ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ (Триединство)
— Что дал нам классицизм? Тиски вроде принципа трех единств — времени, действия, места.
— Скажите проще: кукиш…
Жак-Гасконь Дарасу. Отпевание стиля
Утром литераторы встретились, как обычно, за завтраком. Расьоль, гладко выбритый, чуть лоснился, благоухал туалетной водой и что-то все время насвистывал. Дарси, напротив, был впервые публично небрит и перед тем, как сесть за стол, уделил немало внимания шелковому платку, повязав его безупречным узлом на шее, пострадавшей в ходе вчерашних экспериментов с электрическим проводом. Под глазами у него расплылись круги, но в целом вид был сносный: не считая багровой царапины на лбу и некой меланхоличной задумчивости, англичанин производил впечатление вполне удовлетворенного ходом вещей человека. Этакий каскадер, совладавший с рискованным трюком. Суворов чувствовал себя беззаботным счастливцем, как если бы только что выкупил в ломбарде все свои ценные вещи, и с трудом, словно кучер — узду расшалившегося коня, сдерживал торжествующую улыбку (на вкус компаньонов отдававшую, правда, немного идиотизмом). Гертруда привычно играла роль статичного задника для уютной пасторальной сцены. Элит Туреры нигде видно не было.
Предпочтя минорной прохладе столовой облитые солнцем шезлонги террасы, писатели уселись в дружеский полукруг и негромко беседовали, дивясь сверкающим водам Вальдзее.
— А все же здесь славно, — сказал Расьоль, намазывая гренок маслом и примеряя к нему ассорти из сыров. Следить за этим было даже вкуснее, чем утолять аппетит самому. — Поглядите на озеро: все эти парусники… И посреди — Остров роз. Издали и впрямь смотрится симпатично. Я был вчера там после пробежки. От нашего берега ходит паромчик, управляет им одетый в баварские шорты матрос. Но сам островок — ничего примечательного: полуразрушенный храм, рядом — лужайка с искусственными цветочками (да еще по сорок марок за штуку!) и непонятно чему умиляющиеся туристы, внимающие гиду с трагическим выражением физиономий. Я обошел пятачок в семь минут, но, клянусь тетей Люси, учившей меня не лгать, приспособивши вместо розог подтяжки покойного мужа, ничего занятного так и не обнаружил.
— Это потому, что плохо понимаете по-немецки, — возразил Дарси, сделал паузу, глотнул осторожно соку (завтраком Оскар сегодня не баловался: видно, в горле еще было жарко. Да и голос звучал как-то квело и жидко, словно бархатный баритон англичанина обзавелся залысиной), потом пояснил: — Для баварцев Остров роз — кусочек истории. Там любил уединяться Максимилиан Второй. Напротив острова, в том месте, где зеленеет поле для гольфа, он собирался выстроить замок, да не сподобился. Вслед за ним островок навещал и Людвиг II, самый странный из всех баварских властителей.
— Слышал, бытует мнение, у него было не в порядке с рассудком, — поучаствовал репликой Суворов и вгрызся в бекон.
— Для монарха он чересчур увлекался искусством, чтобы сойти за вменяемого правителя, — подтвердил англичанин. Глаза его странно сияли, сделавшись одного цвета с воздухом на горизонте — в том месте, где небо сливалось, густея, в воронку ущелья, чтобы слиться затем с чистой синей водой. Если б то был не Дарси, можно было б сравнить его взгляд со взглядом ребенка, который, насытившись, сонно ласкает им дароносную материнскую грудь. Жаль, что преображения Оскара никто из коллег не заметил: Расьоль целиком был занят терзаньем салата, а Суворов как раз отдавал дань паштету из нежной гусиной печенки, обряжая поверху бутерброд в одеяльце повидла. Дарси тянул апельсиновый сок и негромко рассказывал дальше: — Здесь же, на Острове роз, Людвиг повстречался с Елизаветой, супругой австрийского императора Франца-Иосифа. Романтическая история вылилась в стихотворную переписку. А те сорок марок, что стоит сегодня купленный там поддельный цветок, практически платятся не за него, а за ту розу, которую вы получите в обмен на пластмассовый суррогат, когда сад возродится.
— Эмто тот Млюдвиг… мкоторого здесьм и пришили? — спросил Расьоль, энергично прожевывая ветчину.
— Никто не знает, что произошло в действительности. Отправился на прогулку вместе с личным врачом, а потом их обоих обнаружили мертвыми. По одной версии, Людвиг был утоплен в этом вот озере. По другой — мог утонуть и сам. Равно как и покончить с собой, хотя…
Он замолчал. Француз, прикинувшись несмышленышем, посыпал солью томат, будто бы невзначай уронив пару крупиц на свежую рану соседа:
— Согласитесь, в таком щекотливом вопросе добровольность всегда вызывает сомнения…
Суворов серьезно поддакнул и заерзал ножом по тарелке, разрезая в медальки лепешку вареного сердца. Дарси проигнорировал выпад и даже на миг улыбнулся. Потом как ни в чем не бывало сказал:
— Предположений множество. Доподлинно известно лишь, что ни одно из них не получит достаточного подтверждения: потомки Людвига узаконили завещанием запрет на эксгумацию, причем бессрочный. Увы, жизнь Сиси, то бишь Елизаветы, закончилась тоже трагически: годы спустя старушку зарезал в Швейцарии какой-то полубезумец. Вящим напоминанием о ее пребывании в Дафхерцинге стала гостиница «Кайзерин Элизабет». Говорят, в ее номере обстановка осталась нетронутой по сию пору. Но главное, конечно, — Остров роз. Пятачок земли ценою в память о чьей-то любви… Если вдуматься, не так уж и мало.
Он опять улыбнулся, по-прежнему глядя на горизонт — туда, где глаза его черпали свой, доселе нездешний, аквамариновый цвет.
— Возможно, коллега, возможно, — Расьоль выказывал сегодня необычную для себя покладистость. Зацепив вилкой перламутровый ломтик селедки, подхватил его ртом и зажмурился от удовольствия, внимая тому, как он тает мягкой, тугою слезой на отзывчивом к радостям нёбе. Потом крякнул, выпил залпом воды и, прицениваясь к шашечкам блюдец с икрой, рассеянно молвил: — Только… едва ли сейчас это кого-то всерьез может трогать… Разве что сентиментальных германцев. — Орудуя ножом, раскидал звездопадом по ноздреватой упругости хлеба блестящие зернышки, полюбовался просверком черных дробинок на солнце и вспомнил (икра есть икра!): — Или вот еще — русских. Что скажете, Георгий? Между вами и немцами немало ведь общего, несмотря на все войны и внешний контраст: немецкий железный порядок и неистребимую русскую безалаберность. — Тут он изрядно куснул. — Что-то вас… фль-фль… крепко роднит. Причем… фль-фль… не только история — все эти Екатерины и их чудаковатые отпрыски. Есть тут и нечто другое. Фль-фль-фль… Неотвратимая… фль… взаимная притягательность.
— Если вы насчет метафизики… — отозвался Суворов, отирая салфеткой уста.
— …и потребности в восприятии мира всерьез, — уточнил, вздев мизинец, Расьоль. — Ни в них, ни в вас эту страсть не смогла вытравить даже наша эпоха… фль-фль… со всеми ее катаклизмами. Что за… фль… неискоренимый идеализм? Прямо первичный инстинкт!.. П-пуфф… Все же икра — это рай, выдаваемый нам в многоточьях.
— В одной неглупой книжке, — ответствовал Суворов, кивнув, — я как-то прочитал, что самые душевные люди на свете — это немцы и русские, только вот почему-то именно их и не любят. Мысль меня покоробила, хотя впоследствии мне приходилось не раз убеждаться в ее правоте.
— Может, причина в той полюсности, о которой упомянул Жан-Марк? С одной стороны, излишняя педантичность и «правильность». С другой — бесшабашность и непредсказуемость, отпугивающая остальную Европу. Хотя, говоря откровенно, англичане традиционно не в восторге от французов, на что французы отвечают нам законной взаимностью… Я бы сказал, в мире мало кто кого любит…
Любой другой, доведись ему наблюдать за героями со стороны, сказал бы иное. Скорее всего, он сказал бы, что в мире нынешним утром вовсю заправляет любовь. Особенно — к вкусным пейзажам и яствам…
— …Просто кого-то не любят больше других, — закончил Суворов за Дарси. Приготовив себе круассан с начинкой из джема, приобнял его толстой подковкой чашку с дымящимся кофе и решил отдышаться с минуту-другую. — Все так. И насчет крайностей — тоже. Несколько дней назад я был свидетелем сцены, которую трудно представить себе в какой-нибудь деревушке под Вологдой: прихожане евангелистской церкви отмечали свой праздник. Собралась уйма народу. Жарили мясо, сосиски, пили бочками пиво, смеялись, пели хором псалмы и глядели восторженно на разведенный костер…
— Сравнение некорректно, — цокнул губами Расьоль, отбиваясь от крошки. — У вас-то, поди, за семьдесят лет прихожан, как и сосисок, поубавилось. Да и с псалмами, должно быть, беда.
— Я не об этом, Жан-Марк. Я — о костре… Картинка из букваря: сотня растроганных взрослых, тут же бегают дети, дрыхнут младенцы в колясках, рядом, опершись на палочки, умиляются полированные старички, а за всем этим следит облаченный по форме пожарник в сверкающей каске, самолично скармливающий хворост огню. И за спиной у него — служебная машина со шлангами наготове… Мне сразу вспомнилось, как у нас в городе дотла сгорело не что-нибудь, а здание пожарной охраны со всеми складами и гаражом. Ощущаете разницу?..
— Если б вы дважды за тридцатилетие обожглись так, как они, вы бы тоже дули на холодную воду, — заметил француз и подул на свой чай.
— Однако приставлять к костру по пожарнику нам бы вряд ли пришло на ум. К тому же на воду дуем и мы. Только прошлое так не изжить, — заключил уверенно Суворов и не к месту опять улыбнулся.
Француз предпринял охоту за долькой лимона. Завладев ею с помощью ложки и пальца, скинул в чай, полистал пятерней над столом и украдкой нырнул ею в скатерть, подсластив ту излишками сахарного песка.
— Да его никак не изжить! Его можно лишь выжить. Спросите у Оскара…
Поразмыслив, Суворов сказал:
— Как-то вы говорили, что человек не меняется, а меняется лишь человечество.
— Говорил, — согласился француз. — Подтвержу еще раз под присягой. Используя вашу стилистику, это как капля и море: неизменность одной не мешает второму сочинять какие угодно пейзажи. Поглядите на то же Вальдзее.
Поглядели. Суворов прицелился глазом в просторную даль — то ли в синие катыши волн, то ли в какое-то воспоминание.
— Но есть и различие, о котором Жан-Марк умолчал: море питается как конечностью капли, так и бескрайностью вечности…
— Прошу вас, Георгий, не начинайте, а то у меня завянет в тарелке салат, — взмолился Расьоль и плюхнул в горшочек с почти истребленными овощами отслуживший пакетик с подливкой.
Суворов как будто продолжать и не собирался. Млея на солнце, блаженно молчал.
Дарси внимательно на него посмотрел. По лицу англичанина пробежала быстрая тень. Подергав за шейный платок, он внезапно сказал:
— Разве не вечность легче всего становилась разменной монетой новейшего времени? — Никто не ответил. Тогда Дарси добавил: — Разве не этой монетой, поднаторев за сто лет на продаже антиквариата, расплачивалось человечество за свои шалости и грехи? Выходит, валюта ваша не так и тверда.
Георгий потянулся в шезлонге и, подавляя зевок, лениво пробормотал:
— Может, вопрос в том, кто на эту валюту торгует?
— Браво, Суворов. А теперь припечатайте Дарси, обвинив его в преждевременных сплетнях о кончине старушки-истории. А вы, Дарси, дайте ему по мозгам, втолковав, что настоящее — это тупик, за которым нас ждет тавтология архетипической повседневности. Я же, с вашего позволения, поднажму на десерт.
— Поднажмите, Жан-Марк, — Суворов подвинул французу вазу с пирожными. — Только совет: не вспоминайте, пока будете заправляться, что мгновение, перестав «питаться» от вечности, целиком ее поглотило. А значит, вполне вероятно, в ваш желудок сейчас попадает минута, в которой застряла, истаяв белком, вся история мира.
— Гертруда, литавры! Сейчас будет гимн.
— Все гимны вы только что слопали…
— Ай да я! Вот это пищеварение… Теперь понимаю, что значит антропоцентризм.
— А как вам тогда «энтропия»?
— Угроза расстройства желудка? Суворов, вы живодер. Хорошо, энтропия, что дальше? Предлагаете мне подавиться?
— Бог с вами, Расьоль. Продолжайте жевать. День нынче вкусный, не хочется портить. К тому же я гуманист.
Дарси поднял кверху глаза и сказал:
— Хотя легкость небес, на ваш взгляд, все же невыносима?
Суворов пожал плечами и неохотно ответил:
— Иногда. Как и для всякого, кому достался мир, размытый по краям и ненадежный в сердцевине.
— Попробую угадать. — Расьоль ткнул ложечкой в мусс: — «Размыт по краям» — это значит над прошлым и будущим властвует аморфное настоящее. А сердцевина — мгновение, которое мимолетно.
— Мимолетнее, чем когда-либо, — тут Георгию вроде бы даже взгрустнулось. Он взглянул с упреком на Дарси. Тот отвернулся и чуть покраснел. Суворов нахмурился и медленно проговорил: — Не случайно давно уже в нашем сознании вызрел синдром катастрофы. Катастрофы мгновенной.
— Еще как давно, — ввернул француз, добивая свой крем и не замечая, что между коллегами только что цыркнул искрой электрически острый разряд. — Так давно, что еще до всякого вашего гуманизма человечка понос пробирал от грозы… Кстати, о гуманизме: не вы ли обвиняли меня в том, что, подобно Атланту, я подставил миру плечо? Но моя ль в том вина, что в ответ, вместо жирного груза вселенских пространств, я ощутил пустоту? Таков итог всех этих громких веков гуманизма, дружище… — Он хлебнул чаю и замер, борясь с подступившей отрыжкой. Поборов процентов на сорок, признал: — Мы всего лишь мутанты. Я гуманист-гуманоид. Дарси, а вы?
— Хуже: я децентрат.
— Георгий, как насчет вас?
— Посередке.
— «Децентраноид» вам подойдет?
— Лучше «гуманоцентрат».
— Очень рад: теперь вы лишились тайны происхождения. Концентрат из гуманов — вот вы кто.
— Довольно, антропоцентрат.
— Сейчас оба возьмутся лягать постмодерн, — сказал Дарси и упрятал в шейный платок подбородок.
— А как вы хотели? Во всем виноват гробовщик. — Расьоль похлопал себя по брюшку и зевнул. — Вы, сэр Оскар, годами стирали резинкой линейность у времени, а затем пускали его, как по рельсам, по параллельным прямым, окосевшим от геометрии Лобачевского. Да еще опорочили гнусной иронией его, времени, противную ипостась — святую дотоле цикличность. Так что вам Суворов задаст… Задавайте же, Суворов!
Суворов подумал и произнес:
— Я тут подумал…
— Ну! — Расьоль подстрекал.
— За сто лет в пейзаже, нас окружающем, мало что изменилось. Не считая подросших деревьев и… самолета. Видите самолет?
— Видим. Причем не впервые. Не тяните резину! Чем виноват самолет?
— Оказался сильнее пейзажа. Каких-нибудь сто лет назад здесь сидели те трое и рассуждали, как мы. Но не о цели, а о предназначении… В этом вся разница. Нас победила идея стремительного движения. Скорость взамен утомительной и, в общем, затратной для сердца неспешности. Вместо истории — курс на мгновение.
— История нынче — это почти что искусство, — согласился Расьоль. — А искусство — почти что история.
— Вот-вот, — сказал Георгий и повторил: — Вот-вот-вот.
— Красноречиво, — заметил француз. — И что же стоит за вашим «вот-вот»?
Суворов сделал рукой отгребающий в сторону жест:
— Искусство теперь отдается на откуп тому же мгновению. Пробежали глазами — забыли. Инсталляция мод и течений. Результат — удар по сюжету.
— Это еще почему? — спросил изумленно Жан-Марк.
— А вы вдумайтесь: что такое сюжет, как не укорененность истории вовремени? Что такое герой, как не символ этой укорененности? Отсюда — удар по герою… — Говоря, Суворов следил исподлобья за Дарси.
Тот старательно этого не замечал. Расьоль щупал обоих своим озадаченным взглядом. Наконец англичанин сказал:
— Но этой вашей укорененности теперь как будто бы нет. Значит, постмодерн прав, смешав карты истории?
— Попрошу-ка Гертруду принести мою тогу! — изрек, округливши глаза за очками, Расьоль. — Неловко в фуфайке внимать древнеримским ораторам… Господа, будьте проще. Откушайте сладкого, иначе набьете оскомину. Хватит вам ковыряться в кислятине. Суворов, сдайтесь: постмодернизм одолел все и вся. В том числе и себя. На дворе у нас нынче пост-пост-фиговина. Даже Дарси уже почти что музей.
Оскар тихо вздохнул:
— Причем не из лучших. Скорее дешевая выставка из не очень-то нужных вещей.
— Потому что с вашей подачи культура утратила иерархичность, — сказал Суворов и пристально на него посмотрел. — Диффузия верха и низа. Болото из звезд и дерьма.
Расьоль мало что понимал:
— А вы что, за снобизм?
— Нет, Жан-Марк. За порядок. За хорошо или плохо. За ступени и ниши. За иерархию ценностей. Но там, где нет иерархии времени, нет иерархии даже пространства. Все вперемешку. Куча-мала. Иерархия в данной системе координат (тут вы вправе спросить: системе ли? координат ли?) — заведомый нонсенс.
— А я вправе спросить: на хрена вам ступени?
— Чтоб не скатиться в болото. Где все перемешано.
В голосе Суворова им послышались нотки тревоги. Расьоль побегал глазами по лицам, усмехнулся какой-то догадке и решил подлить масла в огонь:
— Может, и к лучшему? Кое-кому удавалось в этой куче-мале отыскать бриллиант…
— Да, Жан-Марк, и не раз. Хотя бы взять Оскара… Из этого сора лично им взращен яркий цветок. Только подобные Дарси примеры не означают, что сор этот надо плодить и терпеть. Замусорим окончательно то, что звалось когда-то культурой.
— Полно вам, Георгий. Пусть в нашей культуре, как на бесхозном дворе, элитные семена пускают к солнцу ростки в соседстве с ничтожными сорняками, пусть они даже мало-помалу вытесняются их примитивной и дикою силой, — Расьоль приосанился, — но ведь старые нивы давно оскудели. А ими взращенные всходы, как и развалина-вечность, отошли в мир иной, — он отложил вбок тарелку — показать, что «мир иной» располагается не вверху, а внизу. — Как-то не клеится рисовать современника, десятилетиями возводящего храм, да еще и вручную. Куда легче представить его хватающим птицу удачи за хвост на лету.
Если это и был намек, то Суворов явно его не уловил:
— В том и штука: цель победила предназначение. Минута же перевесила вечность. Вместо старинных ходиков в дело вступает секундомер. Он считает нас… Будто бы делит на дроби.
Георгий вдруг сделался мрачен. А вот Расьоль, наоборот, повеселел. Осклабившись, он подсказал:
— Не забудьте про телевидение и Интернет. Они-то вовсе нас ни за что не считают! Зато нам даровано «лепить» историю на заказ — достаточно нажать кнопку пульта или порыскать в поисках подходящего сайта по «паутине всемирного разума». Щелкая по каналам, любой осел нынче вправе сам для себя выбрать историю, а также ее персонажей. Супермаркет энергии творчества под любой кошелек. Вопрос, кто там всем заправляет и кто расставляет по полкам товар, чем дальше — тем более празден. Манипуляция манипулируемых манипуляторов. Ужас, Суворов! Не пора ли нам сбить самолет?.. Черт, улетел. Неужели же не в кого выстрелить? — Расьоль посопел, теребя их молчание за рулетик салфетки, потом вопросил: — И все-таки, что же нам остается? Кому доверять? Ага, я придумал: науке!
Занятый мрачными мыслями, Суворов, похоже, расслышал только последнюю фразу. К ней он отнесся скептически:
— Если только она устоит пред соблазном сыграть в ту же дурную рулетку. — Совершив усилие над собой, он вернул себя в русло беседы и, набрав полную грудь воздуха, пояснил: — По Москве недавно гуляла одна удалая теория. Некоему математику, привыкшему иметь дело с формулами, взбрело на ум сопоставить историю общества с историей развития технологий. К своему удивлению (или радости, тут уж не знаю), он обнаружил, что одна из историй вроде бы лжет. Когда речь идет о вранье, подозрение падает не на технику, а на людей. — Он сделал паузу, изо всех сил не глядя на Дарси. Тот так же упорно взирал лишь на горы и озеро. Расьоль с очевидной приязнью изучал подноготную их поведения. Когда очередной спазм молчания миновал, Суворов продолжил: — Так вот, этот самый математик не нашел убедительных доказательств, например, тому обстоятельству, что Александру Великому было под силу в то время совершить свой бессмертный поход (откуда он брал для щитов и оружия столько металла? Как его добывали, из чего, кто и где? Откуда взялось столько меди? Ключевой вопрос: где следы производств, позволявших снабжать ему армию тем оснащением, о котором веками судачат ученые?). Не подтвердилось и то, что Куликовская битва с татарами имела место на Куликовом поле в 1380 году (почему там не найдены тонны скелетов? Почему вместо них очень много останков захоронено было вблизи от Кремля, да еще и на пару столетий поздней?). Короче говоря, из канонических событий всемирной истории не подтвердилось почти ничего! Под сомнение была поставлена даже хронология христианства. Так родилась «теория заговора». По мнению новоявленных отрицателей, Риму выгодно было переписать всю летопись так, чтобы выставить свою религию более древней, чем она есть наяву. Скажем, дать ей фору чуть ли не в тысячу лет и сместить главную точку отсчета. — Он опять помолчал, постучав коленом о ножку стола. Потом резко добавил: — В этом абсурдном поветрии меня беспокоит беспрецедентность провокации… Явный фактор игры — на той территории, где играть вроде бы не пристало. Иными словами…
— А вдруг ваш чудак прав? — перебил Расьоль и посмотрел, ища поддержки, на Дарси. — Вы что, больше верите Риму? Я, признаться, лучше уж поболею за математика… По крайней мере он подарил нам интригу.
— В том и дело, Жан-Марк, — сказал Суворов. Видно было, что думает он о другом. — Мы настолько привыкли плеваться в историю, что нам, право же, легче ее, всю целиком, обменять на пикантный сюжет. Это нас развлекает. «Homo festivus». «Празднующий человек».
— Филипп Мюрэ попал в точку.
— В общем, да. Увы, да… — Настроение у Георгия окончательно было подпорчено. В отличие от начала завтрака, теперь беззаботность излучал только Расьоль:
— Не унывайте. И на вашу улицу придет праздник, хотите вы того или нет. Рано или поздно, но и вас заставят плясать на общей фиесте… От публичного надругательства над интеллектом не застрахован никто, причем никогда, — он весело шлепнул ладонью по подлокотнику. — Так не лучше ли расслабиться и получить удовольствие? А то, неровен час, вы предложите сетовать на такие, почти бытовые уже, пустячки, как разврат в католических паствах и упадок онтологической мысли. Всегда на смену широколобой вдове приходит блудливая ветреница. В нашем случае… — он на секунду запнулся, потом подмигнул: — политология, прости мою душу! Да аминь с ними со всеми! Я бы, признаться, подался обратно в кочевники: тем лишь бы было пространство, никакого дела до времени.
— Вы с ними встречались?
— Почти. В прошлом году посетил я Болгарию. Удивительная страна: все денно и нощно работают, а толку не видно — кругом нищета. Впрочем, труду предаются не так чтобы все: случайно забредши в цыганское гетто старинного города Пловдива (он, кстати, будет постарше вашего Александра Великого: основан папашей его, тезкой того же Мюрэ), я увидел вокруг лишь разваливающиеся халупы да фанерные домики. Зато на каждой (на каждой, друзья!) из покосившихся крыш торчала пыльной скорлупкой спутниковая тарелка. Отсутствие канализации и водопровода переживалось здесь проще, чем угроза невозможности совершать пусть виртуальные, но — путешествия… Вот с кого надобно брать нам пример!
— Против природы не попрешь, — напомнил Суворов и попробовал усмехнуться.
— И природа у всех одна: дать деру из этого мира. Короче — постмодернизм, будь он трижды неладен!..
— Что ж поделать, если мы живем в эпоху тотальных мнимостей, — обратился к риторике Дарси. Внешне он был совершенно спокоен, но почему-то скатерть у ног пару раз мелко вздрогнула, словно под ней укрывался пугливый щенок. — Стоит ли сетовать, что одни мнимости оказываются предпочтительнее других?
— Иногда настолько, что за них приходится воевать, — сказал Суворов и впервые за четверть часа посмотрел ему прямо в глаза. — Если подумать, в основе конфликтов лежит большей частью проблема самоидентификации противостоящих сторон. Вы же не станете отрицать?
— Не стану, Георгий. Если, конечно, пойму, о чем речь.
— О том, кто я и кто тот, кто не я. А заодно о наличии зрителей, Дарси. Вы правы, ваш постмодерн совсем спутал карты…
— Вы о чем?
— Если вглядеться, его восприятие мира тоталитарно — в своей демонической демократичности. Для него чуть ли не все в этом мире взаимозаменяемо, тавтологично. Если так пойдет дальше, то уничтожится разница между истиной и клеветой.
— Простите, но разница есть. Хотя бы для нас с вами, — голос Дарси стал жестче.
— Как бы не стало — только для нас…
— Растолкуйте.
Суворов кивнул:
— Растолкую.
Расьоль отмахнулся:
— Не надо. Или ладно, давайте. Только, будьте добры, сократите свои излияния. Ужмите их в дайджест.
— Противоречит моим косным принципам: назначение дайджеста — угождать ленивым умам в поверхностном и торопливом знакомстве с шедеврами. Немудрено, что под действием этой калечащей дух эпидемии вся наша жизнь обращается в дайджест. В мозаику беглых обрывков. Лишь бы доходчивей да поярче. Опять все та же подмена — мгновенья и вечности… И это — сегодня. А завтра?
— Не увлекайтесь, Суворов: от завтра Дарси нас с вами сердечно избавил. А пресловутая вечность — штука слишком уж элитарная. В ней нет места для масс. Лучше доверьтесь идее всеобщего равенства. Говорю это вам, как француз. Будьте политкорректны.
— Не хочу.
— Почему? — удивился Расьоль.
— Ненавижу политкорректность.
— Почему? — Расьоль удивился вдвойне.
— Хочешь кого-то послать, а вместо крепкого слова делаешь книксен… Лицемерная сука. Вдобавок еще агрессивная. Мало того, что входит в клинч со свободою слова. Тут покруче: что было приемлемо еще вчера, уже завтра вас подведет под судебное разбирательство. Если вам не понравились чьи-то любительские стихи, лучше не говорить о них как о сентиментальной чуши…
— Ну да, разумеется, понимаю: тем самым вы посягнете на внутренний мир неумелого автора. А кто дал нам право считать, что этот внутренний мир менее содержателен, чем гений Шекспира?.. Не будьте так строги, Георгий: это всего лишь курьез.
— Но за подобным курьезом лежит система воззрений.
— Ничего нового я в том не вижу. Политкорректность — такой же конвенциональный договор, как правила уличного движения. Просто надо запомнить, что слова «негр» больше нет, как и нет слова «черный», зато есть «афроамериканец», пусть тот, о ком речь, ни разу в Африке не был. Конечно, часто доходит до глупостей… Знаете, в Италии уборщики вдруг отказались быть просто уборщиками и сделались «экологическими операторами». Ну разве не прелесть? Как ни крутите, а политкорректность — это кладезь живых афоризмов!
— Почему бы тогда и нам не стать «операторами языка»? Слово «писатель» слишком уж откровенно привязано к механизму вожденья пера по бумаге. Вас, Жан-Марк, это не унижает?
— Да будет вам! Желание подправить публичную речь старо, как мир, просто на место одних эвфемизмов сейчас заступают другие.
— Не придется ли нам очень скоро переписывать Библию?
— Это как пить дать. Хотя с точки зрения политкорректности это будет не «переписывать», а — «подвергать редактуре». Ничего, повторюсь, здесь страшного нет. Не впадаете же вы в ужас из-за того, что в Европе пристойней чихать головой, а в Японии — задницей?.. Земной шарик сделался меньше, Суворов, и ровно настолько, насколько сумел. Коли ему в том мешают клише от культуры — что ж, надо чем-то пожертвовать…
— Включая сюда и язык?
— Самую малость, и то — иногда. А что вас смущает?
— Предположим, ваша команда в пух и прах продула решающий матч. А я вас и спрашиваю: как игра? С чем вы сравните провал футболистов? Только, чур, так, чтобы не возмутить общество охраны животных, людей с ограниченными способностями, феминисток, гомосексуалистов, а заодно — танцоров балета. Ну что? Как задачка? Выходит, вам безопаснее ограничиться констатацией: ребята, дескать, играли не так, как следовало, исходя из их же умения и дарований. Проведите вектор дальше, и вы поймете мои опасения: политкорректность не терпит метафор.
— Для метафор, Суворов, — литература. Там-то все по-другому.
— Пока. На данный момент. Кто даст гарантию, что и здесь не начнут клонировать пошлость?.. Ведь, черт побери, клонирование — это уже не курьез, это символ! Символ нашей эпохи. Возможность, пусть пока лишь теоретическая, скопировать всякое существо на планете, используя в качестве матрицы генную память не только о тех, кто живет, но даже о тех, кто давно уже умер, — разве не отвечает это идее всеобщей игры, заменяемости, архетипической тавтологии, которую выпестовал постмодерн? Кажется, самую малость еще — и «человек разумный» уподобится роли Творца (но творца, подчеркну, эфемерного: в этом шаблонном цеху валяются кучей одни лишь болванки просроченных накануне иллюзий).
— Зато какой размах! — Расьоль вдохновился. — Только представьте себе эти дебаты о том, кого стоит клонировать, а кому надобно отказать. Заняться Христом не позволит, конечно же, церковь, как, впрочем, и Магометом — мечеть. Но не пройдет и десятилетия, как они отовсюду хлынут к нам контрабандой: запретный плод сладок. Кому-то приспичит клонировать Сталина с Гитлером. И тогда будет шанс посмотреть, что было бы с миром, если б первый из них подался в попы, а второй состоялся бы как художник. Вообразите, какое гигантское шоу нас ждет! Кто-то клонирует разом обоих родителей, чтоб отыграться на них за издержки своего воспитания; кто-то — любимую девушку; кто-то — супруга, а кто-то — себя самого, а потом день за днем будет в нем вдохновенно растить двойника, по-отечески шлепая самому себе попку… По-моему, здорово: мир вместит в себя столько безумства, что не нужно же, право, кино. Может, в этом безумии и скрывается наше спасение? Воевать будет некогда: поди разберись, кто есть кто!.. Кто — клон, кто — не клон, кто — после пластической операции… Генная инженерия и силикон — вот формула наших грядущих побед. Сел под нож — становишься молод, дал на лапу побольше — красив, все дамы подряд — с потрясающей грудью, причем можно за месяц вперед заказать для подружки размер. Кстати, нашему брату тоже пристанет подсуетиться: напихать побольше резины под майку и, пожалуй, не меньше — в трусы. Равноправие милых подделок. А культура — культура уже в этом смысле идет впереди: разве не изобретена гипертекстуальная реальность романа — на любой вкус и под любой рост?
— И вас не воротит от этого свинства?
— Положим, воротит. Какой же вы видите выход?
Суворов подумал.
— Не знаю, Жан-Марк. Ничего я не вижу. Разве только надежду на то, что близкий конец обещает начало.
Тут из засады выстрелил Дарси:
— Конец? Но чего? Тавтология, по определению, содержит в себе бесконечность. Повторение — непрерывный и долгий процесс.
Суворов как будто бы этого ждал:
— Верно. Однако, сдается, мы почти что достигли предела: разрушать бесконечно едва ли возможно. Сейчас мы корчуем, как корень, фундамент — иерархию духа вкупе с сознанием.
— Ага! «Децентрация»… — Расьоль погрозил англичанину пальцем: — Приготовьтесь, друг Оскар, сейчас он заставит вас лезть в центрифугу. Будет вам месть за то, что устроили нашему «духу вкупе с сознаньем» такой бесподобный разгром.
— То, что он уже состоялся, лишь подтверждает диагноз. Вы уж, Дарси, не взыщите… Но хочется верить, нас ожидает не просто смена веков на тысячелетие, а поворот кардинальный. В том числе в культурных пристрастиях… И в характере творческих импульсов. Вместо искусственного клонирования путаной «параллельности» времени, возможно, и возродится история, а с ней заодно — и сюжет. Глядишь, к нам вернется тогда и способный поверить в него настоящий герой…
— Браво, Суворов! Оркестр, фанфары! Это у вас фамильное — так возбуждаться при виде Альп? Ваша речь достойна того, чтоб ее восхвалить и, простите, скорее забыть. А то немудрено заразиться вашим прилипчивым пафосом. Тогда моя песенка спета: в одах я не силен, как, впрочем, и в зодчестве. Мой опыт знакомства с останками зданий убеждает, однако, в обратном: в них очень удобно, без всяких заметных страданий, обитает любимая вами стервятница — вечность. Колизей разрушен навеки, коллега, и, кажется, нас с вами это устраивает. Тем не менее, спасибо. Вы очень удачно вписались в утренний дивный пейзаж. С интересом буду следить за вашим полетом и дальше, — Расьоль раскланялся и, весело насвистывая, пошел переодеться для пляжа.
Дарси обстучал свою трубку, высыпал пепел и произнес:
— Говоря откровенно, выступление ваше страдает одним недостатком: в нем нет убежденности. Есть только вера.
— Разумеется, этого мало…
— Для начала — достаточно. Но если она истощится, придется солоновато. Не легче, чем вашему земляку после Баден-Бадена… Тем более что возвращать векселя вам надо себе самому.
Суворов пожал плечами. «Может, мне показалось, — подумал он. — Черт его разберет. Оскар, конечно, фрукт еще тот! Возможно, всего лишь блефует. На то он и симулякр…».
Если не вдаваться в подозрения, последняя реплика Дарси расшифровывалась элементарно: англичанин имел в виду тот скандал, что приключился с Горчаковым спустя месяц по его возвращении в Петербург, когда он подвергся атакам заимодавцев. Прознав через прессу про баварский гонорар, они требовали погасить пустяковые, в сравнении с фигурировавшим в газетной заметке числом, векселя. Но тут Горчаков, вопреки ожиданиям, внезапно сбежал, укрывшись в имении под Владимиром. Рассказывали, что он воспользовался черным ходом и даже пустился наутек, когда был узнан кем-то из кредиторов. Столь возмутительный факт газетчики, разумеется, не могли обойти вниманием и приступили к нападкам. Вскоре выяснилось, что за день до побега Горчаков взял у издателя аванс «общей суммою в триста рублей» под новый роман, при этом забыв покрыть долг за снимаемое на Невском проспекте жилье. Поведение для дворянина, никогда не пятнавшего репутации финансовой нечистоплотностью, неслыханное. В конце концов, не выдержав гонений, Горчаков послал открытое письмо в «Петербургские ведомости», в котором сообщал, что рассчитается по всем обязательствам в ближайшие недели — как только продаст родовую усадьбу. Дескать, для того и отправился во Владимир, а вовсе не потому, что собирался от кого-то там схорониться. О том, куда делось полученное в Германии вознаграждение, писатель умалчивал. Вскоре поползли слухи, будто бы в августе, отдыхая в Баден-Бадене нервами от недавних дафхерцингских потрясений, он в пух и прах проигрался в местном казино, по сей день знаменитом оставленными там деньгами Тургенева и Достоевского. Не отличавшийся ранее страстью к азартной игре, Горчаков с непривычки, должно быть, чрезмерно увлекся ставками на удачу.
Скандал был и вправду погашен: расплатившись с долгами, прозаик воротился в Петербург, где впоследствии вел скромную жизнь потускневшего даром русского литератора. До конца своих дней Горчаков ни разу нигде не обмолвился, что его небольшое поместье по спешности было распродано вполцены. Любопытно, что его баден-баденские переживания не нашли ни малейшего отражения в опубликованных им после 1901 года произведениях — настолько тема была ему неприятна…
— А вот и я… Всем привет! Вы — тот самый Дарси? Ух ты. Здорово! Я — Адриана Спинелли.
Суворов не верил глазам.
— А где Кроха? — Она была одета в хлопчатобумажную футболку с надписью «Только попробуй!». Из-под коротенькой юбки смотрели на Суворова загорелыми шариками для гольфа столь памятные ему по первой встрече коленки. — Надеюсь, не ублажает на нашей постели Гертруду?
Кто-кто, а Адриана не отличалась политкорректностью, зато выглядела сногсшибательно. Почему-то Суворова это сегодня не трогало. Он покосился на Дарси, но и тот, казалось, изучал ее лишь с чисто анатомическим интересом.
— Рад вас снова здесь лицезреть. Что до Жан-Марка — он как раз надел водолазную маску и направился к озеру. Новое увлечение, знаете ли. Кому-то же надо достойно продолжить дело Кусто.
Адриана издала смешок, ущипнула Суворова за щеку, Дарси лишь помахала рукой и упорхнула наверх.
— Эффектная девушка, — произнес англичанин. — У Расьоля теперь будет забот полон рот. С данной минуты, как я понимаю, его рукопись вновь под угрозой.
Суворов пробормотал:
— Это точно. — А про себя отчего-то добавил: «Эффектная, но далеко не богиня… Черт его знает. Будем считать, блефовал. Да, конечно же, блефовал!».
На лице его вновь заблуждала улыбка. Дарси подумал и широко улыбнулся в ответ. Погода стояла прекрасная. Через двадцать минут, решив подремать, оба пошли, усмехаясь, к себе.
О Турере никто в это утро не вспомнил ни словом.