Книга: Реквием по Homo Sapiens. Том 1
Назад: Глава XVIII КАЛЛА
Дальше: Глава XXII ОГНЕННАЯ ПРОПОВЕДЬ

Глава XX
РАЗГОВОР

Кто, имея глаза, может видеть невидимое?
Кто, имея руки, может осязать неосязаемое?
Кто, имея уши, может слышать неслышимое?
Кто, имея уста, может сказать то, чего сказать нельзя?
Из медитаций Джина Дзенимуры
Новые религии всегда разрастаются непредвиденным для их основателей образом – это исторический факт. Религии, чтобы выжить, должны как-то приспособиться к политическим и экологическим структурам, которые их питают; должны организоваться вокруг доктрины, законов и ритуалов этого священного ядра, которое не должно противоречить личным понятиям верующих о бесконечном; но прежде всего – культы, которым суждено стать вселенскими, должны контролировать и направлять духовную энергию человечества. Религия, не делающая этого, рискует нажить себе смертельных врагов среди правителей и устроителей других религий – а если этого не произойдет, бесконтрольная страсть пожрет ее изнутри.
Такой контроль – дело деликатное и в конечном счете всегда терпит крах. Большинство культов позволяют священному огню полыхать свободно и тем обрекают себя на самосожжение через несколько лет; они, как сверхновые, в самый период своего взрыва блистают разоблаченными иллюзиями, экстатическими видениями, мегаломаниями и загубленными жизнями. Другие религии с самого начала глушат наиболее естественные и возвышающие человеческие порывы; Бога они подменяют теорией и потому из религии превращаются в философию или науку. Такие религии, как эдеизм, достигающие полного расцвета и заражающие массы своей верой, рождаются редко. Но религиям, как и всему сущему, свойственно стареть. Доктрины, призванные вести людей к глубочайшим истинам вселенной, превращаются в словесные преграды, отделяющие одно общество от другого, мужчин от женщин, человека от самой святой части его естества. Видения перерождаются в кредо; вера сводится к обрядности; экстаз и мистический союз с божеством сменяются благочестием. Со временем сердце каждой религии обрастает отложениями и останавливается.
Поэтому искатели божественного начала всегда обращаются к новым пророкам и новым движениям, не сознавая того, что любая религия в конечном итоге отделяет человека от Бога.
Данло в своем стремлении разгадать, отчего вселенная впала в шайду, давно уже постиг эту присущую всем религиям иронию. Но до того, как связать свою судьбу с рингизмом, как стало называться это движение, он только играл в религию, переходя от церкви к церкви, от ритуала к ритуалу с легкостью перемещения на коньках из одного квартала Города в другой. Никакие доктрины и каноны не мешали ему разглядеть чистое священное ядро той или иной религии. И вот в один из вечеров ранней зимы, когда первый снегопад этого времени года укрыл Невернес сверкающей белизной, он отправился на свой второй праздник в доме Бардо. Он пошел туда один. Хануман все так же жил у Бардо на положении гостя, никуда не выходя и оправляясь от своего великого воспоминания (и попрежнему играя в куклы), а Тамара Десятая Ашторет, любившая вечера у Бардо почти так же, как любовные игры, в этот день была занята. Данло снова вошел в музыкальный салон, где услышал старинную музыку и вдохнул извечные ароматы, но на этот раз путь в глубины Старшей Эдды оказался закрыт для него. Калла послужила ему окном в великое воспоминание, и он поклялся при следующем своем путешествии в себя снова выпить три глотка. Но теперь, когда он занял свое место в кругу, ожидая голубой чаши, ему не позволили пить из нее бесконтрольно.
– Нам пришлось внести изменения в нашу церемонию, – объявил Бардо, стоя в середине круга вместе с Томасом Раном, который держал чашу с каллой, как невероятно тяжелый груз. Глядя прямо на Данло, он продолжил: – Как справедливо замечает моя кузина Сурья Лал, калла – слишком мощный наркотик, чтобы хлестать его, как пиво. Поэтому мы кое-что изменили.
В руке Бардо держал серебряный мерный стаканчик вроде тех, которыми бармены отпускают жидкий тоалач. Вроде, но не совсем такой: Бардо заказал его у ювелира на Алмазной улице, и это было настоящее произведение искусства. Поверхность стакана усеивали крошечные бриллиантики, а деления внутри обозначались тонкими золотыми ободками. Всего делений, включая обод на самом краю стакана, было три. Бардо опустил свой сосуд в чашу, которую держал Томас Ран, и наполнил его на две трети.
– Здесь ровно два глотка, – сказал он. – Выпей два глотка, и увидишь Бога.
Он подошел к Сурье Лал, которая опустилась на колени и раскрыла рот, как птенец. Конвульсивно проглотив содержимое стакана, она почтительно склонила голову. Бардо двинулся дальше по кругу, поднося каллу другим коленопреклоненным искателям. «Летите далеко, погружайтесь глубоко», – говорил он при этом.
В этот раз Данло снова вспомнил Старшую Эдду, зайдя дальше и глубже всех остальных, но не так глубоко, как ему бы хотелось. Он утвердился в своем звании гордости и украшения кружка Бардо, но растущая слава не манила его. Он был молодой кадет, дикий и отчаянный, и, как все молодые, терпеть не мог преклонять перед кем-то колени.
– Зря вы ввели эти изменения, – сказал он Бардо несколько вечеров спустя. Данло встретился с ним в обсерватории на верхушке центральной башни дома. Все помещение покрывал клариевый купол. Здесь было холодно, но тихо и уединенно, а в ясные ночи отсюда открывался красивый вид на огни Старого Города. – Калла – благословенный напиток, и не годится нам вымаливать на коленях эту пару глотков.
Данло настаивал на том, что каждый должен получать каллу в зависимости от потребности и вдохновения, и в этом его поддерживало немало сторонников Бардо. Это настроение чувствовалось на каждой церемонии наподобие подводного течения. Рингисты самого разного толка возмущались тем, что им каждый раз приходится выжидать десять дней, чтобы вкусить каллы; наиболее радикальные образовали содружество с целью обмена воспоминаниями и пытались убедить Бардо поставить урну с каллой прямо в холле, чтобы все входящие могли свободно погружать туда ладони и губы. Они отвергали авторитет мнемовожатых, даже таких мастеров-мнемоников, как Томас Ран, и верили, что каждый должен достичь великого воспоминания индивидуально, без всякой чужой помощи, руководства или вмешательства. Всякий контроль над путешествием внутрь себя, заявляли они, препятствует открытиям; это все равно что пробираться через наносы и трещины освещенного луной морского льда со спутанными ногами или смотреть на новоявленные звезды чужими глазами. Только тот, кто имеет мужество ринуться в неизвестность один, говорили они, может надеяться вспомнить себя. Только тот, кто самостоятельно учится путешествовать по ревущей вселенной внутри себя, может узреть Старшую Эдду.
– Даже если допустить, что по-человечески я с тобой согласен, мне приходится считаться с другими соображениями, – признался Бардо своему молодому другу. – На мне лежит ответственность, как на хозяине дома и на инициаторе этих собраний. Ты даже представить себе не можешь, что это такое, ей-богу! Имеешь ты понятие о том, сколько всего съедают мои четыреста гостей каждую ночь? Сколько вина и тоалача они выхлестывают? Все говорят, что Бардо богач – а считал кто-нибудь, чего мне стоит тайно ввозить каллу в город? Именно тайно. Не удивляйся так, Паренек, – откуда еще, по-твоему, берется твой «благословенный напиток»? Мы ведь не выжимаем его сами, как сок из кровоплода.
– Я думал, что каллу делают мнемоники, – сказал Данло.
Бардо хлопнул кулаком по ладони так, что по комнате прокатилось эхо.
– Верно, делают – на Самуме. Ты ведь знаешь, что мнемоники принадлежали к цефикам до того, как обе эти дисциплины влились в Орден? А известно ли тебе, что цефики обосновались на Самуме именно из-за тамошних растений, которых нет больше нигде в исследованной нами вселенной? Нет? Так вот, вся мнемоническая фармакология уже несколько тысячелетий производится там. Калла в небольших количествах ежегодно рассылается оттуда мнемоникам всех Цивилизованных Миров, в том числе и невернесским. И поступает она прямиком в их башню. Томас Ран и его ученики, когда согласились помочь мне, захватили, разумеется, с собой свои персональные запасы каллы, но их и на десять дней не хватило. К счастью, я предусмотрительно договорился с одним мнемофармакологом на Самуме, для которого деньги дороже, чем его обеты. Можно сказать, что я подкупил его – отдал громадные деньги, чтобы погрузить несколько бочек каллы на один из моих кораблей. Вот откуда берется твой распроклятый напиток, Паренек.
– Но разве нельзя синтезировать каллу здесь, в Городе?
Лицо Бардо стало печальным, как у клоуна.
– Есть секреты, которые мнемоники хранят даже от самих себя. Даже у того продажного фармаколога есть свои принципы. Я не могу найти никого, кто знал бы формулу каллы. Даже Томас Ран, который знает почти все, ее не знает. Кроме того, синтез каких-либо химических веществ в Городе выходит за рамки закона.
– Зачем же вы тогда мне об этом рассказываете?
– А что такого? Или ты шпионишь на Главного Цефика?
– Нет. – Данло провел рукой по рукаву своей камелайки, вспомнив, что Бардо когда-то тоже носил эту черную шерсть. – Я не шпион, но все-таки кадет… будущий пилот Ордена.
– Ох уж этот Орден, будь он трижды проклят.
Данло стоял, почти касаясь головой купола, дыша паром в холодном воздухе, и смотрел на восток, в сторону Академии, но почти ничего не мог разглядеть сквозь кларий, запорошенный свежим снегом.
– Когда-то я тоже так думал. Помните? Но вы убедили меня остаться в Ордене.
– Неужели? А, да, помню. Печально.
– Я не жалею, что пошел в пилоты. Я много узнал с тех пор – сон-время, цифровой шторм, звезды.
Бардо, покачиваясь на мягких подошвах домашних туфель, испустил долгий, протяжный вздох.
– В моем музыкальном салоне ты можешь узнать куда больше, чем на просторах галактики. Я тебе точно говорю. У тебя дар к мнемонике, это всем видно. Почему, как ты думаешь, я дал тебе постоянное приглашение?
– Я думал, это потому, что мы друзья.
– Конечно, друзья, ей-богу! Хотя у меня, наверно, не все дома, если я вздумал завести дружбу еще с одним Рингессом.
– И наша дружба обязывает меня… хранить секреты этого дома?
– А что, если так?
Бардо смотрел на Данло глубокими темными глазами, полными грусти, вызова и привязанности. Данло долго выдерживал этот взгляд и наконец ответил:
– Хорошо, я сохраню их.
– Правда?
– Да. – Данло медленно кивнул, вспомнив, что взрослый алалой под страхом смерти не должен открывать непосвященным юношам (и женщинам тоже) секреты Песни Жизни. Мужчина, когда нужно, умеет молчать, как небо. Все так же глядя Бардо в глаза, Данло сказал: – Я скорее умру, чем проговорюсь кому-то.
– В самом деле? Ты чертовски благороден – я всегда это говорил. Вообще-то нам скрывать нечего. Всем ясно, откуда мы получаем свою каллу. Думаю, что Главный Мнемоник, если не сам Главный Цефик, вскоре разоблачит нашего фармаколога и дисквалифицирует его. Впрочем, мы обеспечены каллой на пару лет – если только ты и твои друзья не будете лакать ее, как собаки воду из лужи.
– Выпей три глотка каллы – и станешь Богом, – улыбнулся Данло.
– Скажи спасибо, что тебе вообще дают каллу. Может быть, это недолго продлится.
– Как так? Почему?
– Потому, что Орден может запретить своим кадетам – как и всем прочим – употреблять запрещенные наркотики.
– Запретить каллу? – вскричал Данло. – Да как это можно? Если они это сделают, будет война.
Из всех ужасов цивилизации Данло самым ужасным казалось то, как цивилизованные люди всегда стремятся контролировать тела и мысли других людей. Эта вековая борьба за господство приводила к неисчислимым кровавым войнам. Данло достаточно знал историю, чтобы вспомнить о наркотических войнах на Старой Земле и во многих Цивилизованных Мирах. В этих войнах погибли миллиарды людей. Насколько он знал, человечество давным-давно, за тысячу лет до второй волны Роения, дало человеку право распоряжаться собственным сознанием, как он пожелает. Данло всегда считал это право неоспоримым и неотъемлемым, но из слов Бардо следовало, что это не так.
– Война… – сказал Бардо, глядя сквозь купол. – Есть войны, которые ведутся снова и снова, пока последняя женщина не родит последнего несчастного младенца.
– Даже войны из-за наркотиков?
– Слушай, Паренек: всякий, у кого есть власть, может объявить незаконным все что угодно. Хуже того – он может сделать это недоступным.
– Но запретить каллу значит нарушить кодекс.
– Да ну? Ты думаешь, он раньше никогда не нарушался?
– Нет… такое бывало, я знаю.
– Вообще-то главным специалистам не нужно запрещать каллу для того, чтобы отвратить народ от Пути. Стоит только запретить членам Ордена общаться со мной и приходить ко мне в дом. Или закрыть искателям Эдды доступ в Город. Или распустить слух, что калла губительна для мозговых клеток. Можно еще – признаюсь, что это уже паранойя – специально раздавать населению отравленную каллу. А если мы вынудим их пойти на крайние меры, можно нанять воинов-поэтов и перебить наших лидеров.
– Поэтому вы предпочитаете жить с Коллегией в мире?
– В мире? Ей-богу, хотел бы я вовсе забыть о ней, как и обо всем вашем гнилом Ордене. Да нельзя, вот беда.
Данло откинул с глаз свои длинные волосы.
– А не могли бы мы… помочь лордам вспомнить Старшую Эдду?
– И обратить весь Орден в нашу веру? – засмеялся Бардо. – Я всю чертову вселенную обратил бы в нее, если б мог. Старшая Эдда, проклятущая память – это ключ ко всему. В ней будущее, открывшееся лишь немногим из нас, в ней новый образ жизни для нашего поганого вида. Слушай меня: я лучший пропагандист самого себя! Но правда есть правда. Путь Рингесса – не просто культ, придуманный, чтобы обеспечить Бардо женщинами, деньгами и властью, уверяю тебя. Это единственный путь – ладно, скажу по-другому, чтобы не показаться фанатиком: лучший путь, которым чертово человечество может исполнить свое предназначение.
– И вы верите, что нам предназначено стать богами? Правда верите?
– Верю ли? – взревел Бардо. – Да я собственными глазами видел, как твой папаша преобразился в бога!
Вселенная – это чрево, рождающее богов, вспомнилось Данло, и он сказал, глядя Бардо в глаза:
– Выпей три глотка каллы и…
– Твой отец, – перебил его Бардо, – вспомнил Эдду яснее кого бы то ни было, хотя каллы в жизни не пробовал.
– Я часто думаю о том, что вспомнил отец. Что он видел.
Бардо заложил руки за спину и тяжело зашагал по комнате, волоча ноги по неровным каменным плитам и не заботясь о судьбе своих шелковых туфель.
– Если он заглянул в будущее – а я думаю, так оно и было, – то, наверно, понял, что калла опасна.
– Мне она кажется благословенной.
– Наши враги уже вопрошают, как это наркотик любого рода может привести к столь возвышенному откровению, как Старшая Эдда.
– Но почему они в этом сомневаются?
– Ну, это старая проблема воздействия химических веществ, то бишь материи, на сознание. Все полагают, что глубокое воспоминание – это духовный акт, и непонятно, как выжимка из нескольких поганых растений может приблизить кого-то к Богу.
– Никакой тайны тут нет, Бардо, – улыбнулся Данло. – Возьмем арфистку, которая играет на своем инструменте рапсодию Айонделы. Обыкновенная арфа, сделанная из волокон касии и осколочника, создает чудеснейшую музыку. А человек, выпив три глотка каллы, нажимает на спуек своих нейротрансмиттеров – ацетилхолина, триптамина и серотонина. Разве музыка разума звучит менее чудесно оттого, что ее создают эти благословенные молекулы?
– Кто тебе сказал, как действует калла, – Томас Ран? Тогда ты должен знать, как она опасна.
– Но опасность – лишь левая рука блаженства.
– Так говорит Данло Дикий, – вздохнул Бардо. – Ты уже выпил свои три глотка и обрел свое блаженство. У других… все было по-другому.
– Вы говорите о Ханумане?
– Одно время, Паренек, я боялся, что он спятил.
– А вы сами?
Бардо надул щеки.
– Ты думаешь, что я слишком большой трус, чтобы выпить три глотка? Так вот, я это делал. Шесть раз – не подряд, а вразброс. И каждый раз совершал путешествие в небеса и в ад, испытывая род божественного безумия. Я вспомнил себя, так мне думается, но это был как бы и не я, а моя память… или, может, я преобразился в нее каким-то дьявольским образом. И еще… а, черт побери, Паренек, разве это можно выразить словами?
– Но если мы не будем говорить о Старшей Эдде, – улыбнулся Данло, – то кто же скажет о ней?
– Кто? Да скептики, которые и не думали вспоминать себя – эти будут разглагольствовать вовсю, описывая наши бредовые видения.
– Тогда мы должны будем сказать людям правду.
– Но как?
– С помощью самых правдивых слов, какие сможем найти.
– Каких, к примеру?
– Вот каких. – Данло закрыл глаза и прикоснулся к перу в волосах. – Мы скажем, что в Старшей Эдде содержится память обо всем… о звездах, камнях и человеческих мечтах. Эдда – это полная, струящаяся через край чаша, и в то же время она пуста, более пуста, чем космос за Южной Стеной галактик. Там всегда есть место для новой памяти. Мы видели, что память вечно создается, вечно уничтожается и вечно сохраняется, как жемчуг в урне с зачерняющим маслом. Все сущее – это память, да? Вселенная – это океан ревущей памяти. Я сам – Старшая Эдда, и это моя правда, и вы тоже, и это ваша правда, но люди забывают об этом в тот самый миг, как вспомнили. Эдду, самую глубокую ее часть, вспоминать трудно. Ее свет проникает повсюду, и он ослепляет. Это как танец звездного света, как бесконечный поток фотонов, всегда движущийся, всегда прекрасный и, в сущности, недоступный зрению. И эти краски, мерцающие, переходящие одна в другую, бесконечные искры серебра, синевы и живого золота – все существующие краски и те, которых я никогда не видел и даже вообразить себе не мог. А за этими красками, за движением – вечный покой, тишина более реальная, чем камни, или ветер, или морской лед. Память в чистом виде. Я – эта тишина, и ничего более. И вы тоже, и все остальное.
Данло умолк и перешел в западный квадрант комнаты. Там купол был очищен от снега, и сквозь него виднелись световые шары отелей, тысячи ярких холодных точек среди миллионных огней Города. Данло прильнул лбом к обжигающе холодному кларию и долго стоял неподвижно, глядя на эти прекрасные, тихие огни.
– Данло!
– Да?
Бардо подошел и положил руку ему на плечо. Прочистив горло, он долго экал и мекал и наконец спросил – почти шепотом:
– Ты действительно готов сказать людям то, что сейчас говорил?
– Да – а что?
– А то, что в твоей прекрасной речи одна фраза противоречит другой. Ты называешь Эдду пустой и полной, тихой – и ревущей, как чертово море, и все это одновременно. И неподвижна-то она у тебя, и вечно движется – ты не боишься, что над тобой посмеются?
– Я не хочу, чтобы кто-то воздерживался от смеха, – улыбнулся Данло, – если ему хочется смеяться.
– Но не лучше ли просто сказать, что Эдду, э-э… нельзя передать словами? Признать, что это нечто несказанное, и успокоиться на этом?
– Но ведь это не так.
– Я думаю, что именно так, Паренек.
– Вы принимали три глотка каллы. Разве отчет о моем путешествии показался вам неправдой?
Бардо внезапно налился кровью непонятно по какой причине – от гнева, от смущения или с досады.
– Не то чтобы неправдой. Дело намного хуже: это абсурд. Мы не можем заявлять в открытую, что глубочайший опыт, доступный человеку, состоит из сплошных парадоксов.
– Но глубочайшая часть Старшей Эдды действительно парадоксальна.
– Не можем же мы так прямо сказать об этом!
– Мы можем сказать… все, что нужно сказать.
– А как же логика? Мы живем в чертовски логическом мире, так или нет?
– Да, это так.
– И что же? Ты готов отшвырнуть все законы логики, как сумасшедший, кидающий жемчуг в унитаз?
Данло, улыбнувшись этой сочной метафоре, сказал:
– Мир, каким мы обычно видим его – как мы о нем говорим, – очень многообразен, правда? Каждый дом в Городе, каждый отдельный человек, его имущество и планы, все, что он делает – каждый объект и каждое действие должны как-то отличаться от всех остальных. Что такое логика, как не свод правил, отделяющих один предмет или событие от другого? Птица – это птица, думаем мы, и потому она не может быть человеком. Человек либо существует… либо нет, то и другое одновременно невозможно. Все среднее мы отметаем заранее и живем, повинуясь этому закону. Это правильно. Иначе мы не могли бы здраво судить о вещах и понимать, как одно событие служит причиной другого – не понимали бы даже отдельности этих событий. Благословенные законы логики служат объяснением того, что мы понимаем под многообразием.
Бардо, полжизни посвятивший занятиям математикой и логикой, внезапно рыгнул, наполнив воздух запахами чеснока и козьего корня.
– Никогда еще не думал об этом с такой точки зрения. Ты, полагаю, ведешь к тому, что Эдда логике неподвластна из-за… э-э… единства памяти?
Данло с улыбкой кивнул.
– То, что я говорил… я старался подбирать слова тщательно, полировать их, как зеркало. По-моему, они верно отражают опыт воспоминания, насколько слова вообще способны отражать опыт. Но воспоминание само по себе лежит за пределами логики. В глубочайшей части Эдды различий между вещами нет. Вселенная помнит их на свой лад. Память обо всем заложена во всем – так говорят мнемоники. Я видел, что это правда. Памяти присуще единство, да? Благословенное единство.
– И ты намерен раскатывать взад-вперед по улицам, рассыпая свои парадоксы насчет… тьфу, даже говорить противно, до того мистикой отдает – насчет этого единства?
– Вы сами сказали: правда есть правда.
– Если ты станешь рассказывать об этом повсюду, все хибакуся в Городе сбегутся ко мне, чтобы попасть на церемонию.
– А разве вы не этого хотите?
– Да, вот вопрос: чего хочет Бардо? – Здоровяк потупился, губы его расплылись в улыбке, и Данло понял, что Бардо с самого начала замышлял превратить рингизм в массовое движение. Данло улыбнулся тоже, и они посмотрели друг на друга с веселым пониманием. – Но слова, даже самые правдивые, могут только направить людей на Путь – нам придется показать им правду.
– Будет лучше, если они сами ее себе покажут.
– Выпей два глотка каллы – и увидишь Бога. Нам надо будет научить их видеть.
– Нет, Бардо. Видеть каждый учится сам.
– Но надо же как-то контролировать эти проклятые сеансы, разве нет?
– Если вы будете их контролировать, то уничтожите великую память.
– Ты уж извини, но каллу придется отпускать строго по мерке.
– Пусть люди пьют, сколько хотят.
– Нет, это слишком опасно.
– Жить тоже опасно. Но ведь события своей жизни вы не контролируете?
– Снова я слышу речи Данло Дикого.
Данло провел пальцем по твердому холодному шраму над глазом.
– Все мы, когда пьем каллу, погружаемся в одно и то же благословенное море. Одни выплывут, другие утонут.
– Если ты будешь хлебать каллу, как воду, то и сам утонешь рано или поздно.
– Возможно.
– Так вот, я не могу позволить тебе броситься в стихию безумия.
Все мы – пища для Бога, вспомнил Данло. Старшая Эдда ревела у него в ушах, и он знал, что когда-нибудь великая память может поглотить его; она переварит его душу так основательно, что тот образ, который он знает как себя, никогда уже не кристаллизуется заново. Но этот момент, по мнению Данло, если и должен был когда-нибудь настать, лежал далеко в будущем. Настоящее существовало, чтобы дерзать и странствовать по темным течениям своего «я». Данло верил, что воля и мудрость всегда вернут его в мир живых созданий.
– Но ведь мои утопленники – это только метафора, Бардо. В море памяти заблудиться просто, но за этим всегда следуют другие путешествия, правда?
– Может, и правда – для мнемоников. Но они тренируются годами, прежде чем начать пить каллу. Почему они так осторожничают, как по-твоему?
– Но Томас Ран говорил…
– Томас Ран! – хохотнул Бардо, топнув ногой о камень. – Да он в душе такой же дикий, как ты, ей-богу. Но даже он должен знать, что если мы будем лить каллу во все рты подряд, некоторые бедолаги ухнут в самое настоящее, без метафор, безумие и умрут самой настоящей смертью.
– Чтобы жить, я умираю, – потупившись, сказал Данло.
– Опять твои чертовы метафоры? Ну так вот, Паренек: я не дам тебе потонуть в калле.
– Пожалуйста, не беспокойтесь обо мне.
– Приходится. Нравится это тебе или нет, ты у нас теперь эталон. И Хануман тоже. Поскольку руководство Ордена следит за нами, мы никак не можем допустить, чтобы наши лучшие молодые рингисты сгубили себя, опившись каллой – так ведь?
Данло достал из кармана свою шакухачи.
– Если вы ограничите нам доступ к калле, как же мы тогда сможем вспомнить самую глубокую часть Эдды?
– Эдда, Эдда. – Бардо потер глаза. – Я должен признаться тебе кое в чем. Лично я больше не желаю ее вспоминать. Вот так. Я выпивал свои три глотка, я видел огненные океаны ада – или рая, – и это чуть не свело меня с ума. Никому, в сущности не надо, вспоминать Эдду так глубоко. По крайней мере больше одного раза. Эти чертовы парадоксы. Не может Путь Рингесса существовать для нескольких пророков и гениев. Я отвечаю за дух рингизма, за каждого, кто хочет следовать по Пути. Даже за тех, кто утонул бы в Эдде, если бы им позволили. Проклятая Эдда. Да, я признаю, что в ней есть правда – правда о том, как мы можем стать богами. Вот это и есть путь Рингесса. Единственный путь. Великая память может привести нас к этой истине, но бросаться в ее пучину – это безумие.
Данло склонил голову в знак уважения к мыслям и страстности Бардо, а потом поднес свою флейту к губам и заиграл мелодию, которую сочинял последние несколько дней.
– По-твоему, я неправ?
Данло продолжал играть, постаравшись выразить взглядом всю свою симпатию к Бардо.
– По-твоему, это неправильно – оберегать своих друзей? Я боюсь за тебя, Паренек.
Мелодия лилась, но никуда не годная акустика обсерватории только подчеркивала пронзительное звучание шакухачи. Данло слушал, как резкий холодный звук рассыпается волнами под заснеженным куполом. Он понял вдруг, что Бардо прав и что ему нужно отказаться от больших доз каллы – но не из-за опасности впасть в безумие. По сути, от каллы надо совсем отказаться. Его, а может быть, и всех других путешественников в область воспоминаний поджидают опасности куда более тонкие и коварные. Калла – поистине благословенный наркотик, поистине окно во внутренний мир. Но она, как и все материальные окна, неизбежно ограничивает его взгляд на Старшую Эдду, искажает наиболее важные аспекты и мешает глубокому постижению Единой Памяти.
Доиграв, Данло спрятал флейту обратно в карман и сказал:
– Не бойтесь, Бардо. Я не буду больше пить каллу.
– Что ты сказал? – Глаза Бардо округлились.
– Ее благость – это сила, на которую я больше не должен полагаться.
– И поэтому ты отказываешься от нее?
– Да.
– Полностью?
– Да.
– Значит, после всего, что ты тут наговорил, ты стоишь передо мной, ухмыляешься и так вот запросто отказываешься от каллы?
– Нет… не запросто. – И Данло, почесав свою густую бородку, объяснил Бардо, почему решил отказаться от каллы.
– Ах-х, – сказал Бардо, – а это точно не потому, что ты на меня рассердился? За то, что я ввел эти ограничения с каллой?
– Я ничуть на вас не сержусь, – со смехом заверил Данло.
– Однако вспоминать больше не будешь?
– Я этого не сказал.
– Но ведь ты не будешь пить каллу вместе с другими.
– Не буду – но к великой памяти можно прийти и по-другому. Если вы не откажете мне от дома, я попрошу мастера Рана обучить меня мнемонической технике.
– Так ведь в ней шестьдесят четыре положения! Нужна целая жизнь, чтобы изучить их.
– Надеюсь, что моей на это хватит.
– Некоторым это и за всю жизнь не удается, – сказал Бардо, не разделяя веселости Данло. – Но предположим, что ты окажешься гением, а то и пророком, и достигнешь того, о чем мечтаешь, естественным путем – что дальше? Не можешь же ты до конца своих дней просидеть в этой треклятой памяти.
Они еще немного поговорили о мнемонике, и Данло сказал:
– Вы ищете в Эдде ключи и инструкции для достижения персонального божественного состояния. Это ваш путь – возможно, путь верный и славный. Мой, мне думается, будет несколько иным.
– Могу я спросить, каким?
– Я сам не знаю. Но когда-нибудь буду знать, если вспомню достаточно глубоко.
– Ну что ж, – Бардо энергично потер руки, – желаю удачи. Я бы охотно поболтал с тобой еще, но кому-то ведь надо возглавить сегодняшнюю церемонию. – Он двинулся к лестнице, но в последний момент обернулся и сказал: – Ты, разумеется, всегда остаешься моим желанным гостем, Паренек.
Данло постоял немного один, глядя на улицы Старого Города. Снова пошел снег, покрывая лед, дома и деревья до самой Восточно-Западной глиссады пушистым свежим сорешем.
Эти тишина и белизна напомнили Данло леса его детства, где он впервые увидел редкую белую талло. Он давно уже не вспоминал об Агире и еще дольше не молился ей, своему второму «я». Ему не хотелось думать, что он по-прежнему воспринимает мир через символы первобытной тотемной системы, но когда он, чем-то сильно озабоченный, проходил через рощу или заброшенное кладбище, часть его существа все еще ловила в воздухе дикий крик Агиры. Теперь он тоже прислушался – и даже здесь, заключенный в купол из синтетического стекла и отрезанный от ночи, услышал ликующий крик хищницы, падающей на добычу. Потом он понял, что этот крик звучит у него внутри, что это лишь воспоминание об Агире, запускающей когти в спину гладыша. Следом пришло воспоминание более глубокое, одна из истин Старшей Эдды: «Ты есть то».
Крик совы пронизывал заключенную в Данло вселенную, и он сказал себе: «Я – этот звук».
Он понял в тот миг, что его путь к божественному состоянию, если такой существует, будет чудесным и ужасным одновременно. Прижимаясь лбом к холодному кларию, он охотно поделился бы этим с Бардо или с Хануманом, но их не было с ним.

Глава XXI
ОДОРИ

Однажды, еще молодым, за тринадцать лет до своего Завершения, Совершенный напился вина и проиграл в кости все свое состояние. Тогда Сароджин Гаруда, брат его и первый ученик, сказал ему:
– Ты швырнул на ветер нашу жизнь, ибо нет у нас теперь ни денег, ни пищи, ни кровли, которая укрыла бы нас от дождей.
Совершенный на это ответил:
– Вся наша жизнь – это игра с неизвестностью. Теперь нашей кровлей будет небо, и мы будем жить, совершенствуя себя. Когда же мы достигнем Завершения, то никогда больше не будем испытывать голода.
– Ты хочешь сказать, – спросил Сароджин Гаруда, – что мы будем питаться ветром и солнцем и что союз с Единым Целым наполнит наши души радостью?
И Совершенный, прозванный также Смеющимся Монахом, ответил:
– Разумеется, но прибавь также, что, когда мы достигнем Завершения, наши почитатели отдадут нам и хлеб свой, и одежду, и самую свою жизнь.
– Но как же ты привлечешь к себе почитателей, когда узнается, что ты, напившись, проиграл наше семейное достояние?
И Совершенный ответил:
– Вот увидишь: люди никого так не любят, как самого большого грешника, который, раскаявшись, становится святым.
– Значит, ты готов покаяться и отречься от всех пороков? – спросил Сароджин Гаруда.
Совершенный же засмеялся и ответил:
– Нет еще.
После этого Совершенный отправился в южные земли и соблазнял дочерей виноделов, и пил их вино, и танцевал запретные танцы, и ел волшебные грибы, что росли в лесу. Так он скитался тринадцать лет, пока не пришел в Священный Город. Там, у Пруда Вечности, он отрекся от мира и достиг своего Завершения, и все, что предрекал он, сбылось.
Много лет спустя Совершенный приобрел дворцы на каждое из шести времен года, и наполнил их бесценными изваяниями и редкими винами; он взял себе триста тринадцать наложниц, и прижил вчетверо больше детей, и снова стал танцевать, есть волшебные грибы и играть в кости. Сароджин Гаруда пришел к нему и сказал:
– Ты снова предался пороку.
И Совершенный ответил:
– В Завершении все различия стираются, и нет более ни порока, ни добродетели. Преимущество Совершенных в том, что они видят это ясно.
–Но люди, – сказал, поразмыслив, Сароджин Гаруда, – далеки от Совершенства и не видят того, что видишь ты.
На это Совершенный ответил:
– Потому-то они так и любят меня. Они знают, что Совершенный превыше добра и зла этого мира, и ничто не может его запятнать.
И Совершенный засмеялся, и Сароджин Гаруда, слыша этот священный смех, освободился от всех сомнений и несовершенств и достиг наконец того, что искал всю свою жизнь. Оба они смеялись долго, очень долго, и умерли в глубокой старости, будучи очень богатыми и Завершенными.
Из «Жизнеописания Совершенного»
В ранние зимние дни Данло занимался мнемоникой под руководством Томаса Рана, а в промежутках проводил долгие блаженные часы перед пылающим камином Тамары, где изучал совсем другое искусство. Он сдержал свое слово и отказался от каллы, но его великое воспоминание не поддавалось ни отмене, ни забвению. Предсказание Бардо о том, что Данло с Хануманом станут отныне примером для остальных, подтвердилось: как раз самые радикальные рингисты, сторонники свободного употребления каллы, считали Данло чем-то вроде героя и старались подражать ему если не в его отречении, то в смелости и достижениях. В этот немногочисленный кружок входили близкие к Бардо люди, такие как дива Нирвелли и Дария Чу. К этим тайным поклонникам каллы примкнули не менее двух мнемовожатых Томаса Рана. Братья Джонатан и Бенджамин Гур (из печально знаменитых Гуров с Темной Луны) похитили из кладовой Бардо изрядное количество каллы, которой потчевали своих друзей и сторонников. Свои церемонии они устраивали тайно от Бардо в разных помещениях Города, а порой дерзали даже проводить их прямо у Бардо в доме. Джонатан Гур часто оставался один в Колодце – он плавал в соленом бассейне, омываемый изнутри каллой, чьи холодные прозрачные потоки уносили его в глубокую память.
Для своих друзей он тоже добился свободного доступа в Колодец. Там он поил их каллой и предоставлял каждого собственной мудрости, воле и прозрению. Радикалы гордились тем, что кто-то из них в любое время находится в одном из бассейнов Колодца. Как только один завершал свое путешествие во внутренний мир, другой тут же выпивал три глотка каллы и занимал его место – так, посменно, они непрерывно вспоминали Старшую Эдду. Эту свою подпольную деятельность они могли бы продолжать еще долго, но в конце концов случилось неизбежное. Червячник по имени Изас Никитович умудрился утонуть в бассейне. Это бы еще было полбеды (с весьма эгоистической точки зрения Бардо), но одна одаренная девушка, кадет-акашик, выпила не меньше пятнадцати глотков каллы и не вернулась из своего путешествия. Точнее, вернулась, но лишенная разума, с пустыми, как у аутиста, глазами. Услышав о том, что одна из его фавориток повредилась рассудком, Бардо сперва разрыдался, потом впал в ярость и разбил вдребезги девять бесценных агатангийских раковин алайя. Только Сурье удалось успокоить его. Слышали, как он кричал: «Ей-богу, если уж я своим вожатым не могу доверить эту чертову каллу, кому же мне тогда доверять?» Эти слова послужили предвестниками великих перемен, которым вскоре подвергся Путь Рингеса. Движение разделилось на три фракции, ни одна из которых не доверяла другой полностью. Был кружок Джонатана Гура, и была основная масса рингистов, которые по-прежнему посещали церемонии Бардо, получая от него свои два глотка. Старшая Эдда как таковая интересовала их меньше, чем рецепт как стать богом. Третья фракция откололась как раз от них. Многие рингисты с самого начала либо вообще не могли вспомнить Эдду, либо не умели разобраться в своих воспоминаниях. На изучение мнемонической техники у них недоставало ума или трудолюбия – кроме того, они боялись. Они избегали пить каллу не потому, что желали видеть вещи более ясно, а потому, что путешествие внутрь себя их ужасало. К рингизму они примкнули по одной-единственной причине: они почуяли, что Бардо и его кружок открыли путь к чему-то очень важному, превышающему их личные интересы, и захотели непременно поучаствовать в этом движении. Танец чистой памяти так и не открылся им, но их религиозный пыл от этого не угас. Дом Бардо, излучающий невероятные возможности, притягивал их днем и ночью. Им было достаточно купаться в золотом сиянии таких маяков, как Данло, или красивая и одаренная Нирвелли, или даже Томас Ран – ведь чужим светом пользоваться всегда легче, чем светить самому. Множество народу рассуждало о новых направлениях в эволюции и о бесконечных возможностях человечества, но мало кто был готов изменить хоть что-то в самом себе. Они мечтали преобразиться телом и духом в нечто новое, огромное и чудесное, но им недоставало мужества быть созидателями собственной судьбы. Им казалось, что они хотят стать богами, и некоторым хотелось захотеть этого по-настоящему, но и в этом они были столь же неискренни, как богатые астриеры, которые проповедуют сострадание к бедным, сидя на грудах алмазов, огневитов и прочих сокровищ. Отказавшись от каллы окончательно, они перешли на чисто духовные наркотики. Подменяя истинный экстаз фанатизмом, они удовлетворяли свою тоску по бесконечному обещаниями и надеждами, пренебрегая опасной работой по преодолению самих себя. Тем самым они сами себя предавали и вместо эволюционного пути сворачивали на революционный. Эта нервная отчаянная публика жаждала уверовать в то, что Золотое Кольцо защитит их от ярости Экстра и что если они пойдут путем человека, ставшего богом, малая толика его божественности может перепасть и им. Этих неудачливых ложных искателей другие рингисты насмешливо именовали «божками». Впрочем, тогда, в начале зимы 2953 года, божки составляли едва ли десятую долю последователей Бардо.
– Но с каждым днем их становится все больше, – признался Томас Ран как-то вечером, показав Данло сорок первое положение мнемоники. Они встречались почти каждый день после обеда – или в те вечера, когда Данло не мог пойти к Тамаре, – и Ран очень гордился тем, что дает Данло уроки.
На похвалу мастер был скуп, но часто поощрял Данло более тонким образом, преуменьшая заслуги других.
– Мнемоника – самая предательская из всех дисциплин: сначала она расстилает перед тобой сплошные розы, а потом начинаются сплошные шипы. Люди слишком легко сдаются, а некоторые так и не овладевают умением управлять собой. Боюсь, что как раз этих последних и привлечет к себе Бардо, попытавшись расширить наш маленький культ. Мы уже давали каллу самым выдающимся людям Города – кто еще остается? Ну, хорошо. Вернемся к деизму, или ты хотел бы перейти к мифопоэзии?
Ни одна из трех фракций, разумеется, не была замкнутой группой, отделенной от двух остальных. Многие приверженцы каллы искали как Единой Памяти, так и личной божественности. Многие умеренные рингисты всю ночь пылали жаждой возвышенного, а утром вылезали из постели с покрасневшими глазами, сомневающиеся, разочарованные в самых своих сокровенных мечтах. Некоторые из них могли на время снова возгореться прежним пылом, но большинство старалось успокоить свою тоску более легкими способами. Трудно было предсказать, когда кто-либо из искателей сойдет со своего пути и вольется в ряды божков, слепо идущих по уже проторенной дороге. Многие, обвиняя других в фальши и безверии, с легкостью выкалывали собственные внутренние глаза и бухались на колени, когда Данло или Бардо повествовали о чудесах Старшей Эдды. Дом Бардо сделался своего рода ареной, где рингисты всех фракций соперничали за духовное первенство. Вернее, его роскошно обставленные комнаты напоминали целый ряд театральных сцен, где днем и ночью толпились действующие лица. Мужчины и женщины улыбались с блаженным видом и гримасничали, пытаясь изобразить снизошедшее на них озарение.
Подражая поведению богов – в их собственном представлении, – они медленно и упорно ваяли образ идеального рингиста. Они пристально смотрели друг другу в глаза, как бы вопрошая: «А ты вспомнил Старшую Эдду?» Или более конкретно: «Ты уже становишься богом?» Но никто не посвящал себя этой игре с таким рвением, как Сурья Сурата Лал. Она играла в нее с Данло, Хануманом, Тамарой, с братьями Гур и со всеми новичками, приходившими к Бардо; можно предположить, что она играла даже перед зеркалом.
– У нее нет настоящего таланта к мнемонике, – по секрету сообщил Данло Томас Ран. – А жаль: она так старается. Даже слишком, по-моему.
Сурья по-своему была типичной представительницей тех, кто колебался между искателями и простыми последователями Пути. Она как будто никогда не ленилась, а внешние мужество и ум, которые она выказывала, обманывали даже ее друзей – но когда дело доходило до погружения вглубь себя, она моргала своими красными глазками, сжимала аленький ротик и становилась тупой и упрямой, как овцебык. При недостатке воображения она очень ценила мнение окружающих и потому делала вид, что воспоминания ее глубже, чем были на самом деле. Из-за усилий, которые она затрачивала на создание собственного светлого образа, ей никак не удавалось применить к себе то, что действительно открывалось ей в воспоминаниях. Она боялась что-либо изменить в себе, боялась быть дикой и завидовала тем, кто такого страха не испытывал. То, что Данло сумел проникнуть в самое сердце Старшей Эдды, с самого начала ее бесило. Она ошибочно приписывала его успехи действию каллы и потому выражала свое неодобрение этому чудодейственному наркотику.
После одной из калла-церемоний она заявила:
– Кто знает, не было ли великое воспоминание Данло просто галлюцинацией. Калла начинает вызывать у меня недоверие. Она слишком опасна, чтобы давать ее новичкам.
Время шло, дни становились короче, и она начала относиться с недоверием к самому мнемоническому акту. Она завидовала Томасу Рану, Данло и, если говорить всю правду, даже Хануману ли Тошу. Потерпев неудачу в исследовании великой памяти, она не могла обучать этому других, поэтому перспектива стать мнемовожатой и завоевать себе авторитет в зарождающейся церкви Бардо была для нее закрыта. Все, что ей оставалось, – это взять контроль над церемониями в свои руки, а впоследствии внести в них радикальные изменения.
После утопления Изаса Никитовича она выступила против того, чтобы давать каллу новым рингистам, заменив ее обыкновенной морской водой. Она надавила на Бардо, и тот, по своим собственным причинам, поддался ее визгливым доводам. Начиная с 48-го дня зимы все, кого приглашали к Бардо впервые, стали получать воду в качестве символического причастия, но рингисты со стажем по-прежнему выпивали свои два глотка из серебряной мерки Бардо. Можно было ожидать, что подобная профанация отпугнет многих, но на деле получилось как раз наоборот. Потенциальные божки хлынули к Бардо потоком, не боясь, что их заставят заниматься трудным и рискованным делом – вспоминать себя. Немало давних рингистов, которым калла опротивела, тоже обрадовались случаю заменить ее водой. Что до новообращенных, жаждавших вкусить священного напитка (они составляли примерно одну треть от общего количества), то они всегда могли надеяться, что их примут в число избранных. Этого можно было достичь, посетив не менее тридцати трех церемоний, признав, что человек способен стать богом, лишь следуя примеру Мэллори Рингесса – и, что важнее всего, передать в пользу Пути как минимум десятую долю своих земных сокровищ.
– Нам необходимы деньги, – заявил однажды Бардо в чайной комнате, куда созвал самых близких: Сурью, Томаса Рана, а также Колению Мор, Нирвелли, Ханумана и Данло. Братья Гур после случая с Никитовичем впали в немилость и больше не приглашались на эти интимные собрания, где подавались в маленьких белых чашечках редкие сорта чая и густой летнемирский кофе. – Промежуток между приглашениями увеличился уже до двадцати дней – мы не можем принять всех искателей, желающих попасть ко мне в дом. Поэтому нам нужно приобрести помещение, способное вместить их всех. В паре кварталов от площади Данлади есть одно заброшенно здание, которое устроило бы меня – просто великолепное, но кошмарно дорогое. Как верно заметила моя кузина, единственный способ финансировать такую покупку – это сделать так, чтобы ее оплатили новые рингисты.
Бардо организовал свой культ так, как организовывались почти все религии: он стоял во главе, как первосвященник и гуру, и все дела решал единолично. Ему не обязательно было с кем-то совещаться, но его общительная натура выпивохи и спорщика тосковала по дружескому обмену мнениями. Он сам на это напросился и потому не должен был удивляться, когда Томас Ран сказал:
– У нас и так уже слишком много божков. Лучше было бы отобрать из них наиболее перспективных, а остальных разогнать. Пути нужны искатели, и их не должно быть много.
– Решительно с вами не согласна, – заявила Сурья, со стуком поставив свою чашку. – Наш долг – распространить Путь Рингесса по всем Цивилизованным Мирам. А возможно, и за их пределами – там, где люди еще остаются людьми.
Данло, который так и не научился разбираться денежных делах, сказал, обращаясь к Бардо:
– Если вы будете требовать, чтобы новые рингисты платили за посещение церемоний… то это равноценно продаже каллы, правда?
– Ты совершенно неверно понимаешь эту ситуацию. Мы – люди, называющие себя рингистами – просто покупаем дом, вот и все. Мы будем владеть им сообща, и у каждого рингиста будет свой пай, соответствующий его или ее вкладу в Путь.
– А как же быть с теми, у кого денег нет? – спросил Данло.
– У них пая в общей собственности не будет, только и всего.
– Но вы разрешите им посещать церемонии?
– Разумеется. Путь Рингесса открыт для всех.
– Даже для аутистов?
– Даже для аутистов, Паренек.
– Ну, а Орден? Послушники, кадеты и большинство ученых приносят обет бедности.
– Да, это дело деликатное. – Бардо запил пирожное сладким черным кофе. – От всех новых рингистов мы требуем десятую долю имущества. Это по меньшей мере. Но из ничего десятую долю не выкроишь, верно? Значит, те, у кого действительно ничего нет, ничего и не заплатят.
В процессе дальнейшего обсуждения финансового вопроса выяснилось, что Бардо мало кого в Ордене считает по-настоящему бедным. Он указал, что кадеты и послушники, которым даже собственная одежда не принадлежит, часто происходят из богатых семей.
– Я знаю по опыту, что очень многие любят, когда у них водятся деньжата, и почти все хоть немного, да откладывают. Или могут заработать.
– Я ни разу и в глаза-то не видел городского диска, – сказал Данло, – а в руках и подавно не держал.
– Это из-за условий, в которых ты вырос. Но даже Данло Дикий может достать деньги, если очень понадобится.
– Я так не думаю. – Данло считал изобретение денег щайдой, одной из страшнейших язв цивилизации, и не мог себе представить, что они когда-нибудь ему понадобятся.
– В случае нужды ты сможешь продать себя на Клубничной улице, – подал голос Хануман, который все это время сидел молча. Его намек относился к мужским борделям, помещавшимся в самой скверной части Квартала Пришельцев.
К кофе он даже не притронулся, но его глаза, жесты и вся осанка выдавали такую наэлектризованность, как будто он выпил чашек девять. Взгляд, устремленный на Данло, показывал, что Хануман в полной мере сознает жестокость своих слов.
В глазах Данло вспыхнуло недоверие, потом отчаяние, и все за столом почувствовали вставшую между ними обиду.
– Извини, если я задел тебя. – Хануман говорил так, словно здесь, кроме них двоих, никого не было. – Я не хотел.
Бардо и большинство остальных усердно занялись своими пирожными и чаем. Молчания никто не нарушал.
– Никто не должен продавать себя за деньги, – произнесла наконец Нирвелли своим мелодичным голосом. Контраст ее черной кожи с белой пижамой поражал взгляд. – Что главное в Пути Рингесса – деньги или радость? Я хорошо знаю, что удовольствия продаются и покупаются, но радость ни за какие деньги не купишь.
– Разговоры о деньгах умаляют нас, – жестко произнес Томас Ран.
– Деньги – это только деньги, – сказала Сурья. – И мы должны решить, в какой форме принимать их от членов Ордена, способных сделать взнос. – Метнув на Данло укоризненный взгляд, она продолжала: – Молодой пилот прав в том, что большинство из них приносят обет бедности, а потому не могут иметь никакой собственности, даже доли в общем владении.
Бардо, подержав кофе во рту, проглотил его, махнул рукой, как бы отгоняя муху, и сказал с чуть наигранной беззаботностью:
– Эта проблема с совместным владением – никакая не проблема. Те, кто не может владеть собственностью, могут передать свой вклад другим рингистам, анонимно, и те будут распоряжаться собственностью за них. Это должно удовлетворить всех без нарушения дурацких канонов Ордена.
Сурья Дал первая предложила выжимать деньги из новых рингистов, Бардо придумал, как придать этим поборам законную форму, а Хануману следует воздать должное за то, что он привлек в церковь Бардо поток новообращенных, едва не захлестнувший ее. (А также возложить на него вину за последующее разложение Пути.) Чтобы дать полный отчет о его чудесном преображении и восхождении к вершинам религиозного авторитета, необходимо сначала остановиться на методах, которыми он постигал природу вселенского страдания.
«Те, кто повинуется великому в себе, – это великие люди, а повинующиеся мелкому в себе – люди мелкие», – говорил великий Лао Цзы за много тысяч лет до рождения Ханумана.
Можно думать, что эти слова предсказывают головокружительную карьеру Ханумана, вся жизнь которого представляла собой трагическую смесь великого и мелкого. Поначалу приверженцы Пути видели в нем только великое. Он стал лидером крупного религиозного движения еще совсем молодым. Некоторые думали, что даже чересчур молодым, но другие указывали, что Александр Великий в его возрасте уже совершил свои завоевания на Старой Земле, а Джина Дзенимура был всего на два года старше, когда отрекся от Ордена воинов-поэтов и основал дзаншин. Молодость Ханумана в итоге оказалась палкой о двух концах, и оба помогли его возвышению: сторонники считали его молодость признаком гения, противники не принимали его всерьез, как напыщенного юнца-идеалиста – пока не стало слишком поздно.
Данло, пожалуй, единственный из всех прозревал истинный потенциал Ханумана. Однажды, после бесплодной церемонии, где они оба пили только соленую воду, Данло нашел Ханумана одного, среди папоротников, у маленького водопада, в медитативной комнате Бардо, и сказал ему:
– Самый опасный идеалист – это тот, кто имеет силу осуществить свои идеалы.
– По-твоему, у меня есть идеалы? – засмеялся Хануман.
– Я знаю, тебе открылось что-то в ночь твоего великого воспоминания. Судьба и путь человечества. Я почти вижу это. Ты никогда об этом не говоришь, но я вижу… по молчанию и по теням твоих мыслей. Эту судьбу.
– Ты же знаешь – я верю в свободу воли.
– Почему мы больше не говорим так, как раньше?
– Я говорю. Это ты не слушаешь.
– Но другие… они слушают, да? Божки. Они ловят твои слова, точно ртуть, а ты говоришь и говоришь, и все больше народу стучится в дверь к Бардо, желая послушать.
Как это получается, что одним людям порой удается привлечь к себе внимание других. Зачем человеку или целой толпе народу стоять в снегу, развесив уши, и слушать кого-то, и чувствовать трепет его страсти, и пить огонь его глаз? Если правда, что Хануман ли Тош родился с даром красноречия, то правда и то, что все годы своего учения он прилежно развивал этот дар. Он был цефиком. Нельзя забывать, что это старейшая дисциплина Ордена, уходящая корнями в леса и пустыни Старой Земли. Если соблюдать точность, он был кибершаманом и в двадцать один год овладел почти в совершенстве разными видами компьютерного сознания. Это его мастерство имело решающее значение для Ордена, для Города и для всех миров, где обитают представители человечества, считающие себя цивилизованными. Но Хануман, при всем своем блестящем знании кибернетических пространств, не пренебрегал и другими отраслями цефики. От йогов он научился медитации, психоделике, физическим упражнениям, рапсодии, пению и внутреннему театру. У нейрологиков взял конфигурацию, мимику, ритуальный анализ, мифопоэзию, харизму и внешний театр.
Все ветви цефики включают в себя фравашийскую языковую философию, и Хануман умел пользоваться словесными наркотиками для рассеивания людских подозрений. Умел анализировать системы верований и подбирать специфические ключевые слова, освобождавшие его слушателей из их концептуальных тюрем. При этом, как вскоре обнаружил к своему ужасу Данло, Хануман строил совершенно новые ментальные тюрьмы, делавшие людей зависимыми от его слов, от его взглядов, от его пылкого чувства собственной судьбы.
Однако славу пророка ему в первую очередь создало его великое воспоминание. Он утверждал, что в Старшей Эдде содержится упоминание о смерти некого бога. На первых порах многие высмеивали его за это – особенно пилоты, называвшие это его открытие наркотическим бредом. Шестьсот лет назад Дарио Смелый нанес на карту все звезды и планеты 18-го скопления Дэва, но никакого бога, живого или мертвого, не обнаружил. О предсказании – или воспоминании – Ханумана забыли бы очень быстро, если бы Главный Пилот не высказывался столь громогласно против каллы и мнемонических церемоний. Однажды на Коллегии Ченот Чен Цицерон процитировал воспоминание Ханумана как пример того, что культ Бардо может быть опасен для Ордена.
– Мы должны запретить нашим послушникам и кадетам всякие контакты с Бардо, – заявил он собравшимся лордам. – В противном случае умы самой блестящей нашей молодежи подвергнутся отравлению.
У лорда Цицерона насчитывалось немало врагов, в том числе и знаменитый пилот-диссидент Зондерваль. Во время Пилотской Войны Зондерваль сражался против Леопольда Соли и Цицерона на стороне Бардо. Глубоко презирая лорда Цицерона и надеясь посрамить его (а также будучи самым высокомерным человеком, когда-либо рождавшимся на свет), Зондерваль решил совершить путешествие в 18-е скопление Дэва. На своем легком корабле «Первая добродетель» он проделал этот путь всего за три дня. Он знал фокусы красной звезды-гиганта, те самые, которые Хануман назвал Данло. Зондерваль был, пожалуй, лучшим в Городе пилотом и, возможно, единственным, кто полностью овладел Гипотезой Континуума или Великой Теоремой. Свое путешествие через галактику от Невернеса до скопления Дэва он совершил за один переход, а еще через пятнадцать дней обнаружил тело мертвого бога. Величиной с луну, оно было покрыто блистающей алмазной кожей десятимильной толщины, а мозг состоял из нейросхем до сих пор неизвестного эсхатологам вида. Тело, как и говорил Хануман, вращалось вокруг красной звезды-гиганта, которую Зондерваль тут же назвал Славой Ханумана. Это открытие действительно принесло славу как Хануману, так и Пути Рингесса и придало движению значительный вес. Через полдня после возвращения Зондерваля весть о его находке уже разошлась по всему Городу.
– Это докажет им могущество воспоминания, – сказал Томас Ран Данло. – Теперь все и каждый начнут просить меня показать им путь к Старшей Эдде.
Но Томас Ран, так хорошо разбиравшийся в мнемонике и индивидуальном сознании, ничего не понимал в природе массового религиозного психоза. Потенциальные рингисты осаждали в ту зиму дом Бардо не для того, чтобы получить указания Томаса Рана. Они приходили поглазеть на знаменитостей вроде Бардо и Данло ви Соли Рингесса, но всего любопытней было для них великое воспоминание Ханумана. Угощаясь морозным вином и пряными блюдами в солярии Бардо, они толпились вокруг Ханумана, надеясь услышать его голос или коснуться его шелкового рукава. Хануман ни слова не говорил о калле и больше уже не пророчествовал, но самое его молчание создавало ему ауру загадочности и власти. Он внимательно выслушивал незнакомцев обоего пола, рассказывавших ему о своих видениях, вглядываясь в их глаза и тайные страхи так, будто смотрел в самое сердце Старшей Эдды. Почти все отмечали его сострадание, его уникальную способность понимать чужую боль. От него исходило сияние памяти, говорившее о страшной первобытной силе, таящейся у него внутри. Люди это чувствовали. Такое ощущение нельзя было создать искусственно, даже пользуясь техникой харизмы и внешнего театра. Реальное и властное, как ночная гроза, оно распространяло запах озона, как бывает после разряда молнии. Через Ханумана люди связывались с этой глубочайшей из сил, и биение пульса вселенной казалось им гораздо более громким, чем когда-либо прежде, и бесконечно более реальным.
После своего выздоровления, начав выходить и общаться с рингистами на вечерах Бардо, Хануман принялся укреплять эту темную связь. Прежде всего он стремился узнать как можно больше о боли и страдании, и у него появилась вторая, тайная жизнь. Без ведома других цефиков и Данло он взбирался на ледяные утесы горы Аттакель, стоящие белой стеной над Садами Эльфов. Он делал это всегда один, одетый в обогреваемую камелайку и ботинки с шипами, и никогда не пользовался ни веревкой, ни сетью. Он много раз обмораживал себе лицо и руки и дважды терял пальцы ног, которые потом тайно восстанавливал в кленовой мастерской. Много раз он чуть не испытал боль и ужас падения. Но только таким способом он мог познать свой ужас и свою боль. Нужны были другие виды опыта. Он участвовал в турнирах по дзаншину, где дрался кулаками, локтями и ногами, пока и он, и его противник не обливались кровью. Он сражался храбро, не обнаруживая ни малейшего напряжения или тревоги, и заработал немало очков за свою расслабленно-собранное поведение перед угрозой физических, а иногда даже мозговых травм или смерти. Другие его эксперименты были не столь опасны, хотя не менее жестоки. По ночам он углублялся в Квартал Пришельцев и покупал неземные восторги у инопланетных Подруг Человека, а также посещал проституток мужского пола, с которыми обходился очень круто – не потому, что это доставляло ему удовольствие, а потому, что это причиняло им боль.
От совокуплений с инопланетянками и красивыми юношами его тошнило, и он делал это, чтобы проверить, сколько сможет выдержать. Это сошествие во мрак продолжалось всю холодную снежную зиму. В это самое время Хануман произносил перед гостями Бардо маленькие проповеди о добродетелях богов, а однажды, когда Бардо объелся шоколадными пирожными, сам провел ночную церемонию в музыкальном салоне.
Только по чистой случайности (а может быть, по воле судьбы) Данло узнал о тайной жизни своего друга.
Как-то вечером, посвятив весь день математике мультиплекса, Данло вышел в Старый Город, решив там поужинать. Он уже сутки ничего не ел, заблудившись в изящных построениях Великой Теоремы, и очень проголодался. Он воображал роскошный ужин из курмаша, горошка и риса с шафраном, как вдруг увидел впереди Ханумана. Одетый не по форме, в обыкновенную камелайку и коричневую шубу, тот мог сойти за богатого пришельца. Данло собрался уже окликнуть его и спросить, не хочет ли Хануман разделить с ним большую миску курмаша, но одежда и таинственный вид Ханумана заставили его передумать. Повинуясь капризу, Данло решил последовать за ним на приличном расстоянии. Через два квартала Хануман свернул на Серпантин, где было полно народу. Снегоуборочники нагромоздили высокие сугробы по обеим сторонам улицы, закрыв боковые дорожки и оставив конькобежцам узкое пространство между снежными стенами и санями, которые носились посередине. Данло пришлось приблизиться к Хануману, чтобы не потерять его из виду. Преисполненные важности мужчины и женщины в дорогих шубах толкали его, загораживали дорогу и с тревогой смотрели, как он совершает зигзаги между ними. Бежать было небезопасно. Только что выпавший снег глушил скрежет коньков и скрывал трещины и выбоины, которые обычно стараешься объезжать. С немалым трудом Данло проследил Ханумана до места, где Серпантин сворачивает на запад, в Квартал Пришельцев. Около Алмазного Ряда Хануман сошел с магистрали на более узкую дорожку. Снег скрывал красный цвет льда, и Данло не сразу понял, что они движутся по Клубничной улице, но потом заметил бордели – почти одинаковые каменные дома без окон и без огней. Темную улицу заполняли червячники, состоятельные мужчины и женщины средних лет, алчные и нервные под своими меховыми капюшонами. У дверей стояли красивые мальчики и юноши в туго обтягивающих шелковых камелайках, а также подозрительного вида сутенеры, подзывающие прохожих наглым свистом. Данло чувствовал, что оказался в неподобающем месте: многочисленные взоры ощупывали его и оценивали, прикидывая, что понадобилось молодому пилоту в таком районе. А вот Ханумана здешняя обстановка, видимо, совсем не стесняла, как будто запахи курений, духов и горящего Джамбула были хорошо ему знакомы, Мысль о том, что у Ханумана могла появиться склонность к мальчикам, забавляла и в то же время тревожила Данло. Он ожидал, что Хануман остановится перед одной из резных дверей, но тот внезапно свернул в темный переулок и исчез.
Данло, не на шутку встревожившись, последовал за ним в ледяной проем между двумя борделями, такой узкий, что двое мужчин не смогли бы проехать здесь плечом к плечу. Впереди заснеженная насыпь отгораживала район публичных домов от ветхих зданий, построенных добрых три тысячи лет назад.
В этих развалюхах, должно быть, помещались рестораны, поскольку в воздухе пахло свежим хлебом, сыром, силкой, чесноком и поджаренным мясом. Клубничная улица пролегает вдоль Колокола, названного так из-за того, что с воздуха сеть его улиц напоминает большой пурпурный колокол. В этот-то Колокол, по всей видимости, и пробирался Хануман. Данло не понимал, как тот рассчитывает это сделать. Клубничная – красная улица, а в Колоколе все, кроме главной, пурпурные.
В Городе красные ледянки пересекаются только с оранжевыми или одна с другой, а пурпурные – с зелеными. Красные и пурпурные не пересекаются никогда. Поэтому Город представляет собой нечто вроде топологического кошмара, и из одного квартала в другой иногда можно попасть только кружным путем. Такое устройство придумал когда-то Хранитель Времени, чтобы перекрыть улицы и изолировать различные секты и инопланетные общины в случае восстания или войны. Но хариджаны и прочие слои населения с самого начала стали потихоньку прокладывать нелегальные белые ледянки, соединяющие красные улицы с пурпурными, связывая между собой разные районы Города. Дойдя до конца переулка под звуки странной музыки и приглушенные крики из публичных домов, Данло предположил, что открыл одну из таких нелегальных дорожек, поскольку переулок не заканчивался тупиком, как следовало бы. Он проходил сквозь черный туннель под насыпью и вел прямо в Колокол. Беззаботно двигаясь за Хануманом, Данло вышел на хорошо освещенную пурпурную улицу с жилыми домами и магазинами.
Хануман вошел в какой-то старый облупленный дом без окон, совершенно неприметный. Это был ресторан. Данло остался на другой стороне улицы. Упершись руками в колени, он наблюдал за дверью этого заведения и раздумывал, как ему быть.
Он ждал долго, чиркая коньками по льду. Было очень холодно – такой мороз Данло когда-то назвал бы «харада». Снова пошел снег, и снежинки мерцали фиолетовыми и розовыми искрами в свете огненных шаров. Вокруг витали аппетитные запахи. Данло вспомнил, что ночью ему предстоит встреча с Тамарой, а значит, не мешает как следует подкрепиться. Он решил войти вслед за Хануманом, хотя ресторан был частный, а денег у него не имелось. Данло с тех пор, как поселился в Городе, всегда ел бесплатно и не знал правил, по которым за еду расплачиваются деньгами.
В обдуваемом горячим воздухом вестибюле, где стояли шкафчики для одежды и какие-то инопланетные предметы, его встретила увядшая женщина-метрдотель в красном кимоно. Взяв у Данло шубу, она спросила, нужен ли ему столик с жаровней.
– Право, не знаю, – ответил он. – Я пришел, чтобы встретиться с другом…
– Ваш друг уже здесь?
– Да. Думаю, что да.
– Вы не могли бы назвать мне его имя?
Данло, который, так и не избавившись от алалойского предубеждения, не любил поминать кого-то вслух, сказал:
– Я думаю, для него это было бы нежелательно.
– Но он относится к числу наших завсегдатаев?
– Мне кажется, он был здесь всего пару раз.
Окинув неуверенным взглядом поношенную камелайку Данло, его бороду и буйную гриву волос с торчащим в ней пером, женщина спросила:
– Может быть, вы дадите мне его описание?
– У него чудесное лицо – чуть напряженное, возможно, но одухотворенное, а его глаза…
– Как он выглядит? – прервала женщина.
Данло пристыжено понурил голову и описал ей Ханумана.
– Вы имеете в виду достойного Хироши ли Таля с Самума. Это один из самых почетных наших гостей. Следуйте, пожалуйста, за мной, и я проведу вас к его столику.
Она открыла внутреннюю дверь и ввела Данло в красиво убранный, располагающий к интимности зал. В полумраке Данло поначалу рассмотрел только стены полированного дерева джи, блестящие стальные ножи и вилки и силуэты сидящих за столами. Ошеломленный обилием ощущений, он шел сквозь стену звуков и запахов. Шипело, поджариваясь, мясо, слышались обрывки разговоров, пахло дымом, горелым маслом и морозным вином. Все в этом помещении вызывало тошноту, но голод, любопытство и еще одна потребность, неясная ему самому, манили его все дальше и дальше.
– У вас очень удобный столик, – сообщила женщина. – Приятного аппетита.
Дойдя до задней стены, они по двум ступенькам поднялись на небольшое возвышение, где стояли пять столиков.
– Привет, Данло, – сказал Хануман, сидящий на мягком стуле спиной к стене. – А я все ждал, когда же ты войдешь.
– Так ты знал, что я иду за тобой? – опешил Данло.
– Цефикам полагается знать такие вещи.
– Я просто хотел посмотреть, куда ты идешь, – улыбнулся Данло.
– Ну вот, теперь знаешь. Если хочешь, присоединяйся.
Данло сел рядом с ним и снял перчатки. Такого странного стола, как тот, за которым они сидели, он еще не видывал. Он был восьмиугольный. Ближняя к Данло половина была из черного осколочника, другая, вогнутая, сверкала золотом. По краю золотой половины шел мелкий желоб. Данло уже собрался выразить свое удивление по этому поводу, но тут официант принес им очищенные орехи кона в перечном соусе.
– Ты уже ел? – спросил Хануман. – Я уже сделал заказ – в основном мясные блюда, но такого, что и ты можешь есть, тоже много. Здесь так заведено, что люди, сидящие за одним столиком, едят сообща.
Данло взял костяные палочки и отправил в рот несколько орехов – горячих, сладких и вкусных.
– Откуда у тебя деньги, чтобы ужинать здесь? – спросил он. – И почему ты так одет? И почему выдаешь себя за самумского Архитектора? Ведь ты же их презираешь!
Он думал, что Хануман сейчас ему все разъяснит, но тот сидел молча, попивая красное вино из бокала.
– Тебе, наверно, лучше уйти, – сказал он наконец.
Эти слова упали Данло в уши, как капли горячего воска, и он медленно повел головой из стороны в сторону, не понимая, как Хануман мог сказать такое.
– Будет лучше, если ты уйдешь.
– Хану, неужели ты правда этого хочешь? Зачем же ты тогда приглашал меня?
Хануман, отпив еще глоток, взял со стола нож и легонько провел острием по ладони. Он казался озабоченным, ушедшим в себя, опечаленным. Скраер сказал бы, что он раскаивается в том, что еще не произошло. Зачем, спрашивал себя Данло, ходит он в этот укромный притон, где стоят странные столы и богатые посетители украдкой поглядывают друг на друга? Данло тошнило от запаха раздавленных цветов и подгоревшей крови и еще от ожидания, которое висело в воздухе и вызывало у него желание бежать без оглядки. Он уже хотел попрощаться, но Хануман улыбнулся и сказал ему:
– Нет, останься – я так решил. Я хотел пощадить твои чувства, но это было глупо с моей стороны. Оставайся.
Он взял хрустальный графин и спросил Данло, не хочет ли он выпить. Данло кивнул. Глядя, как льется в бокал красное вино, он осознал, что в зале произошла какая-то перемена.
Разговоры стихли, и только иногда кто-нибудь перешептывался. Прямо под ними за таким же черно-золотым столом сидели две пары. Одного из мужчин, мрачного червячника, сопровождала элегантно одетая проститутка, и если бы не татуированные губы и обведенные красным ободом глаза, она могла бы сойти за жену посла. У двух других, и у него и у нее, были яркие зеленые глаза, слишком большие для их тонких лиц. Это были, очевидно, генетически исправленные пришельцы из какого-то нецивилизованного мира, и оставалось загадкой, почему они сидят за одним столиком с преступником и его шлюхой. Взгляды всех присутствующих были теперь устремлены на этот столик – вернее, на маленького юркого человечка, стоящего у его золотой половины. Это был один из поваров ресторана, весь закутанный в белое полотно, в белом тюрбане, белых туфлях и белых полотняных перчатках. Эту белизну испещряли темно-красные пятна. Взяв со своей стальной тележки сосуд с маслом, он полил зигзагом золотую поверхность стола и размазал масло по ней широкой кистью.
– Золото нагревается лучше всех металлов, – объяснил Хануман. – Поэтому жаровни сделаны из золотого сплава.
Теперь стало ясно, что повар собирается приготовить для завсегдатаев какое-то блюдо. Данло не знал, как нагревается жаровня – плазмой или водородными горелками, – но очень скоро тонкая пленка масла затрещала и задымилась. Повар запустил руку в одно из отделений тележки и вытащил оттуда жирную, упирающуюся самку гладыша. Тело зверька представляло собой сплошную бело-розовую массу, из которой сочилась кровь: подручные повара на кухне только что содрали с него шкурку. Повар держал гладыша за шею так, чтобы все могли видеть его размеры и пол. В другой руке у него был металлический инструмент, напоминающий щипцы для орехов.
Им он быстро переломал гладышу все четыре лапы – так ловко, что Данло и глазом моргнуть не успел. Застыв на своем стуле, затаив дыхание, он смотрел. Во время этой операции гладыш почему-то не издал ни звука, но когда повар швырнул его на жаровню, испустил жуткий свистящий визг, как делают все смертельно раненные гладыши. Он пытался бежать, но лапы больше не слушались его, и он не мог вырваться из пузырящегося масла. Мог только биться в панике, свистеть и кричать.
– Нет, – прошептал Данло. – Нет, нет, нет.
– При таком методе животное перед смертью выделяет большое количество адреналина, – пояснил Хануман, с грустной улыбкой пригубив свое вино. – Некоторые утверждают, что это придает мясу особый вкус, ну и свежесть, конечно, обеспечивается. Сейчас посмотрим, беременна эта самка или нет.
Повар достал ножи и коснулся ими гладыша, в черных глазках которого еще полыхала жизнь. Затем он с изумительной ловкостью мигом разделал зверька на куски, которые шипели, поджариваясь в горячем масле и собственной крови. Избыток крови стекал в желобок и уходил в темное отверстие на углу стола. Оставшуюся повар использовал для приготовления печенки и потрохов. Он добавил в жаровню сок снежной далии и других цветов, получив превосходный соус. Кости, внутренности и другие отходы он отделил и убрал. Данло с облегчением отметил, что в брюхе у самки не оказалось детенышей, но некоторых зрителей это явно разочаровало. Закончив готовить свое блюдо, повар разложил мясо по белым тарелкам, гарнировав его ломтиками апельсина и свежей мятой. Затем поклонился гостям и стал вытирать ножи мягкой белой тканью.
– Деликатесное блюдо, – сказал Хануман. – Хотя я, должен признаться, не люблю гладышатины.
Данло не мог на него смотреть. Он вспотел, дышал с трудом и прижимал ладони ко лбу. То, что он только что видел, потрясло и ошеломило его.
– Ты… был прав… – сказал он, овладев наконец дыханием. – Мне не следовало оставаться.
– Тогда бы ты не узнал, что такое одори. Не ты ли говорил мне, что человек должен испытать все, что возможно?
– Но убивать гладышей таким образом… это шайда. – Он посмотрел вверх, на огни, имитирующие свечи, и ему вспомнилось: «Шайда тот, кто срезает мясо с живого существа».
– Я думал, ты будешь доволен, увидев, что некоторые цивилизованные люди еще предпочитают настоящее мясо синтетическому.
Данло посмотрел, как едят их соседи за нижним столиком, и впервые за много лет помолился за душу убитого животного: «Пела чуриянима, ми алашария ля шанти, о шанти л'Али».
– Конечно, это жестоко, – продолжал Хануман, – но убивать всегда жестоко.
– Убивать нельзя, – сказал Данло.
– Но ведь твои алалои убивают животных, не так ли? Я думал, ты привык к этому зрелищу.
– Охотник никогда не убивает просто так, ради удовольствия. Алалои убивает, чтобы жить – у него нет другого выхода.
– А видел ты когда-нибудь, как кошка играет с мышью?
– Мышей мне видеть не приходилось, но я знаю, что снежные тигры так делают, – признался Данло.
Хануман бросил взгляд на кухонную дверь.
– Ты принес обет ахимсы, Данло, и меня восхищает твоя преданность ей. Я чту твои взгляды, хотя они кажутся мне глуповатыми. Но ты сам признаешь, что жизни свойственна необходимость убивать. А если так, почему бы нам не получать от этого удовольствие? Почему не ценить эту необходимость и не смаковать все, что с ней связано?
Данло хотел ответить, но тут из кухни вышел еще один повар – крупная женщина с мясистыми руками, толстощекая и хмурая. Она подвезла свою тележку с множеством стальных ящиков прямо к их столу. Данло захотелось встать и уйти, но ему казалось, что все на него смотрят. Повариха, кряхтя нагнулась чтобы зажечь горелку под столом, и он подумал, что это поджаривание животных заживо – всего лишь одна из декадентских выдумок цивилизации. Правая его сторона призывала бежать отсюда со всех ног, но левая шептала, что он должен остаться и посмотреть. В итоге он застыл в бездействии, как птица, примерзшая к морскому льду. Повариха помазала золотую жаровню оранжевым маслом. Данло думал о том, что цивилизованные люди, сидящие в своих уютных кафе, без всяких усилий получающие одежду, тепло и комфорт, целиком поглощенные своими профессиями, приобретением знаний или денег, своими бездумными развлечениями, отрезаны от жизни до такой степени, что не видят ни ужаса мира, ни его красоты. Различные наркотики и виды искусств, столь широко распространенные в Городе, дают им возможность коекак воспринимать красоту, а та гнусность, что происходит у него глазах, – это попытка скучающих людей испытать ужас без опасности для себя. Данло ненавидел их за потребность в таких стимуляторах. Он открыл, что и сам, проведя семь лет в Невернесе, отчасти привык к их образу жизни, и это испугало его. В этот момент его правая сторона искренне презирала левую, а живот сводило спазмами от вони горящего масла. Повариха выдвинула ящичек, набитый свежим снегом, и достала оттуда снежного червя. Когда она подняла его вверх для всеобщего обозрения, Данло прижал кулак к животу. Ему впервые открылась часть мировоззрения Ханумана: тот полагал, что все люди жаждут страдания также инстинктивно, как и радости.
– Это шайда. – Данло наклонился к Хануману и прошептал на ухо: – Скажи ей, что мы передумали.
– А мы разве передумали?
– Пожалуйста, вели ей остановиться.
Жаровня уже накалилась, и повариха держала червя прямо над ней. Он отчаянно извивался, и женщина с трудом удерживала его.
– Не надо! – крикнул Данло. – Разве вы не знаете, что аулии очень чувствительны к высоким температурам?
Но повариха его не слушала. Он был не первый новичок, которому становилось дурно в решающий момент. Персоналу дали инструкцию прислушиваться только к постоянным клиентам – и поскольку Хануман молчал, повариха бросила червя на жаровню.
– Нет!
Червь с громким шипением корчился в горячем масле. Он пытался свернуться, но белки в его теле спекались и затвердевали. Повариха поворачивала его во фритюре тупой стороной ножа, а он все корчился, и пищевод, желудок и внутренности Данло корчились заодно с ним, бурля кислотой. На глазах выступили слезы, в горле жгло. Перебарывая кашель, Данло проговорил:
– Нельзя, чтобы он умирал таким образом. Нервы у аулии помещаются очень глубоко!
Ненависть душила его, не позволяя остановиться подробнее на анатомии снежного червя. Иначе он сказал бы поварихе, что большинство животных, если сжигать их заживо, страдают недолго, поскольку у них нервы, наиболее чувствительные к жару, помещаются в кожном покрове и быстро уничтожаются. Он сказал бы Хануману и всем присутствующим, что снежный червь устроен по-другому. У него чувствительность к жару, холоду и всему прочему распределяется по всему организму. Он фантастически восприимчив к теплу. Он будет умирать долго, извиваясь на раскаленном металле, и каждое мгновение покажется ему вечностью.
– Убейте его сразу, – молил Данло. – Пожалуйста!
Но повариха только растянула в улыбке свои плотно сжатые губы и полила червя какой-то янтарной жидкостью. Жидкость – вероятно, коньяк или другой алкогольный напиток – начала шипеть и дымиться. Повариха подожгла ее маленькой зажигалкой, и червь теперь извивался в саване голубого пламени.
– Скажи, чтобы она убила его, – свирепо потребовал Данло, глядя то на Ханумана, то на червя.
– Не могу, – ответил Хануман.
– Скажи!
– Не имеет смысла. Через пару секунд она разрежет его на куски, и все будет кончено.
– Нет, не кончено. Так червя не убьешь. Каждый сегмент живет отдельной жизнью. Она может накрошить аулии тебе на тарелку, но куски все равно останутся живыми.
– Это блюдо именно так и едят. – В голосе Ханумана не было эмоций, и в глазах не отражалось ничего, кроме бьющегося в голубом огне червя.
– Но сначала червя надо убить!
– Думаю, она не знает, как это делается.
– Его надо убить! – настаивал Данло.
– Ну вот и убей.
– Я не могу. Ты же знаешь.
– Еще бы – ведь это дурно. Из сострадания ко всему живому ты поклялся не причинять зла никому, даже гибнущему снежному червю.
Очень долго, как ему показалось, Данло не мог двинуться с места. Потом он снова взглянул на червя, и его сердце тоже загорелось. Он взвился со стула, перегнулся через стол, окунул руки в голубое пламя и схватил червя. Быстро, как мог, он зажал один конец его туловища между двумя пальцами, а пальцами другой руки провел по всей длине червя, как это делают алалои, сдавливая и отключая нерв сегмент за сегментом. Закончив, он бросил червя на стол перед Хануманом и поднял вверх обожженные, измазанные жиром руки.
– Что с тобой происходит? – крикнул он Хануману.
А тот улыбнулся ему и ответил:
– Теперь ты знаешь, что.
Данло и вправду знал, и это знание жгло его изнутри, как ни одна боль до этого. Ненависть захлестывала его с головой – ненависть к Хануману, к растерянным посетителям ресторана, к себе самому. Собственное лицо горело и жгло его, словно огненная маска. Он ухватился за край стола. Черное дерево и золото делали стол невероятно тяжелым, но Данло, напрягшись до хруста в позвоночнике, перевернул его одним рывком. Посуда и цветочная ваза посыпались на пол, разлетевшись градом осколков. Данло, не останавливаясь и не раздумывая, метнулся к другому столу, где еще один повар жарил креветок, и его тоже перевернул. Затем он разделался еще с одним, где в клариевом котелке варился омар, не слыша воплей окаченных кипятком клиентов и не видя их злобных лиц. Двое поваров попытались его удержать, но он расшвырял их и бросился вон из зала. У него хватило соображения схватить свою шубу, прежде чем выскочить в бушующую на улице метель.
Углубившись в темные извилистые ледянки Колокола, он наконец остановился и перевел дух.
– О Хану, Хану, и зачем только я нарушил свой обет? – простонал он.
Данло посмотрел на уличный световой шар и в языках красивого цветного пламени увидел улыбающееся лицо Ханумана. Его правая сторона ожидала, что Хануман бросится следом за ним, чтобы извиниться, но левая шептала, что этому не бывать. Данло стоял на безымянной улице и слушал, не заскрежещут ли коньки по льду. Снег таял у него на лице, но он ждал еще долго, прежде чем повернуть к Старому Городу. Надо было найти какое-нибудь кафе, пока еще не стало поздно: он очень замерз, очень устал и очень сильно проголодался.
Назад: Глава XVIII КАЛЛА
Дальше: Глава XXII ОГНЕННАЯ ПРОПОВЕДЬ