Книга: Рыбак из Внутриморья
Назад: Глава 8 Анаррес
Дальше: Глава 10 Анаррес

Глава 9
Уррас

Шевека разбудил звон колоколов в часовне. Каждый их удар болезненно отдавался в затылке. Он чувствовал себя совершенно больным — голова кружилась, знобило, он с трудом сполз с кровати и дотащился до ванной, где он долго «отмокал» в почти холодной воде. После этого головная боль значительно уменьшилась, но остальное тело по-прежнему вело себя странно: в нем точно появилась какая-то червоточина. Когда в голове у него несколько прояснилось, он довольно живо вспомнил некоторые события вчерашнего дня и особенно приема в доме Веа. Это было так отвратительно, что Шевек тут же постарался выкинуть все из головы, что оказалось не так-то просто: он вообще ни о чем другом думать не мог. Он даже сел за письменный стол, пытаясь сосредоточиться, но так и просидел с полчаса неподвижно, уставившись в одну точку и чувствуя себя жалким и ничтожным.
Ему и раньше не раз приходилось попадать впросак, чувствовать себя дураком. Кроме того, в молодости он довольно сильно страдал от того, что другие находили его странным, непохожим на остальных. Став старше, он не раз ощущал гнев или презрение ближних по отношению к себе, сам же, впрочем, их и спровоцировав. Но он никогда не чувствовал себя таким униженным, как сейчас, и никогда не испытывал такого стыда.
Он не знал — у него просто не было подобного опыта, — что теперешнее унизительное состояние и подавленность являются всего лишь следствием химической реакции в организме, вызванной слишком большим количеством алкоголя, что похмелье проходит, как и головная боль. Впрочем, знай он это, особой разницы, наверное, не почувствовал бы. Стыд, ощущение того, что ты сам себе отвратителен, — было для него откровением. Теперь с новой, ужасающей ясностью он понимал, что самым отвратительным был не только «бесславный» финал его пребывания в гостях у Веа, куда хуже было предательство — и не только бедняжки Веа, не только его собственного тела, оказавшегося не в состоянии усвоить алкоголь, его здесь предали все, и все, что он здесь съел, узнал, воспринял, сделал своей привычкой, внесло свою долю яда в его душу и организм.
Он оперся локтями о стол и сжал пальцами виски — классическая поза человека, страдающего от головной боли. Теперь он мог смотреть на свою жизнь только сквозь призму пережитого стыда.
На Анарресе он, бросив вызов своему обществу, выбрал для себя ту работу, которую, как он считал, призван был сделать. На этот риск он пошел во имя того же общества.
Здесь, на Уррасе, подобный «акт мятежа» был для ученого вполне позволительной роскошью, самооправданием. Быть ученым в А-Йо означало служить не обществу, не человечеству, не Истине, а Государству.
Тогда, в самый первый вечер пребывания на этой планете, в этой самой комнате, он спросил своих спутников, отчасти бросая им вызов, а отчасти сам желая понять: «Что вы намерены со мной делать?» Но только теперь он понял, что они с ним сделали. Чифойлиск правильно назвал ему эту простую для здешнего общества вещь: они его купили, он стал их собственностью. А ведь он рассчитывал сам заключить с ними сделку — ах, наивный анархист! Но отдельный человек здесь не может заключить сделку с могущественным Государством. Государство не признает иной разменной монеты, кроме власти, и само чеканит такие монеты.
Теперь он видел — в мельчайших деталях, в жесткой последовательности, — какую ужасную ошибку совершил, прилетев на Уррас; это была его первая по-настоящему крупная ошибка, которая, вполне возможно, будет стоить ему жизни. Доказательства этого предстали перед ним во всей своей безжалостной очевидности; он старательно подавлял и даже отрицал их в течение стольких месяцев, и вот, всего получаса хватило, чтобы понять тщетность этих стараний. Вспомнив смехотворную и омерзительную сцену в спальне Веа, он ощутил, как лицо его заливает горячий румянец стыда, а в ушах снова начинается звон. Но даже сейчас, среди тяжкого похмелья, никакой особой вины за собой он не чувствовал. С прошлым было покончено. Он познал стыд, принял свой позор, и теперь пора было подумать, как быть и что делать дальше. Он сам запер себя в эту тюрьму, так сможет ли он отныне действовать как свободный человек?
Ясно было одно: для них он физикой заниматься не будет!
Но если он перестанет работать, отпустят ли они его домой? Да, это был вопрос!
Шевек тяжко вздохнул и поднял голову: перед его невидящим взором расстилались залитые солнцем зеленые лужайки. Впервые он по-настоящему задумался о возможности возвращения на Анаррес. Уже сама по себе эта мысль порождала в нем могучую жажду деятельности, желание смести на своем пути все преграды, лишь бы снова говорить на родном языке, видеться с друзьями, вернуться к Таквер, Пилюн, Садик, коснуться пыльной земли родной планеты…
Они ни за что не отпустят его! Он не оплатил даже свои проезд сюда. Да он и сам не может позволить себе просто сдаться и позорно сбежать.
Шевек еще долгое время сидел за столом в глубоком раздумье, освещенный ярким утренним солнцем, раза два или три он с силой ударил сжатыми кулаками об острый край столешницы, но лицо его при этом осталось совершенно спокойным и неподвижным.
— Но куда я иду? — произнес он вслух.
В дверь постучали, и вошел Эфор с подносом: завтрак и утренние газеты.
— Я приходил в шесть, как обычно, но вы еще спали, — заметил он, ставя поднос на стол с восхитительной ловкостью.
— Я вчера вечером мертвецки напился, — сказал Шевек.
— Да, пока пьешь, это прекрасно… — заметил Эфор. — Это все, господин Шевек? Больше ничего не нужно? Хорошо, тогда я зайду попозже. — И он удалился, по пути вежливо поклонившись Пае, который как раз входил в комнату.
— О, вы завтракаете! Я вовсе не хотел мешать вам, прошу прощения! Я возвращался из часовни после службы и просто решил заглянуть…
— Садитесь, пожалуйста. Выпейте чашечку горячего шоколада. — Самому Шевеку кусок в горло не лез. Пае вежливо изобразил, что готов позавтракать вместе с ним, и положил на тарелку блинчик с медом. Глядя на него, Шевек, которому все еще было очень не по себе, вдруг почувствовал страшный голод и с энтузиазмом набросился на завтрак. Пае, похоже, на сей раз испытывал странную неловкость, не зная, как начать разговор.
— Вы по-прежнему читаете этот мусор? — спросил он наконец добродушно, указав на свернутые в трубку газеты на столе.
— Да, Эфор мне их приносит.
— Вот как?
— Я просил его. — Шевек мельком, искоса глянул на Пае. — Они помогают мне лучше понять вашу страну. Меня весьма интересуют ваши… э-э-э, как это? Низшие классы? Социальные низы? Дело в том, что предки большей части жителей Анарреса были выходцами как раз из этих — низов.
— Да, я понимаю. — Пае согласно покивал и положил в рот маленький кусочек блинчика. — Пожалуй, я действительно все-таки выпью чего-нибудь горячего. — Он позвонил в колокольчик, стоявший на подносе. В дверях тут же возник Эфор. — Еще чашку, — бросил ему Пае, не оборачиваясь. — Ну что ж, доктор Шевек, мы намеревались снова начать вывозить вас «в свет», поскольку погода, кажется, установилась прекрасная, и показать вам нашу страну как можно шире. Мы хотели даже совершить с вами поездку за границу. Но, боюсь, эта проклятая война положила конец всем нашим прекрасным планам.
Шевек, скосив глаза, прочитал заголовок в лежавшей сверху газете: «Столкновение войск А-Йо и Тху близ бенбилийской столицы».
— По телефаксу поступили и более свежие новости, чем эта, — сказал Пае, заметив его взгляд. — Войска А-Йо освободили столицу Бенбили. Власть законного президента будет восстановлена.
— Так, значит, войне конец?
— Пока еще нет: Тху по-прежнему удерживают две крупные провинции на востоке страны.
— Понятно. Итак, ваша армия и армия Тху будут продолжать сражаться на территории Бенбили. Но ведь не здесь?
— Нет-нет, что вы! Было бы совершеннейшим безумием со стороны Тху вторгнуться на территорию нашего государства! Или нам — в пределы их страны. Мы давно переросли тот уровень варварства, при котором войны развязываются в самом сердце высокоразвитой цивилизации! Равновесие сил лучше всего поддерживать политическими акциями, в том числе и военными, — но на чужой территории, в какой-нибудь отсталой стране. Впрочем, официально А-Йо и Тху действительно пребывают в состоянии войны. А потому, боюсь, все утомительные старинные ограничения будут введены в действие.
— Ограничения? Какие же?
— Ну, например, будет заново пересмотрен список всех проектов и текущих исследований на естественных факультетах. Разумеется, особых изменений не произойдет, просто правительство лишний раз все проверит и на всем «поставит свою печать». Возможно, возникнут некоторые задержки с публикациями — если в верхах сочтут, например, какую-либо работу опасной, потому что не в состоянии будут понять ее… Ну и будет, видимо, несколько ограничено передвижение для лиц, не являющихся гражданами нашего государства. Пока мы будем находиться в состоянии войны, вам, например, будет практически запрещено выходить за пределы университетского городка, а для любой поездки потребуется особое разрешение Канцлера, насколько я знаю. Но не пугайтесь. Уж я-то смогу вас вывезти в город в любой момент, когда вам захочется, и безо всякой бюрократической канители.
— Значит, у вас хранятся все ключи! — улыбнулся Шевек.
— О, я в этом деле большой мастак! Я ужасно люблю обходить всяческие правила и законы и обожаю обманывать представителей власти. Возможно, я анархист по природе, вам не кажется? Ну куда там подевался этот старый болван? Я ведь всего лишь велел ему принести чашку!
— Он, должно быть, пошел за ней вниз, на кухню.
— И что с того? Для этого ведь не требуется полдня. Ну ладно, не стану я его ждать. Я и так отнял у вас слишком много времени, не хочу отнимать и остаток этого чудесного утра. Между прочим, вы видели последний «Бюллетень Фонда Космических Исследований»? Они напечатали статью Рюмера, он, кажется, почти изобрел этот ансибль.
— Что это такое?
— Это он так называет прибор моментальной связи с любой точкой космического пространства. Утверждает, что если «темпоралисты» — имея в виду, разумеется, вас — сумеют вывести нужные формулы, то уж такой гениальный конструктор, как он, в состоянии будет построить эту чертову штуковину, опробовать ее и, таким образом, подтвердить верность вашей теории буквально в течение нескольких недель или месяцев!
— Инженеры и конструкторы уже сами по себе являются доказательством каузативной реверсивности… Видите, этот Рюмер уже готов построить свой прибор, хотя я еще отнюдь не обеспечил теоретические предпосылки для его создания. — Шевек снова улыбнулся, но уже не так благодушно.
Пае распрощался и ушел. Стоило двери захлопнуться за ним, как Шевек вскочил и заорал, не в силах больше сдерживаться:
— Ах ты грязный лжец, спекулянт проклятый! — Он побелел от гнева и с трудом сдержался, чтобы не броситься за Пае и не швырнуть ему вдогонку чем-нибудь тяжелым.
Снова появился Эфор, торжественно неся на подносе чашку и блюдце. И тут же застыл на пороге, с понимающим видом склонив голову.
— Все в порядке, Эфор. Он… Господину Пае больше не нужна чистая чашка. И вообще можете все это убрать.
— Хорошо, господин Шевек.
— Послушайте, Эфор, мне бы не хотелось никого видеть. Хотя бы некоторое время. Можете вы никого не пускать ко мне? Никаких посетителей?
— Нет ничего проще, господин Шевек. Вы кого-то конкретно не хотите видеть?
— Да, в первую очередь… м-м-м, никого не хочу! Всем говорите, что я работаю.
— Он будет рад услышать это, господин Шевек. — На мгновение в улыбающемся морщинистом лице Эфора промелькнуло злорадство. Затем он прибавил — уважительно и в то же время чуть фамильярно: — Не беспокойтесь! Никто из тех, кого вы не хотите видеть, мимо меня не пройдет! — И тут же вежливо раскланялся: — Больше указаний не будет? Благодарю вас, господин Шевек, желаю приятно провести утро.
После сытного завтрака сил прибавилось, а выброшенный в кровь в припадке гнева адреналин развеял остатки того омерзительного паралича, которым Шевек был охвачен с утра. Он метался по комнате, раздраженный, охваченный какой-то неясной тревогой. Нужно что-то делать, действовать! Он уже почти целый год валяет дурака!
Итак, зачем он вообще явился сюда?
Заниматься физикой. Доказать всем, что любой талантливый человек в любом обществе имеет право делать именно ту работу, для которой он предназначен, а также — право на поддержку во время этой работы и на раздел конечного ее результата со всеми, кто в нем заинтересован. Во всяком случае, таковы должны были быть права человека в обществе одонийцев.
Его благожелательные и заботливые хозяева на Уррасе позволили ему заниматься любимым делом и содержали во время работы как полагается. Основная проблема возникала с разделом конечного ее результата. Однако конечного результата, в сущности, еще не было. Работу свою он не выполнил. И не мог ни с кем разделить то, чего не имел сам.
Шевек снова сел за письменный стол и вытащил два листочка бумаги, мелко и тесно исписанные с обеих сторон. Листочки он прятал в самом дальнем и наименее пригодном для использования кармане тесных модных штанов. Он тщательно разгладил бумажки и уставился на них. Ему вдруг показалось, что он становится похожим на Сабула — уже и пишет так же мелко, сокращая слова, на каких-то клочках и обрывках бумаги. Теперь он понимал, почему Сабул так делает: Сабул был типичным собственником и к тому же человеком очень скрытным. И хотя на Анарресе это считалось разновидностью психопатии, на Уррасе воспринималось бы как самый разумный тип поведения.
Шевек, застыв, изучал записанные на извлеченных из кармана листочках важнейшие формулы будущей Общей Теории Времени; он заносил их сюда по мере того, как они складывались у него в голове.
В течение трех последующих дней он практически не вставал из-за письменного стола, на котором лежали два крошечных листочка бумаги.
Лишь изредка он начинал было ходить по комнате, но тут же бросался что-то записывать или что-то вычислял с помощью компьютера; иногда он просил Эфора принести ему что-нибудь поесть или просто ложился и засыпал ненадолго, а потом снова возвращался к письменному столу и снова сидел неподвижно, глядя на формулы.
Вечером третьего дня для разнообразия он перешел на мраморную скамью у камина — именно там он сидел в первый вечер своего пребывания на Уррасе, в этой изящной комфортабельной тюрьме. Он часто сидел на этой скамье и в тех случаях, когда к нему приходили гости. В данный момент гостей у него не было, но он думал о Сайо Пае.
Как и все люди, стремящиеся к власти, Пае был удивительно близорук и в определенном смысле ограничен. Ему всегда не хватало глубины и живости воображения. Он был существом скорее рассудочным, чем разумным, ибо собственным разумом он пользовался всего лишь как довольно примитивным инструментом. Интеллектуальный потенциал его, впрочем, был достаточно высок. Пае был очень неглупым человеком и неплохим физиком. Или, точнее, он был очень неглуп в отношении физики. Сам он, правда, никаких оригинальных открытий не сделал, но его врожденная склонность к оппортунизму, его способность точно определять, что именно для него выгоднее, время от времени приводили к тому, что он вместе с другими выполнял исследования в наиболее многообещающих областях и получал неплохие результаты. У него был особый нюх на то, где именно сейчас следует приложить особые усилия. В точности, как и у самого Шевека, и Шевек уважал в нем это чутье, ибо подобное чутье в науке является одним из наиболее важных свойств настоящего исследователя. Ведь именно Пае дал тогда Шевеку книжку — перевод с языка землян: материалы симпозиума по проблемам релятивистских теорий и, в частности, теории Относительности. И это было именно то, что более всего занимало самого Шевека в последнее время. Неужели он прилетел на Уррас только для того, чтобы встретиться с Сайо Пае, своим коллегой и врагом, понимая, что лишь от него может получить то, чего не может получить от своих братьев, от своих друзей на Анарресе? Получить доступ к знаниям, которыми обладают другие государства, другие миры, другие галактики — к НОВОМУ…
Мысли о самом Пае стали постепенно расплываться, таять, и теперь Шевек переключился на ту книгу, которую Пае дал ему. Он не мог бы точно сформулировать, что именно в ней так привлекает его, так стимулирует рождение новых идей. В конце концов, описанные в ней открытия по большей части уже давно устарели. Предлагаемые методы исследования были весьма громоздки, а отношение к науке самих инопланетян порой просто шокировало. Земляне были типичными интеллектуальными империалистами, собственниками, завистливыми и ревнивыми строителями стен. Даже этот Айнзетайн — или как его там по-земному? Эйнштейн? Гениальный создатель теории относительности чувствовал это и счел себя обязанным написать предупреждение народам своего мира о том, что его теория — это чистая наука, чистая физика, которая не должна применяться во изменение метафизических, философских или этических понятий и представлений. Что, разумеется, было справедливо, но только с первого взгляда, ибо он пользовался ЧИСЛАМИ, математикой, мостиком между рациональным и метафизическим, между материей и подсознанием. «Рациональным» назвали число древние создатели естественных наук. В данном случае применение математики означало прокладывание пути ко всем остальным категориям знаний. И этот Айнзетайн прекрасно понимал (и признавался в этом), что его физика на самом деле занимается описанием реальной действительности.
Мысли землян казались Шевеку одновременно чужеродными и удивительно знакомыми: каждая из них составляла для него загадку и каждая была близка; например, этот Айнзетайн тоже стремился создать некую единую теорию поля. Объяснив природу тяготения как геометрическую функцию пространства-времени, он попытался расширить это обобщение и включить в него действие электромагнитных сил, что ему, правда, не удалось. В течение всей жизни гениального ученого и еще долгое время после его смерти физики Земли не желали вспоминать эту его неудачную попытку, увлекаясь чарующей непоследовательностью квантовой теории поля с ее требующими высочайшей технологии запросами, и в конце концов сосредоточились на рассудочной, технологической форме познания, что и завело их в тупик, приведя к почти полной, катастрофической потере воображения. И все же исходная, интуитивно найденная ими отправная точка была верна: в этом направлении прогресса можно было достигнуть всего, лишь признав Принцип Неопределенности, который старик Айнзетайн признавать отказывался. С другой стороны, его отказ также был справедлив — если заглянуть далеко вперед. Ему всего лишь не хватило аргументов — у него не было под рукой таких доказательств, как переменные Себы, теория бесконечной скорости, метод комплексной мотивации. Его единая теория поля была в итоге завершена другими — правда, в созвездии Кита — и при таких условиях, которые он, ее первый автор, вполне возможно, не пожелал бы принять; ибо для его великих теорий основополагающей являлась скорость света как лимитирующий фактор. Обе его теории Относительности — частная и общая — были не только эстетически прекрасны, но и в высшей степени ценны, причем не только в его эпоху, но и спустя много столетий, и все же обе они зависели от гипотезы, справедливость которой доказать не представлялось возможным, а ложность которой, с другой стороны, могла быть (и была в итоге!) доказана при вполне определенных обстоятельствах.
Но разве не являлась теория, в которой ВСЕ составляющие доказуемы, простой тавтологией? Единственный шанс вырваться из круга и двинуться дальше лежал в области недоказуемого или даже недопустимого.
Но при этом действительно ли столь важна недоказуемость гипотезы сосуществования Принципа Неопределенности и Принципа Одновременности — той проблемы, над которой Шевек тщетно ломал голову не только три последних дня, но и по крайней мере последние десять лет?
Он всегда стремился доказать возможность подобного сосуществования, достигнуть уверенности в своей правоте — словно это было единственное, чем он имел право обладать. Он всегда требовал каких-то гарантий, которых, впрочем, не получал, а если б получил, они скорее всего превратились бы для него в тюремные стены. Всего лишь допустив обоснованность подобного сосуществования теорий, он получил бы возможность свободно использовать прелестные геометрические символы теории Относительности; а затем можно было бы пойти и дальше. Следующий шаг был совершенно ясен. Сосуществование двух принципов можно было бы осуществлять с помощью трансформаций Себы; при таком подходе последовательность изменений физических величин и их сиюминутное состояние не составляли бы ни малейшей антитезы. Фундаментальное единство классической и квантовой физики и теории Одновременности становилось абсолютно очевидным, как и концепция интервала, призванная соединить статический и динамический аспекты существования Вселенной. Как он мог смотреть на столь очевидное в течение десяти лет и не видеть его? Ну а дальше все будет легко. Собственно, он уже пошел дальше. Он уже в пути. Он теперь видел все далеко вперед — всего лишь по-новому взглянув на тот метод, который был ему известен давно, поняв ошибку, совершенную в далеком прошлом… Эта стена рухнула! Видение проблемы стало ясным и полным. Ее будущее решение было очень простым, сама простота. И в этой-то простоте заключалась вся сложность его Теории, все данные им обещания. Да, это было настоящее откровение! Озарение. Ясный путь вперед, домой, к свету.
Душа Шевека радовалась, точно ребенок, выбежавший из темной комнаты на солнечную лужайку. И не было, не было, не было конца открывшемуся вокруг простору…
Однако, испытывая столь радостное, всепоглощающее облегчение, он буквально дрожал от страха, глаза его были полны слез, точно он нечаянно взглянул прямо на солнце. В конце концов, человеческая плоть вполне материальна и непрозрачна. И очень странно вдруг осознать, что твоя жизнь прожита не зря, что главное твое дело завершено, что твоя давняя мечта осуществилась, воплотилась в реальность.
И все же он продолжал смотреть в будущее, мысленно двигаться вперед, по-прежнему испытывая при этом ту же детскую радость, пока вдруг не ощутил, что не может сделать более ни шагу. И тогда он вернулся и оглянулся вокруг, и сквозь слезы увидел, что в комнате темно, а за высокими окнами сияют звезды.
Миг великого откровения пролетел; он еще помнил, как это было. Но не сделал попытки остановить мгновение. Он понимал, что сам является его частью, а не наоборот. Что он целиком в его власти…
Посидев еще немного, Шевек встал, пошатываясь, прошелся по комнате и зажег свет. Потом снова немного побродил по комнате, касаясь то корешка книги, то абажура настольной лампы и радуясь, что вернулся к этим знакомым предметам, вернулся в свой собственный мир, ибо в ТОТ краткий миг различия между Анарресом и Уррасом были для него не более значимы, чем различия между двумя песчинками на морском берегу. ТАМ не существовало непреодолимых пропастей, нерушимых стен, тюрем и ссылки. ТАМ он увидел основы Вселенной, и основы эти были прочны!
Он прошел в спальню, двигаясь несколько неуверенно, и одетым, как был, упал на постель. Потом долго лежал, закинув руки за голову и заранее планируя, предвкушая то одну часть предстоящей работы, то другую, охваченный торжественным и благодарным чувством, которое постепенно переходило в успокоение, в мирные мечты, в сон…
Он проспал десять часов подряд. И проснулся, четко представляя себе те уравнения, которые способны будут выразить его концепцию интервала. Он сразу бросился к письменному столу и погрузился в работу. Днем у него была лекция в Университете, он прочитал ее, потом пообедал в столовой, поговорил с коллегами о погоде, о войне и еще о чем-то, интересном для них… Если они и заметили в Шевеке некую перемену, то он об этом не узнал, потому что, если честно, практически не замечал их. Вернувшись к себе, он тут же снова принялся за дело.
На Уррасе в сутках было двадцать часов. В течение восьми дней Шевек проводил за письменным столом от двенадцати до шестнадцати часов ежедневно, а иногда еще думал, бродя по комнате и устремив свои светлые глаза за окно, где сияло яркое весеннее солнце, или мерцали звезды, или плыла в небесах покрытая бурыми пятнами, ущербная сейчас луна — Анаррес.
Утром, как всегда принеся завтрак в спальню, Эфор обнаружил, что хозяин распростерт полуодетый на кровати, глаза его закрыты, и он, видимо, во сне говорит что-то на неведомом языке. Эфор поставил поднос и разбудил Шевека. Тот мгновенно вскочил и тут же, еще шатаясь, бросился в другую комнату к письменному столу, который был абсолютно пуст — ни листка бумаги. Тогда Шевек включил компьютер и уставился на экран: все наработанное было стерто. Он застыл, точно его сильно ударили по голове, но он еще не осознал обрушившегося на него удара. Эфор поспешил уложить его в постель и заявил:
— Да у вас ведь жар, господин Шевек! Вызвать врача?
— Ни в коем случае!
— Вы уверены, господин Ше?..
— Абсолютно! И никого сюда не впускайте. Скажите, что я болен.
— Ну уж тогда-то они наверняка приведут врача. Я лучше скажу, что вы все еще работаете. Им это будет приятно.
— И заприте, пожалуйста, дверь, когда будете выходить из дома, — попросил его Шевек. Его тело, его «непрозрачная плоть», не выдержало такой нагрузки; он на ногах не держался от усталости; его терзала тревога, непонятная раздражительность. Он опасался Пае, Ойи, полиции — всего, о чем он слышал и читал, понимая лишь наполовину. То, что он знал о тайной полиции, вдруг живо и страшно всплыло в его памяти; так бывает, когда человек, осознав, что действительно болен, начинает вспоминать каждое слово, которое когда-либо слышал или читал о раке. Он в каком-то лихорадочном отчаянии посмотрел на Эфора.
— Можете мне доверять, господин Шевек, — поспешно сказал Эфор, как всегда негромко и сухо. Он принес Шевеку стакан воды и куда-то ушел, Шевек слышал, как за ним закрылась дверь и щелкнул замок.
Эфор ухаживал за Шевеком в течение двух последующих дней с таким тактом, на который вряд ли способен даже самый вышколенный слуга.
— Вам бы следовало быть врачом, Эфор, — сказал Шевек, когда от общей полной измотанности всего организма осталась только физическая и довольно приятная усталость.
— Вот и моя старуха так говорит. Она, когда занеможет, так никого, кроме меня, к себе не подпускает. Говорит: «Только ты за больными ходить умеешь». Наверно, и впрямь умею.
— А вы когда-нибудь работали в больнице?
— Нет, господин Шевек. Не хотелось мне с этими больницами вязаться, ох не хотелось! Самым черным днем в моей жизни будет тот, когда я умру на больничной койке. В проклятой крысиной дыре.
— Это вы о больницах такого мнения? А что в них плохого?
— Ничего, господин Шевек, особенно в тех, куда отвезут вас, если вы по-настоящему захвораете, — мягко успокоил его Эфор.
— А какие же больницы имеете в виду вы?
— Да наши. Грязные, вонючие, как у бродяги задница. — Эфор говорил спокойно, без ненависти. Для него это явно был самый обычный факт. — Здания старые, ветхие. У меня ребенок в одной такой умер. Там в полу такие дырищи были!.. Прямо насквозь светились. Я им там говорю: «Это что ж такое? Вон, крысы изо всех дыр лезут да прямо к больным на кровати!» А они мне: «Здание старое, шестьсот лет уже, как здесь больница, а ремонта не делают». А называется-то: «Благотворительное заведение для бедных во славу Божественной Гармонии», во как! А на самом деле — дыра вонючая и больше ничего.
— И ваш ребенок умер в такой больнице?
— Да, господин Шевек. Моя дочь Лайя.
— А от чего она умерла?
— Из-за какого-то клапана в сердце. Так нам сказали. Она очень плохо росла. Ей всего два годика исполнилось, когда она умерла.
— У вас еще есть дети?
— Все умерли. Трое было. Моей старухе нелегко пришлось. Зато теперь она говорит: «Ну что ж, зато теперь сердце из-за них надрывать не приходится, и то хорошо!» Чем еще могу вам служить, господин Шевек? Не будет ли каких приказаний? — Этот внезапный переход к «светской» речи неприятно поразил Шевека, и он нетерпеливо сказал:
— Да, будут! Продолжайте рассказывать.
То ли потому, что эти слова у него вырвались явно непроизвольно, то ли потому, что он был болен и его следовало развлекать, но Эфор на сей раз не стал запираться.
— Вообще-то я подумывал, не поступить ли мне в военно-медицинское училище, — сказал он, — да только они раньше успели: в армию меня забрали. И говорят: «Санитаром, мол, будешь». Ну я и стал санитаром. Неплохая подготовка для врача — санитаром поработать. Ан нет, не успел я свой срок в армии отслужить, как меня прямо на службу господам и определили.
— Значит, вы могли получить в армии медицинское образование? — спросил Шевек. Эфор кивнул. Разговор продолжался, хотя Шевек не всегда хорошо понимал объяснения Эфора — как из-за языковых трудностей, так и по сути. Он не имел ни малейшего опыта подобных социальных отношений. Эфор рассказывал ему о таких вещах, о которых он совершенно не знал. Он никогда не видел, например, крыс, или армейских казарм, или сумасшедшего дома, где действительно «одни психи», или ночлежки для нищих, или ломбарда, или публичной казни, или настоящего вора, или жалкой квартирки в огромном доме, или свирепого сборщика налогов, или потерявшего надежду безработного, или мертвого ребенка в придорожной канаве… Эфор говорил обо всех этих кошмарах как о чем-то обыденном, и Шевеку приходилось вовсю напрягать воображение и по капельке собирать все свои знания об Уррасе чтобы хоть как-то понять его. Однако отчасти эти ужасы как ни странно, были ему знакомы больше, чем многие прочие вещи здесь, — хотя бы понаслышке. И он действительно понимал Эфора, который рассказывал ему о том Уррасе, с которым юных анаррести знакомили еще в школе. Да, это был тот самый мир, из которого некогда бежали их предки, предпочтя голодную жизнь в пустынях чужой планеты и бессрочную ссылку. Это был тот мир, который сформировал мировоззрение Одо и стремился ее уничтожить, восемь раз заключая в тюрьму за то лишь, что она осмеливалась высказывать свои мысли вслух. В этом мире все покоилось на человеческом страдании, здесь произросли все те идеи, которые легли в основу общества одонийцев.
А до сих пор он настоящего Урраса и не видел. Очарование старинного университетского здания, уют той прекрасной комнаты, где сейчас они с Эфором находились, были столь же реальны, как и та неимоверная нищета, в которой родился, вырос и жил Эфор. И для Эфора действительно мыслящий человек должен был не отрицать одну реальность за счет другой, но включать обе в единое целое и воспринимать их только так. А это было для Шевека совсем непросто!
— Вы, господин Шевек, по-моему, уже устали! — сказал Эфор. — Отдохните-ка немного.
— Нет-нет, я совсем не устал!
Эфор некоторое время помолчал, внимательно на него глядя. Когда он исполнял свои обязанности слуги, его морщинистое, чисто выбритое лицо практически ничего не выражало, было как бы застывшим. Однако всего лишь за один час Шевек видел, как быстро могут сменять друг друга на этом лице то горечь, то юмор, то цинизм, то душевная боль. В данный момент на лице Эфора было написано явное, хотя и сдержанное сочувствие.
— Что, здесь совсем иначе небось, чем там, откуда вы сами-то? — спросил вдруг Эфор.
— Совершенно!
— И там что же, никто без работы не остается? Никогда?
В голосе его явно звучала некоторая ирония.
— Никогда.
— И никто не голодает?
— Во всяком случае, никто не остается голодным, если рядом с ним у кого-то есть, что есть.
— Ага… Так, значит…
— Но мы тоже голодали. У нас был страшный голод. Настоящее стихийное бедствие — восемь лет назад. Я тогда сам видел одну женщину, которая убила своего ребенка, потому что у нее пропало молоко, а больше никакой еды не было… и не было ничего, что можно было бы дать ему… Там, на Анарресе, вовсе… не молочные реки и кисельные берега, Эфор.
— Ну в этом я не сомневаюсь, господин Шевек, — сказал Эфор, снова вдруг возвращаясь к вежливой правильной речи, а потом вдруг прибавил со странной гримасой, оскалясь: — А все ж таки их там ни одного нет!
— Кого — «их»?
— Да вы сами знаете, господин Шевек. Вы сами как-то это слово сказали. Собственников. Хозяев.

 

На следующий день вечером зашел Атро. Пае, должно быть, караулил где-то неподалеку, потому что, стоило Эфору впустить старого профессора к Шевеку, как объявился и Пае — с очаровательной сочувственной улыбкой и вопросом, с чего это Шевек стал таким недоступным.
— Вы слишком много работаете, доктор Шевек, — сказал он. — Нельзя же доводить себя до нервного истощения! — Пае даже не присел и очень скоро ушел, демонстрируя высшую степень воспитанности.
Атро же немедленно принялся рассуждать о войне в Бенбили, которая, как он выразился, приобретала черты «широкомасштабной операции».
— А народ А-Йо эту войну одобряет? — спросил Шевек, прерывая «доклад» Атро по вопросам стратегии. Он давно уже дивился отсутствию в желтых газетенках какого бы то ни было осуждения по поводу вторжения иностранных армий на территорию Бенбили. Весь прежний журналистский пыл куда-то пропал; теперь они повторяли практически слово в слово то, что содержалось в правительственных сводках новостей.
— Одобряет? Неужели вы думаете, что йоти лягут на спину и позволят проклятым недоумкам из Тху здесь беспрепятственно ползать? На карту поставлена наша честь мировой державы!
— Но я имел в виду простой народ, а не правительство. Тех… тех людей, которые вынуждены сражаться там…
— Да им-то что за дело? Они привыкли. Да они, собственно, для того и существуют, дорогой мой! Чтобы сражаться за свою страну. И я уверен: нет лучших воинов на этой планете, чем воины йоти! Когда они выступают как один, стройными рядами, под знаменами родины! В мирное время любой из них вполне способен исповедовать сентиментальный пацифизм, но армейская твердость у йоти в крови. Это всегда было величайшим достоянием нашей нации. Благодаря этому мы и превратились в ведущую державу.
— Карабкаясь вверх по грудам мертвых детей? — вырвалось у Шевека, однако то ли душивший его гнев, то ли нежелание обижать старика заставили его произнести эти слова почти шепотом, и Атро их не расслышал.
— Нет, — продолжал он, — душа у нашего народа тверда как сталь, уверяю вас. Особенно, если стране будет угрожать враг. Кучка возмутителей спокойствия в Нио и в некоторых рабочих поселках порой пытаются устраивать всякие демонстрации и акции протеста, но нет более возвышенного зрелища, чем то, как люди смыкают свои ряды перед лицом общей опасности! Я знаю, вам не хочется этому верить. Видите ли, дорогой мой, беда учения этой Одо в том, что она была женщиной. И учение ее слишком женское, оно просто не рассматривает некоторых существенных сторон жизни мужчин. «Кровь и сталь, побед величье…» — это слова одного из наших старых поэтов. Одо не дано было понять, что такое истинное мужество, упоение битвой… любовь к знамени отчизны.
Шевек с минуту помолчал, потом мягко сказал:
— Это отчасти, должно быть, верно. По крайней мере, знамен у нас действительно нет.
После ухода Атро в комнату зашел Эфор, чтобы унести посуду, оставшуюся после обеда. Шевек жестом велел ему задержаться, подошел к нему вплотную и, извинившись, положил на поднос клочок бумаги, на котором было написано: «Есть ли в этой комнате подслушивающее устройство?»
Слуга, склонив голову, медленно прочел записку, потом поднял глаза, посмотрел Шевеку прямо в глаза, смотрел он долго и с очень близкого расстояния и вдруг, как бы мимоходом, скосил глаза на дымоход.
«А в спальне?» — снова написал Шевек.
Эфор покачал головой, поставил поднос на стол и проследовал за Шевеком в спальню. Он плотно и абсолютно бесшумно закрыл за ними дверь и сказал с улыбкой:
— Тут я еще в самый первый день обнаружил, когда пыль вытирал. — Из-за улыбки морщины у него на лице превратились в глубокие складки.
— А здесь нету?
Эфор пожал плечами:
— Ни разу не замечал. Можно пустить в ванной воду, если хотите, как делают в разных шпионских книжках.
Они прошли в великолепную, похожую на башню из слоновой кости ванную, посреди которой возвышался, точно трон, отделанный золотом унитаз. Эфор повернул ручку, пустил воду и внимательно осмотрел стены.
— Нет, — сказал он. — Не думаю. Я эти шпионские штучки сразу замечаю. Привык, когда служил у одного человека в Нио. Когда научишься их различать, так ни одной не упустишь.
Шевек вытащил из кармана записку и показал Эфору.
— Вы не знаете, как это ко мне попало?
Это была та самая записка, которую он нашел в кармане новой куртки. «Присоединяйтесь к нам, вашим братьям…»
Эфор медленно прочитал записку, шевеля губами, и сказал:
— Нет, этого я не знаю.
Шевек был разочарован. Ему-то казалось, что Эфор чрезвычайно подходит для роли подобного «почтальона».
— Зато, похоже, знаю, от кого это, — помолчав, заявил Эфор.
— Да? От кого же? Как мне с ними встретиться?
Эфор молчал. Потом посильнее пустил воду в ванну и сказал:
— Опасная это затея, господин Шевек!
— Я вовсе не хочу во что-то вас вмешивать. Если вы можете просто объяснить мне… куда пойти и кого спросить… Хотя бы одно имя!
Эфор совсем насупился и умолк надолго.
— Я не… — начал было он и умолк. Потом все же быстро сказал почти шепотом: — Послушайте, господин Шевек, всем известно, как вы им нужны, этим! Но вы и нам нужны не меньше! И все ж вы даже не представляете себе, как это опасно. Ну где вы станете, например, прятаться? С вашей-то внешностью? Здесь вы в ловушке, это правда, так ведь кругом ловушки, куда ни пойди! Вы можете, конечно, убежать отсюда, но скрыться-то все равно не сможете. Не знаю, что вам и сказать. Назвать имена я, конечно, могу. Да у любого в Нио можно спросить — вам покажут, куда пойти. Ведь и нам тоже нужно хоть чем-то дышать! Но если вы, например, попадетесь? Подстрелят вас или что еще, так как я должен буду себя чувствовать? Я у вас восемь месяцев работаю, я вас, можно сказать, полюбил. Я вами восхищаюсь. Они же ко мне с самого начала приходили и сейчас приходят, а я им отвечаю: «Нет. Пусть живет спокойно. Он хороший человек, и он совсем не виноват в наших тутошних бедах. Оставьте его, отпустите лучше туда, откуда он прилетел, где люди живут свободно. Пусть хоть кто-нибудь выйдет отсюда на свободу, из этой богом проклятой тюрьмы, в которой мы все живем!»
— Я не могу вернуться на Анаррес, Эфор. Пока что не могу. И я непременно должен встретиться с этими людьми.
Эфор стоял рядом и молчал. И возможно, именно привычка подчиняться хозяину заставила его в итоге все же согласно кивнуть и сказать шепотом:
— Туйо Маедда, вот кто вам нужен. В Старом Городе есть Шуточная улица, на ней — бакалейная лавка.
— Пае сказал, что мне отныне запрещено выходить за пределы университетского городка. Меня могут остановить. Особенно, если увидят, как я сажусь в поезд.
— А такси на что? Я его вызову, а вам только по лестнице останется спуститься. Я тут на стоянке одного знаю… Кае Оймон его зовут. У него голова варит! Но вот я не уверен…
— Хорошо. Тогда прямо сейчас и вызывайте. Пае только что у нас был, он меня видел и думает, что я торчу дома по болезни. Который час, Эфор?
— Половина восьмого.
— Значит, у меня впереди целый вечер, чтобы отыскать кого нужно. Вызывайте такси, Эфор!
— Я вам только сумку с собой приготовлю…
— Сумку? С чем?
— Ну вам понадобится… кое-какая одежда…
— Да я и так одет! Ступайте скорей!
— Но вы же не можете ехать просто так, без ничего! — встревоженно запротестовал Эфор. — Ну вот деньги у вас, к примеру, есть?
— Ах да… Это я должен взять.
Шевек уже не в силах был устоять на месте. Эфор почесал в затылке и с видом мрачным и угрюмым прошел в холл к телефону, чтобы вызвать такси. Когда он вернулся, Шевек уже надел куртку и ждал его у двери холла.
— Вниз ступайте, — проворчал Эфор. — Кае через пять минут к черному ходу подъедет. Скажете ему, чтоб ехал через Рощу — там пропускного пункта нет, а то у главных ворот вас точно остановят.
— А вы-то как же, Эфор? Вам ничего не будет?
Оба говорили шепотом.
— А я и не знаю, что вас дома нет! Утром скажу, что вы еще не вставали. Спите, мол. Это их немного задержит.
Шевек взял старика за плечи, посмотрел в глаза, потом обнял и пожал руку.
— Спасибо, Эфор!
— Желаю удачи! — откликнулся он немного смущенно. Но Шевек уже спускался по лестнице.

 

День, проведенный в обществе Веа, обошелся Шевеку весьма недешево, он тогда истратил почти все свои наличные деньги. Поездка на такси в Нио стоила еще десять единиц. Он сошел у центральной станции метро и по схеме нашел, как добраться до Старого Города. В этой части столицы он еще никогда не был. Шуточная улица на карте города отмечена не была, и он решил сойти на той остановке, которая так и называлась: «Старый Город». Поднявшись из роскошного мраморного вестибюля на улицу, он от неожиданности замер на месте: это было совсем не похоже на Нио Эссейю!
Моросил мелкий дождь, над улицами висел туман, и все тонуло во тьме, потому что ни один уличный фонарь не горел. Столбы, правда, были на месте, но лампы либо перегорели, либо были разбиты. Из-под закрытых ставнями окон кое-где просачивались проблески желтого света. На дальнем конце улицы он заметил ярко освещенный вход в какое-то питейное заведение, возле распахнутых дверей болтались несколько человек, разговаривавших чересчур громко. Мокрые, скользкие тротуары были покрыты обрывками раскисшей бумаги и прочим мусором. Витрины магазинов, насколько он сумел отличить их во тьме, были низенькие, сверху донизу закрытые тяжелыми металлическими или деревянными ставнями, одна из них, совершенно обгоревшая, черная и пустая, поблескивала осколками битого стекла. Люди быстро шли мимо — молчаливые, торопливые тени.
Еще на выходе из метро, поднимаясь по лестнице, Шевек обернулся к какой-то старой женщине, которая шла сзади, и спросил, как ему попасть на Шуточную улицу. У входа в подземку светился желтый шар-указатель, в свете которого он ясно увидел лицо женщины: белое, морщинистое, с мертвым от усталости, каким-то враждебным взглядом. В ее ушах покачивались большие стеклянные серьги, стукаясь о щеки. Она с трудом поднималась по лестнице, сгорбленная то ли усталостью, то ли артритом, но оказалась вовсе не такой уж старой — вряд ли ей было больше тридцати.
— Не подскажете ли вы мне, как пройти на Шуточную улицу? — снова спросил ее Шевек, чуть запинаясь от неуверенности. Женщина равнодушно глянула на него, заторопилась и, наконец добравшись до верхней ступеньки лестницы, поспешила прочь, так и не сказав ни слова.
Он побрел куда глаза глядят. Возбуждение, вызванное внезапным решением бежать из университетского городка, улеглось; теперь он отчетливо сознавал, что здесь небезопасно, что за ним кто-то следит, а может, и охотится. Он старательно обошел группу мужчин перед освещенным входом в пивную, инстинктивно чувствуя, что одинокий незнакомец совершенно не подходит к их развеселой компании. Заметив впереди какого-то мужчину, он догнал его и повторил тот же вопрос, который задал женщине. Мужчина сказал лишь:
— Не знаю, — и свернул куда-то вбок.
Ничего не оставалось, как идти вперед. Шевек вышел на перекресток, освещенный гораздо лучше улиц; свет от него странными, тусклыми полосами как бы вдавливался в сплошную, плотную тьму города. На перекрестке также было немало освещенных дорожных знаков, указателей и объявлений. Туда же выходили двери многих винных лавок и ломбарда, некоторые из магазинов были еще открыты. Здесь было довольно людно, многие ныряли в двери магазинов или выходили оттуда… Потом Шевек увидел лежавшего прямо на земле, в сточной канаве, прямо под дождем человека, куртка его задралась, закрывая лицо. Он был то ли болен, то ли спал, то ли умер… Шевек в ужасе смотрел то на него, то на прохожих, которые словно и не замечали лежавшего в канаве человека.
И тут кто-то остановился рядом с ним, заглядывая ему в лицо. Это оказался небритый коротышка с кривой шеей и красными глазами, ему было за пятьдесят, беззубый рот раскрыт в усмешке, лицо тупое и жалкое. Он, хихикая, показывал трясущимся пальцем на ошалевшего Шевека и без конца бормотал:
— Ты чего это столько волос нарастил, а? Нет, ты ответь, откуда ты, такой волосатый?
— Не могли бы… не могли бы вы сказать, как мне пройти на Шуточную улицу?
— Шуточную, говоришь? А как же! Мы шутить любим, хотя какие уж тут шутки: не до жиру, быть бы живу! Слушай, у тебя монетки не найдется? Страсть хочется горло промочить, а тут еще холодрыга такая. Да точно — найдется! — Он подошел ближе, и Шевек отшатнулся, видя его протянутую руку, но по-прежнему ничего не понимая. — Ну что вы, ей-богу, это же шутка, я у вас всего только денежку попросил, — забормотал мужичонка, не угрожая, но и не жалобно, а скорее машинально, все так же бессмысленно ухмыляясь. Дрожащая рука его по-прежнему тянулась к Шевеку.
И тут до Шевека дошло, что это обыкновенный попрошайка, нищий. Он порылся в карманах, вытащил несколько монет и сунул их коротышке в руку, а потом, похолодев от непонятного ему самому страха, оттолкнул нищего в сторону и бросился бежать, а нищий все что-то бормотал, все пытался схватить его за куртку… Пытаясь избавиться от него, Шевек нырнул в ближайшую освещенную дверь, вывеска над которой гласила: «Принимаем вещи на комиссию по выгодной цене». Внутри, среди груд поношенных пальто и курток, обуви и шалей, поломанных инструментов, ламп, каких-то канистр, ложек, украшений, обломков чего-то и просто самого разнообразного хлама, однако снабженного ценниками с проставленной ценой, Шевек наконец остановился, пытаясь собраться с мыслями.
— Чего-нибудь желаете?
Он снова задал свой вопрос о Шуточной улице.
Хозяин лавчонки, темноволосый смуглый человек, почти такого роста, как Шевек, но только очень худой и сутулый, внимательно на него посмотрел.
— А зачем вам туда надо?
— Я ищу одного человека, он там живет.
— А сами-то вы откуда?
— Мне очень нужно поскорее попасть на эту Шуточную улицу. Скажите, это далеко?
— Откуда вы, спрашиваю?
— Я с Анарреса, с вашей луны то есть, — сердито ответил Шевек, не думая, что говорит. — Мне совершенно необходимо попасть на эту улицу — прямо сейчас, сегодня!
— Так это вы? Тот самый ученый? Но что вы здесь-то делаете? Да еще ночью?
— Скрываюсь от полиции! Вы что, хотите сообщить им, что я здесь? Или все-таки поможете мне?
— Черт возьми! — вырвалось у старьевщика. — Нет, черт возьми! Послушайте… — Он колебался, он явно хотел уже что-то сказать, что-то совсем другое, но все же передумал и велел Шевеку: — Ладно. Вы идите вперед. Я вас догоню, вот только магазин закрою. Идите, идите. Я вас отведу куда надо. Нет, черт возьми, а?
Он бросился куда-то в глубь магазина, выключил свет и вышел на улицу вслед за Шевеком, затем опустил тяжелую металлическую ставню, запер ее на замок, запер дверь, и они очень быстро пошли куда-то, а он все приговаривал:
— Скорее! Идите, пожалуйста, скорее!
Они миновали не меньше двух десятков кварталов, все глубже уходя в лабиринт извилистых улочек и переулков, в самое сердце Старого Города. Дождь продолжал моросить, в темноте кое-где поблескивали полоски света из-под ставень; пахло помойкой, гнилью, мокрыми камнями и металлом. Наконец они свернули в неосвещенный переулок без названия, зажатый между двумя высокими старыми домами, нижние этажи которых были сплошь заняты магазинами. Провожатый Шевека остановился и ногой постучал в закрытую ставнями витрину одного из них. Над дверью магазинчика красовалась надпись: «В. Маедда. Лучшая бакалейная лавка в городе». Прошло немало времени, прежде чем дверь приоткрылась, и старьевщик заговорил с кем-то, стоявшим внутри. Потом он махнул Шевеку рукой, и они быстро вошли в дом. Впустила их какая-то девушка.
— Туйо там, в дальней комнате, пойдемте, — сказала она, быстро глянув Шевеку в лицо, в коридоре было почти темно, но откуда-то из-за помещения магазина падала полоса неяркого света. — Неужели это вы и есть? — Голос у нее был высокий, почти детский, но звучал уверенно. Она как-то странно улыбнулась. — Неужели это действительно вы?
Туйо Маедда оказался темноволосым человеком лет сорока с мрачноватым умным лицом. В нем чувствовалось какое-то внутреннее напряжение. Он быстро захлопнул толстую тетрадь, в которой что-то писал, и вскочил навстречу вошедшим. Со старьевщиком он дружески поздоровался, назвав его по имени, а с Шевека не сводил настороженных глаз.
— Он, совершенно растерянный, ввалился ко мне в магазин и стал спрашивать, как пройти на Шуточную улицу. Знаешь, Туйо, по-моему, он говорит правду… это действительно он… тот самый… ну, с Анарреса…
— Да, это так. Верно я говорю, Шевек? — Маедда держался спокойно. Речь у него была неторопливой, хотя глаза тревожно блестели.
— Да. Мне нужна ваша помощь.
— Кто вас послал ко мне?
— Первый же человек, которого я об этом попросил. Я не знаю, кто вы. Я спросил его, куда я мог бы обратиться за помощью, и он сказал: пойти нужно к вам.
— Кто-нибудь еще знает, что вы здесь?
— Они не знают даже, что меня вообще дома нет. Но завтра, боюсь, узнают.
— Сходи-ка за Ремейви, — сказал Маедда девушке. — Садитесь, господин Шевек. По-моему, вам стоит рассказать нам подробнее, что все-таки произошло.
Шевек сел на деревянный табурет, но куртку расстегивать не стал: он настолько устал, что его знобило.
— Я убежал, — сказал он. — Из Университета, из этой золоченой клетки. И не знаю, куда мне теперь пойти. Возможно, тут кругом только клетки и тюрьмы. Я пришел сюда потому, что слышал, как говорят о «народе», о «низших слоях общества», о «рабочем классе», и я решил, что это звучит похоже на мой собственный народ. На тот народ, где люди способны помогать друг другу…
— А какая помощь вам требуется?
Шевек постарался взять себя в руки. Он огляделся — это был маленький, уютный кабинет.
— У меня есть кое-что, что им очень хотелось бы получить, — сказал он, внимательно глядя на Маедду. — Одна идея. Одна научная теория. Я прилетел сюда с Анарреса в надежде, что смогу здесь завершить эту работу и опубликовать ее, сделать достоянием всех. Я не понимал, что здесь любая научная идея — собственность государства. Я ни для каких государств и правительств не работаю, а потому не могу брать деньги и вещи, которые мне дают в уплату за мои идеи. Я хочу выбраться отсюда! Но домой пока отправиться не могу. Так что я пришел к вам. Хотя вам, видимо, не нужна моя теория, но, возможно, вам не нужно и ваше правительство.
— Нет, — улыбнулся Маедда. — Оно мне совершенно не нужно. Но я сам нашему правительству тоже не очень-то нужен. Вы выбрали не самое безопасное место, доктор Шевек. Причем как для вас самого, так и для нас… Но успокойтесь. Сегодня еще не кончилось, а завтра мы решим, что делать дальше.
Шевек вытащил записку, найденную в кармане куртки, и подал Маедде.
— Вот почему я пришел. Это от тех, кого вы знаете?
— «Присоединяйтесь к нам, вашим братьям…» Нет, я их не знаю. Но, возможно…
— Вы одонийцы?
— Частично. Синдикалисты, сторонники доктрины свободы воли, социалисты. Мы работаем совместно с Союзом Социалистического Труда Тху, но занимаем антицентралистскую позицию. Вы появились в горячее время, знаете ли.
— Из-за войны?
Маедда кивнул:
— Три дня назад мы заявили о проведении демонстрации. Против внеочередного призыва в армию, против дополнительных военных налогов, против повышения цен на продукты питания. В Нио Эссейе четыреста тысяч безработных, и они сбивают ставки, способствуя дальнейшему повышению цен. — Все это время он внимательно следил за выражением лица Шевека, теперь же, словно окончив его обследовать, вдруг отвернулся и тяжело откинулся на спинку стула. — В этом городе может произойти все что угодно. Нам совершенно необходима всеобщая забастовка, которой будет предшествовать проведение массовых демонстраций. Нечто подобное Забастовке Девятого Месяца, которую возглавляла Одо, — прибавил он сухо и натянуто усмехнулся. — Нам бы сейчас такую Одо! Вот только второй луны у них не найдется, чтобы купить нас. Мы добьемся справедливости здесь или нигде… — Он снова посмотрел на Шевека и вдруг сказал значительно более мягко: — А вы хоть понимаете, что означало для нас существование вашего общества в течение всех этих ста пятидесяти лет? Вы знаете, что здесь люди, когда хотят пожелать друг другу счастья и удачи, говорят так: «И пусть в своей второй жизни ты родишься на Анарресе!» Знать, что действительно существует мир без правительства, без полиции, без эксплуатации… что власти не могут сказать, что это просто мираж, идеалистические бредни!.. А вы понимаете, почему они вас так хорошо спрятали ото всех, доктор Шевек? Почему вам ни разу не разрешили присутствовать ни на одном митинге? Почему они непременно устроят на вас облаву, как только обнаружат, что вы исчезли? Отнюдь не потому лишь, что им так нужна ваша великая теория. Но потому, что вы носитель иных и очень опасных идей. Вы, так сказать, идея анархизма во плоти. И носитель подобных идей сбежал от них и бродит на свободе!
— Ну, значит, у вас уже есть «новая Одо», — прозвучал вдруг звонкий голосок девушки, она успела услышать последний монолог Маедды. — В конце концов, Одо ведь тоже была всего-навсего «идеей». И доктор Шевек — тому доказательство.
Маедда некоторое время молчал.
— Доказательство, которое никому нельзя предъявить, — сказал он наконец.
— Почему?
— Если люди узнают, что он здесь, полиция это тоже узнает.
— Ну и что? Пусть только попробуют взять его! — сказала девушка и улыбнулась.
— Демонстрация должна быть абсолютно мирной, лишенной всяких элементов насилия, — сказал Маедда как-то неожиданно упрямо. — С этим согласились даже члены Союза Социалистического Труда!
— А я с этим никогда не была согласна, Туйо! И я не позволю этим «черным мундирам» бить меня по лицу или вышибать мне мозги! Если меня кто-нибудь ударит, я ударю в ответ.
— Можешь поступать как хочешь, конечно, но только силой справедливости не добьешься!
— А непротивлением не добьешься власти!
— Мы и не стремимся к власти. Мы как раз хотим покончить с нею!.. А вы что скажете? — Маедда резко повернулся к Шевеку. — Если найдены средства для достижения цели — это конец пути… Так, кажется, Одо твердила всю жизнь? Только миром можно добиться мира, только справедливые действия обеспечивают справедливость! Мы не можем допустить раскола по этой причине, различного отношения к средствам накануне столь важной акции!
Шевек посмотрел на него, на девушку, на старьевщика, который стоял возле двери, чутко прислушиваясь к тому, что происходит снаружи. Потом сказал спокойно и тихо:
— Если я могу быть вам чем-то полезен, используйте меня. Например, я мог бы опубликовать свое заявление по этим вопросам в одной из ваших газет. Я прибыл на Уррас не для того, чтобы играть в прятки. Если все люди здесь будут знать о моем присутствии, о том, что я среди вас, то правительство, возможно, побоится арестовывать меня прилюдно. Не уверен, конечно…
— В том-то и дело, — сказал Маедда. — Да, так мы и поступим. — Его темные глаза возбужденно горели. — Где, черт возьми, этот Ремейви? Зиро, позвони-ка его сестре и скажи: пусть разыщет его где угодно и немедленно приведет сюда! — Он повернулся к Шевеку: — Да, доктор Шевек, напишите! Напишите, почему вы прилетели сюда, напишите об Анарресе, напишите, почему вы не хотите продавать себя правительству йоти… Пишите что хотите — мы все опубликуем!.. Зиро! И Мейстхе тоже позвони, будь добра. А вас, доктор Шевек, мы от них спрячем, но, клянусь, каждый человек в А-Йо узнает, что вы здесь, что вы с нами! — Слова лились у него потоком, руки нервно подергивались, он жаждал действий и метался по комнате, не в силах усидеть на месте. — А потом, после демонстрации, после забастовки, мы посмотрим! Возможно, кое-что тогда переменится. Возможно, вам и прятаться больше не придется…
— Возможно, распахнутся двери всех тюрем! — подхватил Шевек. — Ладно, дайте мне бумаги, я напишу.
Девушка по имени Зиро подошла к нему, улыбнулась чуть робко, чуть театрально поклонилась ему и поцеловала в щеку. Потом быстро повернулась и вышла из комнаты. И он еще долго ощущал прикосновение ее прохладных губ.

 

Сутки он провел на чердаке какого-то здания там же, на Шуточной улице, и еще две ночи и один день — в подвале, где была свалена всякая старая мебель, среди пустых рам из-под зеркал и сломанных кроватей. Он писал статью за статьей. Ему приносили готовый, уже напечатанный в газете материал буквально через несколько часов после того, как он его заканчивал: сперва его обширное заявление было опубликовано в популярной газете «Новый век», потом, когда после этого типографию газеты закрыли, а ее издателей арестовали, написанное Шевеком стали печатать в виде листовок в какой-то подпольной типографии — там же, где печатали планы проведения демонстрации и всеобщей забастовки и различные призывы к их участникам. Шевек не перечитывал написанного и весьма невнимательно прислушивался к рассказам Маедды и остальных о том, с каким энтузиазмом воспринимались его статьи, о том, что к забастовке намерены присоединиться все более широкие слои населения, и о том, какое впечатление произведет на мировую общественность его присутствие на демонстрации. Оставаясь ненадолго в одиночестве, он порой вытаскивал из кармана рубашки крошечную записную книжку и смотрел на зашифрованные записи и формулы Общей Теории Времени. Он смотрел на них и не мог их прочесть. Он их не понимал. И тогда он снова убирал записную книжку и сидел, уронив голову на руки.

 

Анаррес не имел своего флага, так что самому Шевеку нечем было размахивать на демонстрации, но среди лозунгов, провозглашавших всеобщую забастовку, голубых и белых знамен синдикалистов и социалистов он заметил множество самодельных флажков с зеленым Кругом Жизни посредине — старинным символом движения одонийцев, созданным два века назад. Бесчисленные флажки и знамена храбро реяли на солнце.
После чердаков и подвалов приятно было вновь оказаться на свежем воздухе, приятно было идти со всеми вместе, размахивать руками, говорить громко, быть частью огромной толпы людей. Тысячи и тысячи демонстрантов заполнили улицы и переулки Старого Города, мощным потоком текли по главному проспекту; это было поистине впечатляющее зрелище. Когда люди запели, охваченные единым могучим порывом, глаза Шевека наполнились слезами. Его охватило невыразимое, глубокое чувство единства с этой толпой, зажатой тесными улочками, стремящейся на простор, к весеннему солнцу и свежему ветру. Толпа растянулась неопределимо далеко, и песня, подхваченная тысячами голосов, прокатывалась по ней подобно волнам, замедленно и неровно, как бы нагоняя сама себя. Так эхо одного пушечного выстрела встречается со вторым. Получалось, что все куплеты песни пелись одновременно, вперемешку, хотя в каждом ряду люди пели их в нужном порядке, с первого до последнего.
Шевек не знал их песен и только слушал, весь во власти этого пения и всеобщего подъема, пока из самых первых рядов до него не докатилась — волна за волной по морю людских голов — та песня, которую пели и у него на родине. Он поднял голову и запел ее вместе со всеми, на своем родном языке, так, как когда-то выучил еще в школе. Это был гимн одонийцев-мятежников, его пели два века назад на этих самых улицах его предки, предки его народа.
Заря разбудит тех, кто спит;
Заполнит мир ее сиянье!
Исчезнет тьма, и мрак бежит,
И сбудутся все обещанья!

Те, кто шел рядом с Шевеком, умолкли, слушая его, и тогда он запел во весь голос, улыбаясь и дружно шагая со всеми вместе вперед.

 

Возможно, на площади Капитолия собралось сто тысяч людей, а может, в два раза больше — индивиды в толпе, подобно элементарным частицам, не поддаются точному подсчету, и невозможно точно определить их местонахождение в данный момент, невозможно предсказать их поведение. И все же эта немыслимо огромная масса людей была как-то организована и делала именно то, что от нее ожидалось организаторами забастовки: люди с песнями прошли по улицам до площади Капитолия, заполнив ее и прилегающие к ней улицы до отказа, и относительно спокойно и терпеливо стояли под ярким полуденным солнцем, слушая выступавших, чьи голоса, искаженные и усиленные громкоговорителями, звонким эхом отдавались от фасадов Сената и Директората и разносились над бесконечной и тихо гудевшей толпой.
Здесь, на этой площади, сейчас больше народа, чем во всем Аббенае, подумал Шевек; мысль была мимолетной, даже не мысль, а попытка придать непосредственному ощущению количественную характеристику. Он стоял с Маеддой и остальными на ступенях здания Директората; за спиной у них был портик с красивыми колоннами и высокими бронзовыми дверями. Шевек смотрел на трепещущее перед ним море темноволосых голов и слушал, как и все эти люди, тех, кто выступал с речами: не слыша и не понимая конкретных слов — в том смысле, в каком разум слышит и постигает собственные мысли или как мысль воспринимает и постигает сама себя. Когда он заговорил сам, то ему казалось, что речь его мало чем отличается от слушания. Им управляло сейчас неосознанное желание сказать что-то конкретное — он вообще не воспринимал себя в данный момент как нечто самостоятельное, отдельное от этой толпы, — но мысли его и чувства, единые для всех присутствующих, сами находили для себя словесную оболочку и изливались наружу. Многократное эхо, отражавшееся от каменных фасадов массивных зданий, впрочем, несколько сбивало его, заставляя говорить медленней. Но выбирать слова ему не приходилось ни разу. Он говорил то, что было у них на душе, говорил на их языке — хотя сказал не больше и не умнее, чем когда-то сам себе, в своем одиночестве, собственному сердцу.
— Нас соединяет страдание. Не любовь. Любовь не подчиняется разуму — напротив! Она даже может возненавидеть разум, если он попытается воздействовать на нее силой. Те узы, которыми мы скреплены, не имеют выбора. Мы братья. Мы братья по всему, что делим друг с другом.
Братья по тем страданиям, которые каждый переживает в одиночку, братья по голоду и нищете, а еще нас объединяет в братство надежда. Мы хорошо знаем, откуда взялось наше братство, мы вынуждены были это узнать. И мы понимаем, что помощи нам ждать неоткуда, кроме как друг от друга; ничья рука не спасет нас, если мы сами не протянем друг другу руки. И пусть наши руки будут пусты! Когда у тебя ничего нет, ты ничем не владеешь. Никем и ничем не обладаешь. Ты свободен! Все, что у тебя есть, это ты сам. И еще то, что ты можешь отдать и отдаешь другим.
Я здесь потому, что во мне вы видите воплощение того обещания, которое одонийцы дали двести лет назад здесь, в этом самом городе. Мы — сбывшееся обещание. У нас, на Анарресе, ничего нет, кроме нашей свободы. И мы ничего не можем дать вам, кроме вашей свободы. У нас нет законов, но есть единственный принцип, соблюдаемый всеми, — взаимопомощь. У нас нет правительства, мы свободное объединение людей. У нас нет государства, мы не являемся нацией, у нас нет ни президента, ни премьер-министра, ни вождя, у нас нет генералов, бизнесменов, банкиров, землевладельцев, у нас, правда, нет зарплаты и благотворительности, но нет и полиции, нет солдат, нет войн! И многого другого у нас тоже нет. Мы стараемся всем поделиться, а не всем завладеть. Наше общество нельзя отнести к процветающим, это правда. Мы не богаты, ни один из нас. Но никто из нас не обладает и властью над другими. Если вы хотите создать у себя именно такое общество, если вас привлекает такое будущее, то вот что я вам скажу: вы обязательно должны прийти к нему с пустыми руками, одинокими и нагими, каким ребенок приходит в этот мир, навстречу своему будущему, не имея ни прошлого, ни собственности и пребывая в полной зависимости от других людей, которые взяли на себя ответственность за его жизнь. Вы не можете взять то, чего не давали сами, и вы должны научиться отдавать. Нельзя купить революцию. Она должна существовать в вашей душе, в вашем сердце, или вы не обретете ее нигде.
Шевек уже кончал говорить, когда голос его заглушил громкий стрекот полицейских вертолетов.
Он отступил от микрофона и посмотрел вверх, щурясь на солнце. И многие в толпе тоже подняли головы, и одновременные движения их рук и голов были похожи на ветер, волнами пробежавший по залитому солнцем хлебному полю.
Грохот винтов могучих машин в каменной коробке площади был непереносим, он напоминал вой какого-то фантастического, сказочного чудовища. И совершенно заглушил сперва автоматные очереди, которые обрушились из вертолетов на безоружных людей. Даже взлетевший над толпой гневный ропот был еле слышен сквозь этот шум, и человеческие слова, казалось, лишались смысла, перекрываемые безмозглым рычанием оружия и техники.
Огонь согнал часть людей на середину площади, а часть из них бросилась к зданию, портик которого мог укрыть на время тех, кто стоял ближе к крыльцу. Через несколько секунд под ним яблоку некуда было упасть. Крик, висевший над толпой, в панике бросившейся назад, к тем восьми улицам, что привели людей сюда, на площадь Капитолия, перерос в дикий вой, похожий на вой бури. Вертолеты висели прямо над головой, и в их реве невозможно было определить, прекратилась ли стрельба; убитые и раненые падали не сразу, настолько плотно они были зажаты толпой.
Обитые бронзой двери Директората поддались довольно легко, их треска даже никто не расслышал. Люди ломились внутрь в поисках убежища, желая спастись от железного дождя, падавшего с небес. Первых втолкнули в высокий мраморный вестибюль напиравшие сзади. Кое-кто сразу постарался спрятаться в укромном уголке; другие продолжали проталкиваться дальше, рассчитывая найти другой выход из здания; третьи нарочно задерживались и ломали, крушили все, что попадалось им под руку. Но вскоре явились солдаты. Они поднялись четким шагом, одетые в черные отлично сшитые мундиры, по ступеням парадного входа, где лежали убитые и умирающие от ран мужчины, женщины и дети, вошли в вестибюль и обнаружили на высокой, серой мраморной стене одно лишь слово, написанное на уровне человеческого роста широкими кровавыми мазками: ДОЛОЙ!
Они выстрелили в мертвого человека, который лежал ближе всего к этой надписи на стене, однако много позднее, когда в здании Директората уже был восстановлен порядок и дерзкое слово тщательно смыли со стены горячей водой с мылом, оно как бы проступило снова, о нем говорили на каждом углу, оно просто не могло исчезнуть, настолько глубокий смысл и значение оно имело.
Шевек вскоре понял, что дальше с таким спутником идти невозможно: раненый слабел на глазах и без конца спотыкался. Идти, собственно, было некуда — разве что прочь от площади Капитолия. И спрятаться тоже было негде. Толпа дважды пыталась взять штурмом бульвар Мезее и противостоять полиции и войскам, но тут появились армейские бронированные машины и погнали людей дальше, к Старому Городу. «Черные мундиры» в общем стреляли не так часто, однако автоматные очереди и грохот вертолетов слышались отовсюду; вертолеты неустанно кружили над улицами, забитыми демонстрантами, и спастись от пуль в этой толпе было практически невозможно.
Спутник Шевека дышал с трудом, захлебываясь, точно рыдал, хватая ртом воздух. Он с огромным трудом держался на ногах. Шевек почти тащил его на себе, и теперь они уже изрядно отстали от основной толпы и своих товарищей. Не стоило даже пытаться догнать их.
— Ладно, посиди немного вот здесь, отдохни, — сказал Шевек раненому и помог ему усесться на верхней ступеньке ведущей вниз лестницы какого-то здания, похожего с виду на склад. На закрытых ставнях наискось, огромными буквами было написано мелом: ЗАБАСТОВКА. Шевек спустился по этой лестнице к двери, ведущей, видимо, в подвал: дверь была заперта. Здесь все двери всегда были заперты. Разумеется, это тоже была частная собственность. Он выломал кусок камня из потрескавшейся ступеньки и, не раздумывая, сбил замок. Никакой вины он при этом не испытывал — наоборот, скорее уверенность человека, который отпирает дверь собственного дома. Он осторожно заглянул внутрь и увидел, что в подвале никого нет, только стоят пустые упаковочные клети. Он помог своему спутнику спуститься, захлопнул дверь и сказал:
— Ну вот, садись. Если хочешь, можешь и прилечь. А я пока поищу, нет ли здесь воды.
Подвал явно принадлежал какому-то химическому предприятию, так что здесь нашлось даже несколько водопроводных кранов и целый арсенал противопожарных средств. Когда Шевек вернулся к своему спутнику, тот был без сознания, и Шевек воспользовался этим, чтобы осмотреть и промыть ему рану на руке несильной струей воды из пожарного шланга. Рана оказалась значительно серьезнее, чем он ожидал. Должно быть, в руку попала не одна пуля; бедняге оторвало два пальца и искорежило ладонь и запястье. Острые осколки костей торчали из окровавленной плоти, как зубочистки. Этот человек стоял рядом с Шевеком и Маеддой, когда вертолеты открыли огонь; в него попало почти сразу, и он бросился к Шевеку, прижался к нему, словно ища спасения и поддержки. Шевек обхватил его рукой за плечи и не отпускал от себя, пока они пробирались в поисках другого выхода через здание Директората. Кроме того, в такой давке вдвоем устоять на ногах было значительно легче, чем одному.
Он сделал все, что мог, чтобы остановить кровотечение с помощью примитивной шины и жгута, и постарался наложить хотя бы какую-то повязку, чтобы немного прикрыть страшную рану. Потом заставил своего спутника выпить немного воды. Он не знал даже, как его зовут, судя по белой повязке на рукаве, этот человек был из социалистов, по виду ему было, как и Шевеку, лет сорок или, может, чуть больше.
Работая на юго-западе, Шевек видел и куда более серьезно изувеченных людей — там часто случались аварии — и узнал тогда, что человек способен вытерпеть совершенно немыслимые страдания и выжить. Но там, на Анарресе, о раненых заботились. Доставляли хирурга, который мог сделать операцию или полностью ампутировать конечность, привозили и переливали плазму и физраствор, чтобы хоть как-то компенсировать потерю крови, если крови нужной группы рядом не оказывалось, или по крайней мере устраивали человеку удобную постель, в которой можно было согреться и забыться сном…
Шевек сел на пол рядом с раненым, который был в полуобмороке от болевого шока, и стал рассматривать помещение склада — погрузочные клети, длинные темные проходы между ними, светлые проблески дневного света в щелях под опущенными ставнями на окнах, белые потеки селитры на потолке, отпечатки грубых башмаков рабочих и колес вагонеток на пыльном цементном полу. Всего час назад сотни тысяч людей радовались и пели под открытым небом, а сколькие из них теперь убиты?.. И они двое скрываются в каком-то жалком подвале…
— Жалкие вы все-таки люди! — сказал Шевек, обращаясь к своему спутнику на языке правик. — Раз вы не можете держать свои двери незапертыми, то никогда не будете свободными! — Потом он тихонько и нежно коснулся лба раненого. Лоб был холодный и влажный. Шевек ненадолго ослабил жгут у него на руке, встал, прошелся по грязному полу, подошел к двери и осторожно поднялся по лестнице на улицу. Основная масса бронемашин уже прошла. Одинокие и перепуганные демонстранты из числа отставших спешили мимо, опустив головы и стараясь поскорее миновать вражескую территорию. Шевек тщетно попытался остановить двоих, наконец третий остановился возле него сам.
— Мне нужен врач, — сказал ему Шевек. — У меня там раненый. В подвале. Вы не могли бы прислать врача?
— Лучше вытаскивайте его оттуда поскорее и уходите.
— А вы поможете мне тащить его?
Но человек только покачал головой и поспешил прочь:
— Они идут цепью, прочесывают дома, — крикнул он на бегу, чуть обернувшись. — Уходите! Уходите скорей!
Больше мимо не прошел никто. Вскоре на дальнем конце улицы Шевек увидел цепочку людей в черных мундирах. Он быстро спустился в подвал, захлопнул дверь, подпер ее покрепче и сел рядом с раненым на пыльный пол.
— Вот черт! — вырвалось у него.
Через некоторое время, успокоившись, он вытащил из кармана маленькую записную книжку и принялся изучать заветные формулы.
В полдень он снова осторожно выглянул наружу и увидел армейскую бронемашину, стоявшую у противоположного тротуара. Чуть дальше, у перекрестка поперек улицы были поставлены еще две бронемашины. Ему стало ясно, что за крики он слышал, сидя в подвале: должно быть, это перекликались солдаты. Или им кто-то ОТДАВАЛ ПРИКАЗЫ.
Атро однажды объяснил ему, как отдаются приказы, — это делается как бы сверху вниз: сержанты могут отдать приказ рядовым, лейтенанты — рядовым и сержантам, капитаны… и так далее, а вот генералы могут отдавать приказы всем остальным и сами не слушаться ничьих приказов, кроме приказов Главнокомандующего. Шевек слушал Атро со все возрастающим отвращением. «Вы называете это четкой организацией? — спросил он тогда. — Вы называете это дисциплиной? Но ведь это ни то ни другое! Это жестокий механизм принуждения, работающий, правда, весьма эффективно — не хуже парового двигателя, изобретенного в Седьмом тысячелетии. Разве можно с помощью такой застывшей допотопной структуры решать насущные проблемы?» В ответ на это Атро разразился целой речью, аргументируя достоинства войны как средства для воспитания мужества, истинно мужского характера, а также — для отсева тех, кто «никуда не годится». Однако сама направленность подобной аргументации вынудила его в итоге признать, что партизанские отряды, организованные из представителей «низов» и держащиеся на самодисциплине, способны действовать не менее эффективно, чем регулярные войска. «Хотя партизаны способны одерживать победы только в том случае, если сражаются за что-то свое, личное — ну там, за свой дом или еще что-то в этом роде», — не сдавался старый Атро. Но Шевек с ним спорить не стал. А сейчас как бы продолжил тот старый спор — сидя в полутемном подвале, среди погрузочных клетей с химическими веществами, на которых не было даже бирок с названиями. Он мысленно объяснял Атро, что теперь ему ясно, почему армия организована именно так, а не иначе. Подобная субординация действительно была совершенно необходима. Ни одна иная разумная форма организации не могла бы служить подобным целям. Он просто не понял тогда, что цели-то эти просты: оснащенные автоматическим оружием люди должны с легкостью, вызванной приказанием свыше, убивать безоружных мужчин и женщин в любом количестве. Вот только он по-прежнему не видел в этом ни особого мужества, ни вообще чего-либо, свойственного настоящим мужчинам.
Иногда Шевек разговаривал и со своим спутником. Когда стало темнее, этот человек все чаще лежал с открытыми глазами и раза два даже застонал, да так жалобно, по-детски, что у Шевека дрогнуло сердце. Ведь его спутник с отчаянным мужеством все то время, пока вокруг них безумствовала толпа, старался держаться на ногах и идти вперед, сквозь здание Директората, к Старому Городу, пряча раненую руку под куртку, прижимая ее к боку, чтобы Шевек не заметил, как серьезно он ранен, чтобы не отставать, не задерживать Шевека. Когда он застонал особенно громко, Шевек сжал его здоровую руку и прошептал:
— Тише, тише, брат, услышать могут! — Вряд ли их услышали бы снаружи, просто ему невыносимо было слышать, как этот человек страдает, и не иметь возможности ничем облегчить эти страдания. Раненый слабо кивнул и закусил губу.
Они просидели в подвале трое суток. Время от времени где-то рядом возникали спорадические перестрелки, армией явно по-прежнему были блокированы все входы и выходы на бульвар Мезее, находившийся поблизости. Правда, мятежники уже отступили, на бульваре и вокруг было так много солдат, что Шевеку и его спутнику, видимо, не оставалось ничего другого, как выйти и сдаться на их милость. Один раз, когда раненый в очередной раз пришел в себя, Шевек спросил его:
— А если мы выйдем наружу и добровольно сдадимся, что с нами сделают?
Раненый улыбнулся и кратко ответил:
— Пристрелят.
Вокруг все время слышалась стрельба, то дальше, то ближе, порой перестрелка продолжалась часами, а порой они слышали отдельные мощные взрывы и стрекот вертолетов. Вероятнее всего, раненый был абсолютно прав. Шевеку только не совсем ясно было, почему он улыбнулся.
Он умер от потери крови в ту ночь, когда они лежали, прижавшись друг к другу, чтобы согреться, на груде соломы, собранной Шевеком среди упаковочных клетей. Он уже окоченел, когда Шевек проснулся. Шевек сел и прислушался: в огромном темном подвале, на улицах наверху и во всем городе стояла тишина — тишина смерти.
Назад: Глава 8 Анаррес
Дальше: Глава 10 Анаррес