Книга: Реквием по Homo Sapiens. Том 1
Назад: Глава XX РАЗГОВОР
Дальше: Глава XXIV МНЕМОНИЧЕСКАЯ ЦЕРЕМОНИЯ

Глава XXII
ОГНЕННАЯ ПРОПОВЕДЬ

И Пробужденный, пробыв в Урувеле сколько пожелал, продолжил свой путь к Голове Геи, сопровождаемый священниками числом в тысячу человек, из которых все прежде были не стригшими волос монахами. И Пробужденный взошел на Голову Геи с этой тысячью священников.
Тогда он обратился к ним:
– Все сущее, о преподобные, пылает в огне. Что же горит в нем, о преподобные? Горят глаза, и формы, и сознание, которое дает глаз; горят впечатления, получаемые глазом, и все ощущения, как приятные, так и нет, зависимые от впечатлений, получаемых глазом, тоже охвачены огнем.
Из поучений Пробужденного
Во второй день глубокой зимы Бардо завершил переговоры относительно покупки собора в Старом Городе. Это было действительно великолепное здание из древнего камня, украшенное высокими арками. Секта кристиан во время правления Джемму Флоуто воздвигла его поблизости от Академии в надежде привлечь послушников Ордена к культу бога-человека, которого они именовали Мессией. Но кристианство было дряхлой и немощной религией, в которой жизни осталось не больше, чем в беззубом старце, давно уже подвергшемся своему последнему омоложению. Кристиане, не сумев утвердиться в Невернесе, продали свой красивый храм и покинули Город.
Тринадцать веков различные владельцы поддерживали церковь в хорошем состоянии. Бардо купил ее у группы Архитекторов, известной как Вселенская Церковь Эде. Они тоже совсем недавно покинули Невернес – не потому что их религия вступила в фазу угасания, а из опасения, что радиация Экстра скоро уничтожит Город. Собором они владели всего каких-нибудь двадцать лет, совсем им не пользовались и мечтали его продать. Поэтому Бардо заплатил за него гораздо дешевле, чем он стоил на самом деле. Чтобы отпраздновать эту коммерческую победу и заодно отметить годовщину предполагаемого вознесения Мэллори Рингесса, он решил устроить торжество. Девятнадцатого числа на Огненном катке Путь Рингесса собрался провести массовое празднество, какого Город еще не видел.
Приглашаем всех! – значилось на пригласительных дисках, которые сторонники Бардо распространяли во всех четырех кварталах Города. Хотя никто не знал, сколько народу соберется глубокой зимой на уличный праздник, Бардо выбрал самый большой каток Города, чтобы вместить ожидаемые толпы. Лорд Цицерон, узнав, что так близко от Академии скоро соберутся тысячи религиозно настроенных людей, пришел, естественно, в ярость, но почти ничего не смог предпринять. Все городские катки, согласно канонам, являлись общественной собственностью. Пока орденские замбони убирали и разглаживали лед на всех улицах и катках Города (кроме нелегальных), правители Ордена не могли запретить людям там собираться. Они, разумеется, могли запретить всем членам Ордена присутствовать на празднике, но лорд Цицерон, предвидя, что подобный запрет вполне может вызвать неповиновение, благоразумно отговорил лордов Тетрады от издания официального указа. Он дал понять, что Орден праздника не одобряет, воспользовавшись другими путями, а именно: отказался предоставить Бардо передвижные обогревательные павильоны Ордена; за пятнадцать дней до торжества убрал замбони с катка и окрестных улиц, чтобы лед там стал почти непроходимым; наконец, объявил, что все орденские рестораны и туалеты близ катка будут закрыты. К его неописуемому бешенству, Бардо одолел все эти препоны и даже обратил их в свою пользу.
Утро 19-го дня было ясным и очень морозным. Небо безоблачным синим куполом окружало Огненный каток. Сам каток, насчитывающий четверть мили в диаметре, сверкал, как красное зеркало, под лучами встающего над горами солнца. Вокруг него выстроились обогревательные павильоны, большие палатки из алого шелка, колышущиеся на ветру.
Рингисты всю ночь работали, чтобы поставить их. Денег, которые Бардо собрал с новых членов Пути, хватило и на павильоны, и на киоски с едой, стоящие прямо на льду катка. Он нанял поваров из лучших ресторанов Города и скупил в Квартале Пришельцев огромное количество еды и питья. Пока утро разгоралось и первые горожане вступали на лед, запах поджаренного мяса и хлеба уже плыл от киоска к киоску. К нему примешивались ароматы джамбалайи, горячего карри и сотни других блюд. С каждым часом народу вокруг киосков прибывало. Люди поглощали горячие деликатесы, запивая их кофе, шоколадом и подогретым элем.
К полудню на катке собралось три тысячи человек. Тогда на деревянной эстраде, поставленной у южного края, начали играть музыканты. Звуки арф и барабанов разнеслись по всему Городу. Улицы, ведущие к катку, заполнились до отказа. Лед на них сильно потрескался и был к тому же завален снегом, поэтому людям приходилось снимать коньки и идти дальше без них. Бардо, чтобы повысить им настроение, послал туда сотни новых рингистов с пивом и вином.
Раздавал он и другие наркотики: семена трийи из своих личных запасов и грибы теонанкатль; по рукам ходили шелковые кисеты с табаком, тоалачем, бхангом и прочими курительными травами. Участок Серпантина, примыкающий к северному краю катка, тонул в облаках синего дыма; там вспыхивали красными и оранжевыми огоньками сотни трубок и потрескивали семена трийи, испуская психоделические пары. Людские потоки со смехом и песнями струились без остановки, до входа на каток они добирались уже слегка охмелевшие от дыма.
Вновь прибывшие плечом к плечу размещались перед эстрадой, и мантра-музыка пронизывала их до самого нутра.
Были здесь богатые астриеры в мехах и замше, были аутисты в лохмотьях, с посиневшими босыми ногами, были червячники, афазики, воины-поэты, щипачи и архаты, и великое множество академиков в разноцветных шубах. Почти половина Ордена собралась на катке вперемежку с хибакуся, хариджанами и прочим населением Города. Люди продолжали подходить в течение всего дня, и все это скопище (включая также любопытствующих даргинни и фраваши) беспрестанно жевало, пело, курило и плясало.
– Ей-богу, их тут не меньше восьмидесяти тысяч! – сказал Бардо, стоя у выхода из большого обогревательного павильона на задах эстрады. Мантра-музыканты закончили играть, и на сцене никого не было, что позволяло хорошо видеть каток. Глядя на колеблющееся людское море внизу, Бардо издал довольный смешок. – А может, и все девяносто – эта ночь всем надолго запомнится!
Справа от него стоял Данло, слева Хануман. С того вечера в ресторане они ни разу не говорили друг с другом, и между ними возникла стена формальной вежливости и тревожного молчания. Данло тоже смотрел на толпу и считал. Уже почти стемнело, но он еще различал повернутые к нему белые, черные и коричневые лица. По всему катку то и дело вспыхивали и гасли оранжевые огоньки – они походили на порхающих светлячков, но на самом деле происходили от спичек: в такой громадной толпе несколько человек каждую секунду разжигали свои трубки.
– Я насчитал девяносто шесть тысяч человек. – Данло приходилось кричать из-за рокота голосов над катком. – И сорок девять – инопланетян.
Бардо с ахами и вздохами огладил бороду, очень довольный. Он выглядел очень величественно в черной, отороченной золотом шубе. Все рингисты в павильоне за сценой – Сурья Лал, Томас Ран и остальные избранные, а также божки, разносившие горячие напитки и служившие связными – ждали, когда он начнет вечернюю программу. Бардо улыбнулся Хануману, рыгнул и сказал:
– Столько народу – никому еще не приходилось выступать перед таким количеством.
Хануман дерзко облачился в свою форму цефика с оранжевой шапочкой на голове. Вообще-то он терпеть не мог головные уборы и не носил их даже в мороз, а шапочку надел только ради камуфляжа. Под оранжевым атласом помещался головной убор иного рода: хромовый цефический нейрошлем, покрывавший его голову от бровей до затылка. Шапочка прятала его блеск, который иначе был бы виден всем.
– Девяносто шесть тысяч триста девяносто один, – уточнил он. Его широко открытые глаза смотрели невидящим взглядом из-за контакта с компьютером. Шлем создавал сильное информационное поле, постоянно питающее мозг. – И все время подходят новые.
– Пора начинать, пока еще не слишком похолодало, – решил Бардо.
Глаза Ханумана прояснились, и он тоже стал изучать собравшихся. Данло понял, что он временно отключился от компьютера и теперь смотрит на все глазами цефика.
– Я думаю, надо поработать с ними еще немного.
– Еще поиграть? – пробасил Бардо.
Хануман кивнул.
– Только сейчас, по-моему, лучше обойтись без импровизаций и приберечь песнемастеров на потом. Лучше всего будет опять позвать музыкантов. Пусть поиграют – не дольше четверти часа.
– А потом будем выступать?
– Потом будем выступать. Но ораторов должно быть не больше пяти.
– Включая меня? – Бардо, нахмурясь, притопнул ногами так, что доски загудели.
– Ваша речь будет сопряжена с калла-церемонией. Нужно подобрать еще пятерых.
– Прежде всего Данло, само собой. – Бардо улыбнулся ему и поднял вверх огромный палец в золотой перчатке. – Затем моя кузина. Не забудем Томаса Рана и включим, пожалуй, Джонатана Гура.
Хануман покачал головой.
– Лучше чередовать ораторов разного пола, Пусть Ран говорит первым, затем Сурья, затем Данло. Потом надо выпустить Нирвелли. Вы уже слышали ее речь? У нее изящный стиль и красивый голос, как у многих куртизанок.
– Хорошо бы и Тамара высказалась, – заметил Бардо. – Жаль, что у нее сегодня встреча.
При этих словах Данло и Хануман переглянулись. Они оба знали, что Тамара не захотела присутствовать на празднике из-за своей неприязни к Хануману.
– Когда-нибудь мы еще уговорим Тамару поделиться своими воспоминаниями, – сказал Хануман. – Но сегодня от имени куртизанок будет говорить Нирвелли.
– Ты хочешь пойти последним? – спросил Бардо.
– Да, так будет лучше всего.
– Ей-богу, мне больше нравилось первоначальное расписание.
– Мы составляли его, предвидя возможность каких-то перемен, – улыбнулся Хануман.
Бардо снова нахмурился, явно недовольный тем, что Хануман помогает ему вести программу. По правде сказать, Хануман-то и был истинным организатором всего, что происходило в тот вечер. Он предложил раздачу наркотиков, он запланировал фравашийский звукоряд – тональные поэмы и музыку для тела, которые должны были подготовить публику к восприятию речей. Будучи мастером нада-йоги, йоги звука, он умело разместил сулки-динамики, наполнявшие каток симфониями, барабанной дробью и шепотами – мистической музыкой, действующей на тело и мозг. Он сам распоряжался установкой лазеров и лунных прожекторов по периметру катка. Сам подключал всю эту технику к мастеркомпьютеру, спрятанному под сценой, а после сам подключился к нему, чтобы контролировать события. Как цефик, он был чувствителен к малейшим перепадам человеческого сознания и разбирался в них с такой же легкостью, как алалой – в медвежьих следах на снегу. Кроме того, он мог управлять настроением и сознанием толпы, хотя подобные манипуляции массами людей являлись непростительным нарушением его профессиональной этики. Мастерство Ханумана поражало Данло и в то же время вызывало в нем ненависть.
Глядя, как Хануман улыбается Бардо, Данло вдруг понял, что тот замышляет предательство.
– Что-то мне не по себе. – Бардо, надув толстые щеки, выдохнул облако пара. – Боюсь, как бы ты себя не скомпрометировал. Тут присутствуют цефики, и они, конечно, поймут, что ты приложил к этому руку.
– Возможно.
– Тебя могут изгнать из Ордена.
– Это не самое худшее, что может со мной приключиться.
– Так ты готов покинуть Орден?
– Кому я больше обязан преданностью – Ордену или Пути Рингесса?
– Бог мой! Надеюсь, ты не винишь меня за то, что оказался перед таким выбором?
– Меня никто ни к чему не принуждал.
– Я очень надеюсь, что ни тебе, ни кому-то другому все-таки не придется выбирать.
– В вашей надежде нет ничего дурного, и я разделяю ее. Думаю, что нынешний праздник послужит сближению Пути с Орденом.
– Хорошо бы – иначе нам конец.
– Все будет в порядке, – заверил Хануман.
– Как бы там ни было, люди, надеюсь, никогда не забудут о Пути Рингесса.
– После этой ночи они не смогут забыть. – Хануман повернул голову и встретился глазами с Данло, бледный и мучимый ожиданием. Улыбнувшись, он добавил: – Сто тысяч человек – и ни один не забудет того, что увидит и услышит сегодня.
Они вернулись в павильон, а девять музыкантов в обогреваемой одежде заняли места на сцене. Стоя полукругом перед лицом темной массы внизу, они опустили руки на клавиши своих синтезаторов, и над катком зазвучала тихая, протяжная, рокочущая мелодия. Ужасная для слуха музыка освобождала ум от всех мыслей и заставляла тысячи сердец гулко отбивать ритм в головах. Этот гипноконцерт продолжался ровно четверть часа, а затем музыканты, оставив свои инструменты, ушли со сцены.
Было условлено, что ораторы в этот вечер могут говорить о любых аспектах рингизма – лишь бы говорили искренне и кратко. Томас Ран, стройный и серьезный, первый вышел на сцену в своих серебристых мехах. Он, как и на всех прежних собраниях, остановился на искусстве мнемоники и на природе Старшей Эдды. Преуменьшив опасности, связанные с каллой, он превознес ее достоинства. Его сменила Сурья Сурата Лал. Данло из павильона видел, как она прошла к самому краю сцены. Темой ее речи была концепция человечности, а также любовь и ненависть, которые она питала к своему слишком человеческому телу. С грубой откровенностью она заявила, что люди проводят свою жизнь в рабстве у голода, боли и похоти, но сильнее всего их порабощает страх смерти. Однако есть путь преодолеть границы своего тела и достичь бессмертия: это Путь Рингесса, на котором человек жертвует своим телом и своей личностью, чтобы перерасти в божество. Все люди, сказала она, должны открыть свои сердца перед великим и чудесным самопожертвованием Мэллори Рингесса; они должны умереть для самих себя, если желают истинной жизни; они должны носить в себе образ Мэллори Рингесса как видение того, чем они могут стать. Когда она закончила, настала очередь Данло.
Он прошел по скрипучим доскам навстречу приливу ста тысяч голосов. По недомыслию он вышел на мороз в одной камелайке и черных перчатках. Ветер взвихрил его волосы, и кто-то внизу крикнул: «Это Данло Дикий!» Он сам не сознавал, насколько дикий у него вид, весь сосредоточившись на том, что лежало перед ним. Темный воздух пронизывал его до костей, сто тысяч пар глаз смотрели на него, слова, срываясь с его губ, летели через весь каток и за его пределы. Данло, как он говорил Бардо в обсерватории, хорошо обдумал эти слова.
Он отполировал их, насколько можно отполировать, и в них отражалась его преданность истине, хотя, если бы его спросили, он сказал бы, наверно, что говорил слишком вольно, вкладывая в речь больше игры и страсти, чем пристало цивилизованному человеку. Закончив рассказ о своем великом воспоминании, он весь вспотел, несмотря на холод. Он стоял потный, дрожащий и улыбающийся, а слушатели топали ногами и кричали ему «ура». Это «ура» переросло в рев, сотрясший его от паха до легких и пронзивший уши раскаленными иглами. Никогда еще он не слышал такого чудесного и жуткого звука и не думал, что люди, даже когда их много, способны его произвести.
– Ты хорошо говорил, – сказал ему Бардо, когда он вернулся в павильон.
Данло, кивнув, сгреб свою парку, шапку и зимнюю маску.
Оставшиеся речи он хотел послушать вместе с народом и потому вышел, молча поклонившись Бардо и Томасу Рану. Спустившись с эстрады по задней лесенке, он прошел вдоль края катка. В черной маске никто не узнавал в нем человека, который только что говорил о Единой Памяти. Он пробрался на середину катка. Вокруг пахло горячим сыром, жареным мясом и хлебом с примесью пронзительного запаха тоалача. И трескучими семенами трийи, и противоморозным кремом, и подогретым пивом. Волнение чувствовалось повсюду. Несколько щипачей в обогреваемых шелках плясали, охваченные экстазом, но большинство стояли смирно, притопывая ногами по твердому снегу. Все смотрели на юг, и Данло невольно подумал, что не годится проводить торжественную церемонию, обратившись лицом к югу. Сто тысяч людей, глядя в неправильную сторону, переговаривались и вытягивали шеи. Данло был выше большинства из них и хорошо видел Нирвелли, которая, раскинув руки как крылья, говорила о радости вспоминания Старшей Эдды. Гибкая и красивая, с черной, как космос, кожей, она говорила о радости как о силе, способной преобразить любого человека, любую цивилизацию, а когда-нибудь, возможно, и всю вселенную. Ее слова падали в ночь, как жемчуг в черное масло – перлы, не имеющие, казалось, ни источника, ни направления. Данло смотрел на далекую фигуру Нирвелли, и ее голос омывал его со всех сторон.
Все живет только радостью, одной радостью; создание радости – вот цель вселенной.
Когда настала очередь Ханумана, на каток опустилась тишина. Люди не могли знать, что сейчас произойдет, но предчувствовали нечто – поэтому, когда Хануман вышел на сцену, все умолкли и все взоры устремились на него. Данло тоже смотрел как зачарованный на Ханумана, вышедшего к самому краю эстрады. Собранный как пружина, в оранжевых одеждах, он казался одиноким языком пламени на темном горизонте. Он запрокинул голову, подняв лицо к небу, воздел руки, и в тишине прозвенел его голос:
– Он смотрит на нас в этот миг, когда мы стоим здесь под звездами, которые он так хорошо знал.
Данло не знал, намерен ли Хануман рассказать о своем великом воспоминании. Теперь стало ясно, что он только об этом и будет говорить, но не прямо. Его голос опутывал Данло, как серебристая трехмерная сеть. Двадцать три сулки-динамика вокруг катка обогащали его гулким эхо и акустическими обертонами, создавая идеальный голофонический звук. Данло казалось, что Хануман стоит рядом и шепчет ему на ухо. Или кричит в самое его сердце. Вся сила этой зловредной техники в том, что виртуальные звуки и образы нельзя отличить от того, что происходит в реальности. Каждый человек на катке воспринимал речь Ханумана так же, как Данло, и каждый воспринимал ее по-своему. Сотни невидимых компьютерных глаз там же, по краю катка, регистрировали лица и жесты слушателей. Эмоции и мыслеобразы сотни тысяч человек миг за мигом сортировались и кодировались в информацию. Хануман нелегально пользовался цефическим компьютером, который эту информацию перерабатывал, и был единственным Архитектором кошмарно сложной программы, координировавшей его слова с выражением лиц его слушателей. Вернее сказать, она модулировала его голос, интонации, ударения и пропускала все это через сулки-динамики так, чтобы эти звуки действовали на каждого своим, уникальным образом. Поэтому, хотя все слышали ту же самую проповедь, каждый слышал ее немного по-иному. Это был триумф цефики. Данло только диву давался, как это Хануман умудряется манипулировать столькими людьми на столько разных ладов. (И ужасался тому, что Хануман на это способен.) Стоя позади толстого червячника, он слушал, как Хануман говорит о страдании и мировом зле, и думал, каким образом это слышат люди вокруг него. Он продвинулся поближе к сцене, но голос Ханумана продолжал преследовать его, как облако жужжащих мух, нисколько не изменившись.
– И что же первым делом увидит Мэллори Рингесс, глядя на нас? Он увидит – уже видит, – что все мы страдаем и каждый из нас корчится в огне своего бытия.
Данло подумал, что компьютерные глаза не прочтут его лица под кожаной зимней маской и потому компьютер Ханумана не сможет подобрать специфических звуковых ключей, чтобы им манипулировать. Возможно, он единственный среди людей без масок слышит серебряный голос Ханумана таким, как тот есть.
– Все сущее охвачено огнем, – сказал Хануман, и воздух зашипел, как масло на жаровне. – Горят атомы, и электроны, и оголенные ядра плазмы. Горят камни, и воздух, и морской лед, и звезды – все звезды во всех галактиках этого неба горят в огне. Звезды Экстра, взрываясь одна за другой, становятся огнем. Что же это за огонь? Это огонь бытия, огонь сознания, первобытного стремления быть, и принимать форму, и соединяться с другими формами, и эволюционировать.
Данло закрыл глаза, чтобы ничто не мешало ему слушать Ханумана. Чудодейственный, могущественный голос нес в себе вкрапления тысяч других голосов из других времен и мест. В этом голосе слышались радость и угроза воина-поэта и мечтательные интонации аутиста. Слышались благородство, властность и жестокость военачальников Старой Земли, торжественные завывания священников, распев раввина, читающего заупокойную молитву. Пульсация голосовых связок Ханумана вела Данло все дальше, в леса и степи Евразии, где гудели шаманские бубны. Вся мудрость и вся философия минувших веков вливались в голос Ханумана, укрепляя его и заряжая электричеством. Все провидцы, когда-либо делившиеся своими прозрениями с другими, говорили заодно с ним. И все же, несмотря на все эти эволюционные напластования, в самой глубине голоса Ханумана таился один-единственный первобытный звук: вой зверя, мучимого голодом, или болью, или тоской под диском зимней луны. Он рвался из горла Ханумана, как в зеленых вельдах Африки миллион лет назад. Вся история человека была лишь следствием этого воя.
Хануман говорил, а вой все усиливался, и углублялся, и набирал обороты, пока не стал пронзительным, как плач ребенка, зовущего мать. Этот плач, пронизывающий каждое слово Ханумана, таился, возможно, в груди, клетках и атомах всех ста тысяч человек, стоящих на льду, и во всех мужчинах и женщинах, которые когда-либо жили и когда-либо будут жить, в мирах и звездах всех галактик. Протяжный, отчаянный, невыносимый для слуха плач жег огнем уши Данло.
– Все живое горит в огне, – говорил Хануман. – Горят деревья на склоне горы, и бактерии, слишком мелкие, чтобы их видеть, и снежные черви, и гладыши, и детеныши шегшея, зовущие матерей. Горят тигры в ночном лесу – так ярко, что больно глазам. И вы, слушающие эти слова, тоже горите. И я горю. Что же это за огонь, сжигающий нас? Это огонь бытия, и сознания, первобытного стремления быть, и принимать новые формы, и соединяться с другими формами, и эволюционировать. Нас сжигает страсть к жизни, и боль, и страх, рождение, старость и смерть. Сжигает ненависть, несчастье, горе, скорбь и страдание. Что такое человечество, как не скопление огней, горящих ностальгией по бесконечному? Нас сжигает стремление преодолеть себя и ужас перед тем, что эволюция может прекратиться. Сжигают наши возможности, сжигает то, чем мы могли бы быть. Сжигают опасения, тоска и отчаяние.
На этом месте Хануман уронил руки и остановился, чтобы перевести дух, а после снова простер их навстречу толпе, словно заклиная некую силу, видимую только ему. Данло не мог оторвать от него глаз, и все вокруг, топая ногами, дыша паром и кашляя, тоже смотрели на Ханумана. Внезапно его развевающиеся одежды вспыхнули, и весь каток испустил дружный крик. Хануман, словно облитый маслом сиху, горел бездымным оранжевым пламенем, охватившим его с ног до головы.
Данло видел его разинутый в беззвучном вопле рот, видел, как обугливается и лопается кровавыми трещинами его кожа.
Но все это, конечно, было не взаправду. На лице Ханумана появилась грустная улыбка – Данло своими исключительно зоркими глазами даже на расстоянии ста ярдов видел эту улыбку, преисполненную извращенным состраданием. Пламя не тронуло Ханумана, потому что никакого пламени и не было – была иллюзия, созданная сулки-динамиками, но впечатление от нее получилось не менее сильным, чем от реального огня.
– Все горит, – продолжал Хануман, – и мы все горим, и все говорит нам, что это правда. Горят наши глаза и то, что мы ими видим, горят воспринимаемые зрением образы, и все мысли и ощущения, порождаемые этими образами, тоже горят.
В этот миг множество людей по всему катку вдруг превратились в столбы багрового пламени. Огонь, лизнув охваченное паникой лицо аутиста рядом с Данло, перекинулся на горолога, чья красная одежда окутала его пылающим саваном. Данло насчитал сто таких человеческих факелов, прежде чем снова сосредоточиться на том, что говорит Хануман.
– Что же это за огонь, обжигающий наши глаза? Это страсть к жизни, и боль, и страх; это рождение, старость и смерть. Это ненависть, несчастье, горе, скорбь и страдание. Все наше существо пылает при виде наших возможностей и того, чем мы могли бы стать. Пылает опасениями, тоской, ужасом и отчаянием.
Теперь иллюзорное пламя охватило уже тысячи людей. Многие вскрикивали в ужасе, и какое-то мгновение казалось, что сейчас начнется массовая паника. Но хариджаны и щипачи, вскинув руки над головой, пустились в пляс, и настроение толпы от близости к панике перешло в массовый экстаз. Любое большое скопление людей всегда склонно подчиниться внушению отдельной личности. Люди вокруг Данло жаждали стать частью группового сознания, создать это сознание, этот высший разум, эту зажигательную религиозную лихорадку. Они касались одежды друг друга, и хлопали в ладоши, и улыбались, и раскачивались на утоптанном снегу – и наконец, сто тысяч голосов слились в едином реве, расколовшем ночь, как зимний гром. Отдельные «я» сгорали, как спички, уничтожаясь во всепожирающем общем огне. Весь каток превратился в костер, зажженный Хануманом. Между ним и Данло встала сплошная красно-желтая стена. Будь это настоящие горячие газы, сквозь них ничего не было бы видно – но это был чистый свет, и люди вокруг плясали и кружились, не отрывая глаз от Ханумана. Эти глаза горели страхом, тоской и ужасом, но лица выражали противоположное отчаянию чувство.
Хануман протянул свои пылающие руки к Данло и другим, призывая к молчанию.
– Говорят, что есть путь освободиться от этого горения. Если наши глаза горят, мы должны покрыть их влажной тканью. Если горят наши уши, мы должны закупорить их воском. Мы должны отгородиться от образов, и звуков, и запахов, и вкусов, от информации, от всего, что может коснуться нас и чего можем коснуться мы. Говорят, что мы должны отречься от ощущений и от тех мыслей, которые эти ощущения порождают в наших умах. Мы должны отгородиться от сознания и от самого разума. Мы должны отгородиться от всего мира, чтобы не чувствовать к нему привязанности и не гореть из-за него. Говорят, что такое отречение избавит нас от страсти, и что мы, лишившись страсти, освободимся, и осознаем, что мы свободны, и в жизни не будет больше ничего, что заставляло бы нас страдать и гореть.
Пламя, окутывавшее Ханумана, при этих словах приобрело более жаркий голубой цвет. Оратор метался по сцене, размахивая руками, будто его жег настоящий огонь – и снаружи, и изнутри. Даже когда он замирал на миг, в нем чувствовалась бьющая через край энергия. Он выплескивал страсть голосом " всем своим существом – бесконечно живой и влекущий к себе, как магнит. – Говорят, что мы должны отречься от всего мира, чтобы угасить в себе огонь, – но это путь растения, камня или буддийского святого, а не живого человека. Настоящий человек горит стремлением стать чем-то высшим, и пока вы горите, вы принадлежите жизни. Я говорю вам, что вы должны сгореть в собственном пламени, ибо как можно обновиться, не превратившись сначала в пепел? Я скажу вам, что я вспомнил, что я почувствовал, что я увидел: тот, кто сияет ярче других, должен терпеть боль от огня. Для настоящего человека нет иного пути.
Фантастический кобальтовый огонь на катке перекидывался с одного на другого. Наконец он добрался до Данло, и тот тоже загорелся. Все затрещало в пламени: парка, лицо, взлохмаченные волосы и белое перо. Почти все присутствующие на катке горели теперь в этом общем голубом костре.
Каждый мужчина и каждая женщина – это звезда.
Эти слова были близки Данло, как стучащая в ушах кровь.
Он держал пылающие руки перед собой, дивясь огню, в котором не было жара. Это пламя не грело, и пальцы рук и ног горели не от него, а от мороза.
– Каждый мужчина и каждая женщина – это звезда! – воскликнул Хануман, и охватывающий его огонь внезапно сгустился в кобальтовый шар. – Звездный огонь, самый жаркий и самый чистый из всех, выжжет из наших душ все слабое и низкое. Тот, кто хочет светить, должен терпеть боль от огня. Мы должны гореть, чтобы достичь высшей организации своих «я», более глубокого сознания, чтобы расширить границы жизни. Да, мы должны сгореть в собственном огне – лишь тогда родится высшее «я», господствующее над огнем. Лишь тогда мы поймем, зачем горели, стремясь к бесконечному свету. Лишь тогда рождение, старость и смерть сгорят без остатка, и явится бог. Я говорю о боге, который живет в каждом из нас. Этот бог – повелитель огня и света. Он сам огонь и свет – ничего более. Этот бог – каждый из нас. Каждый мужчина и каждая женщина – это звезда, пылающая бесконечными возможностями. Я должен сказать о том, как стать этой звездой, этим вечным пламенем. Лишь став огнем, можно спастись от горения. Лишь так можно освободиться от боли, от страха, от ненависти, горя, скорби, страдания и отчаяния. Вот путь богов. Вот путь Рингесса: он в том, чтобы гореть пламенем нового бытия, сиять новым сознанием, столь же ярким, как звезды, столь же огромным, совершенным и несокрушимым, как сама вселенная. Вот путь Мэллори Рингесса, хранящего свыше Город, где он некогда был таким же человеком, как вы и я.
Закончив свою речь этими словами, Хануман благословляющим жестом простер руки над толпой, а затем воздел их к небу. Вид у него был измученный и ликующий одновременно; он тяжело дышал, обливался потом и дрожал от холода. Сфера голубого огня, окружавшая его, заполнила теперь весь каток.
Горели киоски, столы, кружки с пенистым черным пивом, трубки с тоалачем, туалетные кабинки, обогревательные павильоны и лед под ногами людей. Сам воздух был охвачен огнем – а затем огненный шар рванулся вверх. Хануман, Данло и все остальные запрокинули головы. Столб индигово-лилового огня струился со льда в небо, а багровые, медные и розовые искры, перебегая внизу от человека к человеку, как бы питали его. Толпа в один голос издала могучий слитный вопль.
Данло, несмотря на свои сомнения, поддался общему порыву и вместе со всеми переживал огненную феерию. Он не знал, что эта иллюзия была запрограммирована Хануманом – он даже не догадывался, что такое возможно. Прикрыв рукой глаза, он смотрел вверх. Огненный столб достигал теперь в ширину четверть мили, и казалось, что он поднялся выше горных вершин. Струи огня, играющие оранжевым, красным, зеленым и всеми прочими оттенками цвета, били в небо. Казалось, этому стремящемуся ввысь огню нет предела, что он будет разгораться все ярче и жарче, пока не воспламенит всю атмосферу. Но предел все-таки существовал. Сулки-динамики, которые Бардо взял напрокат у одного ренегата-фантаста, могли распространять свою иллюзию лишь до определенной черты. В десяти тысячах футов над Городом пламя угасло, уйдя в ночь, с чем Хануман ли Тош явно не мог примириться. Как выяснилось вскоре, он стремился создать еще более великолепную иллюзию, зрелище, которого уже никто не смог бы забыть. Но огонь угас, и настала тьма: Данло и все остальные, ослепленные небесным огнем, а также свечением павильонов и толп на катке, внезапно оказались в море пульсирующего мрака.
Затем свет вспыхнул снова – ослепительный свет, вонзившийся кинжалом в мозг Данло и заставивший его заслониться рукой.
По мановению Ханумана вокруг катка зажглись лазеры и лунные прожекторы. Свет заливал каток и поднимался высоко над Городом. Сотни лучей сплетались в сияющий купол. Мелкие ледяные кристаллы в верхних слоях атмосферы отражали наполнявшие воздух фотоны, и свет пронизывал всю атмосферу. Луны, зажегшиеся в пятидесяти милях над планетой, высветили микроорганизмы и ионизированные газы Золотого Кольца. Золотой дождь струился по небу, воздвигая над катком и Городом мерцающий храм.
Хану, Хану, зачем ты предал самого себя?
Данло смотрел в сверкающий купол, размышляя о том, что сказал и сделал Хануман. По сути, Хануман предал Бардо и Путь Рингесса, поскольку они планировали зажечь луны лишь в самом конце праздника, во время возглавляемой Бардо калла-церемонии.
Лишь став огнем, можно спастись от горения.
Данло вдруг стало трудно дышать под маской, и он сорвал с лица промокший кожаный лоскут. Никто не обращал на него внимания и не узнавал в нем сына Мэллори Рингесса: все взоры были подняты к небу. Снег хрустел под тысячами ног, и воздух оглашали стоны, кашель и сдавленные крики. Внезапно у всего сборища вырвался дружный вздох, пронесшийся над катком, как ветер. Сколько же людей поверили в то, что сказал Хануман, думал Данло? Сколько, глядя в золотое небо, повторяют про себя: «Каждый мужчина и каждая женщина – это звезда».
Рядом с Данло стоял странствующий кантор Ордена, весь в сером, с тонким, как истаявший лед, лицом, с утомленным и недоверчивым видом человека, который видел все, что стоит видеть. Воротник его дорожного плаща украшали эмблемы многих планет: Ярконы, Сольскена, Алюмита, Арсита и других, где он преподавал свою чистую математику. Этот цыганствующий ученый, как и все его собратья, так и не заслужил себе звания мастера и обречен был скитаться по Цивилизованным Мирам, преподавая в элитных школах и мечтая о том дне, когда он сможет вернуться в Невернес. И вот он вернулся, но не с триумфом, как мастер, а как скромный пилигрим, стремящийся в священный город своей юности. На первый взгляд он мог показаться все таким же молодым – с гладкой кожей и подтянутой мускулистой фигурой, но Дашто видел, что он уже далеко не молод. Его глаза отсвечивали ярко-лиловым – от имплантированных бактерий, – это было модно сто лет назад, но теперь считалось нелепым. Эту несчастную изношенную плоть недавно восстановили, нарастив в поле искусственной гравитации новые бугристые мускулы. Кантор чувствовал себя неловко в своем новом теле, и все в его осанке выдавало закоренелые привычки и рефлексы, накопившиеся за два полных страданий жизненных срока. То, что он страдал, угадывалось легко, как и то, что он горько разочаровался в жизни. Его жгли все виды горя, скорби и отчаяния, муки утраченной любви, разбитые мечты и ненависть к бессмысленности всех миров, где ему пришлось побывать. Но этот пустой человеческий остов стоял под зажженными Хануманом огнями, и его лицо, омытое золотым сиянием, оживало.
Он был слишком горд, чтобы выражать восторг открыто, и все же небесные огни всколыхнули все его существо и, быть может, заставили предположить, что тайны и возможности вселенной для него еще не потеряны.
Каждый мужчина и каждая женщина – это звезда.
Если уж циничный старый кантор мог смотреть в небо и желать обновления, что тогда говорить об остальных? Повсюду, куда Данло ни смотрел, лица светились заинтересованностью и надеждой – сто тысяч человек горели тоской и неодолимой потребностью освободиться от своих страданий. Хануман сказал им, что если терпеть священный огонь достаточно долго, можно спастись от горения, стать чистым пламенем и светом и самим творить свои возможности.
Каждый мужчина и каждая женщина – это звезда.
Данло стал пробираться к сцене мимо мохнатых шапок, через запахи духов, пота и возбуждения, мимо женщин, в благоговейном экстазе глядящих на небо. Сам он смотрел только на Ханумана, стоящего на краю сцены. Тот по-прежнему держался неподвижно, как статуя – воздев руки и запрокинув голову, – его глаза были закрыты, лицо выражало глубокий экстаз. Возможно, его пожирал огонь, который нельзя угасить.
– Хану, Хану, – шептал Данло, – почему ты не сказал им правды?
Каждый мужчина и каждая женщина – это звезда.
Правда в том, что огонь для всех один, и если люди страдают больше, чем камни или снежные черви, то страдания богов неизмеримо больше человеческих. Вся вселенная от Павлина до облака галактик Большой Медведицы сгорает от боли. Ни один бог, как бы могуч и огромен он ни был, не может избежать этой боли – вот о чем Данло хотел сказать Хануману. Он хотел сказать ему и всем другим, что они действительно могут стать богами, если таков их гений и их судьба, но лишь холодные вневременные глубины Старшей Эдды способны избавить их от страданий. Но Данло уже сошел со сцены, и момент, когда он мог сказать эту правду, миновал.
Хануман открыл глаза и улыбнулся – на катке грянуло громовое «ура», – а потом вернулся в павильон за сценой. Луны еще горели, когда взбешенный Бардо вышел на сцену со своей речью. После этого началась массовая калла-церемония (без каллы). Новые рингисты, исполнявшие роль вожатых, отмеряли тысячам участников морскую воду. (Впрочем, в толпе ходил и Джонатан Гур, потихоньку раздававший пробирки с настоящей каллой всем, кто искал Старшей Эдды. Члены его кружка и многие другие собрались скоро перед сценой и впали в настоящий транс.) Ритуальное питье соленой воды сопровождалось уверениями, что Мэллори Рингесс воистину стал богом и когда-нибудь вернется в Невернес. Говорилось, что он открыл человечеству секреты Старшей Эдды для того, чтобы все люди могли стать богами, и что люди могут достигнуть этой цели лишь в том случае, если будут следовать по Пути Рингесса. Надо сказать, что после сотворенных Хануманом чудес церемония выглядела скучной и малозначительной. Люди пили свою воду и произносили символ веры, стоя все под тем же золотым куполом; небесный свет отражался в их глазах, и лица выражали благоговение.
Когда церемония наконец закончилась, повсюду завязались разговоры и зазвучал смех. Многие отнеслись скептически к тому, что видели, многие сожалели, что попусту морозили себе носы столько времени. Эти разошлись быстро. Но все те, кто остался попить пива в обществе друг друга, сходились на том, что праздник удался на славу, что Хануман ли Тош – великий человек, и, самое главное – что в каждом из них, сколько их ни есть на катке, действительно горит звездный огонь.

Глава XXIII
ЖЕМЧУЖИНА

Мое чрево – это память, и в него я помещаю семя. Так рождается все сущее. Все сущее, Арджуна, исходит из чрева памяти, и я – оплодотворяющий его родитель.
«Бхагавад-Гита»
Вглядываясь в мутные воды истории (или оценивая перспективы эволюции человека и искусственной жизни в галактике), приходишь к выводу, что Огненную Проповедь Ханумана можно считать знаковым событием. Это был момент, когда рингизм заявил о себе перед всей вселенной. На Орден проповедь оказала немедленное и глубокое действие: в ранние дни глубокой зимы многие специалисты и академики начали посещать службы в приобретенном Бардо соборе. Многие из них принимали то, что впоследствии назвали тремя столпами рингизма, а именно: что Мэллори Рингесс воистину стал богом и когда-нибудь вернется в Невернес; что он открыл людям секрет Старшей Эдды с тем, чтобы перевести все человечество в божественное состояние; что люди могут стать богами лишь в том случае, если будут следовать по Пути Рингесса. Немало выдающихся мастеров и лордов, таких как Коления Мор, Хьюви Сири Саркисян, Джонат Парсонс и Дару Пенхаллегон, преклоняли колени в нефе собора и произносили символ веры вместе с другими новообращенными жителями Города. Какихнибудь тридцать лет назад, во времена Хранителя Времени, Орден ни за что не потерпел бы такого религиозного поветрия. Лордов и мастеров отправили бы в отставку, кадетов наказали, послушников не допустили бы к принятию обета. Но Хранитель Времени уже девятнадцать лет как умер, между пилотами состоялась война, и в Коллегии Главных Специалистов тоже не было согласия. По-настоящему Орденом никто не правил. Тетрада в отличие от Хранителя Времени так и не приобрела тоталитарную власть и никогда не функционировала как единое целое. Ченот Чен Цицерон кипел яростью против рингизма и рингистов, в то время как мягкоречивый Николос Старший советовал проявить сдержанность. Мариам Эрендира Васкес, чувствуя, возможно, свою вину за то, что отвергла прошение Данло относительно алалоев, жадно слушала рассказы о его великом воспоминании и совершенно открыто высказывалась за исследование Старшей Эдды – но исключительно традиционными мнемоническими методами, а не путем калла-церемоний Томаса Рана. Что до загадочного лорда Палла, никто не мог понять, чего он хочет: уничтожить новый культ на корню или подчинить себе.
34-го числа глубокой зимы 2953 года Цицерон на открытом заседании Коллегии упрекнул лорда Палла в том, что тот позволяет самым блестящим своим кадетам общаться с этим демагогом, пророком новой религии.
– Лорд Палл должен объяснить нам, почему Хануман ли Тош не был наказан за нарушение профессиональной этики. А также почему Хануману ли Тошу позволили контактировать с пилотом-ренегатом, известным под именем Бардо.
Лорд Палл, разумеется, ничего не должен был объяснять – особенно Ченоту Чену Цицерону, которого явно считал самым несносным из своих соперников в борьбе за власть. Однако он встал, обернувшись к собранию, потер свои розовые альбиносские глаза и на цефическом языке знаков произнес речь, которую его переводчик озвучил так:
– Дарования лорда Цицерона чересчур велики, чтобы тратить свое время на какого-то кадета-цефика. Я сам разберусь с Хануманом ли Тошем и поступлю с ним как должно. Все религии опасны, это так, но нам не следует опасаться, что мы не сможем взять этот жалкий культ Бардо под свой контроль. Не следует опасаться, что Путь Рингесса, в чем бы он ни заключался, сможет как-то противопоставить себя нашему вечному Ордену.
Но Путь Рингесса уже начинал противопоставлять себя Ордену. Вернее сказать, его бурное распространение, в числе других исторических причин, сыграло свою решающую роль в расколе Ордена. Уже в то время, когда Данло пришел в Невернес, сотни специалистов изъявляли желание добровольно отправиться в Экстр из ненависти к каким бы то ни было религиям и богам. Световые годы Экстра, полные взорванных звезд и разрушенных планет, они рассматривали как трагический итог деятельности религиозной группы, поклонявшейся богу Эде. Религиозность во всех ее формах вызывала у них такое же отвращение, как и удушающий орденский холизм. Они стремились покинуть Невернес, видя в этом путь к избавлению – теперь же, когда их коллеги из Упплисы и Лара-Сига принялись обожествлять Мэллори Рингесса, их тяга к освобождению перешла в нечто среднее между паникой и крестовым походом. Другие, пившие каллу и слышавшие проповедь Ханумана, смотрели на рингизм как на свежий ветер, который выдует прочь все эти застойные догмы, эти устаревшие взгляды на вселенную, которые, словно выбитые на камне механистические уравнения, въелись в самые почтенные институты Ордена. Этот сияющий звездный ветер вдохнет новую жизнь в Орден и во весь Город, говорили они. Опасливые мысли о том, что растущий напор рингизма может смести их самих, как уносимые в ночь угли костра, привели их к решению вступить на Путь Рингесса с самого начала, чтобы как-то управлять этим взрывным движением. Будучи элитой элитного Ордена, они полагали, что будут умерять пыл недовольных и безумцев всякого рода, которые сбегаются на свет новой религии. Хануман ли Тош, входивший в ту же элиту, был их надеждой и гордостью. Они полностью поддались обаянию его умных речей, не предвидя того, что их поклонение ему в конце концов погубит Орден.
Впрочем, среди тех, кто превозносил Ханумана, члены Ордена составляли меньшинство, большинством же были хибакуся, хариджаны и аутисты из беднейших районов Города с вкраплениями архатов, инфолаторов и принцесс. Сурья Сурата Лал после проповеди Ханумана стала называть его Агни, то есть «Горящий» или «Повелитель огня», и другие рингисты тоже обращались к нему таким образом. Его популярность росла так быстро, что это поражало всех, особенно Бардо, отчаянно ревнующего к восходящей звезде Ханумана. Это было больше чем ревность: Бардо глубоко ранило и разгневало то, как предал его Хануман в ночь празднества.
– Ей-богу, в жизни больше не стану звать его на свои торжества, – заявил разобиженный Бардо, обращаясь к Данло, несколько дней спустя. – И отлучу его от нашей чертовой церкви! – Возможно, Бардо так и поступил бы – но он, несмотря на всю свою злость, считал Ханумана слишком ценным, чтобы отбросить его вот так, словно выжатый досуха кровоплод. Во вновь открытый собор Бардо стекались тысячи божков, и у него хватало рассудка понять, что они приходят слушать Ханумана, а не его.
Большинство вступавших на Путь хотели чего-то для себя: божественности, просветления, приобщения к святым таинствам или воспоминаниям. Но были и такие, которые хотели одного: посвятить рингизму все свои силы и дарования. К этому меньшинству принадлежала Тамара Десятая Ашторет. Ее мечтой было обогатить Путь Рингесса древними секретами тантры, хоторые она так хорошо изучила. После проповеди Ханумана рингизм представлялся ей священным золотым древом, способным расти и развиваться сразу в нескольких направлениях. Пусть оно, как предсказал Хануман, устремляется к звездам, навстречу бесконечным огням вселенной – оно тем не менее состоит из миллионов людей, наделенных человеческими телами. Тамара страстно, всем сердцем верила в то, что эти тела следует как можно чаще подпитывать эликсиром чистой сексуальной энергии, иначе они никогда не будут по-настоящему живыми. Эти чистые побуждения и привели ее на Путь Рингесса. Впрочем, как обнаружил Данло в эти холодные дни глубокой зимы, характер у нее был сложный, и она, делая то или другое, руководствовалась не одной, а многими причинами.
Данло старался проводить с Тамарой как можно больше вечеров и ночей, и все же их всегда было мало. Профессиональные обязанности слишком часто вынуждали Тамару отправляться по морозу к другим мужчинам (и женщинам), многие из которых были лордами и мастерами Ордена. Данло не ревновал ее к ним лишь потому, что не был ревнив по натуре – впрочем, ранний опыт, полученный в племени деваки, любого отучил бы ревновать. Деваки, как и все алалои, самый терпимый народ – во всяком случае, в добрачных отношениях. Данло по-прежнему верил, что холостяку неприлично ревновать незамужнюю женщину. Поэтому всякую ночь, когда Тамара была свободна, он аккуратно являлся в ее дом в Пилотском Квартале и неизменно радовался чудесам, которые она дарила ему. Он любил бывать с ней наедине в ее доме, стоящем на тихой улице над утесами Северного Берега. Маленькое каменное шале с ничем не застланными полами из осколочника отличалось большой скромностью – Данло совсем не таким представлял себе жилище куртизанки. Но Тамара все свои контракты выполняла в Квартале Пришельцев, где ее Общество содержало самый роскошный во всем Городе дом удовольствий. К себе она мужчин не приглашала и потому не должна была угождать ничьим вкусам, кроме своих, ей же нравились не пышность и богатая обстановка, а открытые окна, комнатные цветы и красивый паркет, на котором она танцевала босиком, как плясуньи секты суфи. Дома она обычно обходилась вообще без всякой одежды и расхаживала повсюду голая. Она делала это без риска шокировать соседей, поскольку дома по обе стороны от нее принадлежали пилотам, исследовавшим Экстр с тех самых пор, как она тут поселилась. Она подолгу сидела нагая в своей медитативной комнате, на подушках в простых полотняных наволочках, глядя в окна на морские утесы и замерзший Зунд далеко внизу.
Чтобы не мерзнуть без одежды, она жарко натапливала свой дом. Данло, приходя к ней, сразу попадал в тепло. В каминной у Тамары было целых два очага, и она накладывала в оба кучу поленьев, прежде чем улечься с Данло на шегшеевую шкуру посередине. Здесь, при свете пламени, она показывала ему всевозможные позы своей сексуальной йоги. Часто они начинали с того, что Данло садился на шкуру, скрестив ноги, в позе черепахи или лотоса, а Тамара усаживалась на него.
Они соединялись, дыша в такт, напрягая мускулы и обильно потея – так, чтобы соленая вода струилась вдоль позвоночника. Тамара не раз говорила, что температуру тела нужно поднять так, чтобы пропотеть как следует.
Однажды ночью, после особенно неистовых любовных игр, Данло лег наконец плашмя на шкуру, с трудом переводя дыхание. Пряди мокрых волос липли к лицу и шее.
– Умираю от жары, – сказал он. – Может, окно откроем?
– А мы что, уже закончили? – Тамара сидела рядом с ним, и пот струился меж ее тяжелых грудей в пупок. Золотистые волосы на лобке взмокли, и вся она блестела, как намасленная. Откинув с лица длинные влажные пряди, она немного отдышалась и улыбнулась ему. – Если да, можно пойти в чайную комнату и закусить.
Они вытерли друг друга полотенцами и накинули кимоно из черного шелка. Чайная комната примыкала к медитативной, и там было намного прохладнее. Данло любил эту комнату – стропила розового дерева, бумажные стены и чистые приятные запахи. Тамара обожала красивые вещи, и немногие находящиеся здесь предметы радовали глаз: фарфоровый чайный сервиз на низком столике, статуэтка-доффель – медведь, вырезанный из осколочника каким-то алалоем, и на подоконнике – семь натертых маслом камней, найденных Тамарой на берегу. Данло сел к столу так, чтобы любоваться ими. В чуть приподнятое окно проникал холодный морской воздух. Внизу, под утесами, на которые Данло любил иногда взбираться, лежал скованный льдами глубокой зимы Штарнбергерзее.
– Тебе чая или кофе? – спросила Тамара.
– Чаю, пожалуйста. Мятного, если есть.
Тамара ушла на кухню – ее дом относился к тем немногим в Городе, где кухня имелась. Большинство считало, что есть одному у себя дома – это варварство и асоциальное поведение, но Тамара как-никак была куртизанкой и питание в публичных местах находила затруднительным. Вскоре она появилась снова, неся на подносе чайник, серебряные ножи и ложки, вазочку с медом и вазу побольше, с кровоплодами и мандаринами. Поставив поднос на стол, она села напротив Данло, разлила по голубым чашечкам горячий золотистый чай и подала одну Данло с грацией, которой куртизанок обучают в первую очередь.
Данло пригубил обжигающий напиток, глядя на ее длинные красивые пальцы.
– Я люблю смотреть на тебя. На то, как ты двигаешься.
В ответ на его комплимент она улыбнулась, как делала всегда, и вскрыла длинным ногтем кожицу мандарина. Она чистила эти фрукты по-своему, снимая кожуру непрерывной тонкой лентой, витками, от северного полюса до южного.
Очищенный мандарин она протянула Данло, а оранжевую спираль оставила себе и стала играть ею, сжимая и разворачивая, как пружину. Данло дивился вниманию, которое она уделяла таким вот мелочам. Ему нравилось, как она наливает чай точно в середину чашки, как медитирует над этой золотистой струей. Казалось, что все на свете приводит ее в восторг. Ее радовали чайные ложечки и чашки, и звучание собственного голоса, когда она разговаривала с Данло. Она обращала внимание на все, что происходит вокруг, а к Данло относилась так внимательно, как никто до нее. Эта внимательность была ее вежливостью и ее талантом. Ее искусство заключалось в том, чтобы познавать людей до конца и помогать им достигнуть радости. Она хотела быть дарительницей радости, раздавать ее своим знакомым точно так же, как она серебряным ножиком намазывала медом каждую дольку мандарина, прежде чем положить ее Данло в рот. Ей хотелось бы охватить своим мироощущением каждый камень и каждую снежинку и находить радость во всем, будь то мытье посуды, полировка морских камешков или соединение с Данло в медленном, потном экстазе. «Весь секрет экстаза – в деталях», – сказала она однажды. Она гордилась тем, что благодаря ей он постигает все более высокие степени экстаза, и кормила его мандаринами, и говорила с ним о пустяках, и слушала его так, как это умеют только куртизанки.
– А я люблю смотреть, как двигаешься ты, – сказала она, оторвав еще две дольки. – Так плавно – должно быть, оттого, что вырос вне цивилизации. Цивилизованные люди все точно из металла склепаны.
– Ты многих мужчин учила… умению двигаться?
– Я пыталась – но мужчины твоего Ордена такие зажатые.
– Не могу поверить, что ты не добилась успеха.
Она склонила голову с притворно-скромной улыбкой.
– Ну, таких, которые уж совсем не поддавались бы обучению, конечно, нет.
Данло вытер с подбородка каплю мандаринового сока.
– Тебе нравится учить людей, правда?
– Смотря кого.
– Мне иногда кажется, что ты и рингистам хотела бы преподать свое искусство.
– Ты думаешь, это было бы хорошо?
Данло съел еще дольку и отпил глоток чая. Мятный напиток, горячий и прохладный одновременно, подчеркивал кислинку мандарина и оживлял вкусовые бугорки на языке.
– Я много думал о том, почему Путь так интересует тебя – нас обоих. Ты как-то говорила, что хочешь пробуждать людей. Пробуждать наши клетки, чтобы мы жили, как настоящие люди. Но это как-то не совпадает с третьим столпом, правда?
– Что это за третий столп? Никак не могу запомнить.
– «Люди могут стать богами лишь в том случае, если они следуют по пути Рингесса», – процитировал Данло.
– Но не думаешь ли ты, что мы, прежде чем сделаться богами, должны стать настоящими людьми?
– Разве это важно – то, что я думаю?
– Очень даже важно.
– Тогда я скажу, что тебе, по-моему, стоит обучить рингистов своему искусству. Это ведь твое призвание, правда?
Кивнув, она взяла кровоплод и стала рассматривать его, словно алмаз, который собиралась огранить.
– Я еще в детстве хотела стать куртизанкой. Об этом, конечно, многие мечтают, и многие получают отказ, но я всегда чувствовала, что это мое призвание и что я буду очень несчастна, если меня не примут.
– Разве тебя могли не принять? – улыбнулся Данло. – Ты самая красивая из всех людей, которых я знаю.
Тамара залилась своим мелочным смехом, но тут же посерьезнела.
– Ты напрасно льстишь мне таким образом. Я всегда была чересчур тщеславна.
Это была правда, и Тамара ненавидела себя за это, хотя и пыталась относиться к этой своей черте с той же естественностью, что и ко всем остальным.
– Ты такая, какая ты есть, – сказал Данло.
– И тебе не слишком нравится то, чем я занимаюсь, верно?
– Это ограничивает наши общие возможности, – признался он.
– Ты опять о браке?
– Да, но брак – не главное. Главное – семья… настоящий союз.
– Это так важно для тебя?
– В конечном счете ничего важнее нет. – Он отвернулся и прижался лбом к холодному окну. – С самого прихода в Город я жил для себя. Мои планы, мои неудачи, мои мечты. В цивилизованном обществе очень многие так живут, даже академики и пилоты. Предполагается, что мы посвящаем себя Ордену, да? Мы сами жаждем этого посвящения. Пожертвовать часть себя чему-то большему, чем мы сами. Это идеал, но мало кто его достигает, мне кажется. Все говорят, что Орден мертв, и вот мы вступили на Путь, чтобы заполнить пустоту. Но ее нельзя заполнить, столпившись впритирку в соборе. Или становясь на колени и принимая от Бардо соленую воду. Для меня по крайней мере это невозможно. Я с радостью покинул бы Город навсегда, если бы не ты. Если бы не то, что мы могли бы сделать вместе. Называй это браком или союзом, как хочешь, но это было бы что-то великолепное. Благословенное. Это наше с тобой предназначение. Теперь я это вижу. Я очень долго был слеп. Когда мое племя погибло, я тоже умер – отчасти. Но мне даже не снилось, что такие, как ты, бывают. Наши ночи опять меня оживили, и я впервые за долгое время чувствую, что полностью здоров душевно.
Договорив, Данло поднял окно, чтобы впустить свежий воздух. Ночь была холодная и ясная, и лед на Зунде блестел при свете звезд, а над ним, как темные древние боги, высились горы.
Тамара подошла и опустилась на колени рядом с Данло. Ее глаза, вопреки серьезному выражению лица, сияли. Тронув его за руку, она сказала:
– Ты такой красивый и говоришь тоже красиво. Но честно ли это – говорить о браке, когда тебе запрещено жениться?
– Я пока еще кадет и не принимал пилотской присяги.
– Но скоро примешь, не так ли? Тебе не позволят жениться, а потом отправят в Экстр, и мы распрощаемся навсегда.
– Нет… не навсегда.
– Ты собираешься вернуться в Невернес?
– Как только смогу. Как только найду противочумное средство. Если оно существует.
– Понимаю. Ты должен исполнить то, что обещал себе.
Данло пожал плечами – эту привычку он приобрел после поступления в Ресу.
– Называй это как хочешь.
– Ты выполнишь свое обещание и вылечишь своих алалоев. А потом? Что будет с нами потом? Я слышала рассказы о женщинах, которые ждали пилотов из космоса.
– Ты имеешь в виду искривления времени?
– Я слышала о пилотах, которые стали старше на три года, в то время как их подруги состарились на тридцать.
– Это эйнштейновы нарушения. Случается, что искривления мультиплекса вызывают их.
– Замедленное время и сон-время ускоряют работу тела и мозга, верно? Ускоряют внутреннее время человека.
Он с улыбкой сжал ее руку.
– Я все забываю, как много ты знаешь о разных вещах.
– Не так уж много. Я не знаю, что значит быть замужем за пилотом – да и за любым другим мужчиной.
И Тамара заговорила о том, о чем раньше не хотела говорить. Они пили чай, ели кровошюды, и она рассказывала ему о своих мечтах, своих секретах и своих страхах, особенно о страхе, общем для всех куртизанок: состариться быстрее, чем это происходит у других людей. Поскольку куртизанки омолаживаются с возрастом каждые двадцать лет и поскольку этот процесс можно повторять всего три-четыре раза, с окончательной старостью они сталкиваются намного раньше остальных. Тамара боялась состариться и утратить свою красоту, но больше всего пугала ее мысль о том, что было бы с ней, если бы Общество не приняло ее в послушницы двенадцать лет назад.
– Если бы я не ушла из дома, то просто умерла бы, – говорила она. – Я выросла бы и стала такой же, как моя мать, и это убило бы мою душу. Я стала бы мертвой внутри, как все остальные.
Опустив раму окна и сняв кимоно, чтобы чувствовать себя удобнее, она стала рассказывать Данло о своей семье. Она происходила из большого астриерского рода, более или менее надолго осевшего в Городе. У астриеров семьи всегда большие, и семья Тамары ничем среди них не выделялась: Тамара была десятой из тридцати двух детей, большинство из которых все еще жили с родителями в огромном доме в Квартале Пришельцев. Было маловероятно, что они когда-нибудь достигнут идеальной цифры ста детей, хотя мать оставалась вполне способной к деторождению и продолжала производить потомство год за годом. Пять раз она рожала двойню, а однажды даже четырех близнецов. Тамара подозревала, что матери на самом-то деле давно опостылело это занятие. «Не муха же она, чтобы без конца откладывать личинки», – как выражалась дочь. Но гордый тысячелетний род Ашторет восходил по женской линии к легендарной Александре Евангелике. Эта Александра была, пожалуй, самой знаменитой матерью в истории. Половина ее детей перешла в новую религию, эдеизм, и продолжила имя Ашторетов, другая же половина переделала свою ДНК и превратилась в инопланетный вид, известный как гульды.
Гульды затерялись где-то в глубинах галактики, а многомиллионный род Ашторетов заселил множество планет. Одна из прародительниц Тамары обосновалась в Городе. За последующие века многие Аштореты покинули Город, но многие так и остались здесь. Дома к югу от Зимнего катка, где Серпантин загибается к Южному Берегу, прямо-таки кишели Ашторетами. Это место так и называлось – Ашторетником, и Тамара могла бы насчитать там тысяч девяносто племянниц, кузин и тетушек. Аштореты, не единственные астриеры в Городе, являлись, однако, образцом для своих единоверцев и строго придерживались семейных традиций. Мать Тамары, Виктория Первая Ашторет, во многом была типичной астриерской матроной: властная практичная материалистка, хитрая и все подвергающая сомнению, но при этом любящая, самоотверженная, терпеливая, гордая и ужасно тщеславная. Больше всего в жизни Тамара боялась стать похожей на нее – и этого едва не случилось. В одиннадцатилетнем возрасте мать просватала ее за богатого астриера, старше ее на десять лет. Через семь лет Тамаре предстояло выйти замуж и прилежно рожать детей.
Много детей – от эдеистов любого толка требовалось выпускать в жизнь как можно больше сознаний, волшебным образом преобразуя мертвую материю в живые существа, чтобы в конце времен все живое сознание во вселенной слилось с Богом Эде. Вступив в Общество Куртизанок, Тамара спаслась от этого рокового материнства. Самая идея брака вызывала в ней испуг и тревогу, и обычно она избегала разговоров на эту тему.
Сейчас это случилось с ней впервые. Держась за руку Данло и глотая свой чай, она объясняла своим грустным певучим голосом, почему никогда не сможет стать его женой.
– Брак – самая страшная западня на свете. Как только у женщины появляются дети, она начинает вязнуть в бесконечных заботах, и для экстаза больше не остается времени.
– А тебе не кажется, что астриерские браки – это все-таки крайность? – спросил Данло, погладив ее по руке.
– Брак есть брак. Даже ваши алалойки рожают по многу детей.
– Да, – согласился Данло, потрогав шрам над глазом. – Но многие дети умирают еще до того, как получат имя.
– И женщины продолжают рожать новых.
– Да… но не для того, чтобы заменить ушедших на ту сторону. Не только для этого. – Он провел рукой по лбу, вспоминая. – Женщины в моем племени были очень страстные. Их крики, несущиеся из снежных хижин, не давали нам спать по ночам, особенно глубокой зимой, когда ночи, почитай, конца нет. Жены наших мужчин знали, что такое экстаз. Они не нуждались в религии, чтобы ложиться со своими мужьями.
Тамара, перебирая темные волосы у него на руке, спросила:
– Деваки вступали в брак на всю жизнь?
– Навеки. – Жуя сочные дольки кровоплода, он рассказал ей, каким видят алалои загробный мир. Дух человека, пояснил он, – его первое «я» – приходит в мир нагим и одиноким, отрезанным от духов всего живого. Но у каждого мужчины есть доффель, второе «я» – зверь или птица, на которых он не должен охотиться. Первый долг юноши, когда ему сделают обрезание и посвятят в мужчины – войти в сон-время и найти там своего доффеля. Его дух мистически сливается с его второй половиной, и тогда его «я» обретает цельность и вечную жизнь. Он становится частью мировой души. Лишь после этого он может начать поиски той единственной женщины, которой суждено стать его женой. Как обретают свое цельное «я» алалойские женщины, Данло не знал – это была тайна. Знал он только, что души мужчины и женщины, соединившись, навеки остаются вместе и дают жизнь душам своих детей, и жизнь таким образом продолжается.
– Алалойская теология сложна, но очень красива. – Лицо Тамары выражало живой интерес. – Твои алалои – настоящие романтики.
– Да, они могут быть и такими. – По тому, как Тамара произнесла слово «романтики», Данло почувствовал, что и она в душе романтик, скрывающий многие свои желания.
– В сущности, ты так и остался алалоем, правда? – спросила она. – Диким-предиким.
По правде сказать, Тамара Десятая Ашторет любила мужчин не меньше, чем жизнь, и давно мечтала о браке, основанном на слиянии двух душ. Мечтала, что у нее будут дети, двое – мальчик и девочка. Но она никому не выдавала своей мечты, считая ее глупым пережитком детства, и стьщилась этого желания, которое ее мать назвала бы «эгоистичным и неисполнимым». В возрасте, когда мало кто вступает в брак по любви и совсем немногие – на всю жизнь, это и правда казалось неисполнимым. Тамара боялась, что Данло вновь пробудит в ней это желание, а потом бросит ее – то ли устремившись к одной из своих целей, то ли сделавшись богом, то ли обнаружив в тайной части ее «я» жестокую и ужасную красоту, которая может однажды проснуться и поглотить его.
– По-настоящему ты не хочешь на мне жениться, – сказала она.
– Нет, хочу.
Она положила в рот дольку кровоплода, глядя на него.
– Ты отказался бы ради этого от своей цели? От экспедиции?
После долгого молчания он ответил:
– Думаю, что да.
– Ну так выброси это из головы. Нельзя отказываться от своей мечты.
– Теперь у меня другая мечта.
– А твой народ? Алалои?
– Лалашу… благословенный народ… обречен. Уже пять лет, как я это знаю.
– Не можешь же ты просто взять и бросить их, не будучи уверенным.
Данло встал и прошелся по комнате. Паркет ритмично поскрипывал под его тяжелыми шагами. Он остановился у окна, глядя на замерзшее море, и сказал:
– Нет. Я не смогу их бросить, даже если они обречены. Особенно если обречены.
– А я не смогу уйти из Общества. – Тамара тоже встала и подошла к нему. – По крайней мере теперь.
– Потому что это твое призвание. – Данло слизнул с зубов горько-сладкий сок кровоплода.
– Путь Рингесса – это и мой путь. Многие из нас так думают.
– Какая ирония, – тихо засмеялся Данло. – Бардо думает, что обратил куртизанок в свою веру, а дело-то обстоит как раз наоборот.
– Мы никого не хотим обращать.
– Хануман думает иначе.
– Хануман… Трудный человек, очень трудный.
– Ты поэтому его избегаешь?
– По-моему, его невозможно избежать, Он очень настойчив в том, чего хочет.
– Он хочет создать новую религию.
– Но мы все ее создаем, не так ли? Все, кто связал себя с Путем. Даже ты, Данло. Мы можем сделать ее живой или дать ей умереть, как многим до нее.
– А потом?
– Когда потом? О чем ты?
– Если я осуществлю свою цель, а ты исполнишь свое призвание и пробудишь всех рингистов в галактике, что будет дальше?
– Поживем – увидим.
– Если я выйду из Ордена, ты выйдешь из своего Общества?
– Чтобы вступить с тобой в брак?
– Ну да.
Она погладила длинные волосы у него на затылке, поцеловала его в губы и улыбнулась.
– Я не могу загадывать так далеко, как ты. Мы живем в настоящем, и только оно имеет значение. Уже поздно. Лучше нам лечь спать и забыть о вещах, которые то ли случатся, то ли нет.
Она взяла его за руку и повела обратно в каминную, служившую также и спальней. Оба камина прогорели до красных углей, и в комнате стало темно, а жара, от которой обливаешься потом, сменилась настоящим холодом – пришлось залезать под одеяло. Они лежали, обнявшись, в своей шелковой постели. Тамара вскоре уснула, и Данло, чувствуя на лице ее дыхание, смотрел, как вздымается и опадает ее грудь. Он долго смотрел на нее и думал, что «теперь» превращается в «тогда» столь же непрерывно и неуклонно, как день движется через вселенную вслед за ночью.
Следующие пару десятидневок, пока другие обдумывали новые доктрины и технологии, которым предстояло навсегда изменить Путь Рингесса, Данло не расставался с мечтой жениться на Тамаре. Что бы он ни делал – пил кофе по утрам, занимался математикой или подключался для практики к своему корабельному компьютеру в Пещерах Легких Кораблей, – он то и дело вспоминал свой разговор с ней. В конце концов он пришел к неутешительному выводу: она, должно быть, решила, что он говорил просто так, несерьезно. В каком-то смысле он и правда поступил несерьезно. Он не дал обещания жениться на ней и не подарил ей ни кольца, ни диска, ни огневита, ни какого-то иного знака своей привязанности. Он достаточно разбирался в цивилизованных обычаях, чтобы знать, что такие подарки совсем не обязательны и что для некоторых жениться – все равно что зайти в кафе и заказать мясные котлеты. Но, как верно подметила Тамара, в душе он оставался алалоем, алалои же всегда дарят что-то женщинам, на которых намерены жениться. Раковины алайи, аметисты, кольца из резной моржовой кости, а иногда и жемчуг. Данло хорошо помнил, как в ночь их знакомства брякнул, что хочет подарить Тамаре жемчужину, которую она могла бы носить на шее.
Тогда она тоже сочла, что он говорит несерьезно, но с его стороны это были не пустые слова. Пусть он был беднейшим из бедных, неспособным покупать жемчуг и драгоценные камни, он с первой их встречи обдумывал способ подарить ей настоящую жемчужину.
Утром 61-го дня он спустился на набережную, где вдоль Западного Берега ровными яркими рядами стояли буера, и договорился со смотрителем насчет одного стройного красного кораблика. В магазине у причала он запасся тем, что требовалось ему для короткой поездки: спальными мехами, отапливаемой палаткой, плиткой, кухонной посудой, тросами и прочим альпинистским снаряжением, компасом, секстантом и картами, молотком, пешней, лопаткой, ножами, зубилами и горелкой. Еды он взял на двенадцать дней – в основном орехи бальдо, сушеные снежные яблоки и сыр. Он планировал отсутствовать не больше четырех дней, но когда путешествуешь глубокой зимой, всегда лучше придерживаться мудрого правила и брать втрое больше провизии, чем нужно по твоим расчетам. Никто не знал лучше Данло, что значит голодать, пережидая буран вдалеке от берега. Лодочный смотритель, увидев, какое количество припасов грузит Данло на свой буер, предупредил его, что одному глубокой зимой путешествовать опасно. Смотритель был тощий, с тонким слабым голосом, который утренний ветер норовил унести прочь.
– Не следовало бы вас отпускать, но вы кадет, а кадету разве что втолкуешь. Особенно пилоту. Как это говорят у вас в колледже? «Кадеты гибнут» – верно? Будьте осторожны, молодой пилот. Море опаснее, чем космос. Держитесь поближе к берегу, чтобы все время видеть горы. Вряд ли вы понимаете, каково это – заблудиться во льдах.
Вместо буера, наверно, безопаснее было бы взять собачью упряжку. Данло по пути на берег проходил мимо заснеженных нарт и псарни, где скулили собаки. Но он не доверял этим городским псам: ими пользовались только для спорта и отдыха, и вряд ли стоило ставить свою жизнь в зависимость от плохо обученных, незнакомых ему животных. Если честно, после своего путешествия в Невернес он и смотреть-то на собаку не мог без того, чтобы желудок не заурчал и не съежился до величины ореха бальдо. Поэтому Данло загрузил свои припасы на буер и поставил ярко-синий треугольный парус. Он надел очки, попрощался со смотрителем и отчалил, скользя по ветру. Серые башни Города скрылись в белом мареве позади него; впереди были ясное синее небо, жгучий воздух и лед, уходящий вдаль миля за милей. Ветер дул в спину, наполняя парус, и мачта из алмазного волокна звенела под его напором.
Этот ветер нес буер прямо на юг. Ледовые яхтсмены обычно держали на север через Зунд, а потом, лавируя против постоянного холодного ветра, выбирались на западную сторону острова. Западный берег с фиордами, ледниками и лесистыми склонами славился своей красотой. Но Данло в тот день искал красоты иного рода и потому правил на юг, в открытое море, куда горожанам выходить не разрешалось.
Он ехал очень быстро – в этом и состояла вся прелесть легких, изящных лодок на полозьях. Те, что были помельче, могли двигаться по гладкому льду втрое быстрее ветра. Но с ветром, дующим с северо-запада глубокой зимой, шутки плохи, и задачей Данло было не обгонять его, а управлять им. Его буер с плоскими, как лыжи, полозьями вместо стальных лезвий был, конечно, самым тихоходным и устойчивым из всех разновидностей ледовых судов, но неумелый или трусливый ездок вряд ли бы с ним справился. Данло сидел низко в кокпите, крепко держа румпель и подскакивая на каждом бугре.
Завидев на льду трещину, он тут же сворачивал вправо или влево. Обзор затрудняла снежная пыль, бьющая в его маску и очки. Даже дышать и то было трудно – в этом виде спорта все у Данло связывалось с трудностями, холодом и опьяняющим восторгом. Бело-серебристо-аквамариновый морской ландшафт проносился мимо с громадной скоростью. Рулевой полоз вибрировал, как снегорез, скрежет стали по льду отдавался в ногах и в паху. Ветер иногда внезапно менял направление, пресекая дыхание и норовя завертеть буер волчком. По мере удаления от берега скольжение делалось все быстрее, но лед местами становился очень неровным.
Данло перевалил через участок замерзших волн, называемых застругами, и быстрые толчки болезненно отозвались в зубах и позвоночнике. Еще через десять миль начался плотный снег, сафель, как называют его алалои, по которому нарты особенно хорошо скользят. Буер тоже летел быстро, иДанло очень скоро добрался до пограничной черты, пролегающей в тридцати милях от Невернесского острова. Впереди через каждую тысячу футов стояли красные вешки, уходящие в обе стороны к западному и восточному горизонту. Под ветром вешки сгибались и клонились на юг, будто указывая Данло дорогу. Когда-то правители Ордена заключили с алалоями договор о том, что ни один цивилизованный человек не перейдет этой границы. Вся планета, за исключением острова, на котором построили Невернес, отдавалась в полное распоряжение алалоям. Данло, всегда причислявший себя к Благословенному Народу, нарушил запретную для горожан границу, пронесшись мимо вешек со скоростью ветра, и прочел молитву всех путешественников, едущих к неведомым островам: «Али алли-ло киро лисалия».
В семидесяти милях к югу от Города есть остров, знаменитый своими птичьими базарами. Алалои называют его Ависалия. Это маленький скалистый островок с широкими песчаными пляжами, расположенный между Невернесом и Великим Южным океаном. У его берегов, омываемых теплым течением Мишима, проходят огромные косяки сельди, шоко и арктической трески, которыми и кормятся птицы. Каждую зиму стаи, насчитывающие десятки тысяч птиц, прилетают с северных островов и строят здесь свои гнезда. Глубокой зимой над Ависалией белыми тучами стоят топорики, пустельги, талло, поморники, крачки, гагары и прочие виды птиц. Их гомон и хлопанье крыльев слышны за многие мили. Большинство этих птиц зимует на солнечных южных склонах. Там они греются в косых лучах светила и охотятся, выхватывая из океана серебристую рыбу На южной стороне океан из-за теплого быстрого течения замерзает редко. На северном берегу живут другие птицы – китикеша, черпающие клювами снежный покров, и снежные совы, которые охотятся на китикеша. Чайки разных видов гнездятся на серых утесах над морем. Глубокой зимой, когда прибрежный лед лишает их обычных источников корма, им приходится довольствоваться остатками добычи белых медведей или других птиц. Сильно оголодав, они ополчаются на своих сородичей и заклевывают друг друга до смерти. Зато ложной зимой, когда море вскрывается, отмели просто кишат разными видами пищи, и чайки пируют. На северных отмелях водятся полярные крабы, спиральники и всевозможные моллюски – в том числе, конечно, и пальпульва. При низком приливе пурпурные раковины пальпульвы просто устилают берег. Это излюбленный корм хищных чаек, которые, взяв раковину в клюв, взлетают высоко в воздух и роняют ее на камни внизу. Скорлупа разбивается, и чайки поедают мясо моллюсков. В сезон выведения птенцов, когда молодняк постоянно требует пищи, не давая покоя родителям, чайки истребляют ежедневно сотни пальпульв. Примерно одна раковина из десяти содержит в себе блестящий нарост – жемчужину.
Прожорливые чайки заглатывают вместе с мясом тот самый серебристый и черный жемчуг, который в Цивилизованных Мирах считается одним из самых ценных. Невернесские червячники из поколения в поколение водят свои ветрорезы на Ависалию, чтобы добывать этот жемчуг. Каждую ложную зиму они вскрывают алмазными ножами тысячи раковин и выковыривают жемчужины, оставляя мясо чайкам. Чайки встречают червячников с радостью, поскольку те избавляют их от труда по разбивке раковин.
Если бы Данло отправился на Ависалию ложной зимой, он увидел бы в небе стаи голодных чаек, оглашающих воздух своими криками, а червячники, вполне вероятно, встретили бы его лазерным огнем или своими сверкающими ножами. Но он прибыл к северному берегу в середине глубокой зимы, когда мир скован льдом и тих. Путь от Города до острова он проделал меньше чем за день. В ста футах от берега он спустил парус и поставил якорь, закрепив его на льду длинными винтами.
Тут же рядом он установил свою обогреваемую палатку. Он испытал ностальгическое желание построить снежную хижину, но у него не было ни снегореза, ни инструментов, чтобы его изготовить. Впрочем, палатка была намного вместительнее и удобнее. Он разостлал свои спальные меха и всю ночь слышал, как хлопает на ветру клариевая ткань и перекликаются чайки на береговых утесах. Утром он наскоро позавтракал хлебом и сыром и принялся за работу.
К маленьким красным санкам вроде тех, на которых дети катаются с гор, он привязал лопатку, складные ведра, горелку, ножи и прочее снаряжение. С санками он двинулся на юг, к утесам, где гнездились чайки. Их крик разносился далеко с утренним ветром. Они усеивали утесы тысячами белых точек.
Насчитав девяносто тысяч, Данло сдался и стал осматривать берег. Серая стена скал тянулась на две мили вдоль берега. На них лежал снег, росли осколочные деревья, а выше простиралось синее небо. Данло провез свои санки через застывшие у берега волны и ребристый снег. Там внизу, под двенадцатифутовым льдом, пережидали зиму миллионы пальпульв. Данло мог бы продолбить лед и черпать раковины ведрами, мог вскрывать их ножом, но это привело бы к гибели моллюсков, чего он никогда бы не допустил. В детстве он наблюдал за морскими птицами и знал другой способ добычи жемчуга. Он втащил салазки на песок и гальку, к самому подножию утесов, где гомон чаек заглушал все прочие звуки. Несмотря на мороз, в воздухе висел густой азотистый запах птичьего помета. Белое гуано пятнало скалы, стекало вниз и копилось под скалами высокими зловонными кучами. Эти кучи годами нарастали вдоль берега. Верхний слой, мокрый и слизистый, создавался у Данло на глазах. Помет, как теплый дождь, сыпался ему на парку и залеплял очки. Унты с чмоканьем вязли в свежем гуано. У самых скал Данло взял лопату и начал копать. Под свежим слоем открылись накрепко замерзшие напластования. Данло отогревал их горелкой слой за слоем, раскапывал и просеивал, ища жемчуг. В последующие два дня его ведра успешно наполнялись найденными сокровищами. Каждая жемчужина прошла через зоб и кишечник чайки, и большинство из них были плохого качества – мелкие, неправильной формы или поврежденные желудочными кислотами. Данло забраковал 1038 жемчужин, прежде чем нашел ту, которую искал. Он очистил ее снегом и поднес к свету. Величиной с ноготь его большого пальца, она переливалась серовато-пурпурным цветом, который алалои называют «лила». Жемчужина не была совершенной, идеально круглой или особенно ровно окрашенной.
Алалои совершенству не доверяют – слишком красивые жемчужины кажутся им лишенными очарования. Та, что нашел Данло, имела слезовидную форму, и ее окраска местами отливала мягким розовым оттенком. Она принадлежала к тем, про которые ювелиры в Алмазном ряду говорят: «Век можно смотреть и не насмотришься». Данло смотрел на нее весь день и решил, что искать больше нечего. Он прожег лазером дырочку в самой узкой ее части и продел туда шнурок, который сплел из своих черных волос. Концы он скрепил клеем для бритья, и получилась подвеска, которую Тамара могла носить на шее.
Данло спрятал украшение в шелковый кисет вроде тех, в которых Бардо раздавал тоалач и трийю, крепко завязал его и положил в карман.
Обратный путь обошелся без происшествий, хотя и занял двое полных суток. Ветер большей частью дул с севера, и прихолилось лавировать, отклоняясь на северо-восток, северо-запад, а то и прямо на запад, когда ветер менялся. Однажды Данло задержался, чтобы исследовать маленький безымянный островок на середине пути между Ависалией и Невернесом.
Там он нашел белый скелет моржа, выброшенного на скалистый берег, и ему повезло: один из бивней оказался целым и неповрежденным. Данло взял клык с собой на буер. В этом путешествии в нем снова ожила любовь к разным ручным поделкам. Увидев клык, он сразу задумал вырезать из него разные вещи: кольца, трубку, фигурки животных, а главное – недостающего Хануману шахматного бога. Он надеялся залечить нанесенные их дружбе раны, подарив Хануману вещь собственного изготовления. Он возвращался в Город, окрыленный удачей, вдохновляемый мечтами о будущем. Дома он сжег испорченную парку и полдня отмокал в горячем бассейне своего общежития, очищаясь от гуано и показывая друзьям жемчужину. Потом проспал ночь и половину следующего дня, а под вечер отправился к Тамаре.
В чайной комнате она угостила его кофе и гренками. День был ясный, радостный, и в окна проникал солнечный свет.
Тамара грелась в его последних лучах, обнаженная, прикрытая только длинными золотистыми волосами. Она любила смотреть, как играет солнце на ее кружевных занавесках, медленно опускаясь к западу.
– Три последних дня меня не было в Городе, – сказал ей Данло.
– Ты уходил в мультиплекс на своей «Снежной сове»?
– Нет, в море на буере. – Наскоро рассказав о своем путешествии, он достал из кармана кисет и положил на стол. – Я привез тебе кое-что… чтобы носить на шее.
Тамара распутала завязки своими длинными ногтями, вытряхнула жемчужину на ладонь, и в ее глазах вспыхнул свет.
– Какая красота! Никогда еще не видела такой красивой жемчужины.
Она улыбнулась ему, и они дружно рассмеялись, как будто вместе попробовали какой-то новый эйфоретик. Контраст темной жемчужины с ее белой кожей был поразителен.
– Надень шнурок через голову, – сказал Данло. – Я сделал его длинным, чтобы легко проходил.
– Какая тонкая работа. – Она потерла пальцем блестящий черный шнурок.
– Я сплел его из своих волос. Это алалойский обычай.
– Прелесть какая. – Она погладила его по голове. – Я так и думала. У тебя чудесные волосы, такие густые и длинные. Мужчине такая роскошь даже и ни к чему.
– Когда-нибудь я состарюсь и облысею. Но моя жена попрежнему будет носить эту жемчужину.
Тамара с улыбкой положила кулон на стол рядом с кофейником и встала.
– Я хочу показать тебе кое-что. – Она вышла в медитативную и вернулась с длинной плоской шкатулкой из осколочного дерева, которая раскрывалась, как раковина пальпульвы. – Мне прислали это нынче утром, и я подумала, что тебе любопытно будет взглянуть.
Данло взял у нее шкатулку.
– Открой же!
Он открыл. Внутри на черном бархате лежало ожерелье из молочно-белого жемчуга. Жемчужины, тщательно подобранные по величине и по цвету, отличались идеальной симметрией.
Их было тридцать три на платиновой нити. Данло ничего не смыслил в ювелирном деле, но догадывался, что ожерелье должно стоить очень дорого.
– Они великолепны, – сказал он.
– Это джиладский жемчуг.
В Цивилизованных Мирах жемчуг с Джилады считался самым ценным. Джилада, искусственный мир, располагались на краю Экстра. Жемчужины выращивались там молекула за молекулой в вакууме при полном отсутствии света, звука и вибрации. В космосе нет гравитации, которая могла бы повредить перламутр, слой за слоем наращиваемый вокруг молекулы-семечка, и джиладские ювелиры производили идеальные сферические жемчужины. На изготовление одной-единственной затрачивалось порой больше года. Джиладский жемчуг славился своей совершенной красотой, но только очень богатые люди могли себе позволить купить его.
– Это, должно быть, подарок торгового магната, – сказал Данло.
– Нет. Я никогда не имела дел с трийцами. Это от Ханумана.
– От Ханумана… ли Тоша? Да откуда у него такие деньги?
– Не знаю.
Данло потрогал самую большую жемчужину, оставив след на ее безупречной поверхности.
– Какое совпадение, что Хануман прислал тебе этот жемчуг именно сегодня.
– Ты не говорил ему, что собираешься подарить мне жемчужину?
– Нет… Мы с ним больше не разговариваем. Но я показывал жемчужину своим друзьям – возможно, кто-то из них сказал ему.
– Вот и весь секрет твоего совпадения.
– Должно быть, так. Но с чего Хануману дарить тебе жемчуг?
– Как сказать… Он ухаживает за мной с той самой ночи, как мы познакомились.
– Он… хочет жениться на тебе?
– Не думаю. Ухаживать можно по-разному.
– Помнишь, тогда на вечере? Он так смотрел на тебя – сразу было видно, что он весь горит.
– Да, бедняга прямо раскалился.
– Как холодно ты это сказала.
– Правда? Я не нарочно.
– По-моему, Хануман тебе не очень нравится.
– Это неверно, – сказала Тамара, глядя на ожерелье в шкатулке. – Я его просто боюсь.
– Потому что он цефик?
– Потому что он слишком хорошо владеет собой. Раньше я не знала, что такое возможно.
– Но цефики как раз и стремятся держать под контролем все свои эмоции. И мысли… которые они называют программами.
– Он, видимо, преуспел в этом больше обыкновенного.
– Возможно, он просто хочет, чтобы люди так думали.
– Они и думают.
– Хануман человек не менее страстный, чем любой другой. Но чем сильнее страсть, тем больше ему нужно обуздать ее.
– Помнишь, что он сказал в своей проповеди? «Только став огнем, сможем мы освободиться от горения». Не думаю, что он питает страсть к женщинам – это осталось в прошлом.
Данло улыбнулся про себя: он кое-что понял в Тамаре. Эта замечательно красивая женщина всегда управляла чувствами мужчин. Естественно, что женщина такого типа относится с недоверием к мужчине, который не зависит от нее сексуально.
То, что Хануман способен сознательно глушить свои сексуальные желания, должно быть, ужасает ее и оскорбляет как профессионала.
– И ты никогда не думала о том, чтобы заключить с ним контракт?
– Думала, – призналась она. – Куртизанка обязана думать о таких вещах, даже если они неосуществимы.
– Кто еще из мужчин в Городе так нуждается в твоем искусстве, как Хануман?
– Неужели ты совсем к нему не ревнуешь?
Данло с улыбкой покачал головой.
– Мой приемный отец еще в детстве учил меня, что ревность – это шайда. Она отравляет душу.
– Но Хануман мертв внутри. У него там только холод и пепел.
– Ты могла бы пробудить его. Сделать его снова живым, правда?
Тамара провела ногтем по краю своей чашки, следя за игрой света на темной поверхности кофе.
– Надо очень любить его, чтобы сказать такое.
– Я и люблю его… как брата.
– И так легко готов уступить меня?
– Когда алалойский охотник навещает другое племя, его жена часто остается дома. Он путешествует по льду один, много миль и много дней, и добирается до конца своего пути замерзший и голодный. И кто-то из его сородичей, случается, уступает ему свою жену на пару ночей. Чтобы согреть его внутри и утолить его голод.
– Но мы-то не алалои – я, во всяком случае.
– Это верно.
– И я не твоя, чтобы уступать меня кому-то.
– Даже у алалоев, – признался он, – женщина должна сама согласиться, иначе гость останется необогретым.
– Никогда бы не согласилась согревать Ханумана. Кого угодно, только не его.
Данло постучал по футляру, где сияло жемчужное ожерелье.
– Значит, ты отошлешь его подарок назад?
– Хотела бы. – Вздохнув, она провела рукой по волосам. – Только не так это просто.
– Ты не хочешь ранить его чувства?
– О, я думаю, его эмоциональные органы хорошо защищены.
– Нет… совсем не защищены.
– По правде говоря, я просто не рискую его обидеть. Он за мной ухаживает не только ради меня.
– Ради твоего Общества?
Она кивнула.
– Он и другим куртизанкам посылал подарки. Не такие роскошные, как это ожерелье, но тем не менее.
– Все это, наверно, здорово раздражает Бардо.
– Да, Бардо человек ревнивый.
– Нехорошо это – ссориться из-за женщин.
– Бардо по крайней мере не заблуждается на наш счет. Сестры говорят, что еще не встречали мужчину, который так любил бы женщин.
Данло улыбнулся, вспомнив слышанный им рассказ о том, как могучий Бардо переспал однажды с девятнадцатью женщинами за одну ночь.
– Ты предпочла бы, чтобы жемчуг послал тебе Бардо?
– Я предпочла бы вовсе не получать подарков, на которые не могу ответить. – Она вынула ожерелье из футляра, держа его на вытянутой руке, как дохлую змею. – К сожалению, вернуть его нельзя. Мать бы этого не одобрила.
– Мать – это глава вашего Общества?
Тамара снова кивнула.
– В этот период она никому из нас не позволит обидеть Бардо или Ханумана.
– Понятно. Мать знает толк в политике, да?
– Она самая мудрая женщина из всех, кого я знаю.
– Она наблюдает за нашей церковью, да? Наблюдает и ждет.
– А ты не столь уж наивен в таких вещах, как хочешь казаться.
– Нет, я мало что в этом смыслю. Знаю только, что у Бардо есть харизма и власть, зато у Ханумана воля сильнее. Невозможно предсказать, кто из них одержит верх.
– А ты бы как хотел?
Услышав этот простой вопрос, Данло встал и начал шагать по комнате.
– Сам не знаю. Не уверен, что кто-то из них способен сделать Путь Рингесса чем-то стоящим. Чем-то благословенным. Я не знаю человека, которому это под силу.
– Мы смогли бы, – тихо заметила Тамара.
– Это гордость в тебе говорит. – Данло сел рядом с ней и поцеловал ее в лоб. – И любовь.
– Неужели мы позволим мировоззрению Ханумана отмести в сторону все остальные?
Данло посмотрел на жемчуг в руке у Тамары – прекрасный, совершенный, лишенный всякого тепла, – и ему вспомнилась кукольная вселенная Ханумана, тоже страдающая избытком совершенства.
– Хануман смотрит на вещи по-своему, – сказал он, – мы по-своему.
– И должны придерживаться своего, пока еще возможно.
– Что ты имеешь в виду?
– Разве тебе не предлагали сделать запись своего воспоминания?
– Что ты говоришь? Как можно записать воспоминание?
– Значит, ты еще не слышал? Хануман обратился к некоторым из нас с просьбой скопировать наши воспоминания в компьютере, который он сконструировал.
Встревоженный Данло снова встал и принялся шагать взад-вперед, потирая лоб.
– Но воспоминания невозможно скопировать! С чего Хануман возомнил, что способен это сделать?
Тамара спрятала ожерелье Ханумана обратно в футляр, встала и положила руку на грудь Данло.
– Все знают, как трудно вспомнить Эдду. Многим божкам это так и не удалось, не говоря уж о том, чтобы заглянуть в Единую Память.
Данло смотрел в окно на серебристый лед Зунда, а Тамара рассказывала ему о плане Ханумана облегчить воспоминание Старшей Эдды. Три дня назад, сказала она, Хануман начал приглашать рингистов ближнего круга для записи их воспоминаний в компьютер. Он обещал записать все последовательно, как это делается при записи музыки на синтезатор. Затем он собирался отредактировать эти воспоминания и собрать их в то, что называл «базовым воспоминанием».
Хануман утверждал, что каждый новый рингист, подключившись к компьютеру, сможет с полной ясностью вспомнить Старшую Эдду.
– Это очень плохо, – сказал Данло.
– Ты так думаешь?
– Да.
– Бардо с этим планом согласился.
Данло на миг закрыл лицо руками и уставился на вечернее небо, где всходили луны.
– Да, Бардо тоже боялся вспоминать Эдду, – сказал он наконец. – А ведь он – основатель новой религии; что, если ктонибудь вспомнит истину, которую эта религия сочтет ложной? Что, если какой-нибудь провидец разглядит ложь… во всем, что Бардо выдает за правду?
– Но что такое правда, Данло?
– Я всю жизнь над этим думаю, – улыбнулся он.
– Чем бы она ни была, не кажется ли тебе, что нам следует скопировать наши воспоминания? Чтобы в базовую запись вошла наша правда?
– Так ли она правдива, наша правда?
– Думаю, что да. Ты пережил великое воспоминание, это всем известно, и так чудесно рассказал о нем, хотя и говоришь, что не умеешь выбирать нужные слова. Да и я видела много чудесного. Что такое Эдда, как не путь к полному пробуждению? Позволить энергии сознания поглотить нас атом за атомом, клетка за клеткой; в каждом из нас живет всесокрушающая сила, уничтожающая и создающая, создающая и уничтожающая, которая только и ждет, чтобы ей позволили родиться на свет. Если бы мы только могли вынести кровь и муки этих родов, нам явилось бы самое прекрасное, что есть во вселенной. Я готова умереть, лишь бы мое видение осуществилось.
Данло потер лоб и вздохнул.
– Так ты согласна записать свою память в компьютер Ханумана?
– А ты?
– Нет.
– Еще бы – ведь ты не страдаешь гордыней, как я. – Она отвернулась от него к морским камешкам на подоконнике.
– Тамара. – Он тронул ее за плечо, любуясь водопадом золотистых волос вдоль гибкой спины. – Я люблю в тебе эту гордость.
– Правда?
– Люблю, как ветер.
Она обернулась к нему и посмотрела ему в глаза.
– Ты рассказывал, что как-то зимой чуть не погиб от ветра.
– Да, это верно, но верно и то, что ветер – дыхание мира. А твоя гордость – твоя сила и твоя жизнь.
– Ты правда так думаешь?
– Да.
– Однажды мне сказали, что моя гордость – это порочная программа, которая погубит меня.
– Нет, она благословенна.
– В детстве чтецы моей церкви пытались очистить меня от гордости и прочих грехов, но им это так и не удалось по-настоящему.
– Если бы им удалось, ты не была бы тем, кто ты есть.
– Само собой, – с нервным смешком ответила она. – Мне часто кажется, что все их попытки избавить меня от гордости только увеличили мое тщеславие.
– Архитекторы учат, что тщеславие есть безумие, верно?
– Ты, наверное, ненавидишь меня за это свойство.
– Совсем наоборот. Каждая из твоих тщеславных мыслей словно жемчужина – единственная в своем роде, благословенная и прекрасная.
– Нет, это ты прекрасен, – сказала она, пристально глядя на него. – Я никогда еще не встречала таких, как ты.
Он потупился и снова взглянул на нее.
– Никто не видел меня так, как видишь ты. И, думаю, никогда не увидит.
Данло смотрел в ее темные глаза, ища самую затаенную из ее тщеславных мыслей. Ему показалось, что он нашел ее, эту мерцающую жемчужину: Тамара видела себя богиней устрашающей красоты, воплощающей в себе энергию как жизни, так и смерти. Да, ее красота страшна, подумал он.
Отныне и навеки он будет любить в ней эту глубинную, первобытную красоту, дорожа ею больше всех остальных ее качеств.
– Югена лос анаса, – сказал он.
– Что это значит?
– Смотреть глубоко – значит любить глубоко.
Она улыбнулась ему, как озорная девчонка, взяла со стола футляр с джиладским жемчугом и захлопнула крышку с громким деревянным стуком.
– Придется мне, видно, оставить его у себя. Я в самом деле не хочу обижать Ханумана. Но я никогда его не надену. Я просто не смогла бы теперь.
Она взяла кулон, сделанный Данло. Темная жемчужина, раскачиваясь на шнурке, отражала все краски ночи.
– Мужчины делали мне много подарков, но такого я не получала ни разу.
– Я сделал это украшение, чтобы ты его носила.
– Мне очень хотелось бы носить его.
– Мне бы тоже хотелось.
– Но если я его надену, это будет иметь определенный смысл, верно?
– Только тот, который мы этому придадим.
– Но у алалоев такой дар означает обещание жениться?
– Ты можешь носить эту жемчужину как залог, если хочешь.
– Залог нашего взаимного обещания?
– Твоего обещания себе выйти за меня замуж и моего обещания жениться на тебе.
– Что же мне подарить тебе взамен?
– Удовольствие видеть, как ты носишь ее на своем сердце.
– Но нам ведь нужно назначить какой-то срок для исполнения своего обещания? У меня по-прежнему остается мое призвание, а у тебя – твоя цель.
– Все наши обещания будут… бессрочными. Все время, которое есть во вселенной, принадлежит нам.
– Никогда не видела ничего более прекрасного, – сказала Тамара, глядя на жемчужину.
Данло, поняв, что его момент настал, шагнул вперед и взял у нее кулон. Несмотря на то что он весь дрожал от волнения и с трудом мог дышать, действовал он быстро и ловко. Он накинул шнурок через голову на шею Тамары, выпростал из-под него ее длинные волосы, и жемчужина заняла место между ее грудей.
– Ох, – сказала она, – я не думала, что она такая тяжелая.
– Жемчуг пальпульвы очень крупен.
– Я не ожидала, что носить ее будет так приятно.
– Ты создана, чтобы носить ее.
– Я не думала, что когда-нибудь выйду замуж.
– А я всегда надеялся, что женюсь на тебе.
– Я думаю, мне понравится быть твоей женой.
– Я мечтал, что когда-нибудь это станет самой большой нашей радостью.
– Но радость всегда будет с нами. Мы созданы для радости.
В ее глазах и правда не было ничего, кроме радости, чистой, золотой радости, которая лилась на него и согревала его изнутри. Тамара поцеловала его и увела в каминную. Этой ночью они не изощрялись в сексуальном искусстве и не придавали значения тому, кто ляжет сверху. Они продолжали свою легкую, безыскусную любовную игру, пока не испустили дружный крик и не обнялись в изнеможении. Он долго лежал, прижимаясь к ней грудью, и чувствовал, как жемчужина давит ему на сердце. Вся вселенная сузилась до мерного дыхания Тамары, соленого запаха ее шеи и этой легкой боли, дарившей ему столько радости. Он радовался и гордился тем, что нашел себе жену, которая когда-нибудь родит ему детей. Он страшился этой своей гордости пуще смерти, но все-таки никогда еще не был так счастлив.
Назад: Глава XX РАЗГОВОР
Дальше: Глава XXIV МНЕМОНИЧЕСКАЯ ЦЕРЕМОНИЯ