Глава XVIII
КАЛЛА
Приход наш и уход загадочны – их цели
Все мудрецы земли осмыслить не сумели.
Где круга этого начало, где конец,
Откуда мы пришли, куда уйдем отселе?
Омар Хайям
Данло вслед за другими вышел в северную дверь солярия.
Река одетых в шелка тел несла его по ярко освещенному коридору. Он смутно сознавал, что больше половины гостей остались позади, и слышал многочисленные жалобы на чрезмерную строгость Бардо. Большинство полагали, что желающих нужно допускать на сеансы каждые три дня, а горячие головы наподобие Джонатана Гура настаивали на ежедневных сеансах и даже на непрерывном процессе вспоминания Старшей Эдды.
Но Бардо, видимо, управлял твердой рукой и взял с собой в северное крыло лишь десятую долю собравшихся. Включая Ханумана, шедшего рядом с Данло, их было тридцать восемь человек, все громко переговаривались. Данло показалось странным то, как этот шум пропадет, словно впитываясь в блестящие стены. В этом коридоре из органического камня все было странным: невероятные углы или отсутствие всяких углов, миллиарды крохотных световых ячеек, вделанных в стены, тишина, внезапно объявшая их и сопровождающая в глубину дома.
Данло испытывал неуютное ощущение схождения вниз, хотя и видел, что пол в коридоре ровен. Пройдя мимо гостевых комнат с красивой мебелью и цветами, Бардо пробился сквозь ряды идущих и обнял Данло за плечи.
– Жаль, что этому дому пришлось побывать в чужих руках, – сказал он.
Весь остаток пути он говорил о пустяках, ни словом не упомянув об устроенном Хануманом представлении. Он рассказал Данло кое-что из истории дома. Орден владел им две тысячи лет, но после Войны Контактов, в период своего упадка, Коллегия Главных Специалистов ощутила вдруг острый недостаток средств и стала распродавать недвижимость, в том числе и дом Бардо. С тех пор его владельцами перебывали эталоны, хариджаны, пытавшиеся основать в Городе свое неофициальное посольство, снова эталоны и род богатых астриеров – они прожили здесь пятьсот лет, а потом подобрали себе новую планету для колонизации. Последним хозяином дома был торговый магнат, который никогда здесь не проживал и охотно уступил свою собственность Бардо.
– Большая потеря для Ордена, – говорил тот. – Но если они потеряли, то я приобрел, а со мной и те, кто желает исследовать открытые отцом Данло возможности. До сих пор Орден всемерно затруднял эту задачу для таких, как я, искателей.
– Возможно, Орден со временем поддержит вас, – сказал Данло.
– Нет, Паренек, вряд ли. – Бардо наклонился поближе к Данло и пророкотал вполголоса (дав заметить, что его дыхание очистилось от знакомого пивного аромата): – Хочешь знать правду о мнемониках? Как ни печально, лишь немногие из них сумели вспомнить Эдду полностью. И эти немногие должны будут уйти из Ордена, чтобы жить у меня и обучать новых мнемовожатых.
– А как же другие мнемоники?
– Они проголосовали, и третья их часть пришла к решению, что Старшей Эдды в действительности не существует и твой отец был лжецом, соблазнявшим людей верой в непостижимое. Для того якобы, чтобы вдохнуть в Орден новую жизнь. Еще одна треть рассматривает Эдду как ложную память, собрание мифов или вселенских архетипов, пересказ вечных истин, созданный нашими дурацкими мозгами.
– А последняя треть?
– Эти пребывают в нерешительности. Весь Орден занимает такую позицию относительно тайн, разгаданных твоим отцом. Варвары они все, вот что! Большинство, во всяком случае. По правде говоря, их куда больше занимает эта несчастная экспедиция в Экстр. Их просто заклинило на этом. Всякий, у кого есть хоть немного таланта и дальновидности, борется за то, чтобы войти во второй Орден при неизбежном разделе старого.
У круглого входа в музыкальный салон Бардо задержался, положил руку Данло на плечо и многозначительно на него посмотрел. Пока остальные проходили внутрь, он сказал:
– Ты тоже захочешь отправиться в Экстр, Паренек, и я тебя понимаю. Будь я моложе, я сам бы туда полетел. Мы живем в апокалиптические времена, ей-богу, но у нас есть дела куда важнее каких-то взрывающихся звезд.
– Мое дело вам известно.
– Алалои? Пять лет прошло – ты еще не забыл, что их ожидает?
– Забыл?
– Ну да, конечно, я вижу, что не забыл. Возможно, даже чересчур хорошо помнишь. Что ж, я надеюсь, ты найдешь средство от чумного вируса, если полетишь в Экстр.
Данло надавил на свой шрам – сильно, до самой кости.
– А я надеюсь, что вы отыщете Эдду.
– Колония Мор, увы, сказала правду – большинству людей трудно вспомнить Старшую Эдду.
– Ну а вам? Вы вспомнили?
– Ты всегда задаешь такие сложные вопросы, Паренек.
– Неужели? – улыбнулся Данло.
– Конечно. Да, я вспомнил кое-что. – Бардо постучал по своему массивному лбу. – Нечто чудесное. Стал бы я брать на себя все эти хлопоты и покупать этот чертов дом, если бы не вспомнил то, что вполне можно назвать Старшей Эддой?
– Кто-то может сказать… могу я быть откровенным, Бардо?
– А это необходимо? Ну ясно – откровенность у вас в роду.
– Кто-то может сказать, что вам просто нужна власть. Или слава. Или даже – женщины…
– Женщины? Это верно, их всегда влечет к таким мужчинам, как я. Словно бабочек к огню. Да, я люблю красивых женщин – а кто не любит? Но меня привлекает и другое – я ищу чуда, если говорить напрямик. Жизнь сложна, не так ли? Кошмарно сложна, как говаривал твой отец.
– Вы тоже человек сложный.
– Глубокий и страстный, – согласился Бардо.
– А человек больших страстей должен вершить большие дела, да?
– Правильно понимаешь.
Данло, склонив голову, улыбнулся, и они оба расхохотались. Бардо снова обнял Данло и похлопал его по спине.
– Ей-богу, я рад, что вижу тебя снова!
– А я рад, что вы вернулись.
Бардо, продолжая смеяться, вытер заслезившиеся глаза. Одна слезинка случайно упала на платиновое кольцо с голубоваторозовым опалом, и Бардо размазал соленую каплю по камню.
– Я всегда любил драгоценности, а вот пилотские кольца, должен признаться, терпеть не мог. Черный – такой мрачный цвет, совсем не подходящий для алмаза. Кстати, ты все еще носишь отцовское кольцо?
Данло вытянул из-под ворота камелайки серебряную цепочку, подаренную ему Бардо пять лет назад. На ней висело черное алмазное кольцо.
– Да, оно самое. – С этими словами Бардо достал из кармана стальную пригласительную карточку и показал Данло.
Голограмма из двух переплетенных колец, золотого и черного, ярко выделялась на стали и как будто вращалась. Черное кольцо явно было задумано как пилотское. – Люди нуждаются в символах, сам понимаешь.
Данло, уловив проблеск печали в мокрых глазах Бардо, спросил:
– Может быть, мне вернуть вам кольцо? Если вы хотите, чтобы оно было у вас… это ведь обыкновенное пилотское кольцо, правда?
Бардо поколебался какой-то миг, глядя на кольцо, зажатое в руке у Данло, вздохнул и сказал:
– Нет, пусть оно останется у тебя. Только храни его как следует – я не хочу, чтобы оно потерялось.
Данло снова спрятал кольцо под камелайку и увидел, что все в комнате уже заняли свои места.
– Они ждут нас, – сказал он.
– И не только они, – опять засмеялся Бардо.
– О чем это вы?
– О Старшей Эдде, само собой. Сложная шутка доложу я тебе, – кошмарно сложная.
– Я рад, что вы пригласили меня сегодня. Только я надеялся найти… что-то другое.
– Это уж как получится. Но будь осторожен, Паренек. Большей частью люди находят то, что хотят найти.
– Разве я на вашей памяти когда-нибудь был неосторожен?
– Ты с этим не шути. Будь поосторожнее с собой и с Хануманом. Мне не нравятся эти фокусы с чтением лиц, которые он сегодня проделывал. И то, что – и как – он говорил о тебе. За пять лет жестокость в нем окрепла.
Когда он вошли, все другие уже разместились на фугонах перед низкой деревянной эстрадой. В концертные вечера на ней устанавливался рояль или арфы, но сейчас эстрада использовалась для других целей. Там стояли канделябры с длинными, заостренными кверху свечами, а посередине высился стол с золотой урной и сверкающей голубой чашей. За ним, занавешенный снежными далиями и вьющимися цветами ниссы, виднелся аппарат или робот, подобных которому Данло еще не видел. Блестящие кварцевые трубки, где бурлили какие-то химикалии, сочетались в нем с нейросхемами. Данло, усевшись на футон, занятый для него Хануманом, кивнул на эту машину и спросил:
– Это еще что такое?
– Синтезатор запахов, – холодно ответил Хануман. – Ими пользуются мнемоники.
Они занимали почетное место в середине первого ряда. Слева от Данло помещалась Сурья Сурата Лал. Рядом с ней сидела пухлая Коления Мор в широких голубых одеждах. Мужчины и женщины ерзали, устраиваясь на своих футонах и дожидаясь начала сеанса. Данло, участвовавшему во множестве ритуалов самых разных церквей, это было знакомо, но имелись здесь и детали, с которыми он еще не сталкивался.
Участников, по его мнению, собралось слишком много для интимной обстановки, но слишком мало, чтобы поддерживать друг в друге огонь и создавать настоящую религиозную атмосферу. Эту комнату без окон, слишком темную и слишком тихую, слишком переполняли индивидуальные надежды и ожидания. Где-то позади капала вода, пахло мокрым камнем, мхом и сырой землей. Появился Бардо в сопровождении человека красивой и благородной наружности, в серебристом одеянии мнемоника.
– Друзья и коллеги соискатели, – сказал Бардо, прохаживаясь перед сценой, – позвольте представить вам мастер-мнемоника Томаса Рана. Мы с ним будем руководить сегодняшней церемонией.
Томас Ран, стоявший перед Данло, низко поклонился.
Глядя на его красивую черную голову с посеребренными висками, Данло подумал, что это человек гордый и даже надменный, но глубоко понимающий людскую натуру, что видно по его живым и грустным глазам. Ран поднялся на сцену и стал зажигать свечи. Канделябров было три, по одиннадцать свечей в каждом, и Данло невольно вспомнил, что отцу, когда тот будто бы вознесся на небеса, было тридцать три года.
Бардо сел на край сцены, уперся локтями в свой огромный живот и сцепил пальцы под подбородком. Наклонившись к Хануману и Данло, он сказал:
– Все меня спрашивают, как это Рингесс стал богом. Правда ли он стал богом, спрашивают они? Настоящим богом? Как это возможно, чтобы человек сделался богом?
– Неизвестно, возможно ли это. – Данло вдруг осознал, что Сурья и все остальные смотрят на него так, будто сожалеют, что его пригласили на церемонию.
– Как так? – спросил Бардо. – Объяснись, пожалуйста.
– Кибернетическая церковь учит, что человек богом стать не может. Ни один, кроме Николоса Дару Эде. Он вложил себя в компьютер, говорят они, и стал единственным истинным богом, но никому больше не дано пойти его путем.
Бардо, погладив бороду и кивнув, спросил громко:
– Присутствует ли здесь сегодня кто-нибудь из Архитекторов? Согласен ли кто-то из вас с основополагающей доктриной эдеизма? Нет? Это хорошо – иначе то, что я сейчас скажу, могло бы стоить мне жизни.
При этих словах Данло и Хануман обменялись быстрыми многозначительными взглядами. Пять лет прошло со смерти Педара Сади Саната и воина-поэта, посланного убить Ханумана. За все это время ни один из них ни разу не заговаривал об этой трагедии, но не было дня, чтобы они о ней не вспоминали.
– Я был воспитан в кибернетической вере, – с отрывистым смехом сказал Хануман, – и могу вас уверить, что вы уже наговорили достаточно, чтобы послать к вам наемного убийцу.
– Ну что ж, тогда я спокойно могу продолжать. – Бардо с улыбкой поднял вверх два толстых пальца. – Архитекторы заблуждаются по меньшей мере в двух отношениях. Нельзя стать богом, затолкав свою душонку в компьютер, но способ стать богом все-таки есть – и это путь Рингесса.
Какой-то старый хибакуся позади Данло спросил:
– Как вы определите, что значит быть богом?
– Я здесь не для того, чтобы давать какие-то определения, и пригласил вас не затем, чтобы вести теологические споры. Я повторяю и готов повторять снова и снова, пока язык не отнимется: наша задача состоит не в том, чтобы разоблачить доктрину эдеизма, какой бы ложной и пагубной она ни была, и не в том, чтобы основать новую религию. Бога ради, разве человечество не насытилось религиями по горло? Мы собрались сегодня здесь, чтобы вспомнить Старшую Эдду. Задача простая, но оттого не менее глубокая. Великая тайна, секрет бессмертия – они находятся в каждом из нас, закодированные в наших окаянных хромосомах. Способ развить в себе новые чувства, способ расти телом и духом все дальше и дальше, до бесконечности. Вот путь Мэллори Рингесса. Я был его другом, и я знаю. Когда-нибудь – так он обещал мне – когда-нибудь он вернется в Невернес, и вы узнаете, что значит быть богом и идти путем Рингесса. – Бардо взглянул через сцену на Томаса Рана, освещенного мерцанием тридцати трех свечей. – Мастер Ран познакомит вас с несколькими простыми приемами, и мы начнем наш сеанс вспоминания.
Томас Ран сел рядом с Бардо на краю эстрады и торжественно начал:
– Мнемоника различает шестьдесят четыре способа вспоминания. Поскольку выучить их все за один вечер невозможно, я расскажу кратко о каждом из них.
Вслед за этим он прочел краткую занимательную лекцию о мнемонике. Он быстро разобрался с наиболее известными способами – ассоциативной, образной, последовательной и логической памятью. Они довольно широко применялись и Ран не хотел утомлять аудиторию. Под шепчущий аккомпанемент фравашийской наркопесни он перешел к мифопоэзии и гештальту. По его речи было видно, что он благоговеет перед своим искусством. Данло решил, что он вообще склонен к преклонению перед высшими идеалами, насколько можно судить по его спокойному лицу и грустным серым глазам.
– Мы верим, что Старшая Эдда закодирована в наших хромосомах. Возможно, ключом к ней может стать возвратный вид памяти, и мы разработали упрощенную технику применения этого метода.
Коления Мор, ерзая на своем футоне, сказала:
– Это трудная техника.
– Только для некоторых, и то поначалу, – возразила Сурья Лал.
– Трудная, согласен, – сказал Томас Ран. – Но с воспоминаниями всегда так. С воспоминаниями о собственной жизни, да и с другими тоже. Память можно затемнить, но уничтожить нельзя. Это вы можете запомнить?
– Постараюсь, – вздохнула Коления.
– Прекрасно. Так вспомним же свою ДНК. – Ран встал, и они с Бардо подошли к столу в центре эстрады. После легкого кивка Рана Бардо заговорил нараспев:
– Вспомним свою ДНК. – Все собравшиеся подхватили этот призыв, словно молитвенный гимн. Музыкальный салон был построен так, чтобы отражать и усиливать звуки, и тридцать восемь голосов заглушили на время тихую фравашийскую наркопеснь. Затем Бардо хлопнул в ладони, и в воздухе, как жемчужная нить, заструилась японская тональная поэма.
Сладостный лепет музыки вернул Данло в дом Старого Отца, когда он, научившись играть на шакухачи, стал входить в сонвремя своего народа. Вспомнилась ему и другая музыка – музыка его детства: обтянутый кожей барабан Хайдара под вой восточного ветра, колыбельные приемной матери при свете горючих камней, священный мотив Песни Жизни, которую он так и не услышал до конца. Музыка окружала его и отбивала такт у него в груди. Данло посмотрел мимо Ханумана, ища ее источник. Стены здесь представляли собой скопление вибрирующих органических кристаллов, но музыка как будто исходила не из них и не из какого-либо другого места в пространстве-времени: она звучала отовсюду, как будто каждая частица воздуха несла свою ноту. Данло погрузился в нее целиком, вспоминая. Он не смог бы сказать, сколько времени это продолжалось: ему казалось, что каждая серебряная нота, прекрасная, глубокая и вечная, заключает в себе целую поэму.
– Вспомним, – снова провозгласил густой бас, и Данло взглянул на сцену. Бардо взялся за ручки золотой урны, а Томас Ран подставил ему голубую чашу, держа ее обеими руками. Бардо наполнил чашу прозрачной жидкостью, похожей на воду. Но это была не вода, а калла, наркотик мнемоников.
Мнемоники разрабатывали ее формулу пять тысяч лет на основе священных грибов Старой Земли, инопланетных растений и синтетических веществ, смоделированных по информационным молекулам, выращенным в кибернетическом пространстве.
Пить каллу, говорят мнемоники, – все равно что протирать замерзшее окно в другой мир, в области, похороненные под снежными наносами памяти.
– Составим круг, – сказал Бардо. Ран передал чашу ему, и он сошел со сцены. Данло, Хануман и все остальные поднялись, став в круг над своими футонами. Бардо и Ран заняли место в его середине. – Это калла. – Бардо поднял чашу вверх для всеобщего обозрения и ухмыльнулся, встретившись глазами с Данло. – Выпей один глоток – и ты убежишь от Бога. Два глотка – и увидишь Бога. Три глотка – и станешь Богом. – Он поднес чашу ко рту, выпил немного и утерся тыльной стороной ладони. – Сделайте два глотка, – предупредил он. – Ни больше, ни меньше.
Он отдал чашу Томасу Рану. Тот быстро отпил два глотка и вручил ее Сурье. Та приняла сосуд, как яичную скорлупу, способную сломаться от малейшего прикосновения, и ее красные глазки загорелись, как уголья в костре. Чаша двинулась по кругу, и получилось так, что Хануман оказался предпоследним. Держа чашу в руках, он посмотрел на стоящего слева Данло.
– Пей, – сказал Бардо. – Это не яд. Пей, и покончим с этим.
Хануман так, чтобы только Данло мог видеть, провел тремя пальцами в оранжевой перчатке по голубому фарфору. Это был сигнал – и вызов. Вызов читался во всем: в подобранной фигуре Ханумана и в том, как он сделал три больших глотка.
Данло видел, как трижды напряглось его горло и трижды подскочил кадык, словно зверь, ищущий выхода из западни. Все это время дьявольские глаза Ханумана не отрывались от глаз Данло, как бы говоря: «Ты достаточно храбр, чтобы играть в хоккей и рисковать жизнью, но готов ли ты встретиться с опасностью, грозящей разуму?»
С коварной улыбкой он передал чашу Данло, последнему в круге. Данло, попробовав каллу на язык, сделал один долгий глоток, потом другой. Напиток был прохладным и горьким.
Данло сделал третий глоток. Все три раза он надолго припадал к чаше, и трудно было сказать, сколько каллы он проглотил.
Выпив, он посмотрел на Ханумана, который, стоял с ним плечом к плечу, отвечая ему пронзительным, страдальческим взглядом. Как же ему ненавистен этот благословенный напиток, подумал Данло, и вся эта церемония. Оглядев весь круг, Данло подивился тому, как это тридцать восемь цивилизованных людей пошли на столь интимное действо – питье из одной чаши.
– Теперь садитесь, – сказал Бардо. Сам он рыскал между футонами, словно хлебнул вместо каллы ракетного топлива. Чуть ли не приплясывая в приливе некой высшей энергии, он смеялся, испускал стоны, качал головой и вращал своими большими, выразительными карими глазами. Потом он поднес руку ко лбу, закрыл глаза и объявил: – М-м-м, вот оно. Вы видите? Сядьте все, пока не упали – сейчас вы начнете вспоминать. Мы будем вести вас сквозь слои памяти. Начнем с первых детских воспоминаний. Пользуйтесь образной или обонятельной памятью, по вашему выбору, чтобы вызвать их.
Все снова опустились на свои футоны. Данло сделал это слишком стремительно, и ствол шакухачи вонзился ему в бедро.
Он всегда носил флейту с собой в глубоком брючном кармане, куда другие кладут коньки. Теперь он достал ее и приложил к губам костяной мундштук. Много раз с тех пор, как Старый Отец подарил ему флейту, ее пронизывающие звуки помогали Данло погружаться в мечты. Но в эту ночь он не стал играть, потому что Хануман сидел рядом и Данло хорошо знал, как ненавидит его друг придыхающий голос шакухачи. Да он и не нуждался сейчас в музыке – даже в забытой музыке Генделя, вывезенной Бардо из своих странствий и звучащей теперь в комнате. Память уже вздымалась в нем волнами, которые пронизывали ум и разбивались о линзу внутреннего глаза. Он смотрел на них и вслушивался в их звуки. Его сердце превратилось в бьющийся звуковой орган, рассылающий музыку крови по всем клеткам тела. Лицо вспыхнуло от жара, и пот с пальцев стекал в дырочки шакухачи. Он чувствовал себя диким, настороженным и любопытствующим. Не мог остановить прилив памяти, даже если бы захотел, и не понимал, как может кто-то захотеть этого. Не понимал он также, как умудряются Бардо и Томас Ран держаться на ногах. Обходя комнату, они шептали тихие указания на ухо одной, трогали сомкнутые веки другого и напряженные артерии на горле третьего, клали руку на чей-то вздымающий живот, чтобы наладить дыхание и унять страх перед внутренним миром – миром забытого опыта и воспоминаний. Может быть, человек, поглотив определенное количество каллы, приобретает к ней иммунитет, а может быть, Бардо и его мнемоник только делали вид, что пьют, и свободны от воспоминаний, словно каменные изваяния.
– Все мы внутри дети. – Голос Бардо звучал так, будто доносился с отдаленного морского утеса, и в то же время казался близким, как горячее дыхание у самого уха. – Все мы дети сейчас и совершаем путешествие, возвращаясь через младенца, плод, эмбрион и яйцеклетку к нашей чертовой ДНК. Найдите путь, по которому вы прошли, и вы найдете Старшую Эдду.
Данло закрыл глаза и сразу ощутил запах молока, густого материнского молока, теплого, липкого и сладкого. Он догадывался, что запах исходит из синтезатора, но не мог быть в этом уверен. В музыкальном салоне витали самые разные запахи, не имеющие определенной цели или скорее находящие одну из тридцати восьми целей, чтобы пройти через нос прямо в обонятельный центр мозга. Обонятельные волокна у Данло, как и у всех людей, не подвергавшихся генной инженерии, тянулись – синапс за синапсом – к гиппокампу и мозжечку, издревле регулирующим нейрохимические бури памяти.
– Мы используем запахи для пробуждения ранней памяти, – пояснил Томас Ран. Данло вдыхал запах молока, и память оживала, до того живая и яркая, как будто он снова стал младенцем и сосал, зарывшись носом в разбухшую грудь своей приемной матери. Но, купаясь в теплом, тюленьем запахе матери, он не переставал сознавать, что находится в возвратном состоянии мнемоники; если соблюдать точность, он вообще не вспоминал, а переживал заново моменты своей жизни.
– Уровни памяти многочисленны, – сказал Томас Ран, – и возвратный – самый глубокий из них.
Сейчас мне два года, подумал Данло и открыл глаза.
У большинства людей ранние воспоминания похожи на льдинки, плавающие в сумеречном море, разрозненные и трудноразличимые. Эти кусочки лишь с трудом можно свести в подобие событий прошлого, но картина каждый раз колеблется, словно морской мираж, и не приносит удовлетворения. Но Данло родился с редкой эйдетической памятью, которая запечатлевает все виденное в деталях и красках и по желанию вызывает эти яркие образы перед внутренним зрением. Данло всегда видел яснее и запоминал лучше других, но даже он не подозревал, что возвратные образы могут быть столь реальными.
Он никогда не переставал быть двухлетним.
Эйдетическая память – это ключ, отмыкающий картины и звуки, уничтожить которые невозможно. Данло открылся своему прошлому, и все его органы чувств работали в полную силу. Он видел свет – мягкий желтый свет горючих камней, наполняющий пещеру. Свет был повсюду и омывал все – закругленные каменные стены, ручонки Данло и лицо его матери. Он лежал, голый, у матери на коленях, окутанный мягким белым мехом и теплым запахами ее тела. Тут же у горючих камней сидели другие люди, его соплеменники, Розалейе, Йоши и Аррисон. Он очень ясно видел их лица, их блестящие карие глаза и каждый волосок на загорелой коже. Они произносили напевные слова, которые он, маленький Данло, понимал с трудом, но Данло ви Соли Рингесс, погруженный в возвратную память, понимал прекрасно. «Али, пела Али, лоса ли пелюса и халласа Айей». Да, Бог поистине был благословенной и прекрасной серебристой талло, но Данло, даже двухлетний, понимал, что Бог – это нечто большее. Его родич Чоко только что закончил рисовать Бога на дальней стене пещеры, и теперь все смотрели на нее. Перья Бога блистали серебром на черном камне. Раскинув крылья, он держал в своих черных когтях луну, одну из шести серебряных лун планеты.
Глаза Бога были черны и свирепы, и ему не терпелось запустить в луну свой клюв, разорвать ее на куски и пожрать. Данло не мог оторвать глаз от этой великолепной картины, и она вызывала в нем страх. Страх пронизывал его тело волнами до самых кишок. Он в полной мере чувствовал, что это значит, когда клюв огромной талло впивается тебе в живот.
Данло зажал пупок руками и закричал – тонко и дико, как птица талло, и этот его крик был страшнее всего. Корчась у матери на коленях, он рыдал от ужаса, ненависти и боли.
Пораженная мать склонилась над ним, трогая его руки, живот, грудь, где билось сердце, вытирая слезы с его лица.
Данло воспринимал этот образ всеми клетками своего тела и поражался тому, как он совпадает с эмоцией, с чувством невыразимой любви, которую вызвал в нем голос матери и ее рук. Он давно уже забыл эту любовь, забыл теплое и влажное удовольствие, которое вселяла она в его кровь. Но теперь ребенок снова ожил в нем со своим чистым, не признающим времени восторгом. Двух Данло связывали не память и событие, а скорее радость и радость, пространство-время того единственного момента, когда мать целовала его в губы, в лоб, в блестящие глаза. Данло представлялось чудом это повторное проживание былой жизни, связующее с источником его бытия.
Там, в самой глубине его существа, жил только смех, чистый смех. Данло всегда это знал, а теперь еще и чувствовал, как волны смеха нарастают у него в животе. Его родичи, собравшись вокруг, щекотали своими пахнущими рыбой пальцами его ребра и животик, выводя его из состояния ужаса. «Смех – самое священное из всех состояний человека, приближение его к Богу», – вспомнил он, извиваясь, дрыгая ножками на коленях у матери. Он корчился на своем футоне в музыкальной комнате, одолеваемый судорогами любви и смеха.
«Никогда я не перестану быть двухлетним».
Он услышал голос, шепчущий эти слова, и понял, что это правда. Он чувствовал ясно и непререкаемо, что все события его жизни (а возможно, и жизни вселенной) являются вечными и заключены в каждом моменте настоящего времени. Он почти видел, как они лежат там. Следуя за звуками своего смеха, Данло отправился назад в себя, во все те «я», которыми он был раньше. Это была классическая техника мнемоников.
В этом путешествии он уподоблялся змее, глотающей собственный хвост, или ребенку, пытающемуся заползти обратно в кровавое чрево времени. А в глубине пережитого им опыта всегда лежал ужас. Каждый исследователь вспоминания непременно сталкивается с моментом высшего ужаса. Этот момент, словно заостренный кол в закиданной снегом яме, может таиться в любом слое памяти, но неизбежно обнаруживает себя. Данло, заново переживающий смех своего младенчества, думал, что избежал худшего, между тем как он только приближался к нему.
Внезапно он почувствовал этот ужас под собой, прикрытый тонкой ледяной корой памяти. Ему сказали, что он непременно должен пережить момент своего рождения, но он понял вдруг, что это невозможно.
– Нет! – услышал он собственный крик. Он скорчился на футоне со сжатыми кулаками и сведенными от ужаса мускулами. – Нет… я не могу!
Почти сразу же рядом с ним оказался Томас Ран. Мнемоник, опустившись на колени, массировал его скрутившееся в узлы тело. Данло чувствовал на себе его длинные искусные пальцы и слышал его голос, но не видел его, потому что не мог разомкнуть накрепко зажмуренных век.
– Данло ви Соли Рингесс, – сказал Ран, – ты бежишь от себя самого.
– Один глоток каллы – и ты убежишь от Бога, – прошептал Данло. – Но я… выпил больше.
– Очень хорошо – но калла не может привести тебя туда, куда ты сам не хочешь идти.
– А казалось бы, что может быть проще. Мне сказали, что я родился, смеясь. Смех должен был бы доставить меня к моему первому моменту, да? Он так близко. Я почти вижу его. Почти… нахожусь там, в этом благословенном моменте.
– Ты должен сделать над собой усилие, молодой пилот.
– Не могу. Если я правда смеялся… то я, попав в этот священный миг, больше не смогу выйти оттуда, понимаете?
Томас Ран потрогал веки Данло и с трудом открыл их, а потом повернул его голову набок. Рядом на голубом футоне, как труп, лежал Хануман. По всей комнате, вытянувшись, лежали мужчины и женщины, погруженные в воспоминания.
– Что у вас тут? – Бардо, ступая легко и осторожно, подошел и тоже стал на колени рядим с Данло. Его глаза были как бездонные темные омуты.
– Он достиг стадии бегства, – ответил Томас Ран с суровым, непроницаемым лицом – он считал, очевидно, что мастеру-мнемонику всегда приличествует такое выражение.
– И от чего он бежит?
– От своего рождения. Ему сказали, что он родился смеясь, и он в это верит.
– Ах-х, – промолвил Бардо.
– Мы должны провести его через этот момент.
– Это обязательно?
– Я думаю, мы сможем воспользоваться словесными ключами на основе того, что он сказал.
– Словесными?
– Да, чтобы вернуть его обратно в образный шторм.
– Но разумно ли это? Посмотрите на него, Бога ради! Он проделал возвратный путь быстрее всех остальных.
– Кто идет быстрее, уходит дальше.
– Пусть тогда отправляется назад так далеко, как может. Свое рождение он вспомнит в другой раз.
Данло заглянул Бардо в глаза и понял, что тот погружен в воспоминания. Вряд ли Бардо мог присутствовать при его рождении, но Данло чувствовал, как тот, глядя с грустной улыбкой ему в глаза, переживает этот момент заново. Друзья, пившие каллу вместе, иногда говорят потом, что испытали почти телепатическую вспоминательную связь. Данло тонул в глубоком взоре Бардо, спрашивая себя, не вытягивает ли тот забытые образы из его памяти.
– Ступай назад, Паренек, если ты в силах, – сказал Бардо.
– Если мы нарушим последовательность, – возразил Томас Ран, – его воспоминание об Эдде может оказаться неполноценным.
– Ей-богу, да разве кто-нибудь, кроме Мэдлори Рингесса, вспомнил ее полноценно?
Ран с улыбкой достал из кармана синий флакон.
– Это калла? Я должен выпить еще, мастер?
– Это не калла, а вода, обыкновенная морская вода. Открой-ка рот.
Данло лег, открыв рот, и Ран вылил немного воды ему на язык. Морская соль обожгла горло.
– Она солонее, чем в море, – прошептал Данло. – Почти как кровь.
– Вкус и обоняние – очень сходные чувства. Ощути океан внутри себя – он был таким до того, как ты родился.
– Чтобы жить, я умираю, – произнес Данло.
– Не надо ничего говорить. Ощути океан у себя во рту. Ты никогда не рождался. Нерожденный и бесконечный, как океан, разве можешь ты умереть?
«Я никогда не рождался, – подумал Данло. – Я – это не я».
Закрыв глаза, он скрестил руки на груди, повернулся набок и подтянул колени к животу. Сон его был долгим. Ему было двести дней от роду, он спал и часто видел сны – темные, ритмичные, мирные. Когда он наконец проснулся, во рту у него стояла теплая соленая вода, имеющая вечный вкус моря.
Он плавал в лишенном света море в чреве своей матери. Мысль об отсутствии здесь света, собственно, не имела смысла, ибо он никогда не видел света и даже представить себе не мог, что у него когда-нибудь разовьется чувство зрения. Для него существовала только тьма, полная и беспросветная, как в космосе. Она поглощала его так безраздельно, что он не осознавал ее. Однако он слышал, как клокочут газы в кишечнике матери, как сокращаются ее мускулы и как гулко отдаются в окружающей его воде удары ее сердца. Его собственное сердце билось быстрее – он и его слышал, а также чувствовал, как льется через живот питающая его струя. Кровь, текущая в него по скользкой витой трубке, дарила ему жизнь; он очень мало что сознавал, но даже теперь, будучи нерожденным плодом мужского пола, плавающим в безбрежном океане, остро ощущал собственную жизнь. При этом, как ни парадоксально, собственной жизни у него не было – ведь он во всем зависел от материнского организма. Рядом с ним, за слоями плаценты, пульсировала кровь в брюшных артериях, и эта древняя кровная связь была магической и священной. Она держала его крепко и питалась им, как он сам получал питание из тела матери.
Я – это не я, вспомнил он. Он был водой, жиром и растущими клетками, которые выстраивались в нечто новое, был мускулами, памятью и кожей, но не знал, где кончается его плоть и начинается долгий темный гул материнского чрева. Глотая околоплодные воды и втягивая их в легкие, он чувствовал, что у него нет границ. Словно капля воды, растворенная в море, он, пока его кровь обменивалась двуокисью углерода и кислородом с материнской, чувствовал, что рост его беспределен и ведет к бесконечным возможностям.
Я – это бесконечная память.
Он вернулся очень далеко назад и переживал все стадии своего существования с момента зачатия. Каждая его клетка была наделена памятью о своем происхождении, и все клетки его крови, брюшной полости и мозга помнили, откуда они взялись. Он был скрученным узлом растущих возможностей не больше ореха бальдо; был трепещущим шаром делящихся клеток, которые спешно превращались в печень, желудок и сердце; был оплодотворенной яйцеклеткой, союзом половых клеток отца и матери. Он так и остался навсегда этой яйцеклеткой и вдруг понял, что он – это завершение экстаза двоих, настоящее чудо среди триллионов химических событий, чудо зарождения жизни.
«Все живое обладает сознанием», – вспомнил он. Он и сам был чистейшим сознанием, жизнесознанием единственной клетки. В нем кипели обменные процессы, митохондрии отрывали атомы водорода от молекул глюкозы и энзимы взрывались в плазме, но в нем же царил и мир, какого он никогда не знал прежде. Я – это то, что я есть. Он был голодом самого чистого вида, неодолимым стремлением есть и расти. И в то же время испытывал тихую радость плыть по бесконечной трубе, плыть и смаковать сахар, растворенный в окружающей его воде. В первый и, возможно, последний раз в жизни он представлял собой идеальную гармонию бытия и становления. Ловить свободно плавающие молекулы аланина, триптофана и других аминокислот и чувствовать, как они просачиваются сквозь его мембраны, было познанием халлы; больше того, это значило возвращать в себе прекрасную и страшную волю к жизни. Он дивился этой воле, этой любви, этому безоговорочному приятию жизни. Должно было пройти еще много дней, прежде чем у него разовьются горло, рот и губы, но будь он способен озвучить все, что знал, единственными его словами были бы: «Да, я хочу быть». Таким было сознание зиготы, таким оно всегда и останется.
Все охвачено сознанием, и память обо всем заложена во всем.
Он охотно остался бы очень надолго в этой единственной клетке, но он поглощал сахар, аминокислоты, липиды и рос, готовясь разделиться надвое. Он боялся этого деления и в то же время жаждал его, потому что никогда не вкусил бы прелестей человеческой жизни, оставаясь одной-единственной клеткой. Он был слишком полон собой, и происходящая от этого боль разрывала его мембраны. В самом центре его существа, в его ядре, заключалось сознание боли и память о жизни.
Он чувствовал, как она разворачивается, эта длинная, не имеющая возраста молекула памяти. Наиболее живой и священной его частью была ДНК. Она всегда пребывала в движении, изгибаясь и вибрируя миллиард раз в секунду. Она звенела в нем, как колокол, возвещающий о чуде созидания. Теперь звон стал особенно громок и внятен и шел волнами через его цитоплазму. Длинная, почти бесконечная лента ДНК распадалась посередине, как застежка-«молния», воспроизводилась, создавала новую жизнь. В бесконечной связке раскрывающихся кодов ДНК содержалась тайна жизни.
Тайна жизни – в новой жизни.
Назначением ДНК было увеличиваться и превращать аминокислоты в белки – вещество жизни. Все клетки, которыми он станет, будут через рождение и детство, до самой старости, нести на себя подпись этой ДНК. И еще кое-что будет в них: хромосомы с ДНК – древней и хранящей молчание, предназначенной для сборки уникальных и редких белков.
Память – это химия, химия – это память.
Ему двадцать один год и всегда будет двадцать один, и молекулы памяти плавают в самой глубине его мозга. Он пытался представить их себе зрительно – белки, стиснутые и сложенные в узор кошмарной сложности. Может ли память действительно быть закодирована в цепях вал и на, цистеина и аспарагиновой кислоты? Неужели его мозг просто читает закодированную в них память? Или эти молекулы – только подходящие к его нейронам химические ключи, отпирающие наиважнейшие воспоминания, всегда существовавшие в нем?
Память это память это память это…
Фактически тайну памяти никто еще не разгадал. Мнемоники за пять тысяч лет выдвинули множество теорий. Память – это вода, скованная льдом, заявляли они, это информация, закодированная в компьютере, это голограмма. Божественная раса, Эльдрия, когда-то будто бы произвела эксперимент с человеческим геномом и вложила все свои знания в древнейшую ДНК человека. Всю свою память: говорят, что Старшая Эдда не что иное, как память в чистом виде, но никто не знает, что она такое на самом деле и каким образом человек, будь то мужчина или женщина, может вспомнить ее.
Память просто есть.
Черная дыра крутит звезды пьет свет из тьмы черное бархатное чрево уничтожает-создает бриллианты света и звезды и планеты и голубовато-белый свет и искривления пространствавремени и гравитацию свет заключенный в материи это свет это свет это свет.
Великая память явилась, и Данло лежал тихо, пропуская ее сквозь себя. Старшая Эдда нарастала в нем, как волна чистого сознания или, вернее, как единственная, огромная, вечная память, чистая, как океан. Но и взбаламученная, и неверная, как океан во время шторма; волна нарастала за волной лишь для того, чтобы рассыпаться пеной и вновь исчезнуть в глубинах. Старшая Эдда, словно бесконечное количество водяных капель, сверкала знанием: запретными технологиями и новой логикой, бессчетными философиями, математикой, языками и вселенскими теориями. В ней заключалась память о религиозных движениях, о происхождении звезд, о страных чаяниях инопланетных существ и о той любви (и страхе), которые одна жизнь испытывает к другой. В ней были записаны мечты и муки древних цивилизаций и память богов. Данло пережил смерть одной из галактик в Скоплении Большой Медведицы и видел рождение звезд в Туманности Розетты. Вспомнить Эдду означало оказаться среди инопланетных ландшафтов, в мирах, где охристая и лиловая пыль клубится при свете красных гигантов. В мирах огненных и ледяных, в мирах, созданных внутри богоподобных компьютеров – безупречных кристаллических конструкциях, сложенных из пластов чистой информации. Большая половина Эдды представляла собой память расы, совершившей восхождение к божественному статусу. Секрет бессмертия был частью этой памяти, глубокой и темной, как подводная пещера. А еще в ней таился рисунок новых эстетических и философских чувств, известных Данло как ментирование, фуга и ши. Без этих чувств невозможно было понять вселенную во всей ее чуждой и бесконечной красе. Бог должен обладать высочайшим чувством прекрасного, и поэтому в Эдде содержались тысячи концепций красоты, живых и разнообразных, как краски палитры живописца. Данло, погруженный в глубочайший из штормов памяти, пытался представить себе, какие чудеса могла бы открыть ему вселенная, но он пока еще не обладал чувствами бога, и поэтому истинное понимание было недоступно ему. Он не мог понять эльдрийскую математику континуума и парадоксальность времени и не-времени, странность которых не помещалась в его сознании. Не мог он также постичь системное исчисление и теоремы связанности, показывающие, как соединяются между собой все виды жизни и все экосистемы. Старшая Эдда, по правде сказать, была кошмарно сложна, и Данло очень мало что различал в этом бурном хаосе памяти. Ему, как мучимому жаждой охотнику на тюленей, уносимому в море на льдине, приходилось довольствоваться скудными глотками талой воды, в то время как вокруг ревел великий океан истины.
В центре галактики крутится черная дыра…
Утопая в мягком футоне, Данло пытался понять то, что вспомнил. Старшая Эдда явилась ему в форме голосов, музыки, образов, великолепных драм. Часть этой памяти его сознание автоматически кодировало в слова, в символы универсального синтаксиса и даже в математические формулы.
Это была попытка объять необъятное. Но постепенно, все глубже погружаясь в память у себя внутри, он понял, что есть и другой способ. Его врожденное чувство иконики – способность представлять уравнения, теоремы и прочую информацию в виде ярких зрительных образов – усиливалось в нем.
Он очень хорошо помнил огромную черную дыру в центре галактики, где скопления звезд сверкали, как бриллианты, вправленные в кольцо, и почти в совершенстве помнил математику черных дыр. Он помнил ее так четко и ярко, что начинал понимать гравитацию не через символы или изящные математические формулы, а скорее как исполненное значения и важности лицо, досконально ему знакомое. Эта трансформация идеи в образ была странной и пугающей. Дивясь, он наблюдал, как сфера Шварцшильда преобразуется в скулы, спиноры – в брови, а тензорные поля разрастаются в лоб. Сингулярности смотрели на него, как глаза, впивая в себя целые галактики света. Но больше всего впечатляло то, как кривая Лави изогнулась в рот, улыбающийся рот, благословенный и ужасный, с уголками, приподнявшимися в загадочном смехе.
Это лицо было столь же реально, как воспоминание о пещере, в которой Данло родился. Он видел, как его чернота раскрывается в черноту ночи, чувствовал силу тяжести, влекущую к себе его клетки, и слышал эхо вселенной внутри. Видимо, пришедшая к нему память состояла из миллиарда таких лиц, выражающих все возможные виды знания. Одни он мог различать лишь с трудом, другие больше походили на архетипы или сновидения, чем на лица, и эти он знал не хуже, чем собственное отмеченное шрамом лицо, глядящее на него из зеркала. Но большинство этих лиц-икон были ему совершенно чуждыми, и проносились они в нем с невероятной быстротой. Они мелькали так, что казались одним изменчивым лицом, плачущим, поющим и пляшущим попеременно, эволюционирующим к какой-то неизвестной форме. Должно быть, это и есть незавершенный лик вселенной, думал Данло – ясноглазый, свирепый, мерцающий страшной красотой.
Какого цвета ночь? Каким было твое лицо до того, как ты родился?
Когда-то, еще в послушниках, он пытался различить изображение своей семьи в мнимом хаосе красок и форм обыкновенной фотографии, и только воля, вложения им в это занятие, помогла ему добиться успеха. Но сейчас ему приходилось воспринимать бесконечную череду мысленных ландшафтов, идеокомплексов и нечеловеческих представлений, охватывать и понимать их с помощью не до конца развитого чувства. Это новое сознание попросту ошеломляло его. Разобраться в Старшей Эдде было неизмеримо труднее, чем в лицах на фото.
Черная дыра в центре галактики вращалась вокруг бесконечно плотной точки, подобная бесконечно черному чреву. Ее безмерная гравитация втягивала в нее множество звезд, разрывала их на лептоны и фотоны, уничтожала их. Но, как ни парадоксально, каждая звезда вследствие временных искажений черной дыры сохранялась там во всем своем блеске, и десять тысяч бриллиантов мерцали на черном бархате горизонта событий. Каждая звезда представляла собой взрывающуюся массу триллиона триллионов грамм материи, которая заключала в себе энергию и свет. Черная дыра была органом созидания бесконечных потоков света. Когда-нибудь из неподвижного центра черной дыры, где все – тишина и вечность, вырвется во время целая вселенная света. Это и есть настоящая тайна богов: то, как свет создает все больше и больше сияющего света.
Но и самый яркий светоч среди людей не мог постигнуть эту тайну до конца, а большинство мужчин и женщин совсем не могли. Много долгих изнурительных мгновений Данло, как охотник, ищущий выхода из крутящихся вихрей сарсары, приближался к порогу нового видения. На этом пути им прежде всего руководили его Дикость и его воля. Воля к тому, чтобы видеть, чтобы пережить новый опыт и новые мировоззрения.
Он целиком и полностью приготовился отречься от всего, что знал, включая и себя самого, лишь бы увидеть Старшую Эдду.
Поэтому ему открывались трудные ассоциации и ошеломляющие связи между самыми невероятными идеями и явлениями, и он вспомнил то, что удавалось вспомнить очень немногим людям. Он почти понял связь между памятью и материей, почти рассмотрел, какое место занимает память в жуткой симметрии материи. Он почти увидел ослепительное, нерасчлёненное единство вселенной, которое вечно расщепляется и выходит во время, осуществляется и эволюционирует. На основе этого он почти понял самое важное о богах: если они не будут творить постоянно, они умрут. Они должны сами себя создавать. Все боги, а Эльдрия в особенности, рассматривают созидание как наивысшее из искусств. И поэтому каждый миг они созидают себя из вещества вселенной и вселенную – из своей вечной чудотворной памяти.
О Боже о Боже о Боже…
Бог – это память, подумал Данло, и ему открылась правда об Эльдрии, расе богов, поместивших свою память в человечество, а свое сознание – в черную дыру посередине галактики. Старшая Эдда была солона на вкус, и вселенная звучала в нем, как волна. На миг он познал все, что нужно было знать.
Потом память перешла в ревущий белый шум и рухнула, похоронив его под грузом воспоминаний. Он ничего больше не видел, ничего не слышал, ничего не чувствовал, не мог ни дышать, ни даже думать. Он сознавал, что создан из миллиарда миллиардов единиц памяти – они переливались, словно капли света, и растворялись в океане холодной, ясной, единой памяти, заложенной в глубине всех вещей. Он мог бы умереть в этой единой памяти и остаться навеки растворенным в ней. Но тут он вспомнил, что есть место, где память создается постоянно из голода, страсти и боли – целая вселенная жизни, – и понял что должен вернуться туда и рассказать Бардо с Хануманом о памяти богов.
– О Боже, о Боже, о Боже, – кричал кто-то.
Мало-помалу, как черепаха, выбирающаяся с океанской отмели на замерзший песчаный берег, он вернулся в музыкальный салон, открыл глаза и сел. Он потрогал перо в волосах, шрам над глазом, костяной мундштук флейты. Час был очень поздний, и все тридцать три свечи догорали, но ему казалось, что все здесь окутано светом. И все – паркет из осколочника, цветы, золотая урна с каллой – все материальные предметы взывали к памяти. Память заложена во всех вещах, и он невольно видел ее в волокнах своей шакухачи, и в бледных бескровных губах Ханумана, и в собственных длинных пальцах, обветренных и загоревших под солнцем ложной зимы.
Он мог бы уйти обратно в воспоминания, но Бардо опустился на колени рядом с ним и нажал ему на затылок. Сочувствующе глядя на Данло, он сказал:
– Ну, Паренек, потихоньку теперь, и не спеши высказываться.
Но Данло должен был рассказать ему о том, что вспомнил, о сущности Эдцы.
– Бардо, Бардо – выдохнул он, – оуни тло юстот!
– Что-что? Похоже на фравашийскую тарабарщину.
Данло понял, что говорит на старой мокше, и не мог сообразить, почему он вздумал и как сумел перевести Старшую Эдцу на этот язык. Древней мокше Старый Отец его никогда не учил. Он опомнился немного и прошептал:
– Слушай, Бардо, – это важно. Ничто не пропадает.
– Возможно – но что ты имеешь в виду?
– Память обо всем… заключена во всем. Математика памяти, ее бесконечности и парадоксы – это просто…
Бардо торопливо закивал, не дав ему договорить.
– Ты вспомнил Эдду ясно, да? Это мало кому удается.
Краснолицый человек, сидевший рядом, услышал это и передал какой-то хариджанке.
– Он вспомнил все ясно, – услышал Данло, и эта весть пошла гулять по всей комнате. Почти все уже пришли в себя и сидели по двое и по трое, разглядывая кристаллические стены, слушая струящуюся музыку Дебюсси или обмениваясь впечатлениями о своих воспоминаниях. Чувства Данло были обострены, и он слышал десятки разговоров сразу. Мнемонический сеанс ужаснул и смутил многих, но массовое возбуждение захватило всех. Ликование и ощущение удавшегося опыта висели в воздухе, как дурманящий дым. Многие уже считали себя инициаторами нового направления в эволюции человечества. Многие ощутили в себе новые видовые возможности, и никто не мог сказать, галлюцинация это или открытие. Данло слушал, и до него доносилось:
– …это можно описать только как неизбежность…
– …ощущение полного покоя должно быть…
– …в моем мозгу как будто огонь вспыхнул и…
– …как можно описать информацию, закодированную в свет?
– …нельзя сказать, что я что-то понял…
– …мечта, Старшая Эдда всего лишь мечта, и мы не…
– …да, да, мы могли бы стать богами, и Мэллори Рингесс…
– …если Эдда – это инструкция, как стать богами, то…
– …а потом я превратился в пульсирующий световой шар…
– …энергетическая плотность должна быть почти бесконечной…
– …и расширяться, иначе она просто схлопнется…
– …черная дыра в центре галактики, куда меня затянуло…
– …эмбриональная стадия была очень четкой, мне пришлось вернуться, но…
– …дальше транскрипции ДНК ничьи воспоминания не идут…
– …Эльдрия все закодировала в ДНК, память и…
– …бесконечные возможности, но только богу доступно…
– …вспоминать слишком долго: это все равно что опьянеть от огня…
– …обезуметь, если надолго задержаться в пространстве памяти…
– …видите, даже сын Рингесса вернулся, и…
– …его, кажется, зовут Данло ви Соли Рингесс…
– …они оба дикие, но там остается только цефик…
– …да-да, он призывал Бога, он затерялся в…
– …великое воспоминание столь же редко, как молния, бьющая дважды…
– …то же место, которое мы все пытались найти…
– …о Боже, о Боже…
Хануман поворачивался с боку на бок на своем футоне, шевеля тонкими губами. Это он кричал из глубин памяти, призывая Бога, как понял Данло теперь. Глаза его были закрыты так плотно, будто он зажмурился, и капли пота катились по щекам, оставляя дорожки на белой коже. Данло наклонился и прижал ладонь к его губам. Губы Ханумана были твердыми и горячими.
– Ш-ш-ш: ми мокаша ля, шанти, шанти, очнись, брат мой, и успокойся.
Но Хануман слишком увяз, и память не отпускала его. Бардо сказал:
– Ты лучше убери руку, а то как бы он не задохнулся. Словами его назад не вернешь. Ах ты, горе.
Томас Ран, Сурья Нал и другие подошли и стали в кружок над Данло и Хануманом. Огоньки свечей трепетали в их почтительных взорах.
– Кто вспоминает глубоко, тот вспоминает долго, – сказала Колония Мор.
– Данло тоже был глубоко и получил ясное воспоминание, – заметил Бардо.
– Оба кадета ушли уж слишком глубоко, – посетовала Сурья. – Надо как-то контролировать эксперименты, пока у нас никто еще не умер.
– Тише. – Лицо Томаса Рана было спокойно, и серебряные нити поблескивали в его одежде. – От воспоминаний никто никогда не умирал.
Сурья сморщила свое щуплое личико.
– По-моему, молодой цефик выпил слишком много каллы – а ведь его предупреждали.
– Выпей три глотка каллы, и станешь Богом, – вставил кто-то.
– Нужен контроль, – не унималась Сурья. – Я вам говорила.
– Никогда не видела, чтобы кто-то вспоминал настолько глубоко, – сказала Коления Мор, явно потрясенная. – Интересно, что при этом испытываешь?
Томас Ран, став на колени, начал массировать лицо Ханумана, но пользы это не принесло. Хануман продолжал выкрикивать с нарастающей болью, усугубляя общую тревогу:
– Все есть Бог, и я тоже Бог, о Боже, о Боже…
– Дело не только в калле – собственные воспоминания терзают его, – заявила Сурья и метнула на Данло быстрый ехидный взгляд, как бы спрашивая, отчего его друг терпит такие муки.
Хануман стиснул руки над пупком, и Данло накрыл их своей. При взгляде на кольцо озабоченных лиц ему явилась одна истина из Старшей Эдды. Мы все – пища для Бога, вспомнил он. Мы все…
– Итак, юный цефик теперь Бог, – сказала Сурья Бардо. – Мы все испытывали искушение заявить об этом, не так ли?
– Не нужно толковать чужой опыт, – ответил Бардо.
– Но Мэллори Рингесс не стал богом только оттого, что вспомнил Старшую Эдду. Потребовалось нечто большее.
Данло нащупал на запястье Ханумана пульс, частый, как у птицы, расходящийся дрожащими волнами до кончиков пальцев. А самого Ханумана захлестывает волна памяти, подумал Данло.
Закрыв глаза, он пропустил через себя собственную память.
Вселенная – это чрево, рождающее богов.
– Мы должны носить Рингесса в сердце, – продолжала Сурья, – чтобы его сострадание указывало нам дорогу – Великое знание, доступное нашей памяти, ничего не значит без сострадания, позволяющего его понять. Мэллори Рингесс всю жизнь искал любви и сострадания, и мы тоже должны обрести их, чтобы пройти его путем.
Надеро девам аркайер, вспомнилось Данло. Никто, кроме бога…
Под успокоительную музыку флейт и арф он открыл глаза и улыбнулся Сурье Лал.
– Никто, кроме бога, не может поклоняться богу, – произнес он.
– О поклонении здесь речи не было, – ответила Сурья.
– Но вы говорите о моем отце, и в каждом вашем слове слышится поклонение. Он был человеком, как все, а теперь, как говорят, стал богом. Мы действительно можем стать богами, но когда человек поклоняется чему-то, он совершает великий грех.
– Грех – следовать по пути, который Рингесс указал человечеству?
– Но ведь путей много. Сколько людей, столько путей.
– Нам известен только один путь сделаться богом, молодой пилот.
– А вы кем хотели бы стать: богом… или Богом?
Сурья, взглянув на Бардо, сказала:
– Как неоднократно повторял мой кузен, мы не собираемся создавать религию. О Боге я не знаю ничего, но знаю, что для человека бессмертие возможно. Ему доступны великая сила и бесконечный рост. Рингесс часто говорил о возможностях человечества. Бесконечные возможности.
Данло, не отнимая ладони от рук Ханумана, чувствовал, как подымается и опадает живот его друга. Этот ритм возвращал его в воспоминания, и он, глядя на искусанные в кровь губы Ханумана, думал о бесконечных возможностях. Через некоторое время он произнес с трудом, говоря то ли с Сурьей, то ли сам с собой:
– Есть возможность развить в себе… новый способ видения. Это может любой, будь то человек или бог. Еще вчера я этого не знал, но теперь знаю. То есть я всегда это знал, но сегодня, в Эдде… это новое чувство. Назовем его юген, лучшего слова не придумаешь. Юген – это способ видеть под внешним покровом сосновых игл, льда или слов всю хрупкость вселенной. В ней все хрупко – наши глаза, наше дыхание, наша математика, наши звезды. Хрупко и в то же время прочно, как алмаз, вечно. Парадоксы. Нельзя видеть что-то, не видя, что это ничто. Юген – это умение видеть связанность всех вещей. Вложенность прошлого в настоящее, «тогда» в «теперь». Материя – это память, и ДНК, и жизнь, и в каждого из нас вложена память о будущем. Увидеть то, что десять миллиардов лет ждало своего осуществления. Возможности эволюции – вы даже не представляете себе этих возможностей.
Данло, сидя с подвернутыми ногами, долго еще говорил о Старшей Эдде – вернее, рассказывал Сурье и остальным о своем знакомстве с ней. Трудно было описывать неописуемое, но многие здесь сами вспомнили Эдду, хотя и неглубоко, и понимали почти все из того, что он говорил. Наконец Бардо, встав, опустил руку на голову Данло и оглядел лица вокруг, светящиеся волнением и ожиданием.
– Данло ви Соли Рингесс осуществил великое воспоминание. Это ясно, не так ли? Возможно, его друг совершил такое же достижение. Мало кто из нас вспоминал так глубоко, как этот молодой цефик.
Хануман заговорил снова, и его слова были как холодные ножи, рассекающие покровы времени. Будущее на миг открылось Данло в каскаде образов, и эта картина пронзила его страхом и отчаянием.
– Я Бог, – бормотал Хануман. – Я Бог, мой Бог, я единственный, я тот самый, о Боже. – И после краткого молчания: – Нет, нет, нет, нет!
Данло встал и шепнул Бардо на ухо:
– Что делать?
– Не беспокойся, Паренек, все будет в порядке, – тихо ответил ему Бардо, а остальным заявил с величайшей уверенностью: – Молодой цефик не первый, кто заблудился в памяти. Я, Томас Ран и другие гиды тоже совершили глубокое путешествие. Но выход есть всегда – при необходимости мы применяем технику мнемоников. Сейчас мы поместим молодого цефика в Колодец. Пока мы возвращаем его назад, вы, пожалуйста, оставайтесь здесь и вспоминайте то, что вспомнили. Это ночь великого вспоминания, ей-богу!
Сказав это, он присел и поднял Ханумана на руки – при его силище это не составило ему труда. Хануман у него на руках казался мальчиком, хрупким и больным, страдающим памятью.
– Ран, пойдемте, пожалуйста, с нами, – попросил Бардо. Оба вожатых, поклонившись урне с каллой и людям, попрежнему стоящим вокруг Данло, унесли Ханумана в Колодец, комнату с бассейнами, наполненными целебными водами. Все другие вернулись на свои футоны. Музыка звучала теперь совсем тихо, поэтому Данло поднес к губам свою шакухачи и заиграл длинную глубокую мелодию, которой научил его Старый Отец. Он играл, и память вновь овладевала им.
Все мы – пища для Бога.
Он знал, что это – часть истины, но не мог пока сказать, насколько великим было его воспоминание. Он смотрел на сцену, на урну, поблескивающую золотом поверх черного лакированного столика, и обещал себе, что, когда его снова позовут на мнемоническую церемонию, он снова выпьет три глотка каллы.
Глава XIX
КУКЛЫ
Сознание, задумываясь о собственной природе, неизбежно впадает в бесконечный регресс. На конце этой спирали, ведущей в никуда, находится Бог – или ад.
Ад был создан, когда Бог дал людям власть видеть себя такими, как они есть.
Хорти Хостхох, «Реквием по хомо сапиенс»
Данло снова увиделся с Хануманом только через двое суток. Как и предсказывала Тамара, после ночи воспоминаний Данло захотелось одиночества, и он избегая разговоров с людьми. Днем и ночью он раскатывал на коньках по улицам, или заходил в кафе и в одиночку пил шоколад, или сидел на холодных скалах Северного Берега и смотрел, как разбиваются волны о ледяную кромку. Он совсем обессилел, но спать не мог, да и не хотел по-настоящему. Память о Старшей Эдде была слишком свежа, и он все это время оставался в диком, открытом состоянии разума. Часто он предавался воспоминаниям. Гул памяти, словно отзвуки землетрясения, колеблющие город, все еще звучал в нем и не спешил утихать. Он пытался разобраться в этой памяти, как-то объяснить ее себе самому. В конце концов вечером 90-го дня он вернулся в дом Бардо. Привратник впустил его, хотя у него не было приглашения. Поздоровавшись с многочисленными гостями (Бардо, видимо, очень гордился его достижением и хотел представить его всем своим друзьям), Данло извинился и прошел в северное крыло. Там, в роскошной комнате, пахнущей фравашийскими коврами, ароматическими скульптурами и живыми цветами, Хануман поправлялся после своего мнемонического опыта.
– Хану, Хану.
Хануман сидел в громадном кресле, обитом тюленьей кожей, перед горящим камином – совершенно голый, даже белья на нем не было. Он тоже выглядел так, словно глаз не сомкнул после сеанса. Его красивые волосы висели нечесаными сальными прядями, и местами сквозь них просвечивала белая кожа. Он повернулся и посмотрел на Данло так, словно не видел его. Его глаза, обычно бесцветные и холодные, напоминали озера бледно-голубого огня. Казалось, что он смотрит в себя – или сквозь себя, в место, где нет ничего, кроме беспросветного мрака и боли. Данло он виделся затравленным и несчастным, как человек, которому вернули молодость на один раз больше, чем следовало. Незнакомец, увидевший Ханумана впервые, мог бы подумать, что ему тысяча лет.
– Я рад, что ты пришел, – сказал Хануман.
Данло заметил тогда, что он держит в руке черную кристальную сферу величиной с яйцо талло… Хануман переложил ее из левой руки в правую, как камень сатори, который приверженцы дзаншина используют для укрепления рук.
– Ты как, в порядке? – спросил Данло.
– Как видишь.
– Значит, тебе удалось выбраться… из памяти? – Данло став за креслом Ханумана, потрогал его лоб, горячий и влажный. Все тело Ханумана словно корчилось на каком-то внутреннем огне.
– Не будем лучше говорить об этом.
– Я боялся… что калла увлекла тебя слишком глубоко.
– Калла, – с горечью и отчаянием произнес Хануман. – Выпей три глотка и станешь Богом. Могла ли быть более вопиющая ложь во всем, что нам говорили?
– Мне калла кажется благословенным напитком.
– Возможно, так оно и есть – для тебя.
Данло потер глаза.
– Сурья Лал сказала, что калла чуть не отравила тебя. Что три глотка – слишком большая для человека доза.
– Калла – это окно, ничего более. Только смотреть в него слишком долго нельзя – это обжигает глаза и отравляет душу.
– Все говорят, что ты получил великое воспоминание.
Хануман помолчал и ответил на свой скрытный манер:
– Я видел то, что видел, и вспомнил то, что вспомнил.
– А видел ли ты… взаимосвязанность всех экологии? Понял ли, как каждый кварк, каждая клетка, каждый организм и даже боги существуют одно в другом, и экологии распространяются через…
– Я видел слишком много, Данло.
– Правда? Разве это возможно – видеть слишком много?
– Я видел слишком ясно.
– Единая память. Видеть ее мерцание, ее связанность с материей, с нашим сознанием, с нами. Последние двое суток я только и пытаюсь удержать ее во всей ясности.
– Я рад, что ты вынес из воспоминаний столько восторга, – с быстрой улыбкой сказал Хануман. – Никогда еще не видел тебя таким счастливым.
– А я никогда еще не видел… столько возможностей.
И Данло стал рассказывать Хануману о возможностях и эволюции жизни во вселенной. Он говорил, что люди свободны вырасти в богов или остаться во всем блеске человеческой славы, впервые став людьми по-настоящему. Как запомнилось Данло из Старшей Эдды, истинная человечность – не трагедия и не рок, от которого надо бежать, а скорее чудесная, золотая, никогда не осознанная прежде возможность, которую каждый человек способен сотворить для себя. Он говорил долго, ожидая какого-нибудь отклика или комментария от Ханумана, но тот все так же сидел, вертя в руках свой черный шар, молчаливый и загадочный, как цефик.
Потом он взглянул Данло в глаза и сказал:
– Нет. – Он произнес это единственное слово очень весомо и снова ушел в молчание, как черепаха в свой панцирь.
– Что «нет»?
Хануман, с силой оттолкнувшись, встал и начал расхаживать по ковру перед камином. Мускулы на его бледных бедрах дрожали, как струны арфы, и все тело подергивалось от изнеможения. Данло подумал, что Хануман, наверно, мечется так уже двое суток. Хануман не обращал внимания на свою наготу и даже рисовался ею, словно хотел, чтобы весь мир видел его таким, как есть. На миг он протянул руки к огню, чтобы согреться, и красный свет упал на его твердое блестящее тело, на его белую кожу. Еще мгновение – и он повернулся к Данло, словно древнее металлическое изделие, только что вышедшее из огня. Данло видел, что он изменился, что пламя воспоминания наконец сплавило воедино его волю и его чувство судьбы. Лицо Ханумана, его точеное тело и его заново выкованное самосознание – все сияло страшной красотой. И все же, несмотря на всю кажущуюся полноту его жизни и блеск его глаз, в нем чувствовался мрак, как будто немалая доля его души хрустнула и надломилась. Улыбнувшись Данло печально и понимающе, он сказал:
– Нет. У вселенной, а значит, и у человека, есть только одна возможность.
И он пересказал Данло часть своих воспоминаний. Это был единственный раз, когда он с кем-то говорил об этом, но его единственное открытие – то, что он вспомнил о Старшей Эдде – должно было вскоре сделать его знаменитым, а Данло принести мучительные страдания.
– В небесах идет война, – стоя перед Данло со скрещенными на груди руками, сказал Хануман. – Боги в этой галактике и во всех прочих воюют между собой. Их много, богов, очень много, даже инопланетные есть. Ты не можешь даже представить себе, сколько их. Твой отец – один из них. То есть был одним из них – кто знает, жив он еще или нет? Они убивают друг друга уже миллион лет. Вот экология, которую я видел, и в ней выживают самые свирепые и самые крупные. Бог Эде, конечно, был не первым, как учат Архитекторы. Далеко не первым. Ты говоришь, что люди могут эволюционировать в богов, но этого мало. Всегда было мало. Для безграничного роста нужны три фактора: воля, чтобы себя переделать, гений, чтобы выжить, и сила, чтобы страдать.
Он рассказал Данло о битве между двумя богами, которую те вели на краю рукава Стрельца. За 18-м скоплением Дэва, где звезды редки, как снежинки на ветру, некий воинственный бог шестьдесят тысяч лет назад уничтожил другого. Труп этого неизвестного бога – величиной с небольшую планету, как сказал Хануман – вращается вокруг красного гиганта. Хануман тихим и ровным голосом назвал фокусы этой звезды. Таким знанием, чисто математическим, мог обладать только пилот. Либо Хануман получил его от одного из пилотов Ордена, либо действительно вспомнил, как часть Старшей Эдды. Поскольку пилотам запрещено разглашать подобные сведения (и поскольку любой пилот, которому посчастливилось бы найти мертвого бога, не преминул бы сделать себе имя на этом), Данло заключил, что Хануман говорит правду. Правда была написана на лице Ханумана, правда человека, видевшего стихию слишком страшную, чтобы когда-нибудь ее забыть.
– «Ибо вот древнейшее учение, и вот мудрость», – произнес Хануман, улыбнувшись Данло. Он редко цитировал теперь из «Книги Бога», делая это только в моменты крайнего расстройства. – «Нет Бога кроме Бога; Бог един, и другого быть не может».
Больше он не стал говорить о Старшей Эдде. Он вообще никогда не говорил о Единой Памяти, как другие, и даже намеком не давал понять, что его посетило озарение. Но каждый, кто встречал его в последующие дни, не мог не заметить, что весь он как будто светится. Данло увидел это сразу, как только вошел в комнату. Теперь он, стоя лицом к лицу с Хануманом, искал источник этого света и пытался понять перемену, произошедшую с его другом. Он решил, что «озарение» неверное слово для спуска в самые темные глубины себя самого. Великое воспоминание Ханумана скорее казалось ему затмением, видом негативного откровения, еще больше погрузившим друга в гордыню и любовь к своей судьбе. Он мог бы описать Ханумана с его горящими глазами и сломанной душой, как полностью пробудившегося, но и это было не совсем верно.
Он пробудился наоборот, осознал вдруг Данло.
Пробуждение наоборот – это не сон, а скорее полное осознание великого «Нет». Данло видел, что Хануман, слишком полно сознающий конечный негативизм жизни, глубоко несчастен под прикрытием своего молчания и своих улыбок. Он понял в эту минуту, что у Ханумана никогда не хватит сил, чтобы так страдать. Если он не излечится от своего основного недостатка, то при дальнейшем его погружении в никуда и погоне за личной божественностью наиболее слабая его часть разверзнется, как трещина на морском льду под лучами солнца, и поглотит его.
– Еще восемь дней, и нас снова пригласят на праздник, – сказал Данло.
– Возможно.
– Калла – дикое снадобье. Дикое, как море. Заблудиться проще всего, но можно научиться… попадать, куда тебе надо.
– Ты пилот, а я нет.
– Зато ты цефик.
– Цефик, – согласился Хануман, глядя в пространство.
– Цефики владеют тайнами сознания, верно?
– В самом деле? – проронил Хануман, глядя на шар у себя в руке.
– Калла – благословенный наркотик. Дверь, ведущая в глубины сознания.
– Ты действительно так думаешь?
– Я это видел. Правда. Я сам был… этим сознанием. Только на миг, и это было далеко от совершенства – но ведь я пил каллу только раз.
Хануман перевел взгляд на Данло, и слова хлынули из него, как лава из трещины в земле.
– Ты это видел, и спорить с тобой – напрасный труд, не так ли? Ты знаешь то, что знаешь. Но мне бы очень хотелось, чтобы ты хоть раз увидел то, что видел я. Это невозможно, я знаю, и глупо с моей стороны желать этого. У тебя есть твое благословенное сознание и больше ничего – ни страха перед уничтожением, ни паники, ни ненависти, ни отчаяния, от которого тебя выворачивает наизнанку.
Данло смотрел на Ханумана, и то самое отчаяние, о котором тот говорил, давящим комком нарастало у него в горле.
Сглотнув, он сказал:
– Но, Хану, вспомнить себя, Старшую Эдду, узнать Единую Память… ведь там все! Все случайности, весь свет, все времена, все возможности.
– Тебе хочется в это верить, но на деле это сознание, эта твоя божественная память – просто ловушка. Озеро лавы, прикрытое тонкой коркой. Ступи на него, выпив свои три глотка каллы, и ты провалишься, утонешь, сгоришь, обратишься в ничто.
– Как раз наоборот. Вспомнить себя значит снова обрести цельность. Стать полностью собой, до самой своей глубины – в этом нет ничего, кроме радости.
– Нет. Память – это огонь, и больше ничего.
– Да нет же, память – это…
– Данло, послушай меня! – Все мускулы в теле Ханумана подергивались и напрягались разом. Казалось, что жизнь так и бурлит в нем. Впервые после своего знакомства с Данло он, как ни странно, перестал кашлять, но был далеко не в полном здравии. Его снедала странная, ужасная болезнь, пожиравшая его миг за мигом. Одним рывком он переместился к столику у своей кровати. Утром кто-то из домочадцев Бардо поставил там вазу с подсолнухами. Семь цветков, вытянувшись на тонких стеблях, пылали золотисто-оранжевыми лепестками. Хануман ткнул пальцем в чашечку одного из них. – Посмотри на эти великолепные цветы! Видишь ли ты то, что вижу я? Не их странность, даже не их красоту, а горение. Они жгут мне глаза. Я смотрю на них, чтобы найти солнце в этой мерзкой комнатушке без окон, и мои глаза охватывает огонь. Я вижу, как листья, отдельные клетки, молекулы хлорофилла горят, страдая по солнцу. Это память о солнце – память есть во всем. Думаешь, клетки их стеблей не помнят, как их срезали этим утром? Не содрогаются от боли, причиненной ножом? Не страдают от желания вновь соединиться с корнем? Да, они содрогаются, они помнят, они страдают. Страдает все. Кожа, которой обито это гнусное кресло, где я просидел двое суток, помнит всю боль, испытанную тюленем за свою жизнь. Воздух, исходящий из моих уст, когда я говорю эти слова, пылает. С каждым вдохом я втягиваю в себя молекулу предсмертного выдоха каждого животного и каждой птицы, когдалибо живших на этой планете. Ты должен знать, что мнемоники правы. Память обо всем заложена во всем. Все горит, и конца этому нет. Вот что такое память. Вот что такое я. И говорю я это тебе не потому, что нуждаюсь в твоем сочувствии. Это последнее, чего я хочу от тебя. Но ты всегда говорил, что хочешь видеть веши такими, как есть – и если это правда, то раскрой глаза и смотри.
Данло потрогал шрам у себя над глазом, глядя на подсолнухи, пылающие золотом в черной каменной вазе. С них его взгляд перешел на Ханумана. Вот он стоит, его лучший друг, несчастный, обреченный, дрожащий от невыразимой боли, но по-своему ликующий. Он обрел собственное пылающее прозрение, собственную уникальную связь с силами вселенной. Данло он представлялся похожим на пророка.
Хануман отошел к огню, вдохновенный, с диким взором, как будто он и только он был призван свершить нечто великое. На его грустном прекрасном лице читалось убеждение в том, что все силы эволюции от начала времен сошлись на нем, что все будущее человечества зависит от его воли, его гения, его силы.
– Помнишь тот день в роще ши? – спросил Данло. – Тогда ты говорил, что растения, животные и люди не могут чувствовать боль по-настоящему.
– Помню. Я ошибался и все же был прав. Их боль реальна. Они страдают – все сущее страдает. Но по сравнению с болью богов это ничто.
– Боль есть боль. И ты пока еще человек.
– В общем и целом это верно. Но ты думаешь, что клетки моего мозга не знают заранее, что такое беспредельный рост? Они знают, они помнят. Мой мозг горит ярче любого огня. Это пламя превосходит все краски, превосходит даже свет, и оно длится и длится без конца,
– Есть способ его потушить.
– Нет, Данло, не в этой вселенной. – Хануман поманил Данло поближе к огню, где стоял стол, низкий, квадратный, старинного стиля, за которым хорошо посидеть, наслаждаясь кофе и дружеской беседой. Его верх был сделан из какого-то прозрачного материала наподобие клария или стекла, гладкого и холодного на ощупь. Данло смотрел на этот мертвенно-серый квадрат, не представляя себе, зачем кому-то понадобилось сотворить такое уродство.
– Вся вселенная охвачена огнем, – сказал Хануман, держа над столом свою черную сферу. – Ты никогда не задумывался, что делает вселенную такой, какая она есть?
Пока он говорил это, поверхность стола осветилась, и под ней зажглись синие точки и красные гроздья каких-то амебоподобных структур. Изображение, должно быть, создавали спрятанные в столе жидкие кристаллы.
– Что это за компьютер? – спросил он.
– Собственно говоря, это вообще не компьютер, – ответил Хануман, перекладывая черный шар из руки в руку. – Просто дисплей.
– И что он демонстрирует?
Хануман зажал шар в руке, пристально глядя на него.
– Кукол, – сказал он наконец. – Он показывает кукол. Ты когда-нибудь видел их раньше?
– Только слышал о них. Это форма искусственной жизни, информационные структуры, да? Говорят, будто компьютеры способны оживлять информацию.
– В каком-то смысле информация и есть жизнь. А компьютер – вселенная, в которой она обитает.
– Какой компьютер?
– Вот этот.
И Хануман поднес к огню свой черный шар, всматриваясь в него, как астроном, заглядывающий в самое сердце вселенной. Это, как он объяснил, был компьютер особого рода – из тех, что изготавливают цефики. Кремниевые нейросхемы, расположенные в его пятнадцати кубических дюймах, имели полное сходство со структурой огневита и, как всякий качественный огневит, могли генерировать информационное поле почти бесконечной плотности. Хануман сказал, что это его вселенский компьютер, содержащий полный комплект информационных экологии жизни.
– Дисплей покажет тебе эту жизнь. Хочешь посмотреть, что происходит внутри компьютера?
На поверхности стола вспыхнули огоньки – миллионы огоньков, мерцающих хаотическими красками: бордовые, сапфировые, фиолетовые, зеленые, ядовито-красные, розовые, алые, индиговые, аквамариновые и так далее. Каждый из них представлял определенный фрагмент информации, хранящейся во вселенском компьютере. Огоньки – вернее, представленная ими информация – были чем-то вроде искусственных атомов, каждый со своей уникальной программой. Все эти элементарные информационные структуры существовали в кибернетическом пространстве, называемом цефиками алам аль-митраль. Это пространство, где образы реальны, расположенное на полпути между реальностью и идеальным миром Платона. Мудрейший Авиценна со Старой Земли еще за тысячу лет до появления первых компьютеров отвел области существования место на полпути между материей и духом. Цефики на протяжении тысячелетий вкладывали всю свою изобретательность в то, чтобы создать такую область, а кибершаманы утверждали, что это им удалось. Многие из них обладали такими же черными сферами, как у Ханумана.
Все они создавали и программировали собственные уникальные информационные атомы, стремясь сотворить жизнь из чистой информации.
– Это уже десятая вселенная, сконструированная мной, – сказал Хануман. – Сотворение вселенных – самое захватывающее из всего, что я делал в жизни.
По сути дела, его вселенная не представляла собой какое-то завершенное произведение, как ограненный алмаз или вытканный до конца ковер. Хануман создавал только информационные атомы и правила их взаимодействия с окружающей средой и друг с другом. Все специалисты, занимавшиеся искусственной жизнью, экспериментировали каждый по-своему. Некоторые формировали свои вселенные по мере их эволюции, постоянно вводя новые программы и выбраковывая разные виды информационной жизни. Однако кибершаманы считали такое вмешательство неизящным и поверхностным методом. Хануман в своей десятой вселенной создал ровно сто восемьдесят семь информационных фигур и запрограммировал двадцать три закона, регламентирующих их комбинации. Он сделал это пять часов назад, и все это время его компьютер работал. Продолжал он работать и теперь, когда Хануман вглядывался в его середину.
– Зачем тебе эта игра? – спросил Данло. – Зачем играть в нее… именно сейчас?
– По-твоему, это игра?
– Ты строишь модели вселенной, да? Модели разных вселенных, раскрывающие возможности нашей.
– О нашей вселенной я уже знаю все, Данло.
– Но эволюция…
– Единственная эволюция, которая теперь имеет значение, – это та, которой мы можем управлять.
– Например, эволюция кукол?
– Разумеется. Показать тебе, как она происходит?
– Если хочешь.
Данло сцепил руки за спиной, вглядываясь в поверхность стола. Облако цветных огней стало несколько менее хаотичным. Красные точки с почти неуловимой для глаза скоростью вращались вокруг зеленых, аквамариновые вспышки смешивались с багровыми. Путем таких комбинаций сто восемьдесят семь оттенков света создавали тысячи самых разных информационных молекул, которые превращались в тысячи тысяч. Под стеклом возникали информационные узоры, обладающие почти геометрической точностью. Вибрируя, они перестраивались в новые конструкции, или росли, поглощая друг друга, или уничтожались, рассыпаясь фонтанами золота и пурпура. Произведенным ими светом питались другие молекулы, и все эти процессы происходили с такой быстротой, что Данло не смел глазом моргнуть, боясь упустить какую-то деталь общего узора, который постепенно начинал вырисовываться.
– Лошиша шона, – прошептал он. – Эти огни прекрасны.
Они действительно были прекрасны, как и возникающий из хаоса порядок. Никто бы не смог предсказать, каким этот порядок будет. Даже в теории невозможно было вычислить, какие еще формы разовьются в пространстве алам аль-митраль Хануманова компьютера.
– Эта программа работает в течение пяти часов. Молекулы, которые ты видишь, эволюционировали за первые пять наносекунд.
– Значит, теперь программа ушла далеко вперед?
– Далеко вперед.
– Сколько она еще будет работать? Каких кукол ты намерен создать?
– Я создал уже девять вселенных, но ни одну не довел до момента остановки. Было бы неизящно искать для жизни какое-то решение или какую-то высшую, совершенную форму.
– Понимаю, – кивнул Данло, думая о том, насколько честен Хануман сам с собой.
– Динамика искусственной жизни – вот в чем вся прелесть. В том, чтобы создать информационные атомы и столь совершенные вселенские законы, чтобы во вселенной все происходило красиво и гладко. Не выношу уродства.
Данло смотрел, как информационные молекулы комбинируются в длинные цепи, а цепи сплетаются в сверкающие мембраны. Мембраны вскоре разрослись и свернулись в глобулы, напоминающие органические клетки, только материалом для них служили не белки, липиды и РНК, а свет, закодированная в свет информация. Каждая информационная клетка была как крохотный драгоценный камень, сверкающий миллионами световых точек. На глазах у Данло клетки сливались в одно целое, поражающее богатством и переливами красок. Он оглянулся и увидел, что Хануман тоже смотрит.
– Вся прелесть в том, что творца способно поразить его собственное творение, – сказал Данло.
Вечерело, и огонь в камине догорал, а Хануман все показывал Данло, как его создания эволюционируют в кукол. Чтобы свести пятичасовую эволюцию к нескольким мгновениям, он увеличил скорость на дисплее. Данло смотрел, как клетки, сливаясь воедино, обмениваются искрами информации и образуют новые формы, наблюдал возникновение простейших информационных организмов, которые Хануман в шутку называл инфузориями. Из этих сверкающих структур развились затем новые царства искусственной жизни. Хануман классифицировал ее по мере появления новых видов, классов и порядков, никогда еще не существовавших ни в одном кибернетическом пространстве. На нескольких квадратных футах стола-дисплея показывалась лишь крошечная стадия этой эволюции, но краски тем не менее кипели и дробились, создавая огромное разнообразие видов. Эти виды то мутировали ежесекундно и переходили в новые, то оставались стабильными на пару секунд и заполняли целые секции дисплея однообразной жизнью, которую Хануман называл синусией. Но движение, мутация и обмен информацией не прекращались никогда, новые формы возникали, а старые рушились. Серии экологических сообществ сменяли одна другую так быстро, что Данло не успевал удержать их в уме. Эти серии становились все более сложными и красивыми, Последняя, развившаяся в компьютере всего час назад, изобиловала красивыми фигурами, словно изваянными из серебристого света. Они держались вместе, постоянно и внезапно меняя направление, словно косяк рыбы.
Порой они толкались, борясь за жизненное пространство, порой вибрировали, рассылая волны информационных молекул, и тогда становились очень похожими на стадо ревущих серебристых тюленей. Хануман сказал, что это и есть куклы и что скоро они станут разумными, как люди.
– Вот увидишь, – говорил он Данло, – у них очень сложная социальная структура. Они строят что-то вроде городов – это можно назвать информационными аркологиями. Что еще важнее, они производят оружие и воюют. Может ли быть более зловещий признак того, что они обладают интеллектом?
– Но как можно… называть этих кукол разумными? – спросил Данло, не отрывая глаз от дисплея. – Это просто информационные конструкты, руководимые программами. Отдельная информационная частица не имеет выбора во взаимодействии с другими. Так же обстоит дело с клетками и скоплениями клеток. А ведь каждый организм строится из этих частиц, да? Каждый организм, каждая кукла и то, что они делают, – все обусловлено написанными тобой программами. Разве могут они иметь волю? Или разум? Разве могут такие существа быть по-настоящему живыми?
– Твои вопросы слишком поверхностны. Более глубокий звучит так: с чего мы-то взяли, что у нас есть воля? Почему мы кажемся живыми?
– Но, Хану, мы и есть живые.
– Неужели?
– Да!
– Разве мы не созданы из атомов материи? Частиц углерода и кислорода, которые комбинируются согласно вселенским законам? Разве эти законы не запрограммированы в самую ткань нашей вселенной? И если это так, если каждый нейрон в наших великолепных диких мозгах действует исключительно по химическим законам, почему ты думаешь, что у нас вообще есть какая-то воля?
– Но нашу волю… наше сознание нельзя свести к простой работе нейронов. Мышление наших клеток нельзя свести к химии. Нельзя понять разум, сводя его до уровня материи – до взаимодействия все более и более мелких частиц материи. Я считаю, что мельчайшей частицы вообще не существует. Если материю можно делить бесконечно, значит, она вообще неделима. В том смысле, что никакая степень ее деления не может объяснить сознания.
Хануман, глядя на свой черный шар, спросил:
– Но что такое сознание, Данло?
Данло, помолчав немного, ответил: – Сознание – это не что-то. Оно просто есть. Оно то, что оно есть, и больше ничего.
– А что такое материя?
В углу комнаты над Данло висела большая паутина на редкость сложного плетения. При свете камина она вся переливалась золотом. Как сумел обыкновенный паук соткать такое великолепие? Задумавшись об этом, Данло пережил заново часть своего великого воспоминания. Глядя на паутину, он вновь увидел этот образ из Старшей Эдды «Материя – это память». Не скопище частей, сложенных из еще более мелких, безжизненных частиц, а скорее направленный поток чего-то, что он мог определить только как разумное вещество. «Материя – это разум», – вспомнил он и сказал это Хануману, продолжая смотреть на произведение, созданное искусством какого-то невидимого паука.
– Ну а разум что такое? – спросил Хануман. – Наш спор все время движется по кругу.
– Как же иначе? – улыбнулся Данло. – Разве размышлять о сознании не значит уподобиться змее, глотающей собственный хвост?
Их разговор перешел на цефическую теорию круговой редукции сознания. Согласно ей, человеческий разум можно объяснить путем нейроанализа, а нейроанализ – посредством мозговой химии. Химия мозга, в свою очередь, сводится к простой химии, а та в конечном счете – к чистой квантовой механике. Квантовая механика на протяжении тысячелетий с большой точностью описывала взаимодействие мельчайших частиц поддающейся наблюдению материи, но так и не смогла объяснить, откуда эти частицы взялись. Отдельные механики и по сей день не оставили попытки объяснить материю в терминах самой материи, но большинство отказалось от этого направления как от безнадежного. (Механики Невернеса всю физику сводили к чистой математике. Можно было подумать, что они оттачивают свои уравнения до остроты боевых клинков, чтобы рассечь ими покровы Платонова пространства – а уж тогда все доступные восприятию частицы материи посыплются оттуда, как золотые яйца. В этом заблуждении космического масштаба они находились ближе к истине, чем сами могли предположить.) Цефики же во времена Джоната Чу предложили радикальный метод объяснения материи в терминах сознания, вместо того чтобы объявлять сознание свойством высокоразвитых форм материи. Согласно лорду Чу, чистое сознание – это и есть то вещество, из которого создается реальность. Оно лежит в основе всей материи, всей энергии, всего пространства-времени. Оно постоянно движется и в то же время находится в покое, оно не имеет формы, как вода, однако вмещает в себя возможности всего сущего. Лорд Чу изобрел физику сознания и попытался показать математически, как чистое сознание дифференцируется во все частицы и части, вселенной. Со временем пресловутая волновая теория Чу была признана неадекватной и несостоятельной, но Джонату Чу почти удалось замкнуть круг, сведя человеческое сознание к чистому вселенскому сознанию, которое является тем, чем оно есть, и ничем более.
– Мне кажется, у тебя есть своя теория сознания, – сказал Данло.
– У каждого цефика есть своя теория.
– Да, но я слышал, что ты внес исправления в волновую теорию… в качестве своей дипломной работы.
– Кто тебе сказал?
Данло пожал плечами.
– У меня много друзей, Хану, и они не в силах умолчать о твоих достижениях.
– Да что я такого сделал? – Хануман снова принялся расхаживать взад-вперед. – Я просто отказался от этой концепции сознания. Что можем мы сказать о чистом сознании? Оно ни то и ни се, оно движется, оно не движется, оно неопределимо, неизмеримо, парадоксально. В каком-то смысле нельзя даже утверждать, что оно существует.
– Но ты-то существуешь. Мы все существуем и знаем, что существуем.
– Возможно.
– Все там, в Старшей Эдде, в Единой Памяти, которая у всех нас идентична. И то, как сознание становится…
– Ты ведь знаешь, что я Старшую Эдду помню иначе.
– Но на самом глубоком уровне все различия исчезают, и память становится вселенской.
– Каждый сам творит свою вселенную, Данло.
Данло потрогал перо у себя в волосах и посмотрел на черный шар Ханумана.
– По-моему, ты слишком сильно привязан к своей личной вселенной.
– Значит, к этому миру я должен быть привязан еще сильнее? К этой затвердевшей субстанции, летящей к своему уничтожению? К уродству, гниению и распаду? Нет, его я любить не могу. В нем слишком много боли. И зла. Ты же видел, как умирают дети хибакуся. Ты говоришь, что через боль человек сознает жизнь, но нет. Боль – это насмешка над жизнью. Жизнь в той уродливой оболочке, в которую мы загнаны, – это сплошное мучение, горение в негасимом огне. Что же горит в нем? Мы? Что мы, в сущности, такое? Мы чистый огонь, а огонь хоть и горит, но не сжигает сам себя. В стенах моей плоти горит пламя – назови его руководством, программой или душой, не важно. Я не есть материя. Не могу тебе выразить, как мне противен этот ущербный розовый материал, никогда не перестающий гореть. – Хануман оттянул кожу на тыльной стороне своей красиво вылепленной руки и тряхнул кисть так, что костяшки едва не задребезжали. – Как могу я любить эту плоть, эти кости, эти элементы, которые держат взаперти мое истинное «я»? Ты говоришь, что материя – это разум. Нет, материя – это страдание, это изменчивость и распад. Пока мы привязаны к материи, мы распадаемся либо медленно, атом за атомом, либо быстро, от болезни, но в конце концов распадаемся все. А дальше – только смерть и уничтожение. Огонь гаснет. Память обо всех светлых чувствах, которые мы испытывали, о друзьях, которых мы любили, стирается. Вот почему я должен найти путь освободить огонь из плоти. Человеку свойственно стремиться к побегу. Мы все желаем этого. Не будем забывать, как ты достиг своего благословенного воспоминания.
Выслушав эту маленькую речь, Данло склонил голову в память племени деваки, вымершего от болезни, потрогал шрам у себя над глазом и сказал:
– Да, страдания хотят избежать все, это верно. Но этот твой кукольный мир, Хану, эта твоя новая страсть – бегство от материальной реальности, а воспоминания – бегство в нее.
– Не вижу разницы.
– Но ведь она огромна. Это разница между реальным и нереальным.
– Пристало ли цефику слушать пилота, рассуждающего о природе реальности? – холодно произнес Хануман.
– Я не собирался этого делать. – Данло постучал по стеклу, под которым светились куклы Ханумана. – Я только хотел указать разницу между реальной жизнью и ее имитацией.
– Понятно. Кому это под силу, как не пилоту.
– Жизнь нельзя сотворить… из информационных частиц.
– А вот тут ты ошибаешься. Информация – самое реальное из всего существующего. Чистая информация – вот основа всего.
Хануман расставил ноги на паркете в защитной позе мастера дзаншина, неестественно расслабившийся и в то же время собранный. Стоя так в оранжевом свете гаснущего огня, он рассказал Данло о своем вкладе в теорию круговой редукции сознания. Он признался, что о сознании не знает ничего, зато о разуме – почти все. Любой разум, сказал он, и любой вид материи можно рассматривать как упорядоченную особым образом информацию. Особенно верно это по отношению к жизни, к логической форме, которая лежит в основе всей жизни. Логическая форма любого живого существа, заявил он, может быть отделена от элементов материальной реальности. Сознание жизни и себя как мыслящего существа – принадлежность этой логической формы, а не материи. Разум человека – не что иное, как собрание чистых, изящных схем, которые можно закодировать в программы, а следовательно, и хранить в кибернетических пространствах компьютера.
Внезапное возвращение Ханумана к философии кибернетического гностицизма – вере в то, что материя есть зло и что разум или душа могут быть избавлены от плоти и навеки обрести блаженство в неком кибернетическом раю – огорошило и встревожило Данло. Когда они оба отправились на вечер к Бардо, ему казалось, что он отчасти понимает, почему Ханумана влечет к рингизму: ведь это было откровенной ересью по отношению к доктринам Вселенской Кибернетической Церкви.
Хануман любил играть в еретика так же, как любил играть в шахматы. Он обожал издеваться над святынями веры, в которой был воспитан. В эдеизме он ненавидел все, а в особенности тот легкий машинный экстаз, которым вознаграждают Архитектора, очистив его мозг от негативных программ. Он ненавидел эту прогнившую старую религию и потому собирался стать пророком новой. Он стоял, держа в руках свой шар из нейросхем, с пустым взором, как будто испуганный собственными словами. Неужели Хануман действительно верит, что разум можно закодировать в компьютерную программу?
Данло не хотелось думать, что Хануман способен лгать, как червячник, продающий мертвый огневит. Слушая рассуждения Ханумана о куклах и усовершенствовании жизни, Данло был поражен мраком, заключенным в его словах. Он лишь очень смутно мог предугадать то, что станет очевидно для историков тысячу лет спустя: гений Ханумана как человека и цефика состоял в том, чтобы насытить рингизм идеями кибернетического гностицизма, внедрить в него компьютерный экстаз и таким образом положить начало новой, взрывной вселенской религии.
Глядя на прекрасных кукол, созданных Хануманом, Данло провел пальцем по перу в волосах. Этот легкий скребущий звук нарушил полную тишину в комнате. Подойдя поближе к Хануману, Данло сказал:
– С годами ты делаешься все более жестоким. Жестоким к самому себе.
– Возможно. Но если это так, жестоко с твоей стороны напоминать мне об этом.
– Прости. – Данло потупился, устыдившись своей откровенности.
– Если я и жесток, то не более, чем тот уродливый мир, в котором я родился.
– Мир есть мир. Вселенная…
– Вселенная движется к уничтожению. Если хочешь узнать будущее вселенной, вспомни об Экстре. О шаре в тысячу световых лет, где звезды взорваны и планеты мертвы. Пыль и распад. Подумай об этом, глядя ночью в окно.
Данло прижал пальцы ко лбу.
– А ты когда-нибудь стоял, Хану, на льду моря перед восходом лун? Когда вокруг только звезды и лед? Почему это все так прекрасно?
– Прекрасно? А сколько раз ты заявлял, что этот мир – шайда?
– Это верно, мир полон шайды.
– Почему ты тогда так слепо соглашаешься с ним?
– Ты думаешь, я слеп по отношению к миру?
– Твое стремление стать асарией – это путь слепца.
– Но ведь должен быть какой-то способ преодолеть шайду. Жить, даже если это ведет к смертельному исходу.
– Жить? – вскричал Хануман. Указав на шрам над глазом Данло, он ударил себя обеими руками в грудь и воздел их отчаянным жестом. – И это ты называешь жизнью?
– Что делать. Другой у нас не будет.
– Философия слепца.
– Да и быть не могло. За все те триллионы раз, когда во вселенной рождалась жизнь, ты мог родиться только тогда, когда родился.
– Зачем кому-то вообще надо рождаться?
– Не знаю. Но, несмотря на шайду, есть что-то чудесное в том, как вселенная…
– Нет. Наша вселенная порочна. – Хануман потер покрасневшие от бессонницы глаза. – Непоправимо порочна. Всюду, куда ни посмотри, болезнь, обман и отчаяние. Они везде, во всех элементах этого мироздания, в неизменных законах природы. Кто создал эти элементы? Кто написал эти законы? Бог? Глупо верить в Бога, но еще глупее игнорировать его труды. Если Бог и был когда-нибудь, он, должно быть, создавал все это безобразие спьяну. Да нет, я еще слишком добр. Взглянем на вселенную, как она есть. Что это за беспредельная звездная машина, перемалывающая нас, пока мы не пустим кровь и не умрем? Просто компьютер, построенный из материи и программируемый вселенскими законами. Вселенная перерабатывает следствия этих законов. Для чего? Чтобы сделать нашу жизнь чудесной? Нет. Нет, нет и нет. Вселенная запрограммирована, чтобы получить ответ на некий великий вопрос. Великий Программист должен получить этот ответ. Что же это за вопрос, спросишь ты? Глупый и жестокий, больше приличествующий математику или торговцу, а именно: сколько? Это единственный вопрос, который задает вселенная, и каждый раз, когда умирает ребенок от радиации или старик выживает из ума, забывая имя своей жены и даже ее лицо, вселенная все ближе и ближе к ответу. Сколько, Данло? Сколько страданий и уродства должен увидеть человек, прежде чем сойти с ума? Прежде чем кинуться на толпу в Хофгартене с пеной у рта, с лазером или ножом? Сколько безумия может выдержать цивилизация, прежде чем начнет взрывать звезды? Бог хочет знать. Не заблуждайся на его счет. Бог жесток целиком и полностью, и вселенная, созданная им, – это ад. Бог хочет знать, сколько ада можем вынести мы, ибо адский огонь, пожирающий Его самого, бесконечен, и невыносим, и никогда не гаснет. Бог истязает свои создания в надежде, что мы сравняемся в страдании с ним и этим облегчим его одиночество и его боль.
Данло подошел к вазе с подсолнухами, посмотрел на них и сказал:
– А ты сидишь здесь один и играешь в куклы? Почему, Хану?
Хануман, вертя в руках черный шар, ответил:
– Если бы я мог построить достаточно большой компьютер и написать достаточно гибкие, изящные программы, то было бы возможно создать совершенную мета-жизнь. Я в это верю. Жизнь без войн, без смерти, без горечи, без отчаяния, даже без боли.
– Ты правда веришь, что это возможно?
Хануман улыбнулся и ответил тихо:
– Должно быть возможно.
Он говорил с такой искренностью и редкой для него откровенностью, что Данло не мог на него смотреть. Голова у Данло разболелась, глаза жгло, и он не мог больше выносить страшной надежды, написанной на лице Ханумана. Устремив взгляд на красные прогоревшие поленья в камине, он после долгого молчания спросил:
– А как же ты?
– Пусть это тебя не беспокоит.
– Даже если ты достигнешь того, чего хочешь достичь, что будет с тобой? Огонь внутри – он ведь никуда не денется, верно?
– Думаю, что нет.
– Но ведь есть способ потушить его, Хану.
– Нет. Ты не понимаешь.
– В воспоминаниях…
– Нет, нет.
– Благословенная калла – словно океан, способный угасить любое пламя.
– Ох, Данло, нет, нет, нет.
– Единая память – мы только начали видеть ее.
– Ты еще слеп во многом.
В этих словах Ханумана содержалась не одна только горечь – Данло почувствовал себя так, будто змея плюнула ядом ему в глаза. У него выступили слезы, и он поднес руку ко лбу.
– Может быть. Но друг не должен говорить такое другу.
– Друг не должен толкать друга в морскую пучину.
– Даже если тот охвачен огнем и обезумел?
Голова Ханумана гневно дернулась.
– Я уже говорил, что наш спор движется по кругу. Оставь меня в покое. Ступай к своей шлюхе, пей свою каллу и плавай в своей единой памяти – мне дела нет.
Ни разу еще с тех пор, как они чуть не убили друг друга в горячем бассейне Дома Погибели, между ними не вставала такая злоба.
– Ты больше не будешь ходить на церемонии? – только и сумел выговорить Данло.
Хануман молча смотрел на него, как бы спрашивая: «А ты?»
– Путь больше не интересует тебя? – настаивал Данло.
Он думал, что Хануман снова промолчит, но тот после недолгого размышления ответил:
– Напротив, очень интересует. Когда-нибудь мы еще поговорим об этом, но не теперь. Пожалуйста, оставь меня – я не могу больше говорить.
После долгого неловкого молчания Данло попрощался, а Хануман подложил в камин три полена. Вскоре огонь разгорелся, стреляя красно-оранжевыми языками. Хануман стоял близко к огню, он отвернулся от Данло и смотрел на мерцающую черную сферу. Так Данло и оставил его, совершенно нагого, созерцающего, как отражается пламя в его вселенском компьютере, наедине с его куклами. Данло был слишком опечален, чтобы предугадать, что их общее близкое, даже очень близкое будущее будет непосредственно связано с Путем Рингесса.