Глава 8
Анаррес
Они собрались на стадионе Северного парка, все шестеро; над городом в лучах заходящего солнца золотились клубы пыли, и плыла жара. У всех в желудках была приятная тяжесть сытной и вкусной еды — это был праздник середины лета, День Восстания (в честь первого крупного мятежа в Нио Эссейе в 740 году), и повсюду на улицах, прямо на открытом огне, готовили угощение. Надо сказать, угостились они не раз. Повара и работники столовых в этот день пользовались особым почетом — ведь именно они и начали два века назад ту забастовку, которая в итоге привела к восстанию. Таких традиций и праздников на Анарресе было много, некоторые установили еще первые поселенцы, а другие, вроде Праздника сбора урожая или дня летнего Солнцестояния, возникли спонтанно, в соответствии с ритмом жизни, установившимся на планете, среди тех, кто, работая вместе, вместе и веселился.
Шестеро друзей, разумеется, устроили дискуссию, довольно бессвязную, впрочем, и только Таквер была чрезвычайно бодра и рассуждала разумно; она съела неимоверное количество жареных пирожков и маринованных овощей, несколько часов подряд танцевала, однако это пошло ей только на пользу.
— Вот скажите, почему Квигот получил назначение на рыбозаводы Керанского моря? Ведь там ему придется все начинать сызнова! А Туриб между тем осталась здесь. — С тех пор как ее собственный исследовательский проект слили с проектом, находившимся под опекой непосредственно Координационного Совета, Таквер стала ревностной поклонницей многих идей Бедапа. — А все потому, что Квигот — хороший биолог, умница, который просто не согласен с дурацкими теориями Симаса, а Туриб — ничтожество, пустышка, зато умеет отлично потереть Симасу спинку в купальне! Я вам гарантирую, что именно Туриб станет руководить всей программой, когда Симас уйдет на пенсию! Пари готова держать!
— А что это такое? — спросил кто-то лениво — приятели Таквер были не слишком готовы сейчас к дискуссии по социальным проблемам.
Только Бедап, который в последнее время несколько растолстел, усердно бегал трусцой по дорожке стадиона, а остальные и не думали заниматься спортом: сидели на пыльной скамье под деревьями и болтали.
— Это слово йотик, — пояснил Шевек. — Уррасти любят играть в эту игру. Тот, кто угадывает верно возможный результат чего-либо, получает собственность проигравшего. — Шевек давно уже перестал соблюдать запрет Сабула, и все его друзья знали, что он изучал йотик.
— А как же это слово попало в наш язык? — спросил кто-то.
— Это все первые переселенцы. Они вынуждены были учить правик уже взрослыми, а думали по-прежнему на старом языке. Ведь и выражение «черт побери!» в словаре правик отсутствует. Это тоже слово йоти. Фаригв, изобретая наш язык, никаких ругательств не придумал, а может, его компьютеры просто не поняли, в чем необходимость подобных выражений.
— А вот что такое, например, «ад»? — спросила Таквер. — Я всегда считала, что это фабрика по переработке фекалий в том городке, где я выросла. Честное слово! По-моему, выражение «пошел к черту», то есть в «ад», означает, что тебя посылают в самое плохое место, какое только может быть на свете.
Дезар, который уже получил постоянное назначение на работу в Институте, однако по-прежнему вертелся возле Шевека, хотя Таквер сторонился и разговаривал с ней редко, сказал, как всегда, чрезвычайно кратко:
— То есть на Уррас.
— Ничего подобного. На Уррасе тебя посылают к черту, когда проклянут.
— Ад — это назначение на все лето в юго-западные пустыни, — сказал Террус, эколог, старый друг Таквер. — А в йотик это связано с религиозными представлениями уррасти. Шев, неужели тебе так уж необходимо читать их труды по религии?
— Некоторые из старых физиков Урраса строили свои теории исключительно по религиозной модели, — откликнулся Шевек. — Такие концепции и сейчас еще в ходу. А вообще-то «ад» означает «обитель абсолютного Зла».
— Ну точно! Фабрика по переработке дерьма в Круглой Долине! — сказала Таквер. — Я так и думала.
Подбежал запыхавшийся Бедап, совершенно белый от пыли. Ручейки пота проложили в пыли дорожки. Бедап тяжело плюхнулся рядом с Шевеком и шумно выдохнул воздух.
— Скажи что-нибудь на йотик, — попросил Ришат, один из студентов Шевека. — Как он, интересно, звучит?
— Ты же знаешь. «Иди к черту!», «черт побери!»…
— Ну хватит ругаться в присутствии дамы! — притворно возмутилась Таквер. — Скажи целое приличное предложение.
Шевек добродушно улыбнулся и произнес нечто довольно длинное.
— Я не совсем, правда, уверен в произношении, — прибавил он. — Только догадываюсь, как должно быть.
— А что это ты сказал?
— «Если то, что время „проходит“, является свойством человеческого сознания, то прошлое и будущее — это функции нашего разума». Это цитата. Из работы Керемхо, предтечи классической теории.
— Как странно, что мы порой не можем понять точно таких же, как мы, людей, потому что они говорят на другом языке.
— Эти люди даже на своей планете друг друга понять не могут. И вообще у них там сотни различных языков в этих их бесконечных государствах…
— Ох, воды бы мне сейчас! Напиться бы вдоволь! — все еще тяжело дыша простонал Бедап.
— Нет воды. И похоже, долго еще не будет, — серьезно ответил ему Террус. — Дождей не было уже восемнадцать декад, точнее, 183 дня! Самая длительная засуха в долине Аббеная за последние сорок лет.
— Если так будет продолжаться, чего доброго, придется очищать и пить собственную мочу, как это делали в 20-м году. Эй, Шев, не угодно ли стаканчик «писки»?
— Ты не шути, — сказал Террус. — Мы ведь буквально на ниточке сейчас висим. Будет ли еще дождь? Листовые культуры в Южном Поселении уже погибли. Там тридцать декад дождей не выпадало.
Все дружно посмотрели в затянутое золотистой дымкой небо. Зубчатые листья на деревьях, под которыми они сидели, привезенных из Старого Мира, поникли и свернулись в трубочки.
— Не будет второй Засухи! — сказал Дезар. — Предотвратят! Используют современные опресняющие растения.
— Ими можно только смягчить последствия засухи, — мягко возразил Террус. — Но не предотвратить ее.
Зима в тот год наступила рано, холодная и бесснежная. Широкие улицы Аббеная были покрыты замерзшей пылью; низкие дома будто припали к земле. Вода для мытья отмерялась чрезвычайно строго: гораздо существеннее было удовлетворить жажду и голод. Двадцать миллионов жителей Анарреса одевало и кормило дерево-холум, точнее, его многочисленные разновидности, у которых использовалось все: листья, древесина, семена, клубневидные корни. В мастерских и на складах имелся некоторый запас тканей из волокна холум, однако достаточных запасов пищи на Анарресе не было никогда. Сейчас каждую каплю воды старались отдать земле, чтобы поддержать жизнь растений. Небо над столицей было безоблачным, однако его скрывала мрачная пелена — ветер поднимал в воздух тучи пыли, принося ее из более засушливых районов юга и запада. Лишь иногда, когда ветер дул с севера, с гор Не Терас, желтая мгла рассеивалась и проглядывало холодное ярко-синее небо, в зените имевшее фиолетовый оттенок.
Таквер была беременна. Чаще всего она чувствовала себя неплохо, была добродушной, хотя и немного сонной.
— Я рыба, — говорила она. — Я рыба в воде. И я внутри того младенца, который во мне.
Но иногда она слишком уставала на работе. К тому же ей постоянно хотелось есть, поскольку порции в столовых были несколько урезаны в связи с засухой. Правда, беременные женщины, дети и старики ежедневно получали небольшую добавку к рациону — второй завтрак в 11 часов утра, — но Таквер часто пропускала его из-за жесткого графика работы в лаборатории. Она могла пропустить завтрак, но покормить рыб в аквариумах должна была обязательно. Друзья часто приносили ей что-то, специально сэкономленное за обедом — банку супа, несколько ломтиков консервированных фруктов, — и она все это съедала с благодарностью, не переставая, однако, мечтать о сладком, но сладкого на Анарресе, тем более сейчас, особенно не хватало. Переутомившись на работе, Таквер становилась беспокойной, легко огорчалась по пустякам или же вдруг вспыхивала ни с того ни с сего как спичка.
Поздней осенью Шевек закончил «Принципы Одновременности» и передал рукопись Сабулу, одобрение которого было необходимо для того, чтобы книгу издали. Десять, двадцать, тридцать дней Сабул о рукописи молчал, а на вопросы Шевека отвечал, что у него не хватает времени и он никак не соберется ее прочесть. Шевек ждал. Прошло ползимы. Каждый день продолжали дуть сухие холодные ветры, земля промерзла насквозь. Казалось, вся жизнь вокруг замерла, застыла, безнадежно ожидая дождя, тепла, возрождения…
В комнате было темно. На улицах только-только зажглись огни, слабо мерцая под тяжелым темно-серым куполом небес. Войдя в дом, Таквер зажгла свет и присела прямо в пальто у электрокамина.
— Ух, как я замерзла! Ужас! Ноги просто окоченели, точно я босиком по льду шла. Я прямо чуть не заплакала — так больно было, еле добралась. Проклятые спекулянтские ботинки! Неужели у нас не могут делать нормальную обувь? А ты чего в темноте сидишь?
— Не знаю.
— Ты обедал? Я немного перекусила в Льготной по дороге домой. Пришлось задержаться — у кукури вот-вот должны были вылупиться мальки, а их обязательно нужно сразу отделять от взрослых особей, пока те малышей не сожрали. Нет, ты скажи мне, ты хоть что-нибудь ел?
— Нет.
— Перестань. Ну, пожалуйста, не будь сегодня таким! Иначе я просто разревусь, а меня уже и так от собственных слез тошнит. Чертовы гормоны! Жаль, что мы не размножаемся, как рыбы, а как было бы хорошо: отложил икру и плыви куда хочешь! А то еще можно вернуться и собственными детенышами пообедать… Ну хватит, Шев, не сиди с мертвым лицом. Не могу я, когда у тебя такие глаза! — Таквер уже чуть не плакала. Она по-прежнему сидела, скорчившись, у камина и тщетно пыталась расшнуровать ботинки негнущимися, замерзшими пальцами.
Шевек молчал.
— Слушай, в чем дело? Ну что ты все молчишь?
— Сегодня меня пригласил наконец Сабул, — сказал Шевек равнодушным тоном. — Он отказывается рекомендовать «Принципы» — ни к печати, ни на экспорт.
Таквер оставила свою бесполезную борьбу со шнурками и минутку посидела спокойно. Потом оглянулась на Шевека через плечо и осторожно спросила:
— Что именно он сказал?
— Его замечания на столе.
Она встала, прошаркала в одном ботинке к столу и стала читать себе под нос лежавший поверх остальных бумаг листок, засунув руки поглубже в карманы:
— Так… «Классическая теория всегда являлась столбовой дорогой для развития хронософии… ее принципы признаны всем одонийским обществом со времен Заселения… Самолюбование и эгоизм… проявившиеся в отказе от этих принципов, могут привести лишь к бессмысленному накручиванию одной бесплодной гипотезы на другую… или же к повторению некоторых религиозно-спекулятивных теорий, созданных продажными псевдоучеными государств Урраса…» Сам ты продажная тварь! — не выдержала Таквер. — Ах ты дрянь! Узколобый завистливый краснобай, спекулирующий идеями Одо! Неужели он пошлет этот отзыв в Издательский синдикат?
— Уже послал.
Таквер снова опустилась на пол и принялась яростно бороться со вторым ботинком, время от времени поглядывая на Шевека. Однако к нему она так и не подошла, не попыталась его хотя бы коснуться, она вообще некоторое время молчала, а когда заговорила, в голосе ее уже не было ни слез, ни возмущения. Он звучал как обычно — ласково, глуховато, как бы с затаенным мурлыканьем.
— Что ты будешь делать, Шев?
— Ничего тут не поделаешь.
— Нет, мы эту книгу непременно напечатаем! Создадим свой синдикат, научимся набирать и так далее, и все сделаем сами.
— Бумага выдается по минимуму. Только на то, что имеет «жизненно важное значение» — решение Координационного Совета, пока не будет ясно, что плантации деревьев-холум спасены.
— А нельзя ли как-то замаскировать твою работу? Немножко завуалировать истинный смысл выводов, украсить «фестончиками» из классической физики… Чтобы ее все-таки пропустили, а?
— Невозможно. Нельзя черное выдать за белое.
Она не стала спрашивать насчет обходных путей, возможностей опубликовать работу через голову Сабула. Для анаррести это было бы вопиющим нарушением законов этики. Да и не было никаких обходных путей. Не можешь работать вместе со всеми — работай один.
— А что, если… — Она нерешительно умолкла. Встала, подошла к камину и прислонила к нему снятые наконец совершенно ледяные ботинки. Потом сняла пальто, аккуратно повесила его, накинула на плечи тяжелую, ручной работы шаль и, охнув тихонько, присела на краешек кровати. Посидев немного, она подняла глаза на Шевека. Тот продолжал сидеть в прежней позе — к ней боком, профиль его четко вырисовывался на фоне окна. — А что, если, — снова заговорила Таквер, — предложить ему подписать эту работу в качестве твоего соавтора? Как ту, самую первую?
— Сабул не поставит свою подпись под «повторением религиозно-спекулятивных теорий».
— Ты уверен? А по-моему, именно этого он и добивается. Он же понимает, ЧТО ты создал! Ты и сам всегда говорил, что он тщеславен. Он знает, что «Принципы» подрывают основы классической теории и способны все его собственные работы отправить в мусорный ящик. Но если бы он мог разделить с тобой славу первооткрывателя… Для него ведь существует только собственное «я»! Если бы он всюду мог говорить, что это его книга…
— Я уж скорей разделю с ним тебя, — с горечью возразил Шевек.
— А ты попробуй посмотреть на это иначе, Шев. Ведь главное — это сама твоя работа, твои идеи. Вот послушай: мы с тобой хотим родить ребенка, мы уже любим его, мы намерены сами воспитывать малыша, но если вдруг окажется, что по какой-то причине его нельзя будет оставить с нами, если он непременно умрет дома и сможет выжить только в больнице, если для его спасения потребуется его отдать и никогда больше его не видеть, даже имени его не знать… Если бы перед нами стоял такой выбор, что бы ты предпочел? Оставить его у себя и дать ему умереть или расстаться с ним — и позволить ему жить?
— Не знаю, — сказал он и уронил голову на руки. Потом встрепенулся и яростно потер виски. — Да, разумеется… Да. Но это… но я…
— Родной мой, — Таквер стиснула на коленях руки, но до него так и не дотронулась, — не имеет значения, чье имя будет на обложке. Люди поймут. Главное — сама книга.
— Но «Принципы» — это все равно, что я сам. — Он закрыл глаза и застыл, точно мертвый. И тут она все же подошла к нему и коснулась его — так легко и нежно, точно под руками у нее была открытая рана.
В начале 164-го года первое — сокращенное и коренным образом измененное — издание «Принципов Одновременности» увидело свет в Аббенае; авторами значились Сабул и Шевек. Координационный Совет по-прежнему разрешал печатать только самую необходимую информацию, однако Сабулу, имевшему влияние в издательских кругах, удалось убедить Совет в чрезвычайной пропагандистской ценности данной книги, особенно за границей. Уррас, сказал он, процветает, тогда как на Анарресе царят засуха и голод. Доставленные оттуда периодические издания полны ужасающих пророчеств относительно скорого и неизбежного краха одонийской экономики. Разве есть лучший способ противостоять этим утверждениям, чем публикация работы чисто теоретической, доказывающей, что есть еще порох в пороховнице? «Этот величественный монумент чистой науки, — писал Сабул в своей новой рецензии, — парит над проблемами материальной вражды и выгоды, доказывая несомненную жизнеспособность одонийского общества и его абсолютную победу над иерархическим обществом собственников».
Итак, работа была опубликована в соавторстве с Сабулом, и пятнадцать ее экземпляров (из трехсот) отправились на грузовом корабле «Старательный» на планету Уррас, в государство А-Йо. Шевек изданную книжку даже не открыл. Однако в подготовленный к отсылке на Уррас пакет вложил копию полного варианта собственной рукописи и на первой странице приписал просьбу — передать рукопись доктору Атро с физического факультета Университета Йе Юн с наилучшими пожеланиями от автора. Он знал, что Сабул, который давал окончательное «добро» всему пакету, не мог не заметить этого дополнения; он мог беспрепятственно конфисковать рукопись, мог ее пропустить, понимая, что «кастрированная» им книга никогда не произведет на физиков Урраса должного эффекта. Он ничего не сказал Шевеку о судьбе рукописи, а тот ни о чем его не спросил.
В ту весну Шевек вообще был исключительно неразговорчив. Он добровольно согласился принимать участие в строительстве нового водоочистительного предприятия на южной окраине Аббеная и либо целыми днями пропадал там, либо занимался со студентами. Кроме того, он снова занялся исследованием субатомных структур, часто работая вечерами на институтском ускорителе или в лабораториях. В присутствии Таквер и друзей он был тих, спокоен и холоден.
Таквер вот-вот должна была родить — живот у нее стал огромным, ходила она вразвалку, точно неся перед собой огромную тяжелую корзину с бельем. Но работы в лаборатории не оставила, пока не подыскала подходящую замену и не обучила всему, что считала необходимым. В первое же утро, когда она, сдав наконец дела, отправилась домой, чтобы немного отдохнуть, у нее начались схватки. Почти на две недели позже срока. Неколько часов она пролежала одна — Шевек вернулся лишь к вечеру.
— Можешь сходить за акушеркой, — спокойно сообщила ему Таквер. — Скажи, что схватки следуют примерно минут через пять, но пока довольно ровно. Бегом не беги — ничего страшного, успеешь.
Но он побежал, и, когда акушерки на месте не оказалось, его охватила настоящая паника. Терапевта тоже почему-то не было, и ни один из них даже записки не оставил на двери кабинета, как обычно, чтобы можно было их как-то отыскать. Сердце бешено забилось у Шевека в груди: он вдруг с ужасающей ясностью увидел все события последнего времени и свою роль в них. Отсутствие медицинской помощи было наказанием — ему, ибо он совсем отдалился от Таквер за эту зиму, после решения напечатать книгу в соавторстве с Сабулом. Он бросил Таквер в таком положении, а она… становилась все более тихой, какой-то пассивной… Очень терпеливой. Теперь он понимал почему: это она готовилась к смерти! Она сама отошла в сторону, чтобы не мешать ему, а он даже попытки не сделал последовать за нею! Его заботило только собственное горе, собственное разочарование, но никогда — ее страхи, ее мужественная борьба за будущего ребенка. Он сам бросил ее — он хотел, чтобы все оставили его в покое! — и вот теперь она уходит, уже ушла… слишком далеко, чтобы он мог догнать ее… и уйдет еще дальше, одна, навсегда…
В районную больницу он примчался настолько запыхавшимся и обессиленным, что там сперва решили, что у него плохо с сердцем. Он объяснил, в чем дело, и они тут же послали за акушеркой, а ему велели идти домой, поскольку роженицу нехорошо оставлять одну. Он бежал, и с каждым шагом в нем рос ужас, уверенность в том, что он потеряет Таквер.
Однако, влетев в дом, он не смог даже упасть перед ней на колени и попросить прощения: у Таквер не было ни сил, ни времени на эмоциональные сцены — она уже успела все снять с постели, постелила чистую простыню и вовсю трудилась, рожая их дочь. Она не кричала, не выла, не плакала, словно ей и не было больно: она работала. Как только наступала очередная схватка, а они теперь шли очень часто, она старалась не напрягаться и дышать правильно, а когда боль отпускала, издавала громкое удовлетворенное «уфф!», точно только что неимоверным усилием подняла что-то очень тяжелое. Шевек никогда не видел, чтобы какая-нибудь работа требовала от человека столь интенсивного напряжения души и тела.
И естественно, ему очень хотелось помочь Таквер. Он крепко держал ее за руки и тянул на себя, когда Таквер подавала ему соответствующий знак, они довольно быстро приспособились делать это, когда начались потуги, и за этим занятием их застала прибежавшая акушерка. Таквер так и родила — присев на корточки, прижавшись лицом к бедру Шевека и крепко держась руками за его сомкнутые замком руки.
— Ну вот и все! — негромко сказала акушерка под тяжкое, точно работа парового молота, дыхание Таквер, держа на руках покрытое слизью, крошечное, но все же самое настоящее человеческое существо. За ребенком на пол вылилась целая лужа крови и выпало что-то еще — ужасное, аморфное, неживое, и ужас, который Шевек успел уже позабыть, охватил его с удвоенной силой. Ему казалось, он видит перед собой смерть. Таквер отпустила его руки и сползла, совершенно обессиленная, к его ногам. Он склонился над нею, окаменев от ужаса и горя.
— Ага, это хорошо! — сказала почему-то акушерка. — Не стой. Помоги-ка перенести ее на постель, а я все это уберу.
— Я хочу вымыться, — послышался слабый голос Таквер.
— Вот-вот, помоги ей привести себя в порядок, — посоветовала Шевеку акушерка. — Вон стерильные полотенца… вон те.
— Уа-уа-уа, — сказал вдруг рядом кто-то еще.
Шевеку показалось, что в комнате стало очень людно.
— Ну обмыл ее? Ладно, хватит, — остановила его акушерка. — Возьми-ка малышку — пусть мать приложит ее к груди. И девочке полезно, и кровотечение остановить поможет. А я пока быстренько отнесу плаценту в больницу, суну в холодильник и сразу вернусь, минут через десять, не больше.
— А где же… Где…
— Да в колыбели, — бросила акушерка, уже выходя за дверь, и Шевек с изумлением обнаружил рядом очень маленькую кроватку, вспомнив, что на самом деле ее приготовили уже давно, больше месяца назад. Девочка была там. Каким-то немыслимым образом во всей этой суете акушерка успела не только обмыть ребенка, но и одеть в чистую распашонку и запеленать, и теперь малышка уже совсем не была похожа на покрытую слизью рыбину. Смеркалось, причем удивительно быстро — как все, что происходило сегодня. Уже во всех окнах горел свет. Шевек взял на руки дочь, личико у нее было невероятно маленьким, с нежными, почти прозрачными сомкнутыми веками…
— Давай-ка мне малыша, — сказала Таквер. — Ой, ну пожалуйста, Шев, давай скорее!
Он пронес ребенка через всю комнату и очень осторожно опустил в объятия Таквер.
— Ах! — вырвалось у нее. Это был тихий вздох облегчения после честно одержанной победы.
— Кто у нас? — сонно спросила Таквер через некоторое время.
Шевек сидел рядом, на краешке кровати, и смотрел на ребенка, смущенный крошечными ручками и ножками и совершенно обалдевший.
— Девочка.
Вскоре вернулась акушерка и занялась наведением порядка в комнате.
— Вы оба просто молодцы! — похвалила она их. — Отлично со всем справились! — Они молча восприняли эту похвалу. Шевек потупился. — Я завтра утречком забегу, — пообещала акушерка и ушла. Девочка и Таквер уснули. Шевек положил голову на подушку рядом с Таквер и ощутил знакомый, чуть мускусный запах ее кожи. Но сейчас к этому запаху примешивалось что-то еще, какое-то нежное благоухание… Таквер спала на боку, прижав девочку к груди. Очень нежно Шевек обнял ее и, окутанный этим ароматом жизни, тоже заснул.
Одониец имел к моногамии не большую склонность, чем, скажем, к совместному производству, балету или изготовлению строительных материалов. Партнерство в семейных отношениях носило совершенно свободный характер, как во всех прочих сферах жизни. Такие отношения могли порой длиться годами, порою же партнеры расставались очень быстро. Социального института брака не существовало. И расставание партнеров никем не порицалось — это было исключительно их личным делом.
Все это полностью согласовывалось с теорией Одо. Прочность обещания, даже если даешь его на неопределенных условиях, была тем основным понятием, которое коренилось глубоко в сознании одонийцев. С первого взгляда могло показаться, что непременное условие «свободы любых перемен» как бы полностью обесценивает саму идею надежности обещания или клятвы; однако именно эта свобода и придавала любому данному обещанию особый смысл. Обещание становилось подобным избранному направлению, ибо являлось как бы самоограничением выбора. Как указывала Одо, если направление не избрано, если человек или общество никуда не движется, то никаких перемен и не произойдет. Свобода выбора и перемен, предоставленная человеку, останется неиспользованной, как если бы этот человек был заключен в тюрьму, но только построенную им самим, в лабиринт, из которого выхода нет. Таким образом, с точки зрения Одо, обещание, клятва, сама идея верности превращались в основную движущую силу, в основной этический вектор сложного понятия свободы.
Многие, впрочем, считали, что идея верности совершенно неоправданно применяется к интимным отношениям между мужчиной и женщиной. Они говорили, что в данном случае Одо «подвела» ее принадлежность к женскому полу. Порой она в своих работах доходила практически до полного отказа от истинной свободы любви; в таких случаях ее критиковали за «чересчур женский» подход к этой проблеме, за то, что она пишет «не для мужчин». Надо сказать, что довольно многие женщины также критиковали Одо за подобную точку зрения; по всей видимости, она оказалась не понятой не только мужчинами, но неким определенным типом людей, составляющим весьма значительную часть человечества, — теми, для кого эксперимент и разнообразие составляют суть и основу сексуальных отношений.
Хотя сама Одо, возможно, недостаточно хорошо понимала таких людей, она одновременно считала и тех, кто намеревался сохранять верность друг другу, некоей «собственнической аберрацией» нормы; таким образом, ее теория все же гораздо лучше подходила для временных любовников, а не для тех, кто вступал в длительные партнерские отношения. Никакого закона о семье, никаких ограничений, никаких наказаний, никакой ответственности, никакого неодобрения по отношению к любым формам сексуальных отношений. Исключение составляли лишь насильники; за изнасилование ребенка или женщины соседи вполне могли наказать преступника чрезвычайно жестоко, если он не успевал сам предать себя в руки куда более мягкие — укрыться в центре принудительного лечения. Однако насилие в одонийском обществе встречалось исключительно редко — ведь здесь удовлетворение сексуальных потребностей воспринималось как норма с момента достижения человеком половой зрелости, а единственным социально-этическим ограничением было довольно мягкое требование соблюдения интимности (подобная «скромность» была, по сути дела, вынужденной, навязанной особенностями жизни в тесной коммуне).
У тех, кто все же решался создать некое подобие семьи — гомосексуальной или гетеросексуальной, — возникали свои проблемы, совершенно неведомые сторонникам «свободной любви». Партнеры, особенно живущие вместе длительное время, неизбежно сталкивались не только с ревностью, пробуждением собственнических инстинктов и прочими «недугами», для которых моногамный союз обеспечивает столь благоприятную почву, но и с давлением извне. Такая пара, например, всегда должна была помнить, что их в любой момент могут разлучить в связи, скажем, с необходимостью перераспределения рабочей силы.
Сотрудники ЦРТ в общем старались не разлучать подобные пары или же воссоединяли их, как только это вновь становилось возможным; однако возможным это оказывалось не всегда, особенно если мужчин поголовно призывали на какие-то срочные работы. Да никто и не ожидал, что Центр станет переделывать свои списки и вносить коррективы в программы компьютеров во имя воссоединения какой-то пары. Во имя продолжения жизни на планете каждый анаррести готов был в любой момент отправиться туда, где он более всего нужен, и делать ту работу, в которой на данный момент была наибольшая потребность. Человек вырастал, воспринимая произвольное распределение назначений на работу как основополагающий фактор жизни, как неотложную, постоянную социальную необходимость; тогда как семья, супружество считались исключительно личным делом, тем выбором, который можно было совершить только в пределах иного, более важного множества выборов.
Но когда направление выбрано по собственной доброй воле и от души, может показаться, что все вокруг способствует твоему продвижению вперед. Зачастую возможность и реальность разлуки служили лишь укреплению взаимной верности партнеров. В стремлении сохранить верность друг другу было что-то от вызова Судьбе и, возможно, обществу — где не существовало ни правовых, ни моральных наказаний за неверность, где на разлуку приходилось соглашаться добровольно, где вас могли разлучить в любое время и на долгие годы… Впрочем, люди всегда любили бросать вызов Судьбе и искали свободу в ее противоположности.
В 164-м году многие из тех, кто никогда не пытался бросать вызов Судьбе, попробовали, что это значит; и многим понравилось испытывать себя на прочность, понравилось ощущение опасности. Засуха, начавшаяся летом 163-го года, не закончилась к зиме, и к лету следующего, 164-го года возникли серьезные экономические трудности и угроза голода.
Рационы были строго ограничены; график работ составлен по принудительному образцу. Борьба за то, чтобы вырастить хоть какой-то урожай и суметь правильно распределить запасы, приобрела конвульсивный, отчаянный характер. И все же люди не впадали в отчаяние. Одо писала: «Ребенок, свободный от бремени собственничества, от бремени экономического соперничества, вырастет с желанием всегда делать то, что необходимо всем, и будет способен радоваться, делая это. Работа бессмысленна, если она омрачает душу. Радость матери, кормящей своего малыша, или учителя, или удачливого охотника, или хорошего повара, или умелого работника — любого, кто делает нужную другим работу и делает ее хорошо, — удивительно сильна и прочна, она является, возможно, одним из самых глубоких источников человеческой признательности и социальности». В этом смысле Аббенай летом 164-го года был подхвачен как бы неким незримым потоком счастья. Работа делалась всеми с легкой, открытой душой, как бы тяжела она ни была, и всегда ощущалась готовность любого забыть о своих личных заботах и проблемах во имя общего дела. Вновь ожили старые лозунги времен Заселения. Было упоительно сознавать, что связи между отдельными членами общества лишь упрочились, несмотря на все тяжкие испытания.
В начале лета Координационный Совет расклеил объявления о том, что люди могут сократить свой рабочий день примерно на час, поскольку содержание белка в их рационе не является достаточным для восстановления затраченной за полный рабочий день энергии. Могучая трудовая активность пошла на спад, стих шум городских улиц. Люди, закончив работу, лениво слонялись по площадям и скверам, играли в шары или просто сидели в дверях своих фабрик и мастерских, вступая в разговоры с прохожими. В городе стало заметно меньше людей — десятки тысяч уехали добровольцами на срочные сельскохозяйственные работы. Однако взаимное доверие, солидарность людей одерживали верх над депрессией и тревогой. «Мы друг друга насквозь видим», — честно признавались они, действительно исхудавшие до крайности, но не утратившие присутствия духа и жизненной энергии. Когда в северных пригородах пересохли колодцы, временные водопроводы из других районов были проложены туда буквально за тридцать часов — добровольцами, после трудового дня, людьми как высокой квалификации, так и необученными, взрослыми и подростками.
В конце лета Шевек был послан на сельскохозяйственные работы в Южное Поселение, на ферму Красные Ручьи. Синоптики надеялись на дожди, которые должны были выпасть в экваториальных районах во время муссона, и нужно было попытаться вырастить урожай до возвращения засухи.
Он давно уже ждал подобного назначения, поскольку строительство водоочистного предприятия было завершено, и он сам внес свое имя в общий список. А пока он вел занятия со студентами, много читал, участвовал в любых срочных работах, какие объявлялись в их квартале или в городе, и возвращался домой, к Таквер и маленькой дочери. Таквер через пять декад после родов снова вышла на работу в лабораторию, но бывала там теперь только по утрам. Как кормящая мать она получала некоторые белковые и углеводные добавки и очень старалась их не пропустить. Друзья не могли теперь делиться с нею едой — лишней еды просто не было. Таквер очень похудела, но вид у нее все равно был цветущий, и девочка тоже была небольшая, но крепенькая.
Шевеку возня с дочкой доставляла огромное удовольствие. Оставаясь с ней наедине по утрам (они отдавали ее в ясли только в те дни, когда у него были лекции или приходилось выходить на срочную работу), он испытывал щемящее чувство собственной необходимости, которое, собственно, и является счастливым бременем и наградой родительства. Живая, чутко на все реагирующая девочка оказалась великолепной слушательницей, и Шевек вовсю развертывал перед ней свои словесные фантазии, которые Таквер добродушно называла «проблесками безумия». Он, например, брал малышку на колени и читал ей совершенно немыслимые лекции по космологии, объясняя, что время — это на самом деле пространство, только как бы вывернутое наизнанку, а фотон — иная ипостась кванта, объясняющая, почему расстояние можно считать одним из случайно проявляющихся свойств света. Шевек давал дочери экстравагантные, бесконечно менявшиеся прозвища, читал ей смешные и забавные «мнемонические» стишки собственного сочинения: «Время — оковы, Время — тиран, сверхмеханический, сверхорганический…», и — ух! — подбрасывал ее в воздух, а она попискивала от удовольствия и размахивала своими толстенькими ручонками. В итоге счастливы были оба. Когда же Шевек получил назначение на юг, то сердце его сжала щемящая тоска. Он все-таки очень надеялся, что его пошлют не так далеко от Аббеная. Однако вместе с весьма неприятной необходимостью расставаться с Таквер и дочкой на целых шестьдесят дней откуда-то возникла твердая уверенность в том, что он непременно вернется назад. И пока эта уверенность у него была, он ни на что не жаловался.
Вечером, накануне его отъезда, к ним зашел Бедап; они вместе пообедали в институтской столовой, а потом долго сидели и разговаривали у них дома, не зажигая света и открыв окна. Стояла жуткая духота. Бедап, который обычно ел в маленькой столовой, где поваров можно было попросить порой приготовить что-то по специальному заказу, сэкономил весь свой спецпаек соков и принес с собой небольшую бутылочку, которую с гордостью и вытащил из кармана, точно напоминание о давно минувших вечеринках. Они пустили ее по кругу и с наслаждением вкушали напиток, причмокивая от удовольствия.
— А вы помните, — сказала Таквер, — сколько было еды на той вечеринке, когда Шев уезжал из Северного Поселения? Я съела целых девять жареных пирожков.
— Ты тогда еще так коротко стриглась, — сказал Шевек, сам удивленный этим воспоминанием; ему никогда не приходило в голову сравнивать ту стриженую девушку с теперешней Таквер. — Это ведь была ты, правда?
— А кто же?
— Черт возьми, но ты же тогда была совсем девчонкой!
— Между прочим, ты и сам был не старше! Все-таки десять лет прошло. А я потому тогда так коротко стриглась, что мне ужасно хотелось чем-то выделиться, быть не похожей на остальных, более интересной. Очень мне это помогло! — Она звонко расхохоталась было, но тут же умолкла, боясь разбудить девочку, спавшую за ширмой. Однако малышка спала крепко. — А интересно, почему так бывает?
— По-моему, лет в двадцать это бывает у всех, — сказал Бедап. — Просто наступает время, когда нужно решить, то ли всю оставшуюся жизнь быть таким, как остальные, то ли принести себя в жертву собственной индивидуальности.
— Или по крайней мере смириться с нею, — сказал Шевек.
— У Шева сейчас вообще смиренное настроение, — пояснила Таквер. — Это у него старость, должно быть, наступает. Ему ведь уже тридцать стукнуло!
— Ну ты-то и в девяносто смиренной не будешь, — похлопал ее по спине Бедап. — Кстати, ты уже смирилась с именем, которое дали вашей дочке?
Пяти- и шестибуквенные имена, которые предлагал центральный регистрационный компьютер, являлись абсолютно уникальными и заменяли в обществе анаррести удостоверение личности. Никаких других данных жителю Анарреса не требовалось: в его имени были закодированы все сведения о нем. Таким образом, имя становилось чрезвычайно важной составляющей его человеческой сущности, хотя никто из анаррести не мог сам выбрать себе или своему ребенку имя, как не мог, например, выбрать себе при рождении иной нос или рост. Таквер совершенно не нравилось имя, которое дали их дочери: Садик.
— Нет, не смирилась, — ответила она Бедапу. — «Садик» по-прежнему звучит так, словно у меня полон рот мелких камешков. И оно ей совершенно не подходит!
— А мне это имя нравится, — сказал Шевек. — Мне в нем видится высокая стройная девушка с длинными черными волосами…
— Хотя пока это всего лишь маленькая толстушка, и волос у нее что-то совсем не видно, — подхватил Бедап.
— Дайте ей время, братцы! Она вырастет и будет прекрасна! Послушайте. Я сейчас произнесу речь.
— Речь! Речь!
— Ш-ш-ш…
— Чего там «ш-ш-ш», этот ребенок способен проспать даже землетрясение!
— Тихо. Вы сами виноваты в том, что я окончательно расчувствовался. — Шевек поднял свою чашечку с фруктовым соком. — Я хочу сказать… Я вот что хочу сказать: я рад, что Садик родилась именно сейчас. В тяжелый год, в трудные времена, когда так важно ощущение локтя. Я рад, что она родилась здесь, на этой планете. Что она одна из нас, что она наша дочь и наша сестра. Вот я, например, очень рад, что она сестра Бедапа, сестра Сабула… даже Сабула! И я пью вот за что: я очень надеюсь, что всю жизнь Садик будет любить своих братьев и сестер так же сильно и с той же радостной отдачей, как я люблю их сегодня. И еще я очень надеюсь, что все-таки пойдет дождь…
Координационный Совет, основной пользователь радиотелефонной и почтовой связи, координировал все ее средства, как и средства дальнего сообщения и судоходства. На Анарресе не существовало никакого «бизнеса» в том смысле, в каком он связан с рекламой, инвестициями, спекуляцией и так далее, и почтовые отправления в основном состояли из переписки между промышленными и профессиональными объединениями, обмена информацией и бюллетеней, издаваемых КСПР, а также из относительно небольшого количества личных писем. Живя в таком обществе, где каждый мог в любой момент переместиться куда захочет, анаррести обычно заводили друзей там, где находятся в данный момент, не очень заботясь о том, что было раньше. Телефонами в пределах одной коммуны вообще пользовались крайне редко и только по важному делу; коммуны чаще всего были просто недостаточно велики для телефонных разговоров. Даже в Аббенае сохранилась привычка селиться поближе «к своим» — в определенных кварталах, которые были полуавтономными и внутри которых можно было добраться до тех, кто тебе нужен просто пешком. По телефону звонили главным образом издалека, и эти переговоры осуществлялись с помощью Координационного Совета. Частные разговоры следовало заказывать заранее по почте, если только это не краткое сообщение в несколько слов, для передачи которого можно было просто воспользоваться услугами телефонисток. Письма посылали незапечатанными — разумеется, не по закону, а по взаимному соглашению. Личная переписка из далеких мест была весьма дорогостоящей, в том числе и в плане чисто человеческих услуг; существовало даже почти негативное отношение к «необязательным», то есть неделовым письмам или телефонным звонкам. Это было следствием привычки к «обобществлению» всего; к тому же излишества всегда попахивали эгоизмом, стремлением к «отделению от общества». Возможно, именно поэтому письма и принято было отсылать незапечатанными: ты как бы не был вправе просить людей пересылать твое письмо, если они сами прочесть его не могут. Письма отправлялись обычно с почтовым дирижаблем КС — это если повезет — или на грузовом поезде, что было гораздо медленнее. Зачастую письмо, прибыв в нужный город, валялось на почте до бесконечности, поскольку почтальона там вообще не было, пока кто-нибудь не сообщал адресату, что ему пришло письмо, и тогда человек сам шел на почту и забирал его.
Однако же каждый все-таки сам решал для себя, писать ему письма или нет. Шевек и Таквер писали друг другу регулярно, примерно раз в декаду.
«Поездка в целом прошла неплохо, — писал Шевек. — На грузовике добирались всего три дня. Здесь собралось множество людей, говорят, тысячи три. Последствия засухи в этих краях просто ужасны, хотя еда в столовых точно такая же, как в Аббенае, да еще на завтрак и на обед дают дополнительно вареные побеги гара — у них есть некоторый запас, ведь гар произрастает именно там. Но климат в этой проклятой пустыне Даст все-таки мучителен для человека. Воздух ужасно сухой, и все время дует ветер. Порой бывают, правда, короткие дождики, но уже через час земля снова начинает трескаться и в воздухе повисает пыль. Здесь выпало меньше половины ежегодной нормы осадков. У всех, кто участвует в осуществлении Проекта, губы в кровавых трещинах, из носу тоже все время идет кровь и глаза страшно раздражены. Кругом кашель. Среди постоянных жителей Красных Ручьев очень многие страдают аллергическим кашлем, вызванным пылью. Особенно плохо приходится маленьким детям; у многих страшный конъюнктивит, часто встречаются рожистые воспаления на теле. Интересно, заметил бы я это полгода назад? Когда у тебя появляется собственный ребенок, зрение обостряется. Работа самая обыкновенная; отношения между людьми хорошие, но суховеи действуют на нервы. Прошлой ночью я вспоминал нашу поездку в Не Терас, и шелест ветра за окном напоминал звук того журчавшего в темноте ручья… Я не жалею о нашей разлуке: она позволила мне понять, что я стал отдавать меньше, чем могу; я стал считать тебя своей собственностью (а себя — твоей), а отдавать как бы самому себе бессмысленно. В действительности же наши отношения не имеют никакого отношения к собственности. Мы просто пытаемся приспособиться к целостности Времени. Напиши, как поживает Садик, что она делает. Я немного преподаю — три раза в неделю для желающих; тут есть одна девочка — прирожденный математик, и я непременно буду рекомендовать ее в Институт. Твой брат Шевек».
А вот письмо Таквер:
«Меня очень бесп. одна странная вещь. Расп. лекций было составлено три дня назад, и я пошла посмотреть, какие дни у тебя будут заняты. Но оказалось, что тебя в расписании вообще нет! За тобой не числится ни одной лекции, ни одной аудитории! Я решила, что это случайность, просто пропустил диспетчер, и пошла в препод. синдикат, а там мне говорят: да-да, мы хотели… курс геометрии… Тогда я двинулась в адм. отдел Ин-та, к той старухе, знаешь, с таким огромным носом, но она ничего мне сказать не могла: нет-нет, мне ничего не известно, ступайте к диспетчеру! Чушь какая! — сказала я и пошла к Сабулу. Но его на месте не оказалось, я и потом не смогла его застать ни разу. В Ин-т мы ходили вместе с Садик; она носит прелестную белую шапочку, которую связал для нее Террус и которая ей очень идет. У меня нет ни малейшего желания где-то искать этого Сабула — не знаю уж, в какой норе он прячется. А может, он тоже отправился куда-нибудь добровольцем? Ха-ха-ха! Тебе, наверное, стоило бы позвонить в Ин-т и выяснить, что там происходит? Вообще-то я сходила и в ЦРТ, проверила списки, но никакого нового назначения для тебя не обнаружила. Странно, что та старуха с носом из адм. отдела не только якобы ничего не знает, но и не хочет ничем помочь… Похоже, вообще никому до этого нет дела. Бедап прав: мы позволили бюрократам расползтись по всему Анарресу. Пожалуйста, возвращайся скорей (вместе с этой гениальной юной математичкой, если это так уж необходимо)! Разлука, конечно, дает определенные знания, но мне гораздо больше нужно знать совсем другое: что ты рядом. Я каждый день получаю дополнительно пол-литра фруктового сока и еще всякие кальциевые добавки — молоко у меня стало пропадать, и С. остается голодной, а потому часто плачет. Спасибо добрым старым докторам, что они еще меня подкармливают! Все. Всегда тв. Т.»
Шевек так никогда и не получил этого письма. Он уехал из Южного Поселения до того, как письмо попало на почту в Красных Ручьях.
От Красных Ручьев до Аббеная было примерно две с половиной тысячи миль. При необходимости люди добирались обычно автостопом — все транспортные средства использовались и как пассажирские, а в грузовики сажали столько людей, сколько помещалось. Но поскольку на этот раз уезжали одновременно четыреста пятьдесят человек и все на северо-запад, то для них организовали специальный железнодорожный состав; вагоны, разумеется, были не совсем пассажирские, но в настоящий момент хоть немного приспособленные для перевозки пассажиров. Самым противным был тот, в котором раньше возили копченую рыбу.
Целый год засухи породил значительные трудности с транспортом, несмотря на отчаянные усилия Федерации транспортных работников удовлетворить все запросы. Эта федерация была самой крупной на Анарресе и подразделялась на региональные синдикаты, которые координировали свою деятельность, посылая представителей на регулярно проводившиеся съезды, куда приглашались также члены Координационного Совета. Транспортная сеть в обычные времена, то есть при ограниченной нагрузке, вполне справлялась со своими функциями; она была достаточно гибкой, легко приспосабливалась к различным обстоятельствам, и члены транспортных синдикатов всегда испытывали по этому поводу профессиональную гордость. Всегда было довольно много желающих вступить в Федерацию транспортников. На Анарресе любили называть свои поезда и дирижабли звучными именами: «Неукротимый», «Стойкий», «Пожирающий ветер», а на грузовиках писали, например: «Мы всегда добираемся до места!», «Пассажиров не бывает слишком много!» и тому подобную веселую чушь. Но сейчас, когда голод угрожал целым огромным регионам, если туда вовремя не подвезти продукты из других мест, когда то и дело требовалось перебрасывать на значительные расстояния множество добровольцев, транспорт Анарреса справляться с предъявляемыми к нему требованиями перестал. Не хватало грузовиков, не хватало шоферов. Все, что имелось у Федерации транспортников летающего или способного ездить по рельсам и дорогам, срочно было пущено в ход; ученики-подростки, пенсионеры, неквалифицированные добровольцы и те, кого ЦРТ направлял на срочные работы, изо всех сил старались помочь разобраться с этим сложным хозяйством, с бесчисленными грузовиками, поездами, кораблями, портами и складами.
Тот поезд, на котором ехал Шевек, продвигался вдоль побережья крайне медленно — с долгими остановками и короткими пробегами, — поскольку все поезда, доставлявшие продукты питания, имели преимущества в графике движения. Потом их поезд вообще застрял на двадцать часов: от переутомления или просто по незнанию новоиспеченный диспетчер совершил ошибку, и на линии произошла авария.
В том маленьком городке, где поезд простоял почти сутки, не имелось никаких запасов ни в столовых, ни на складах, тем более для такого количества пассажиров. Это была даже не сельскохозяйственная коммуна, а заводской поселок, где изготавливались строительные плиты из бетона и «пенного камня». Поселок построили здесь из-за удачного сочетания богатых залежей известняка и вполне судоходной реки. Помимо завода, здесь было огромное автохозяйство, однако жители целиком зависели от поставок провизии из других районов. Если бы четыреста пятьдесят пассажиров застрявшего поезда хотя бы позавтракали сто шестьдесят местных жителей остались бы голодными на весь день. В идеале, разумеется, жители Анарреса всегда должны были делиться друг с другом — все поесть понемножку или, точнее, остаться практически голодными. Если бы на поезде было пятьдесят или хотя бы сто человек, коммуна, возможно, так и поступила бы, выделив пассажирам хотя бы немного хлеба. Но четыреста пятьдесят?.. И еще неизвестно, когда придет следующий поезд с продуктами?.. И сколько зерна он доставит?.. Они не дали пассажирам поезда ничего.
Путешественники, ничего не получившие в тот, самый первый день проголодали в итоге шестьдесят часов. Поезд продолжал стоять, пока не расчистили пути, а потом им пришлось проехать еще миль сто пятьдесят до той станции, где в столовой имелся некоторый запас провизии для пассажиров.
Шевек впервые испытал настоящий голод. Иногда он сознательно голодал целыми днями — когда особенно увлеченно работал и не желал прерывать работу для похода в столовую. Однако он ЗНАЛ, что всегда может поесть два раза в день; это было столь же незыблемым правилом, как восход и заход солнца. Он никогда даже не задумывался, как это бывает, когда есть не дают совсем. Никто в обществе одонийцев никогда не оставался голодным.
Час за часом голод становился все сильнее, а поезд по-прежнему стоял между щербатым пыльным перроном запасного пути и наглухо закрытыми воротами фабрики. Шевек мрачно размышлял о реальности голода на планете и о том, что их замечательное общество все же, видимо, неадекватно в том смысле, что вполне может утратить свою хваленую солидарность, если столкнется с такой серьезной трудностью, как всеобщий голод. Было легко делиться тем, чего достаточно, пусть даже не совсем достаточно, но все же хватает, чтобы как-то продержаться. А когда хватать перестанет? Тогда вступит в действие сила, уверенность в том, что ты, возможно, прав, раз ты сильнее других, и воцарится непременная составляющая власти — насилие, и расцветет самый верный союзник власти — умение отводить глаза при виде чужого горя…
Презрение пассажиров к жителям городка становилось все сильнее, однако даже их нескрываемое возмущение казалось менее угрожающим, чем поведение самих горожан: было страшно видеть, как они прячутся за «своими» закрытыми окнами и запертыми дверьми со «своей» жалкой собственностью и стараются не обращать внимания на поезд, даже не смотрят в его сторону. Не один Шевек был настроен столь мрачно, бесконечные разговоры о разложении общества то вспыхивали, то снова затихали; люди то стояли у вагонов, то снова забирались внутрь, спорили и соглашались друг с другом — и все на одну и ту же тему, к которой были обращены и его мысли. Кое-кто вполне серьезно, хотя и с горечью, предлагал совершить налет на местную автобазу, и возможность такого налета горячо обсуждалась, и, вполне возможно, налет был бы совершен, если бы в конце концов не дали сигнал и поезд снова не тронулся в путь.
Но когда наконец поезд подполз к той станции, где их накормили — по полбуханки хлеба из семян холума и по миске супа, — мрачное настроение сменилось приподнятым. Когда ты добираешься до дна тарелки, сознавая, что суп был несколько жидковат, но все же вкус самой первой его ложки был поистине изумителен, то кажется, что именно ради этого мгновения и стоило поголодать. С этим были согласны все. В поезд пассажиры возвращались, смеясь и шутя, дружными компаниями. Теперь они видели друг друга насквозь.
На следующей узловой станции те, кто ехал в Аббенай, пересели на товарняк и последние пятьсот миль проехали на нем. Они прибыли в город поздней ночью; стояла ранняя осень, дул холодный ветер, улицы были пусты. Ветер мчался по этим улицам, как бешеный горный поток, только странно иссушающий. За неярким светом уличных фонарей угадывался свет звезд в пыльной пелене, висевшей над городом. Мощный суховей и любовь несли Шевека по темным пустынным улицам, точно осенний листок, три мили до северного квартала он буквально пробежал бегом. Одним прыжком он преодолел три ступеньки крыльца, влетел в коридор, бросился к знакомой двери, открыл… В комнате было темно. За окнами светились яркие звезды.
— Таквер! — окликнул он и услышал в ответ тишину.
Еще до того, как он повернулся и включил свет, эта темнота и тишина сказали ему, что такое настоящая разлука.
Все в комнате было по-прежнему. Собственно, меняться было особенно и нечему. Не было только Садик и Таквер. «Незаселенные миры» по-прежнему мягко вращались под потолком, чуть поблескивая на сквозняке, — дверь так и осталась распахнутой.
На столе лежало письмо. Два письма. Письмо от Таквер было коротким: она получила срочное назначение на северо-восток, в Лабораторию Экспериментальных Разработок по выведению съедобных водорослей. На неопределенный срок. Она писала: «Я не могу, честно говоря, сейчас отказаться и не поехать. Я ходила в ЦРТ, прочитала их план работ по улучшению экологии, который они отослали в КСПР. Это правда, я им очень нужна, ведь я работала именно над этим циклом: водоросли — ресничные черви — креветки — кукури. Я попросила в Центре, чтобы тебе подыскали назначение в Ролни, но они, разумеется, и пальцем не пошевелят, пока ты сам их не попросишь. Впрочем, если это будет невозможно из-за работы в Институте, ты и не попросишь. В конце концов, если все слишком затянется, я скажу, чтобы в Ролни подыскивали другого генетика. И вернусь! Садик растет очень хорошо и уже говорит „вет“ вместо „свет“. Не грусти, разлука не будет долгой. Все. Тв. на всю жизнь. Таквер.
Пожалуйста, приезжай, если сможешь!»
Вторая записка состояла всего из нескольких слов, нацарапанных на крошечном клочке бумаги:
«Шевек, зайди в адм. отд. физ. ф-та, когда вернешься. Сабул».
Шевек послонялся по комнате. Тот сильный ветер, что с невероятной силой гнал его по улицам города к дому, все еще бушевал в его душе. Он просто в очередной раз налетел на стену и пока не мог идти дальше. Но все же нужно было как-то двигаться. Он заглянул в шкаф. Там было почти пусто — только его зимняя куртка и рубашка, которую Таквер, любившая тонкую работу, когда-то вышила специально для него. Ее собственные немногочисленные вещи исчезли. Ширма была сложена, в углу виднелась пустая детская кроватка. Постель была скатана и аккуратно прикрыта оранжевым вязаным одеялом. Шевек снова подошел к столу, еще раз перечитал письмо Таквер. Глаза его наполнились злыми слезами. Ярость, гнев, разочарование, дурные предчувствия терзали его.
И некого было винить — вот что было хуже всего! Таквер была нужна как специалист, чтобы победить надвигающийся голод. Ее и его голод, голод маленькой Садик. Общество не было их врагом. Они сами принадлежали этому обществу, были его частью, оно было за них.
Но он сам добровольно отказался от своей книги, от своей любви, от своего ребенка. Предал их. От чего еще можно просить человека отказаться?
— Черт бы все это побрал! — громко выругался он на йотик. На языке правик даже выругаться как следует было невозможно. Трудно ругаться, когда секс не воспринимается как нечто постыдное, грязное, когда богохульства не существует вовсе. — Все, все к черту! — Он сердито скомкал жалкую записку Сабула, точно это она была во всем виновата, и несколько раз сильно ударил сжатыми кулаками по краю столешницы — ему нужно было почувствовать боль. Но он ее не почувствовал. Нет, сделать ничего нельзя, и некуда деться. В конце концов пришлось развернуть постель и лечь — в одиночестве, и он даже заснул, усталый и безутешный, и снились ему плохие сны.
С утра первой в дверь к нему постучалась Бунаб. Он открыл ей, но в комнату не впускал — стоял на пороге. Бунаб была их соседкой; на вид ей было лет пятьдесят, она работала на заводе воздухоплавательных аппаратов. Таквер всегда страшно забавлялась, беседуя с нею, но Шевек эту тетку терпеть не мог. Во-первых, ее основной мечтой и целью было заполучить их комнату. Она утверждала, что подала на нее заявку задолго до того, как Шевек и Таквер туда переехали, однако комендант нарочно, из нелюбви к ней, комнату эту ей занять помешал. Особенно она завидовала угловому окну — в ее собственной комнате такого не было, хотя она тоже проживала — совершенно одна — в комнате для двоих, что, если иметь в виду постоянную нехватку жилья, было безусловным проявлением эгоизма. Но Шевек никогда не стал бы тратить время не только на эту проблему, но и вообще на Бунаб, если бы она без конца не приставала к нему сама. Она вечно что-то объясняла, втолковывала… У нее, например, якобы был партнер, «на всю жизнь», «в точности как вы» — далее следовала жеманная улыбка. Вот только где он, этот партнер? Почему-то о нем всегда говорилось в прошедшем времени. Между тем комната на двоих вполне оправдывала свое предназначение: через нее проследовала целая череда мужчин — каждую ночь разные, — словно Бунаб была развеселой девицей лет семнадцати. Таквер с восторгом наблюдала за сменой ее кавалеров, а Бунаб приходила к ней и рассказывала ей «все об этих мужчинах» и жаловалась, жаловалась без конца. В число ее многочисленных несчастий входило и то, что она лишена углового окна. Бунаб была не только чрезвычайно завистлива, но по-настоящему хитра и коварна, она умела найти дурное в чем угодно и сразу «начать с этим бороться». Своих коллег она обвиняла во всех смертных грехах: в некомпетентности, в непотизме и даже в нежелании трудиться, чуть ли не в саботаже. Собрания синдиката, с ее точки зрения, являли собой настоящий бардак, причем объектом всеобщей ненависти почему-то всегда была именно она, Бунаб. Все одонийское общество существовало исключительно для того, чтобы подвергать ее разнообразным преследованиям. Таквер в ответ на эти рассказы только смеялась, причем совершенно не скрываясь. «Ох, Бунаб, какая ты смешная!» — задыхаясь от смеха, говорила она, и та, немолодая, уже седеющая женщина с тонкими поджатыми губами и вечно потупленными, но очень зоркими глазками, тоже начинала слабо улыбаться, ничуть на Таквер не обиженная, и продолжала сыпать свои чудовищные обвинения против всего света. Шевек понимал, что Таквер права, что над Бунаб можно только смеяться, но преодолеть своего отвращения не мог.
— Это ужасно! — заявила Бунаб, не обращая на него ни малейшего внимания и решительно протискиваясь в комнату, где сразу же ринулась прямо к столу и впилась глазами в письмо Таквер. Она даже схватила его в руки, но Шевек спокойно и решительно его у нее отнял. К такому спокойному отпору Бунаб готова не была. — Просто ужасно! И хоть бы за несколько дней предупредили — так нет! Поехали, говорят, прямо сейчас! А у нас-то вечно твердят: мы свободные люди! Да это просто злая шутка! Взяли и разбили счастливую семью, разделили любящих людей!
Они ведь именно поэтому так и поступили, неужели ты не понял? Они все там против истинного партнерства, по всему видно. Нарочно партнерам такие назначения дают, чтобы их разделить. Так и с нами было — со мной и с Лабексом. В точности так. И мы потом никогда уже не жили вместе. Да разве ж можно с ЦРТ бороться? Ведь там все списки специально так составлены, чтобы против людей! А вот и кроватка Садик — пустая теперь… Бедная малышка! Она в последние четыре декады плакала день и ночь. Я просто уснуть не могла. Конечно, все из-за того, что продовольствия не хватает, и у Таквер молоко пропадать стало. Так они еще и послали кормящую мать на край света, за тысячу миль от дома! Вряд ли тебе удастся туда назначение получить… Куда она хоть уехала-то?
— На северо-восток. Знаешь, Бунаб, я вообще-то завтракать собирался, со вчерашнего дня не ел.
— Но разве это справедливо — то, как они поступили в твое отсутствие?
— А как они поступили в мое отсутствие?
— Нарочно отослали ее, разрушили ваш союз, вот как! Теперь Бунаб читала уже записку Сабула, заботливо ее расправив и разгладив. — Уж они-то знают, когда пора вмешаться! Ну я полагаю, теперь ты из этой комнаты съедешь, верно? Да и вряд ли тебе позволят одному занимать такую большую комнату. Таквер, правда, говорила, что скоро вернется, но я-то видела, что она просто бодрится. Свобода! Мы ведь вроде бы все тут свободные люди, а это с нами просто шутят. Ничего себе шутки! Швыряют куда хотят…
— Черт возьми, Бунаб! Если б Таквер не захотела ехать, она бы отказалась! Ты же знаешь, что планете угрожает страшный голод!
— Да ладно тебе, думай что хочешь. Мне-то давно казалось, что Таквер собирается куда-нибудь переехать… Такое часто случается, стоит появиться ребенку. Я ведь говорила: надо было девочку в ясли отдать. К тому же малышка без конца плакала. Дети всегда разъединяют партнеров, руки им связывают. Естественно, что Таквер это надоело, вот она и стала другое место подыскивать, а как только что-то ей подвернулось, сразу и уехала.
— Все, хватит! Я иду завтракать. — Шевек выбежал из дома, дрожа от бешенства. Бунаб расковыряла самые болезненные старые раны в его душе. Ужаснее всего в этой женщине было то, что она вечно высказывала вслух его собственные затаенные страхи и опасения. Как и только что. А теперь она осталась у них в комнате и, возможно, решает, когда бы ей туда перебраться…
Было уже позднее утро, и он чуть не опоздал: столовую уже собирались закрывать до обеда. Изголодавшись за время путешествия, он взял двойную порцию каши и хлеба. Парнишка за раздаточным столом посмотрел на него и нахмурился. В эти дни никто не брал двойную порцию. Шевек посмотрел на него тоже хмуро, но ничего объяснять не стал. Он восемьдесят часов прожил на двух тарелках жидкого супа и килограмме хлеба и теперь имел полное право хоть немного возместить то, что ему недодали. Но оправдываться, черт возьми, он ни перед кем не станет! Жизнь несет в себе самооправдание, человек имеет право удовлетворить свои насущные потребности. Шевек был истинным одонийцем, и пусть ложное чувство вины испытывают всякие спекулянты и собственники.
Он сел за отдельный столик, однако тут же откуда ни возьмись появился Дезар. Он, улыбаясь, глядел — то ли на Шевека, то ли куда-то еще — своими косыми глазами.
— Давно не видно тебя, — заметил Дезар.
— Срочные сельскохозяйственные работы. Шесть декад. А тут как дела?
— Тухло.
— Будет еще тухлее, — пообещал Шевек, без особой, впрочем, убежденности, потому что наконец ел, насыщался, и каша казалась ему удивительно вкусной. Отчаяние, тревога, угроза голода! Разумом он это понимал, но сиюминутное рассудочное желание набраться сил твердило, ничуть не раскаиваясь: «Ешь, ешь, пока есть еда! Ешь, набирайся сил! Еда вкусна и необходима тебе!»
— Видел Сабула?
— Нет. Я только сегодня ночью приехал. — Он поднял глаза на Дезара и сообщил, стараясь говорить как можно спокойнее: — Таквер получила новое назначение — она будет участвовать в очередном Проекте по борьбе с голодом. Уехала четыре дня назад.
Дезар кивнул, его-то равнодушие было совершенно искренним.
— Слыхал… А ты слышал о реорганизации Института?
— Нет. А в чем дело?
Дезар положил на стол руки с тонкими длинными пальцами и уставился на них. Он всегда разговаривал как бы нехотя, короткими рваными фразами. К тому же он заикался; вот только что было причиной его заикания — физический недуг или моральный, — Шевек так и не решил. Точно так же, как не мог он решить, почему Дезар ему порой нравится, а порой вызывает самое настоящее отвращение, чуть ли не ненависть. Сейчас как раз был один из таких моментов: что-то неприятное, скользкое было в изогнутых губах Дезара, в его потупленных глазах, чем-то он очень напоминал вечно глядевшую в пол Бунаб.
— Разгоняют. Называется «функциональным сокращением штата сотрудников». Шипега выгнали. — Математик Шипег был всем хорошо известен своей глупостью; ему, однако, всегда удавалось «по требованию студентов» (с которыми он беззастенчиво заигрывал) получать каждый семестр курс лекций. — Отослали куда-то. В какой-то региональный институт.
— Он принес бы куда меньше вреда, окучивая деревья на плантации, — заметил Шевек. Теперь (когда он был сыт) ему казалось, что засуха может в итоге даже принести некоторую пользу, оздоровив их общество. Вновь становились ясны и очевидны первоочередные задачи, а также слабые места, недоработки, недостатки, которые необходимо было устранить. Ничего, голод всегда помогает организму восстановить деятельность «уставших» органов, снимает излишек жира, мешающий двигаться вперед…
— Замолвил за тебя словечко. На общеинститутском собрании. — Дезар смотрел вроде бы на него, но не мог встретиться с ним взглядом. И стоило Дезару это сказать — хотя до Шевека даже еще не дошел истинный смысл его слов, — он понял, что Дезар лжет. Шевек знал это совершенно точно. Никакого «словечка за него» он не замолвил, он выступал против него.
Теперь ему стала ясна причина той неприязни, которую он порой испытывал к Дезару: он явственно увидел в его характере некий элемент чистого злодейства, порожденного завистью. То, что Дезар, вроде бы любя его, пытался обрести над ним власть, также стало Шевеку теперь абсолютно понятно. Это казалось ему особенно отвратительным. Окольные пути достижения власти, лабиринты смешанного чувства любви-ненависти ничего для самого Шевека не значили; уверенный в себе, нетерпимый ни к собственным, ни к чужим слабостям, он шел всегда напрямик, сквозь стены. Он ничего не ответил Дезару на это сообщение, но постарался поскорее доесть завтрак и выйти из столовой, на яркий свет холодного осеннего солнца. Затем направился в административный отдел физического факультета и прошел прямо в дальнюю комнату, которую все называли «кабинетом Сабула», — ту самую, где они с Сабулом когда-то встретились впервые и Сабул вручил ему грамматику и словарь языка йотик.
Сабул осторожно глянул на него через письменный стол и снова опустил глаза — он был буквально поглощен работой, этот рассеянный, гениальный, совершенно не замечающий окружающей его действительности ученый! Затем он как бы позволил своему «перегруженному» мозгу воспринять присутствие Шевека и вдруг стал — в разумных пределах, конечно! — вполне оживленным. Сабул похудел, постарел и сутулился больше, чем прежде, вызывая даже некоторое сочувствие.
— Тяжелые времена, верно? — сказал он. — Ох, тяжелые!
— Будет еще тяжелее, — почти весело откликнулся Шевек. — Ну как в Институте дела?
— Плохо, плохо, — Сабул покачал седеющей головой. — А чистой науке, интеллектуалам особенно сложно.
— А что, когда-нибудь было легко?
Сабул как-то неестественно засмеялся и промолчал.
— Что-нибудь интересное для нас с Урраса привозили? Я ведь все лето на юге проработал. — Шевек, как всегда, расчистил себе местечко на скамье, заваленной бумагами, и сел, положив ногу на ногу. Он умудрился загореть почти дочерна, а борода, наоборот, выгорела и стала почти серебристой. Выглядел он хорошо — худой, крепкий, жилистый и в сравнении с Сабулом непростительно молодой. И оба прекрасно это почувствовали.
— Нет, ничего интересного не было.
— И никаких рецензий на «Принципы»?
— Нет. — Тон Сабула стал ворчливым, что было куда более естественно для него.
— Писем тоже не было?
— Нет.
— Странно.
— А что здесь странного? Может, ты ожидал, что тебя пригласят читать лекции в Университете Йе Юн? Или присудят премию Сео Оен?
— Я ожидал исключительно рецензий и откликов. Времени для их написания было достаточно. — Он говорил совершенно спокойно, но Сабул, не дослушав его, поспешил заметить:
— Вряд ли. Рановато еще для рецензий.
Помолчали.
— Ты должен понять, Шевек: твоя убежденность в собственной правоте — еще не оправдание. Ты очень много трудился над этой книгой, я знаю. Я тоже немало потрудился, издавая ее, пытаясь разъяснить, что это не просто безответственная атака на классическую физику, но теория, имеющая свои положительные аспекты. Но если большая часть ученых не видит в твоей работе ничего ценного, то тебе, видимо, придется пересмотреть свои взгляды и убеждения и постараться найти, где же был совершен просчет. Если твоя теория ничего не значит для других, то какой от нее прок? Какова ее функция в обществе?
— Я физик, я не занимаюсь анализом общественных функций, — беззлобно заметил Шевек.
— Каждый одониец должен уметь анализировать функциональность той или иной вещи, теории или явления. Тебе ведь уже тридцать, верно? К этому возрасту человек обязан знать не только свои обязанности по отношению к конкретной семейной ячейке, но и по отношению ко всему обществу, свою оптимальную роль в социальном организме. Хотя ты, ученый-теоретик, возможно, не обязан столь же сильно задумываться над этим, как большая часть людей…
— Нет, должен. С тех пор как мне исполнилось десять, я твердо знаю, какую именно работу я должен делать, какую функцию в обществе выполнять.
— Это в тебе играет детство, Шевек. Мало ли что тебе хотелось бы делать! Это далеко не всегда является тем, что нужно обществу.
— Мне тридцать лет, как вы справедливо заметили. Довольно-таки много, чтобы детство продолжало «играть во мне».
— Ты рос в неестественно защищенных, тепличных условиях. Сперва с тобой носились в Региональном Институте, потом…
— В пустыне Даст, на работах по озеленению побережья; потом на различных сельскохозяйственных работах, в добровольческих строительных отрядах Аббеная и только что — на юге, где я несколько месяцев задыхался в пыли. Что ж, это нормально. Кстати, мне физическая работа всегда даже нравилась. Но я, между прочим, еще и неплохой физик. Однако к чему, собственно, все эти речи?
Поскольку Сабул не отвечал, глядя на него из-под своих тяжелых, каких-то маслянистых бровей, Шевек прибавил, помолчав:
— Вы могли бы все сказать мне прямо, все равно воздействие на мое «общественное сознание» в данном случае совершенно бесполезно.
— Ты считаешь работу, которую выполнял здесь, функциональной?
— Да. «Чем более в организме организованности, тем более централизованным он становится: централизованность в данном случае подразумевает область высокой функциональности». Это из толкового словаря Томара. Поскольку физика времени стремится организовать и объединить в единую систему все, доступное восприятию человеческого разума, то она по определению представляет собой в высшей степени централизующую функциональную деятельность.
— Но не дает хлеба голодным.
— Я только что шестьдесят дней вполне конкретно, физически, в поте лица работал, чтобы они этот хлеб получили. Когда меня снова призовут на подобную работу, я буду ее выполнять беспрекословно. А между тем стану заниматься своим основным ремеслом. Если в области физики еще остались, как я надеюсь, какие-то нерешенные задачи, то я имею полное право попытаться решить их.
— И все-таки придется тебе посмотреть правде в глаза: в данный момент нет ни малейшей необходимости решать какие бы то ни было нерешенные задачи в области физики. Во всяком случае такие, какие пытаешься решить ты. Мы должны сопрягать свои высокие устремления с практическими нуждами общества. — Сабул поерзал на стуле. Он выглядел сердитым и смущенным. — Мы вынуждены были освободить от работы пять человек, они уже получили другое назначение. Извини, но я вынужден сообщить, что один из них — ты. Вот так обстоят дела.
— Я так и предполагал, — с невозмутимым видом кивнул Шевек, хотя на самом деле он до последнего момента не желал признаваться себе, что Сабул попросту постарался вышвырнуть его из Института пинком под зад. Впрочем, новость эта показалась ему удивительно знакомой. И уж ни в коем случае он не доставил бы Сабулу удовольствия понять, насколько она потрясла его.
— Против тебя сработал целый комплекс причин, — продолжал Сабул. — В частности, недоступная пониманию большинства, совершенно иррелевантная природа тех исследований, которые ты вел в течение последних лет. К тому же многие в Институте, возможно, несправедливо, полагают, что твоя манера преподавания и поведение в целом в определенной степени отражают пренебрежительное отношение к коллегам и студентам, некий комплекс превосходства над остальными, отсутствие альтруизма. Об этом говорили многие из тех, кто выступал на собрании. Я, разумеется, выступил в твою защиту. Но что я мог поделать один?
— С каких это пор альтруизм входит в число одонийских добродетелей? — спросил Шевек. — Да ладно, не обращайте внимания. Я все понял. — Он решительно встал (он больше просто не мог сидеть на месте), но полностью держал себя в руках, казался абсолютно спокойным и говорил самым естественным тоном. — И видимо, вы вообще не дали мне рекомендации для занятий преподавательской деятельностью?
— А какая была бы от этой рекомендации польза? — Сабул почти пропел эти слова, он был счастлив снять с себя всякую вину за совершенную подлость. — Все равно нигде преподавателей на работу не берут. Только сокращают. Бывшие преподаватели и студенты трудятся бок о бок, пытаясь предотвратить голод, надвигающийся на нашу планету. Конечно, этот кризис не вечен. Надеюсь, что где-нибудь через год мы будем с гордостью вспоминать те жертвы, которые принесли, и ту адскую работу, которую совершили плечом к плечу, делясь последним куском… Но в настоящий момент…
Шевек стоял в расслабленной позе, внешне спокойный, и равнодушно смотрел в окно на пустое безоблачное небо. Он с огромным трудом подавлял желание послать наконец Сабула ко всем чертям. Однако иные, более сильные чувства заставили его сдержаться и обрели словесную оболочку.
— На самом деле, — сказал Шевек, — я полагаю, что вы, возможно, совершенно правы. — Он вежливо попрощался и вышел.
За дверью показное спокойствие оставило его. Он бросился к остановке трамвая и поехал в центр. Что-то гнало его туда, словно он хотел поскорее пройти этот путь до конца и потом наконец отдохнуть. Сейчас он спешил в Центр по Распределению Труда — просить, чтобы ему дали назначение в ту коммуну, куда уехала Таквер.
Центр со своими огромными компьютерами и множеством сотрудников занимал целый квартал — несколько довольно изящных одноэтажных зданий, расположившихся вокруг небольшой площади. Но изнутри помещение Центрального Архива Шевеку показалось чем-то похожим на склад с очень высоким потолком; здесь было полно народу, царила суета, стены были покрыты объявлениями о назначениях на работу и различными сведениями организационного порядка. Оказавшись в одной из очередей, Шевек прислушивался к разговору стоявших перед ним мальчика лет шестнадцати и весьма уже пожилого мужчины. Мальчик готов был ехать добровольцем на любую работу, лишь бы бороться с надвигающимся голодом. Его переполняли самые благородные чувства и намерения, в нем ощущалась самая искренняя вера во всеобщее братство людей. Детская жажда приключений, надежда на счастье звали его в новую, самостоятельную жизнь, прочь от надоевшего детства. Он очень много говорил, совсем еще как ребенок, да и голос у него еще порой срывался: он еще не привык к пробивающемуся баску. Свобода! Свобода! — это звучало в каждой сказанной им фразе. А голос старого человека, ворчливый и хрипловатый, пробивался сквозь это юношеское ликование, чуть поддразнивая, но не пугая, посмеиваясь, но не предостерегая от опасностей. Свобода, способность куда-то отправиться и что-то сделать на пользу всем — это старик вполне одобрял и поддерживал в своем юном собеседнике, даже когда необидно посмеивался над его излишней уверенностью в себе. Шевек с удовольствием слушал их. Они нарушили наконец ту череду гротескных образов, что с самого утра сегодня преследовали его.
Когда Шевек объяснил сотруднице ЦРТ, куда хотел бы направиться, на лице ее появилось тревожное выражение. Она сходила за атласом, открыла его и положила между ними на стол.
— Вот, посмотрите сами, — сказала она. Шевеку она показалась безобразной: какая-то карлица с широкими, как у кролика, передними зубами. Кожа у нее на руках, лежавших на цветной странице атласа, была дряблой и морщинистой. — Вот Ролни, видите? Так называется полуостров в северной части Тименского моря, но на самом деле это просто огромная песчаная яма. На этом полуострове ничего нет, кроме лабораторий океанологов, которые расположены на дальнем конце полуострова. Нашли? Все восточное побережье представляет собой засоленные болота; они тянутся почти до Гармонии — на тысячу километров. А вся территория к западу занята так называемыми Прибрежными Пустошами. Они практически безлюдны. Ближайший к Ролни город расположен вот в этих горах. Но оттуда не поступало ни одного запроса на срочные работы. Им вполне хватает своих людей. Нет, вы, разумеется, все равно можете туда отправиться, — спохватилась она.
— От Ролни это, пожалуй, слишком далеко, — сказал Шевек, задумчиво глядя на карту; это был тот самый городок, где выросла Таквер: Круглая Долина. — Неужели в этих лабораториях не нужен, например, уборщик? Статистик? Кто-нибудь по уходу за рыбами?
— Я проверю.
Созданная людьми и компьютерами система ЦРТ работала потрясающе эффективно. Служащей не понадобилось и пяти минут, чтобы выудить всю требуемую информацию из этого моря постоянно обновляемых данных по поводу каждого рабочего места, каждой наличной или требуемой рабочей единицы.
— Вот, только что было занято одно такое место… А, это как раз и есть ваш партнер, верно? Да, сейчас у них штат полностью укомплектован: они взяли на работу еще четырех техников и целую опытную команду сейнера.
Шевек оперся локтями о стол и уронил голову на руки, потирая виски, что у него всегда было свидетельством полной растерянности.
— Так, — сказал он, — просто не знаю, что мне теперь делать!
— Послушай, брат, а ее надолго туда отправили? — неожиданно ласково спросила служащая.
— На неопределенный срок.
— Но это ведь работа по борьбе с голодом, верно? Значит, не навечно! Засуха ведь кончится, я уверена, и этой зимой обязательно пойдет дождь!
Он поднял голову и посмотрел на нее, свою сестру, — прямо в ее встревоженные, честные, исполненные искреннего сочувствия глаза. И даже заставил себя чуточку улыбнуться, потому что не мог оставить без внимания ее попытку пробудить в нем надежду. Она тут же воспрянула духом:
— И тогда вы снова будете вместе, а между тем…
— Да. Между тем, — сказал он и умолк.
Она терпеливо ждала его решения.
Это решение он имел право принять сам, и варианты были бесконечны. Он мог остаться в Аббенае и самовольно организовать занятия по физике — если найдет желающих. Он мог отправиться на полуостров Ролни и жить вместе с Таквер, даже не имея работы в ее лаборатории. Он мог жить где угодно и совсем ничего не делать, но тем не менее два раза в день ходить в ближайшую столовую, чтобы его там накормили. Он мог делать все что угодно, кроме…
«Клеггиш» — слово, которым в языке правик обозначалось некое смешанное понятие «работа-игра», имело, разумеется, сильную этическую окрашенность. Одо предвидела опасность застывшего морализма, произрастающего из слишком частого употребления слова «работа» в своей системе аналогий: клетки организма должны работать вместе и согласованно, ибо при этом достигается его максимальная активность; работа, совершаемая каждым отдельным органом, должна сочетаться… и так далее. Способность к сотрудничеству и функциональность — вот основные требования «Аналогии», предъявляемые к работе каждого элемента общества. Доказательство правильности любого эксперимента — опытов с двадцатью пробирками в лаборатории или с двадцатью миллионами человек на «луне» — заключалось в одном простом вопросе: «Ну что, получилось, работает?» Одо предвидела эту моральную ловушку. «Святой никогда не бывает занят», — когда-то тоскливо пророчествовала она.
Однако «существо общественное» никогда не может сделать свой выбор в одиночку.
— Значит, так, — сказал Шевек. — Я только что вернулся из Южного Поселения, со срочных сельскохозяйственных работ. Есть ли еще подобные назначения?
Служащая посмотрела на него, как старшая сестра на неразумного братишку, — недоверчиво, но уже прощая его невольную глупость.
— Да там по всем стенам объявления расклеены! Больше семисот срочных вызовов! — сказала она. — Вам какой больше подойдет?
— Там где-нибудь математики нужны?
— В основном это, правда, сельскохозяйственные работы… У вас есть опыт работы простым инженером?
— Не слишком богатый.
— Ну тогда вам, может быть, подойдет координация работ — составление графиков и тому подобное? Здесь, безусловно, нужно уметь обращаться с цифрами. Как вы насчет этого места?
— Согласен.
— Это, к сожалению, там, на юго-западе, в пустыне… Вы эти места знаете?
— Да, мне уже приходилось бывать там. Ну а кроме того, как вы говорите, ведь когда-нибудь все-таки непременно пойдет дождь…
Она кивнула, улыбнулась и напечатала в его учетной карточке: Из Аббеная, северо-запад, Цент. Ин-т Естеств. Наук — в Элбоу, юго-запад, координатор, фосфатн. предпр.; срочное назначение 5-1-3-165; срок неопределенный.