от избытка наслаждения, Данло подумал, что ничто во вселенной не может сравниться с этим самадхи. Но тут словно выключатель щелкнул, и он, тяжело дыша, вышел из эйфорического состояния. Тогда он вспомнил то, что не должен был забывать ни на миг: настоящую Старшую Эдду. Настоящее воспоминание не походило на электронное самадхи. В раю кибершаманов ты стоял на вершине горы, видя каждую трещинку и каждую блестку слюды в каждом камне мира; твое зрение приобретало такую широту и ясность, что ты анализировал световые волны, отражаемые каждой снежинкой и ледышкой вплоть до места, где край мира загибается в бесконечность. Но истинное воспоминание позволяло заглянуть в суть вещей, в тот внутренний свет, что побуждает все сущее тянуться к жизни. В истинном воспоминании молния не просто ослепляла тебя – ты сам становился молнией. Данло вспомнил, что значит видеть ясно и глубоко, что значит быть собой в самом глубоком смысле, и припомнил то, что говорил ему Старый Отец: «Поверхности блещут доступной пониманию ложью, глубины сияют недоступной пониманию правдой…» Хануман тоже должен был это знать.
Должен был знать, что он сам попался в ловушку своего сверкающего кибернетического рая.
– Нет, Хану, это не настоящая Эдда – это только имитация, – сказал Данло вслух, и слова отозвались вибрацией между шлемом и черепной коробкой. Собственный голос показался ему слишком нежным, слишком страстным, слишком страдающим. Следовало бы снять шлем сразу, но он только открыл глаза и посмотрел на Ханумана.
Перед глазами стеной стояла тьма, и легкость в голове мешала сориентироваться. Наэлектризованный мозг потрескивал, создавая ауру нехорошего предчувствия. Потом внезапно вспыхнул свет – молния, ударив в глаза, пробила мозг навылет.
Молния всегда молния, но на это раз Данло ощутил ее жар сильнее, чем свет. Нейротрансмиттеры, пронизывающие мозговые клетки – допамин, туарин и норэпинерфин, – теперь имели несколько иную пропорцию и концентрацию. На этот раз не было никаких красивых видений, не было чувства связи с сознанием намного больше твоего, не было удовольствия.
Была только боль – вся боль мира.
– Хану, Хану! – вскричал Данло, но никто, казалось, не слышал его. Данло знал, что не кто иной, как Хануман, программирует этот химический поток, и что спастись от мучений можно, попросту отключившись от компьютера. Но он не мог отключиться. Он застрял в огненном вихре, в кошмарном пространстве сродни скорее эпилептическому припадку или безумию, чем какому-либо виду самадхи. Данло схватился за голову и ушиб пальцы о шлем. Колени словно молотом раздробило, и он, корчась, упал на пол. Он стукнулся локтем и прикусил язык, но эта боль была ничто по сравнению с огнем в голове. Все клетки его мозга и тела пылали страхом и отчаянием перед абсолютностью небытия. Он охотно бы распался на миллион частей и все бы побросал в ледяное море, если бы это помогло погасить страшный огонь. Но тот разгорался все жарче, и Данло жгла боль, а внутри этой боли помещалась другая, и так без конца.
Данло, Данло, ты должен сгореть в собственно огне; как можешь ты желать обновления, не превратившись сначала в пепел?
Но всему когда-нибудь приходит конец. Данло умудрился сорвать шлем с головы и скорчился на полу, обливаясь потом и задыхаясь. Мало-помалу он осознал, что Хануман стоит на коленях рядом с ним и обтирает белым полотном его окровавленные губы. Он заглянул Данло в глаза, убедился, что тот пришел в себя, и помог ему сесть, но тут же отстранился и стал чуть поодаль. Слегка дрожащей рукой он подал платок Данло.
– Возьми – ты прикусил себе язык.
Данло вытер рот. Язык болел и поворачивался с трудом.
– Зачем ты это сделал, Хану?
Хануман, потрогав алмазную шапочку на голове, нагнулся за сброшенным Данло шлемом. Осмотрев помятую и поцарапанную хромовую поверхность, он ответил с холодной улыбкой:
– Это тоже была имитация. Что же – готов ты дать людям настоящую Эдду?
Спина и затылок Данло оцепенели. Впервые он ощутил боль Ханумана почти реально. Если электронное самадхи было лишь сверкающим отражением на поверхности Единой Памяти, виртуальный огонь в мозгу Данло должен был представлять собой только тень того, что испытал Хануман в ночь своего первого воспоминания.
О Хану, Хану. Я ведь правда не знал.
Данло кивнул на шлем в руках Ханумана.
– Я не знал, что память… может так жечь.
Хануман по-прежнему улыбался, но не было юмора в его улыбке.
– Это хитрая программа. Сам лорд Палл принимал участие в проектировании шлемов.
– Но ведь он с самого начала был против Пути!
– Верно, был.
– Значит, ты договорился с ним? И с Орденом?
– Мы убедили его, что глупо было бы Ордену относиться к Пути недоброжелательно.
– Понятно…
– Лорд Палл – величайший из цефиков. Он научил меня почти всему, что я знаю.
– Кто же кого соблазнил – ты его или он тебя?
– Никто никого не соблазнял. Самый влиятельный лорд Тетрады просто согласился с нашими доводами.
Данло потер ушибленный локоть.
– А как же лорд Цицерон?
– Я уверен, что лорд Палл договорится с лордом Цицероном – они ведь оба разумные люди.
– Понятно.
– Ведь это вполне разумно – разрешить членам Ордена заниматься мнемоникой?
Данло потер затылок и снова кивнул на шлем.
– Это не мнемоника.
– Почему? Мы даем людям лучшее, что есть в Старшей Эдде.
– В твоей интерпретации Эдды.
– Вообще-то большинство наших доктрин утвердил Бардо. Я просто подогнал воспоминания под эти доктрины.
– А как насчет твоего воспоминания, Хану?
Хануман обвел пальцем красную полоску по краям своей шапочки.
– Мы дадим им то, что я сказал в Огненной Проповеди – этого будет достаточно. Зачем им, беднягам, мучиться.
– Так, как мучился я?
– Я только хотел показать тебе, как тщательно мы должны отбирать воспоминания, которые копируем. Извини, если я причинил тебе боль.
– Ничего, – сказал Данло.
– Мы должны давать божкам лучшее, а не худшее.
– И подслащать это лучшее электронным самадхи?
– Это позволит им испытать мистическое чувство.
– Подредактированное тобой.
– Пожалуйста, не смотри на меня так. Ты должен знать, что слишком сильное удовольствие так же опасно, как слишком сильная боль.
– Опасно для кого?
– Для нас, конечно. Для божков. Потому мы и должны контролировать воспоминания.
– Ты не просто контролируешь, Хану. Ты подделываешь настоящую память.
– Но что это за настоящая память? Ты имеешь в виду ту, которую называешь Единой? Но как нам показать ее людям? Не все ведь обладают твоим чудотворным даром.
Данло потрогал перо у себя в волосах.
– Я думаю, что все.
– Нет, не все – потому мы и даем им твои слова, твою память, твое понимание. И немного кибернетического самадхи, чтобы дать им почувствовать вкус к чудесам.
– Нет, вы даете им суррогат вместо меда и блеск вместо золота. Никогда твоя имитация Эдды не будет реальной.
Улыбка Ханумана перестала быть пустой, а лицо выражало холодное, жестокое веселье.
– Реальность не нужна никому. Реальность уж слишком реальна – почему же еще люди ненавидят всех, кто открывает им правду?
Видя, что Данло не думает вставать, Хануман опустился на колени и присел на пятки, приняв учтивую, строго официальную позу. Сложив свои маленькие руки на коленях, он стал говорить, что людям необходимо познать более глубокие уровни сознания и выйти за пределы самих себя, но они не должны слишком углубляться и уходить слишком далеко. Большинство, преклонив колени под мнемоническими шлемами, будет удовлетворено, вкусив кибернетическое самадхи лишь слегка. Его, Ханумана, долг – отмерить им это блаженство с той же тщательностью, как повар добавляет чесночную эссенцию на противень, где жарится курмаш. Данло он казался циничным и искренним одновременно – знающим о мраке, наполняющем всю вселенную, и странно невинным, как церковный служка, который, стоя под эдическими огнями на церемонии расширения, вынужден размышлять о тайнах, непонятных для его юного возраста. Данло слушал его, сидя на холодном, как лед, полу.
Было что-то колдовское в том, как они оба сидели на ничем не покрытых каменных плитах, а ветер выл у шпилей собора и швырял в окна снегом. Кроме этих звуков, в зал проникали и другие: быстрые шаги по коридору, взволнованные приглушенные голоса, шелест шелковых одежд. Высоко над храмом и Городом гремели идущие на посадку ракеты и легкие корабли, уходящие в сторону Экстра. Под эти звуки Данло начал вспоминать. Он достал свою шакухачи и поднес ее к губам, но играть не стал. Хануман смотрел на бамбуковую флейту с тоской, страхом и ненавистью. Легкость Данло в обращении с мистической музыкой он ненавидел, пожалуй, не меньше, чем слова Данло о том, что предстоящая мнемоническая церемония – это измена всему естественному и благословенному. Данло сожалел об упреке, с которым это сказал: он все еще лелеял фравашийский идеал, предписывающий стать идеальным зеркалом всего сущего, и хотел бы отражать лучшую часть Ханумана, а не худшую. Но высший долг обязывал его говорить правду – так он думал, – и поэтому он не мог умолчать о великом зле, которое Хануман и Бардо собирались причинить населению Города. Он говорил, что йоги употребляют слово «самадхи» неверно, обозначая им искусственное состояние, лишь имитирующее истинное самадхи. Не желая ничего утаивать, он признался что любит электронное самадхи таким, как оно есть, но использование его для насаждения ложной Эдды – это манипуляция худшего сорта, сродни слелингу чужой ДНК и производству заражающих мозг вирусов.
– Шайда давать детям сладости, зная при этом, что сладкое заглушит их голод к полезным и благословенным вещам.
Самым же благословенным, по мнению Данло, была Единая Память, это чудесное мерцающее сознание, которое невозможно имитировать, поскольку оно не выражается ни в ощущениях, ни в мыслительной деятельности, ни в эмоциях; это не субъективная вселенная, какой ее видят древние очи богов. Единая Память, сказал Данло, – это естественное состояние, когда каждый атом твоего тела «помнит» свою связь со всеми элементами вселенной. Следовательно, реальность (и истина) есть то, что создается между вселенной и каждым живым существом.
Данло казалось, что он уже долго сидит в полумраке компьютерного зала и рассуждает о тайнах памяти. Глаза Ханумана светились в темноте озерами бледно-голубого огня. Он слушал Данло с напряженным вниманием, которое уничтожает время, и все-таки оба они сознавали, что время идет слишком быстро, приближая час новой мнемонической церемонии. Их торопливый обмен словами отдавал горькой сладостью последнего разговора. Данло заметил, что чем больше он говорит о Единой Памяти, тем больше волнуется и отчаивается Хануман. Его глаза выражали теперь предчувствие чего-то страшного. Он делался все более юным, и его впалые щеки, обычно такие бледные, вспыхнули румянцем. Он болезненно щурился, как будто заново переживая момент, когда впервые увидел солнце. Он был ребенком, вновь испытывающим страх и любовь к свету. Его рот раскрылся в подобии крика, и он поднес руку к глазам, защищаясь от взгляда Данло, от сострадания, с которым тот смотрел на него. Как же ему ненавистно быть любимым, подумал Данло. На самом деле Хануман ненавидел любовь Данло к воспоминаниям и к жизни, ту редкостную и дикую любовь, которую сам Данло называл «анасала». Больше всего ненавидел он ту естественность, с которой Данло открывался Единой Памяти. И вот, найдя в характере Данло ту часть, которую он мог ненавидеть искренне и безоговорочно, Хануман внезапно отвернулся. Теперь он походил на статую нейропевца, глядящего в себя. Контактерка у него на голове переливалась огнями и сверкала своей зеркальной поверхностью. Эта алмазная скорлупа отгораживала его от всяких слов и от сострадания, которым мог одарить его Данло. Хануман ушел в личную, известную только ему вселенную, и Данло ненавидел его за эту изоляцию. Он смотрел на гладкое, закрытое лицо Ханумана и видел только их взаимную ненависть. Эта ненависть присутствовала и росла с самого их знакомства, но теперь эта темная страсть, словно сверлящий червь, вылезающий из тела зараженного хибакуся после его смерти, вышла на свет и стала явной.
Он горит, и ему ненавистно гореть одному.
Данло внезапно понял более глубокую причину, по которой Хануман подверг его столь мучительной имитации: это было то извращенное сострадание, которое Хануман испытывал к нему и которое связало, их судьбы воедино. Данло закрыл глаза, и ему вспомнилось то, что говорила ему Тамара: что Хануман уничтожит любой объект своего сострадания, лишь бы не оказаться связанным с ним.
Не в силах больше выносить это, Данло вскочил на ноги и сказал:
– Я пойду.
Хануман тоже встал. Держа мнемошлем в левой руке, он склонился над ним и спросил:
– Ты не хочешь мне помочь?
Что-то в его голосе заставило Данло заподозрить, что Хануман просит о чем-то большем, чем простая запись памяти. В глазах Ханумана был страх перед каким-то великим событием или преступлением, которому еще предстояло совершиться, и Данло прошептал:
– Нет… я не могу.
– Пожалуйста, Данло.
– Нет, – сказал Данло таким же, выдающим страх, голосом.
Хануман, явно утратив всякую надежду, все-таки спросил еще раз:
– Ты не поможешь мне сделать то, что нужно сделать?
– Нет, – сказал Данло, и между ними воцарилось молчание, которому не было конца.
– Хорошо, ступай, – сказал наконец Хануман без всяких эмоций, и лицо его было мертвым, как луна. – Уходи, прошу тебя.
Данло помедлил немного и ответил:
– До свидания, Хану. Всего тебе хорошего.
Он чуть ли не бегом бросился к двери, но Хануман окликнул его:
– Знаешь что, будь поосторожнее с правдой. С теми, кто чувствует себя обязанными нести правду другим, всегда случается что-то плохое.
Данло вышел и двинулся по длинным коридорам сам не зная куда. Он встретил нескольких божков, которых Бардо разослал с поручениями. Их форменные золотистые одежды, означающие преданность идеалам рингизма, шуршали, когда они отвешивали Данло низкие поклоны. Войдя в собор, Данло увидел множество других божков, завершающих приготовление к церемонии. Они устанавливали подсвечники, зажигали свечи, расстилали маленькие красные коврики для коленопреклонений. Данло, горюя о том, что произошло между ним и Хануманом, и при этом чувствуя любопытство, решил остаться на церемонию. Он прошел через неф к лестнице, ведущей в центральную башню. Дверь на лестницу охранял мрачного вида божок. Данло не знал его, но божок знал Данло и пропустил его без всяких расспросов. В другое время Данло понесся бы наверх через три ступеньки, как привык делать в Доме Погибели, но ушибленный локоть сильно болел, и он стал подниматься осторожно, как пришелец из искусственного мира, никогда прежде не видевший лестниц. Под гулкое эхо своих шагов он одолел первый пролет. Он слышал, что на самой верхушке башни находится святилище Бардо, комната с большими закругленными окнами, выходящими на все четыре стороны Города. Может быть, Бардо и сейчас там – репетирует вечернюю проповедь или трахает какую-нибудь восторженную богиньку, которую лично посвящает в таинства Пути. Данло с улыбкой пожал плечами и свернул в темный коридор, где пахло старыми камнями и пеплом. Выйдя на хоры, он оказался над нефом. Это было похоже на выход в космос – весь великолепный интерьер собора открылся перед ним. Колонны вверху переходили в гранитные ребра, образующие свод, внизу, озаренный тысячами свечей, золотился неф. Данло уперся руками в перила и наклонился, чтобы лучше видеть. Снаружи галерею, на которой он стоял, украшали лепные христианские ангелы и другие священные фигуры. Сулки-динамики Бардо хитроумно укрыл за резными панелями на той стороне нефа.
Божки суетились вокруг алтаря, расставляя вазы с огнецветами. Одни с благоговейным видом наполняли знакомую золотую урну чем-то похожим на морскую воду. Другие везли по неровным плитам пола стальные тележки, нагруженные мнемошлемами. Шлемы раскладывались рядами, каждый точно посередине красного коврика. Когда они закончили, Данло быстро сосчитал шлемы: их было ровно тысяча.
О Хану, Хану, зачем ты сделал то, что сделал?
Не желая, чтобы его видели, Данло отошел от перил. Через некоторое время собор наполнился чудесной, божественной музыкой. Данло слушал эту музыку, идущую из сулки-динамиков, и вспоминал. Вскоре двери открылись, и люди, предъявляя стальные пригласительные карточки, стали входить и располагаться на ковриках. Среди них были и божки, одетые в золотистую ткань или имеющие на себе золотые украшения, и новенькие, пришедшие на церемонию впервые. Бардо пригласил даже нескольких мастеров и лордов Ордена, которые до сих пор пренебрегали рингизмом: Зондерваля, Элию ли Чу, Махавиру Нетие и, самое поразительное, Мариам Эрендиру Васкес, четвертого лорда Тетрады.
Они, как и все остальные, опустились на красные коврики, положив сверкающие шлемы себе на колени. Затем из задней двери вышел Бардо и занял свое место посреди алтаря. Он был великолепен в своей золотой ризе и черном бархатном плаще – воплощенное величие и доброжелательность. Он прочистил горло и произнес проповедь, наполнив собор громовыми раскатами своего баса. Закончив, он сделал знак Сурье Лал и другим высокопоставленным рингистам наполнить голубые чаши водой из урны. Многочисленные чаши по рядам передавались собравшимся. Данло смотрел, как те подносят их к губам, и скорбел о том, что первоначальная калла-церемония выродилась в это водохлебство. Между тем Бардо, пригубив собственную чашу, объявил:
– Мы знаем, что Мэллори Рингесс стал богом и что он еще вернется к нам. Это будет скоро, скорее, чем вы думаете. Если вы будете следовать его путем, ведущим в бесконечность, вам следует отказаться от старого образа мыслей и вспомнить Старшую Эдду.
При этих торжественных словах из сулки-динамиков полились световые волны. Сгустившись у алтаря, они сложились в изображение Мэллори Рингесса. Многие еще ни разу не видели сулки-картин, и в соборе раздались изумленные возгласы.
Фигура, имевшая слишком яркие голубые глаза и одетая в пилотскую форму (которую Мэллори Рингесс носил редко), казалась тем не менее вполне реальной. Виртуальный Рингесс смотрел на людей, стоящих перед ним на коленях, и улыбался. Затем он сошел с алтаря и зашагал по проходу, все так же улыбаясь, излучая мир и могущество и говоря необычайно звучным голосом о радости становления богом. Наконец он остановился и простер свои красивые руки, призывая паству возложить на себя шлемы и вспомнить Старшую Эдду. Тысяча пар рук подняла шлемы вверх, и тысяча голов покрылась блестящей металлической скорлупой. Данло сквозь перила балкона увидел, как из-за алтаря появился Хануман. На этот раз он ничем не стал прикрывать свою контактерку, и она сверкала, заливая его лицо жутким пурпурным светом. Он поклонился Бардо, образу Мэллори Рингесса и тысяче искателей, чьи взоры были теперь устремлены в мир, с которым Данло слишком хорошо ознакомился. Они застыли на коленях – неподвижные, с пустыми глазами. Мертвые лица одного ряда отражались в блестящих шлемах предыдущего, ряд за рядом до самого алтаря. Хануман взглянул на хоры и улыбнулся, как будто знал, что Данло там, и поклонился низко, без насмешки и без стеснения. Ему нужно было руководить церемонией. Он подключился к компьютеру у себя на голове, взгляд его обратился внутрь, и он ушел, как и все остальные.