Ранние рассказы о самом дорогом
Трехглавое детище
1
Запыхавшийся, взмыленный, с гулко колотящимся в горле сердцем, он выбежал на платформу, скользя и срываясь на песке, и наяву увидел хвост удалявшегося в сумерки поезда. Опоздал!.. Хлопнула дверь: дежурный по станции, проводя поезд, ушел в каморку бить баклуши. И никого, кроме серебристой статуи, указывающей рукою дорогу в счастье, перпендикулярную железнодорожной колее. Три красных огонька исполнили скромный насмешливый танец и растворились в вечернем воздухе. Он застонал. Из ослабевшей руки выпал чемодан. Ненадежные замки расстегнулись с сухим треском; на платформу выкатилось около дюжины бутылок из-под пива. Он с удивлением склонился над ними. У некоторых были отбиты горлышки… Мама! Где мои наутюженные брюки? Где пиджак с комсомольским значком? А три пары белья? Погоди, а где фотография в кружевной рамочке, выпиленной мною лобзиком в детстве: ну, да! фотография, на которой я с Наденькой, Наденькой,
Н
а
д
е
н
ь
к
о
й.
2
Ощущение надвигающейся неприятности, крупной мучительной неприятности, способной переродиться в ослепительно яркую катастрофу, давило Игоря, не давая ему расслабиться, с четверга, начиная с того момента, когда его предупредительно уведомили о том, чтобы он соизволил прийти в понедельник к одиннадцати в Главное здание: на разнос. Солидная куча дряхлеющей плоти, которая звалась столь элегантно, столь шикарно: Сперанский! — наябедничала на него, разрыдавшись в жилетку товарища Стаднюка.
Игорь заставил себя держаться молодцом. Он вел семинары, читал лекции, консультировал нервничающих дипломников, разговаривал с коллегами, чувствуя на себе их долгие, внимательные взгляды — не позволял прорваться ни одному взволнованному жесту, ни одной тревожной интонации. Достойное поведение не осталось без оценки. Его приняли к сведению, а одна молоденькая преподавательница, конопатенькая, с ненормальным блеском в глазах, отвела нашего привлекательного, чернобрового мужчину в сторону и выразила ему свое восхищение и солидарность. Еще бы! Потолкуйте с любым мыслящим человеком, и он вам скажет, если доверится, что вступать в единоборство со Сперанским — дело нешуточное. О, Сперанский силен! Он обладает ценнейшим оружием — гипнотизирующим недругов мифом о своем невероятном могуществе, богатстве связей, глубине пущенных корней, высоте стояния своей звезды, которая стремительно вознеслась в конце сороковых—начале пятидесятых годов и с тех пор светила, а когда нужно, то жгла и прижигала. Размеры месячной зарплаты Сперанского, которую он собирал в различных местах, имея ряд должностей по-за стенами Института: в ученых комитетах, комиссиях, редакциях, — входили в миф дополнительной легендой, украшенной фантастическими гирляндами чисел. Кто мешал Сперанскому — те в земле сырой; кто поддакивал Сперанскому недостаточно часто и недостаточно добровольно — «те далече» — так по крайней мере повествовалось в саге… Василий Яковлевич хорошо знал ее содержание, и хотя формально, в качестве декана, главенствовал над Сперанским… но как можно главенствовать над сагой? В конфиденциальном разговоре с Игорем он предложил ему услуги миротворца. Отступник! Не ты ль обещал мне безоговорочную поддержку?
— Я знаю, что вы хотите, Василий Яковлевич, — тихо сказал Игорь, глядя в узкое, вечно скорбное лицо декана. — Вы хотите, чтобы студенты опять нарисовали на вас карикатуру.
Он сделал ударение на последнем слове. Лицо декана сделалось еще более скорбным:
— Но ведь Евдокимов…
— Разве в Евдокимове дело? — живо и невежливо перебил декана Игорь, поддаваясь почти юношескому нетерпению. — Помните, я подробно говорил об этом на партбюро, и вы, кажется, соглашались с моей аргументацией.
— У меня изменилось мнение. Могло же оно измениться! Мы не догматики, в конце концов! А потом, знаете, что сказал мне Стаднюк? — «Что это у вас там за парень, которому больше всех надо?»
— «Больше всех надо»! Прекрасно!.. Подождите, а что вы ему ответили?
— Что я мог ему ответить? — печально пожал плечами декан.
— Как что? Я ведь защищал честь факультета и… вашу честь, Василий Яковлевич, потому что во всей этой истории вы потерпевший, именно вы.
— Слушайте, Игорь Михайлович, — поморщился декан, — мы с вами не мушкетеры, чтобы вести дебаты о чести. Честь! Честь! Не будем пустословить! Выгнали Евдокимова — и дело с концом.
— Что же вы все-таки сказали обо мне Стаднюку?
— Я дал вам хорошую характеристику… но я также сказал, что считаю ваш шаг опрометчивым… да, опрометчивым. Вот видите, — улыбнулся декан, — я от вас ничего не скрыл.
— То есть как опрометчивым? — опешил Игорь.
Декан не ответил. Он медленно рос, поднимаясь из-за стола: аудиенция закончена. Игорь некоторое время оставался сидеть, не замечая сигнализации декана. Тот кашлянул. Сильно покраснев, Игорь вскочил на ноги.
— Я вас прошу, Василий Яковлевич, позвоните Стаднюку, он меня вызывает, и скажите ему…
— Может быть, я сам решу, что мне делать? — деликатно улыбнулся декан.
— Извините, — совсем сконфузился Игорь.
После ухода Игоря декан откинулся в кресле и закрыл глаза. «Слишком рано он вылетел. Ранняя пташка. Но этот полет весьма симптоматичен. Сперанский сдает. Глядишь, годика через два мы его — он потянулся, — и порешим… А странный этот тип, Евдокимов, — мысли декана сменили свое направление. — Я его ни разу не прижимал. Я даже фамилии его не знал, а он — на тебе! Взбеленился…» Василий Яковлевич встал, защелкнул на замок дверь своего кабинета и, вернувшись к столу, выдвинул средний ящик. Из-под бумаг он достал изрядно помятый листок ватмана и взглянул на него с брезгливостью. На листке был изображен Василий Яковлевич (портретное сходство удивительное!) — разноцветными фломастерами — в неопрятном шлафроке, подхваченном бечевкой («да я вообще никогда халатов не носил!»); в одной руке он держал большую ночную вазу, а другой приподнимал ее крышку. Из горшка поднимался легкий парок, и он внюхивался в него с лицом умиленным, растроганным, хотя в то же время сохранявшим неземную скорбь. На горшке надпись: «Докторская диссертация», а под рисунком: «Профессор».
«Да нет, просто негодяи! Нет, какой мерзавец!.. Ну ничего, в армии его скоро от таких штук отучат…»
«Больше всех надо!» — переживал Игорь.
Хорош Стаднюк! Поверил старику… Эх, Стаднюк! Физиономия благовоспитанного бульдога. Этот бульдог мягко спрыгнет с насиженного дивана, подойдет к вошедшему в дом гостю, обнюхает его вежливо и вроде бы снисходительно, но вдруг в следующее мгновение мотнет мордой и насмерть вопьется зубами в мякоть ляжки. И гость — завопит! завопит!
«Больше всех надо!» — переживал Игорь.
После вероломства Василия Яковлевича оставалась единственная надежда: крупнокалиберное орудие, которое следовало поспешно развернуть, направить… и шарахнуть из него, дернув за шелковый шнурок!
Но пушку укатили. Еще в четверг, не теряя времени понапрасну, Игорь накручивал домашний телефон тестя бесконечное количество раз, кусая ногти и накуриваясь до одури. Мне нужно с ВАМИ срочно посоветоваться, Александр Иванович, по одному важному делу.
Телефон не отвечал.
Ах, да, он на даче! Конечно, на даче! Какой уважающий себя человек сидит в майский теплый вечер в Москве?
Дачный не отвечал.
Четверг пропал даром. Пушку не отыскали. По воробьям пальнуть.
В пятницу утром Игорь звонил на работу. Уши распухли, налились кровью. Гудки были полные, длинные, апатичные, как переваренные макароны…
Телефон секретарши не отвечал.
Летело время. Рабочий день вот-вот обещал упереться в обеденный перерыв. Игорь опаздывал на лекцию. Игорь гримасничал, волнуясь и колеблясь. Позвонить — не позвонить? Он залепил носом левый глаз как куском пластилина, натянул нижнюю губу на подбородок, затушил сигарету и, взволнованно чертыхаясь, набрал номер засекреченного телефона, который стоял у тестя в кабинете и был приравнен по рангу к «вертушке». Тесть собственноручно снимал трубку и говорил отчетливо:
— Слушаю!
Такие игрушки продаются в Японии.
Засекреченный глухо урчал от бессилия. Трубку никто не поднял.
О, подлость! Игрушка сломалась!
Игорь беспорядочно рассылал звонки направо и налево, путаясь и не понимая, кому они адресуются… Тесть был неуловим и вместе с тем вездесущ — он бесстрастно созерцал мышиную возню Игорька из окон высокого расписного терема, как и полагается особе значительной.
Наконец дозвонился!
До тестева помощника.
— Это Игорь Михайлович? — помощник обладал исключительной памятью на телефонные, исковерканные километрами проводов голоса и очень приятным тембром голоса, который составляет привилегию людей, устроившихся в жизни недурственно и с известным основанием надеющихся устроиться со временем еще более недурственно.
Александр Иванович?
Но он же в Киеве.
Со среды…
Укатили царь-пушку! Упавшим голосом: И сколько он…
— Да нет, ненадолго, он ожидается сегодня, после обеда. Обещал заглянуть на работу. Конечно, попробуйте! После обеда.
Не заглянул.
Не приехал.
И не позвонил, улетая в Киев.
С какой яростью он пылесосил квартиру, как беспощадно тер щелью густой вишневый ковер! Носился по магазинам в поисках апельсинового сока (напрасно), поругался с кассиршей из овощного магазина, обозвал ее «старой варежкой». Зачем все это? Лишнее.
Пятница. Вечер. Почти ночь. Неужели не приедет до понедельника?
Александр Иванович, милый, спасайте!
Неужели не приедет?..
Внезапно возникшая мысль о том, что тесть, возможно, выходные решил провести в Крыму (сам себе хозяин), куда неделю назад отправился в санаторий бледнолицый похудевший Колька, трехлетний Игорев сынишка, мучительно перенесший в марте воспаление легких, вместе с мамой-Танькой, бабушкой-тещей и любимым слоненком, повергла его в полное уныние.
Субботу Игорь продержался в институте героически, но каких сверхъестественных усилий ему это стоило!..
Разгуливал по коридорам Сперанский, с обворожительной улыбкой, неся с достоинством шарообразный живот-симпатягу, в коротких узких брючках; бросались в глаза носки в красно-белую полоску. Игорь пробовал подарить ему свой новый галстук. Румынский. Старик фыркнул и отвернулся. Подарка не принял. Да и на что ему румынский галстук? У него есть свой, за восемьдесят копеек — скромность украшает — бедность не порок. Игорь ломал руки: Почему не хотите румынский?
Стало ясно: тесть сбежал в Киев, как тать. А там развернулся. Якшается с браконьерами, курит дорогие офицерские папиросы. ЗАГОВОР.
Игорь «поймал» Александра Ивановича, не веря своему счастью, на даче, в восьмом часу вечера.
— А я, брат, в Киеве был. На торжествах по случаю.
— Как прошло, Александр Иванович?
— Замечательно! Ты знаешь, должен тебе сказать, киевляне — народ удивительно радушный… Слушай, приезжай сюда, чего тебе в городе зря сидеть. Тут кино сегодня показывают… подожди, как его?.. забыл! Ну все равно приезжай!
Игорь глубоко затянулся ароматной сигаретой, особенно приятной после плотного неторопливого обеда, оживленного двумя стопками украинской горилки с перцем (подарок радушных киевлян) и бокалом «Мукузани», замечательно гармонировавшего с жареной телятиной под грибным соусом, положил ее на борт бильярдного стола с девственно ворсистым сукном, тщательно освещенным двумя низко повешенными лампами под массивными темно-зелеными абажурами, прицелился, с удовольствием ощущая в руке добротную тяжесть свинца, прицелился другой раз — и заколебался.
— Ну чего же ты?! — воскликнул его партнер, невысокий, уже изрядно полысевший мужчина лет около шестидесяти, с серебристыми висками и весьма заметным брюшком, одетый в свою излюбленную дачную униформу: тренировочный костюм. Игорь повернул к нему голову, склоненную над бильярдом и, выпустя табачный дым через узкие ноздри, произнес с сожалением:
— Не войдет, Александр Иванович.
— Да ну, рассказывай! Не войдет! Должен войти! — запротестовал тот. — Прекрасный свояк. Подставка! Бей только несильно и вот сюда примерно, — прищурившись, он указал точку.
В просторной бильярдной, кроме них, не было ни души. Отобедав и разморившись, обитатели дачного поселка разбрелись по домам соснуть. Погода к этому располагала. Шел бойкий майский дождь, он пузырил лужи, играл по крышам и, шурша в молодой траве, исторгал из земли, возбужденной своим весенним всемогуществом, божественные запахи.
— Молодец! — похвалил тесть. — А ты, что называется, боялась. — Он вынул шар из лузы и отнес на полку. Игорь раньше все сам порывался класть на полку свои шары, но тесть считал такое дело непорядком, нарушением правил, и Игорю пришлось смириться с тем, что такой почтенный и уважаемый человек, как Александр Иванович (чья фамилия фигурировала в газетной хронике и была известна если не всем, то во всяком случае всем тем, кому надлежит знать или кому доставляет удовольствие коротать досуг, задаваясь вопросом «кто есть кто?» и силясь воссоздать в воображении контуры мраморных ступеней барочно величественной и замысловатой иерархической лестницы), вынимает забитые им шары. Правда, шары тестя Игорь вынимал все равно чаще. Тесть играл лучше. Сказывалась многолетняя практика; Игорь по сравнению с Александром Ивановичем был новичок, хотя и подающий надежды. Сладко-пресладко зевнув, так что слезы выступили у него на глазах, тесть произнес с шутливой ворчливостью, глядя в приоткрытое окно:
— Нет, это что ж такое за безобразие, я тебя спрашиваю. Который уж раз в выходные льет дождь! На Первомай лил, на день Победы лил… А впрочем, чего это Господу Богу большевиков баловать хорошей погодой? Я б на его месте не баловал.
— Правильно, — вежливо засмеялся Игорь.
— Ну да, конечно! — улыбнулся тесть. — Скоро научимся погодой управлять, совсем хвост Богу прищемим. Ты как полагаешь, есть у Бога хвост или он только у черта? Да! Слушай! А кто это черту рога наставил?
Тесть пребывал в прекрасном расположении духа. Отдохнул немножко… а кто уж в отдыхе действительно нуждался, так это именно он, работавший не разгибая спины с утра до ночи. Игорь, живший некоторое время после женитьбы у тестя, знал, как нелегко ему приходится. Семья давно уже отужинала, а Александра Ивановича все нет. Наконец приходит. Жена варит ему сосиски (работницу не держали; пробовали, но не те нервы у Марьи Григорьевны, чтобы выносить присутствие чужого человека), накладывает побольше картошки, которую сохраняла горячей в кастрюле, обмотанной полотенцем, под подушкой; он ест, глядя отрывок какой-нибудь телепередачи, потом перекочевывает в кресло, берет в руки «Известия» и минут через пять начинает похрапывать. Просыпается, делает вид, что и не думал спать, опять подносит к глазам газету, выпавшую из рук, и опять начинает похрапывать, пока жена не скажет ему: «Шел бы ты, Саша, в постель», — и не отнимет «Известий». Так почти изо дня в день, а кроме того, приемы, экстренные совещания, вызовы… Или куда-нибудь улетел.
— Ну как съездили, Александр Иванович?
— Замечательно! Ты знаешь, должен тебе сказать, минчане — народ удивительно радушный.
И нужно было ему везде поспеть, ничего не пропустить, все вверенное проконтролировать. И только на даче отходил. Смотрел кино, предпочитая комедии (особенно любил с де Фюнесом), отсыпался, летом купался в реке, удил рыбу, зимой регулярно ходил на лыжах километров по пятнадцать… А ранним утром в понедельник к даче подкатывала бесшумно большая черная машина, за десять шагов разящая бензином, и Александр Иванович летел в город мимо марионеточных постовых, вскидывающих руку к козырьку, где его ждала трудная ответственная работа с людьми, чреватая такими неприятностями, как инфаркт или инсульт, на выбор. Ну а тот причитающийся ассортимент «привилегий», который возбуждал приступы то зависти, то благоговения у родственников, живших на периферии, ему казался лишь набором средств для существования. Без машины он бы ничего не успел. Без дачи и поликлиники на Грановского давно бы отдал концы. Привилегии чувствовала семья. Он же чувствовал бремя. — «Худшему недругу не пожелаешь такой жизни», — думал порою Александр Иванович, у себя в кабинете, растирая пальцами воспаленные веки, над неразобранными бумагами, над нерешенными делами… но он не отчаивался, не тосковал даже при мысли о том, что теперь от людей не добьешься слов благодарности и признания, что доброго они не помнят и память у них коротка: отправят на пенсию и на следующий день позабудут. Он жил убежденностью в нужности своей работы, которой отдавался без остатка. В его жизни было мало досуга, и времени искать себе друзей не хватало, но у него существовал с давних пор один испытанный друг: партия — и ради нее он был готов на все. Партия вывела его в люди из захолустного городка с немощеными улицами, оказала доверие, поставила руководить, и какая задача для него могла быть более святой, нежели это доверие оправдать? Ошибется, однако, всякий, кто решит, кривя иронично губы, что Александр Иванович был человеком восторженным и наивным. Александр Иванович прекрасно сознавал, что есть партия и есть люди, ее составляющие, и что людям свойственны пороки и слабости, и что среди товарищей попадаются подхалимы, завистники, недоброжелатели и, наконец, просто враги, так что нужно вести себя осторожно, не зарываться, но и спуску не давать, а то сядут на шею. Умел Александр Иванович держаться твердо, знал, когда казнить, а когда миловать, и мог по праву этим гордиться. Беззащитным он чувствовал себя только перед одним существом, своей дочерью, которая этой беззащитностью не пользовалась, из любви отца к себе капитала не создала. Это было тихое существо, незлобное и недалекое. На длинных, тонких ножках. И это существо нашло себя в материнстве. «Танька, Танька-то моя — мамаша!» — до сих пор поражался порой Александр Иванович.
Что же он тянет?
Игорь несколько успокоился после того, как изложил тестю, прогуливаясь с ним перед обедом, суть дела. Оттого и аппетит был приличный. И хотя говорил он с несвойственной ему сбивчивостью и поначалу даже не очень понятно, тесть выслушал все с терпеливой доброжелательностью. Задавал вопросы. Интересовался Сперанским: что за человек? чем знаменит? И сказал:
— Мы вернемся к этому разговору.
Когда вернемся? Ведь завтра в одиннадцать…
Вновь Игоря терзало беспокойство. Он стал «мазать», выставил два шара…
Сам выпутывайся!
Тесть помогал не раз: с квартирой в хорошем доме и хорошем месте (в центре, в тишине переулков), с машиной (Игорь взял «жигуля»), но еще ни разу не выручал.
Между тем, расхаживая вокруг бильярдного стола и время от времени наклоняясь, чтобы метким ударом послать в лузу очередной шар, тесть думал о произошедшем разговоре. Что ж, он не прочь поддержать. Зятя своего он жаловал. Он нравился ему и по характеру, и своей четкостью во взглядах. Не дурачок! И трудолюбив! Да… конечно, смешно: в его семье оказался философ. Подумать только! Для него это слово всегда носило неодобрительный характер. «Эх, ты, философ», — говорил он, бывало, своему незадачливому помощнику, пока не прогнал его. Или: «расфилософствовался!» Он опасался поначалу, не окажется ли его будущий зять с завихрениями, с интеллигентскими выкрутасами. Только такого ему не хватало под боком! Но Игорь оказался без выкрутас, и тесть скоро почувствовал к нему симпатию. Он разбирался в людях; Игорь ему импонировал особенно тем, что всего добился собственными силами, как сам Александр Иванович. Конечно, не обошлось без недоразумений. Дочка-то была единственной и любимой. Мать искала ей более выгодную партию. Искала по родителям. И глупо! Ой, как глупо!
Александр Иванович знал, что за чудо такое — сынки: болтались они тут на дачах. Их за уши тянут, а они еще упираются. Бесхребетные создания! Их избранничество недолговечно. Оно проходит с отцами, потому что отцы не вечны, с ними может случиться… все что угодно. Вон у него самого сердце пошаливает. Тут на прошлой неделе пришлось «неотложку» даже вызвать. Едва от больницы отбился. Да, а потомственного дворянства у нас, как известно, не существует с семнадцатого года. Он так матери и заявил, когда нашептывала она про Игоря. А кого она Таньке сама подготовила? Этакого виконта с остекленевшими от пьянства глазами! Обжору, вечного студента, лентяя… Но мать уперлась и твердила одно: «Игорь — авантюрист, он хочет проникнуть в наш круг, его нужно в шею гнать, философа! Я его больше на порог не пущу».
— Они будут видеться в подворотнях.
— Я этого не допущу! Слышишь, Саша, не допущу!
— Ну хватит орать, — сказал Александр Иванович.
— Ничего не хватит. Она такая же моя дочь, как и твоя!
— Перестань, Маша, успокойся…
А Танька плакала в соседней комнате. Эта «ни рыба — ни мясо», как величал ее впоследствии Игорь, бунтовала и упрямилась. Это был ее час. Она знала: либо за Игоря, либо в старые девы. Она не могла без него. Он был для нее всем. Она восхищалась им. Он был настоящим мужчиной. Он был ее первым мужчиной. Она отдалась ему месяц назад в подмосковном лесу, в молодом ельнике, неподалеку от станции «Трехгорка» Белорусской железной дороги. Любовь! Любовь!
— Я паспорт у нее спрячу, чтобы не расписались! Татьяна! Отдай мне немедленно свой паспорт!! И ты хорош, рехнулся совсем: да у него родители на Тишинском рынке картошкой торгуют!
И тут Александр Иванович не утерпел. Он ругался редко, во всяком случае вслух, а на жену и подавно, но тогда не сумел сдержаться:
— А ты, такая-сякая, из господских, да?! Подумаешь, королева буфета!
Мать даже заикала. Зашлась в икоте, вздрагивая всем телом, а Александр Иванович добавил потише:
— Моча тебе в голову бросилась.
А какая была у той буфетчицы из спецбуфета точеная шейка! А остренький носик? А мелкие ровные зубки? А грудь? Это была редкостная по своей красоте грудь, такую грудь на ВДНХ можно бы было показывать!.. Ну а что стало? Высокая грудь давно опала, голубые глаза выцвели (от ревности выцвели, ревнивой оказалась невероятно), и обернулась она скандалисткой — вот оборотень!
После того скандала мать затаилась. Вроде бы сдалась. Свадьбу справили как полагается. Сколько лет с тех пор минуло? Скоро пять. Да, уже Кольке три. Хороший парень. Надо бы еще одного. Или внучку… Но тогда на похороны Игоревой матери не пожелала поехать. Больной прикинулась. А Александр Иванович поехал. И на поминках был. Несмотря на горе, родня покойной разглядывала его во все глаза. Александр Иванович поднял тост за простую советскую труженицу, которая безвременно, так сказать, ушла от нас в связи с тяжелой болезнью, но которая воспитала сына, которым можно гордиться. Отец Игоря шептал все: «Спасибо, спасибо» и плакал, а когда садились за стол, зачем-то начал извиняться: — «У нас, знаете, все по-простому, не взыщите…» — «Да что вы!» — И слышал, как Игорь сказал: «Перестань срамиться!» Он уехал, когда напиваться стали. Дурацкий это обычай — поминки! Дуплет в серединку!
— Ну, Александр Иванович, — восхищенно развел руками Игорь. — Высший класс.
— Да, брат, это тебе не философия, — задумчиво произнес тесть, выходя из оцепенения: — Что, гегель-хегель, домой пошли?
Игорь погасил свет; зеленое сукно словно намокло водой — потемнело. Они вышли в раздевалку, взяли с вешалок плащи…
— Александр Иванович, полдничать приходите! — Их из столовой приметила и к ним подходила, легко ступая в бесшумных тапочках, Галя-подавальщица, маленькая улыбчивая женщина средних лет, с бесхитростной прической из русых слабеньких волос, в белом накрахмаленном переднике. Галя подготавливала свои столы к полднику.
— Полдничать? — Александр Иванович охотно остановился, чтобы ответить Гале. — Придем, спасибо. А чем вы нас угостите?
— Будут сдобные булочки, очень вкусные, с маком, Александр Иванович, — весело сообщила Галя, — и пирожные.
Галя давно уже работала на дачах и знала, что среди «хозяев» встречаются два сорта людей, которых она про себя звала по-детски: «буки» и «добрые». «Буки» тебя не замечают, хоть тресни от желания им угодить. Их можно годами обслуживать — они даже имени твоего не спросят, а если что скажут, то непременно обидное: «У вас сегодня окрошка невкусная». «Добрые» же, к числу которых относится Александр Иванович, напротив, быстро привыкают к тебе, не любят, когда тебя от них переводят, и оказывают разные знаки внимания. «Добрых» больше, чем «бук», и Галя-подавальщица искренне верила в счастье на земле.
— Ну пирожные для меня хуже смерти, — пошутил Александр Иванович, — а про сдобы и говорить нечего… Но чайку попьем, попьем.
— Приходите, — улыбнулась Галя.
Дождь стал мельче, безвреднее: иди — не промокнешь. По аллейкам, обсаженным пышными кустами желтой акации, не спеша двигались два пятна: кремовое и темно-синее. Мужчины прошли мимо теннисного корта с асфальтовым покрытием, на котором они сегодня до дождя помахали чуть-чуть ракеткам, и мимо волейбольной площадки, на которой никто никогда не играл. Из дощатой зеленой беседки, попавшейся им по дороге, слышался лихой перестрел костяшек.
— Алексан-Ваныч, присоединяйтесь!
Заядлые доминошники дневали в беседках целыми выходными.
— Загляну попозже, — пообещал тесть.
— А что не видно Марьи Григорьевны?
— Она в Крыму, вместе с дочкой и внуком.
— Купаются там?
— Нет, вода, говорят, еще холодная. Загорают.
— Тоже дело!
«Домино — вот основа великого единения начальства с народом», — подумалось Игорю. Он презирал домино и не мог понять, зачем здесь играют в эту плебейскую игру. С таким же презрением он относился к пиву. Пацаном он бегал искать отца у пивного ларька невдалеке от местного пивоваренного завода, обдававшего окрестности тяжелым запахом.
— Пап, иди домой, мамка ждет, ругается.
— Подождет… Ну-ка, на, выпей.
В его руки опускалась тяжелая липкая кружка с обкусанными краями.
— Чего не пьешь? Или брезгаешь? — И подивился пьяно: — Он брезгает!
— Будешь звонить — приветы передавай.
— Обязательно.
Если у него сорвется, она не даст мне покоя, будет пилить: говорила тебе, авантюрист! — Настоящая теща.
— Так, значит, он пошел и нажаловался на тебя? — переспросил Александр Иванович, словно их разговор перебили доминошники.
Игорь вздрогнул и живо кивнул.
— И, говоришь, в парткоме у вас там Стаднюк командует, верно?
— Стаднюк Петр Петрович.
— Стаднюк… — Александр Иванович искоса посмотрел на зятя. — А ты думал, что стариков можно толкать, пихать, сдергивать с насиженных мест, а они будут сидеть, как воды в рот набравши.
— Александр Иванович! — воскликнул Игорь. — Я никого не собирался сдергивать!
— В песне, конечно, красиво поется, ничего не скажешь: «Молодым везде у нас дорога…», — но жизнь пока что еще не песня, хотя мы хотим, чтобы она стала песней.
— Дело в том, — начал Игорь, — что раз дошло до такого инцидента, то закрыть Черную лестницу на время просто необходимо. Если там могут…
— Но когда ты закроешь лестницу, — не дослушал его Александр Иванович, — ты закроешь сразу и путь вашему… как его?
— Сперанскому.
— …Сперанскому к переизбранию в парторги.
«А старик сечет», — подумал Игорь.
— Может быть, и так, — сказал он, — но дело не в этом…
— Нет, дело как раз в этом, — мягко, но уверенно надавил тесть и при этом недовольно покашлял.
Игорь закусил губу и ждал: сейчас шарахнет его царь-пушка. По нему самому! Еще мгновение — и тесть закричал, зафыркал, затопал ногами, проклял его и прогнал в мир за зеленый забор и приказал охранникам назад не впускать. Прощайте, дачи с утренними ваннами, вкусные обеды с дотациями, Гали-подавальщицы, просторные лимузины! Прощай, мой спец-мир! Веснушчатый мальчик-милиционер, любитель подсолнечных жареных семечек, отведет его в жуткий московский коммунал и пропишет там навечно, рядом с семейством забулдыги-водопроводчика, ядовитым водителем трамвая, матерью-одиночкой двадцати двух лет, про которую рассказывают гадости, отставным майором из «сверхсекретного» ведомства, уверяющим, что он служил звукооператором на «Мосфильме», презлющей богомолкой, у которой за иконами, под обоями, говорят, много денег припрятано, толстой, неряшливой еврейкой (с ее трусливым мужем-инженером и большеглазым перекормленным Ильюшей), в чьей комнате стоит кисло-сладкий запах еврейства и в чьей душе нет намерения уехать в голубой Израиль потому, что «мне и здесь хорошо»… А по тусклому коридору, где на стенах висят старые пыльные велосипеды и детские цинковые ванночки, вечно шастают какие-то полуодетые полулегальные личности и на правах чьих-то дальних родственников подолгу пользуются уборной, жарят рыбу на общей кухне и обрывают телефон у входной двери (стена в этом месте исцарапана и исписана всевозможнейшими номерами, фамилиями и вензелями), слезно жалуясь на каких-то жестокосердных прорабов…
Мужчины молча свернули на узкую асфальтированную тропку, ведущую к даче.
Стаднюк может понять таким образом, что на него оказывается давление, а этого Александр Иванович не желал. Это было не в его принципах.
— Хорошо, — сказал он, — шагая впереди Игоря, — я постараюсь связаться с вашим Стаднюком завтра с утра. Ты к каким идешь к нему?
— К одиннадцати.
Александр Иванович кивнул.
— …Связаться, чтобы… — он помедлил, внимательно выбирая слова из своего невидимого колчана и осматривая их со всевозможными предосторожностями, словно они отравленные; — чтобы он подошел к этому делу… непредвзято. Чтобы, вернее, он не был под впечатлением той жалобы.
— Иначе будет разгром, — неловко усмехнулся Игорь. Александр Иванович не откликнулся на эти лишние слова.
Они вошли в дом.
— Я, пожалуй, сосну часок, — объявил свою волю тесть и стал подниматься по скрипучим деревянным ступенькам на второй этаж, в спальню.
— Да! — остановился он на полдороге, морща лоб. — Ты Таньке ничего об этом не сообщал?
— Нет.
— Ну и не надо пока. Не стоит девку волновать понапрасну. Пусть себе отдыхает.
«Понапрасну!» Игорю захотелось вихрем взлететь по лестнице и от всего сердца броситься тестю на шею. Но он переборол свое мальчишеское желание. С благодарностью вообще никогда не следует перебарщивать. Игорь достал сигарету, закурил, отойдя к окну. Спокойным, светлым взглядом смотрел он на клумбу нарциссов, посаженных чьими-то заботливыми руками, на Колькины качели, привешенные между двух сосен, на набухающие грозди белой сирени. «Если б еще Надька завтра пришла… Никак у нее телефон, черт, не соберутся поставить…» Он уже докурил, когда до него донесся голос тестя:
— Игорь!
Бросив окурок в форточку, он направился на зов, ожидая получить просьбу накапать капель двадцать валокардина в рюмку и принести воды запить или еще что-нибудь в таком роде, однако тесть, возлежа на широком уютном ложе, заговорил о другом.
— Знаешь, — сказал он, — когда цветку тесно в горшке, что с ним делают?
— Пересаживают в горшок побольше? — подивился вопросу Игорь.
— Вот именно! А иначе он либо погибнет, либо горшок разорвет. Понял? — Александр Иванович помолчал. — Тебе надо уходить из твоего Института, — продолжал он. — Ты из него взял все, что мог. А остальное там не твое… Выходи-ка на широкую дорогу. Есть много интересных мест, где можно попробовать свои силы… и не горячись. Ты горячишься, Игорь, — дружелюбно улыбнулся с подушки Александр Иванович, — а разве философам пристало горячиться?