ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ (Шут)
Как это мелко: знать лишь то, что известно!
Чжуан Цзы.
Из цитатника Л. фон Реттау.
Ориентировочно — 1899 г., зима
Ночь прошла на редкость спокойно. Наверное, оттого, что все ее слышали.
За завтраком Жан-Марк Расьоль откровенно зевал, Дарси выложил перед ними на скатерть свой каменный бюст, экономя на каждом движении, Суворов пытался заставить себя отнестись уважительно к утру и не слишком презрительно щуриться на пронзительный свет из окна.
Турера чуть-чуть запоздала. Вопреки ожиданиям она не спустилась к ним из своей комнаты, а подъехала к фасаду на автомобиле в сопровождении Гертруды. Через зарешеченное стекло писатели видели, как женщины тащат, держа с двух сторон за плетеные дужки, большую корзину с фруктами.
— Где удалось вам собрать такой натюрморт? — спросил, приняв груз, изумленный Расьоль.
— Съездили в Тутцинг на рынок. Угощайтесь.
Элит была свежа, будто только что бегала босиком по росе, и на вчерашнюю себя почти не походила.
— Волосы, — пробормотал Суворов. — Они распущены.
— Ну и что? — она удивленно вскинула брови. — Ах да, вы про это!.. Лень было закалывать. Я и не думала, что сяду за руль. А потом посмотрела, как Гертруда влезает в машину, и захотелось помочь. Она водитель не очень… Этот виноград, Жан-Марк, я отбирала под цвет ваших глаз. Но теперь вижу, что не получилось. Ваши глаза невозможно подделать ничем.
— Разве что разукрасить… — у Суворова вырвалось. Ему стало совестно. «Что со мной? — подумал он в раздражении. — Я тупею. Осталось лишь предложить им развлечься групповым снимком на память, чтобы исподтишка выставить рожки».
— Иногда, Георгий, мне кажется, вы страдаете комплексом неполноценности. — Француз аккуратно ввинтил чашку в блюдце. — Не случалось ли вам в детстве испытывать нестерпимые унижения? Скажем, не клевал ли вас бешеный гусь в причинное место на виду у прыщавых девиц? Или, может, вам приходилось при звуках союзного гимна публично обделаться в приветливых яслях советской страны? Покопайтесь в причинах своей неприкаянной злости. Да поможет вам психоанализ!
— Вы зашли чересчур далеко. Причем оба!
Она даже прикрикнула. Суворову надобно было смолчать. Было трудно.
Дарси ожил, задвигал плечами, подобрал из корзины яблоко, повертел бильярдным шаром в тонких цепких руках, прибавил к нему трех собратьев, отошел поближе к дверям, поднял взгляд к потолку, прицелился и, подбросив их связкой рассыпчатых бус, взялся жонглировать.
— Браво, Оскар! — Элит засмеялась.
Расьоль колотил, словно в бубен, в поднос. Гертруда стояла в проходе, обхватив за могучие локти частицу себя, и, пока фрукты летали по воздуху, сохраняла привычное хладнокровие. Но стоило Дарси раскланяться и наградить каждого зрителя яблоком, кухарка вдруг сделала книксен, изобразила руками объятие и, зардевшись, выпорхнула в коридор летающим розовым слоником. Раздались аплодисменты. Едва они смолкли, Суворов сказал:
— А вы парень душевный, коллега. Не ожидал.
— Старый трюк. Помогает, когда слова больше вредят, даже если не сказаны вслух.
— Разумно, дружище, — внес свою лепту Расьоль. — Георгий, сейчас, по-моему, самый момент, а?
Суворов кивнул, подал руку французу.
— Вот и славно! — Турера светилась. — Я вас очень люблю, господа!
Господа улыбались, потупясь.
Если номер Дарси прошел на «ура!», то выступление Расьоля, назначенное на вечер, вызывало у самого солиста опасения. Он долго не мог решить, какой отрывок из рукописи предпочесть для презентации перед не в меру взыскательной публикой. Сперва подумал было, что лучше зачитать начало. Потом отбросил эту мысль (начало никогда не бывает готово, пока у рассказа нету конца), уговорив себя ограничиться эпизодом, описывавшим ночь, когда Гектор Фабьен насладился любовью фон Реттау. Однако, пробежав глазами страницы, Расьоль занервничал: впервые они показались ему какими-то пресными, слишком сухими. Не похабными, нет! Но как-то докучливо неучтивыми, немного развязными даже, что вступало в противоречие уже хотя бы с нарядом исполнителя: на ужин Расьоль облачился в костюм, повязав к нему жемчужную бабочку. В конце концов он схватил из кожаной папки главу, где речь шла о том, как Лира фон Реттау покинула виллу.
Аудитория собралась в гостиной. Для удобства оратора сдвинули ближе к окну бюро, приладив к нему настольную лампу с пушистым сиреневым абажуром. Поставили рядом бутылку вина и фужер. Под фужером белела салфетка. Зрители расположились в перенесенных из комнаты отдыха креслах в трех шагах от бюро.
Жан-Марк плеснул в стакан вина, отхлебнул, расправил ладонью листы, прокашлялся, слегка подбоченился и стартовал:
— Поэма о стойкости заблуждений…
«Дайте мне рычаг, и я переверну весь мир, сказал сгоряча Архимед… — Увидев, что страница мерцает строкой, Расьоль прервался, водрузил на нос очки и взял разбег с начала: — Дайте мне рычаг, и я переверну весь мир, сказал сгоряча Архимед, не подозревая, что рычаг этот испокон веков — женщина. Перефразируя древнего грека, искушенный в амурных занятиях Фабьен мог бы сказать: дайте женщину, и мир перевернется сам собою…
Лира фон Реттау исчезла — бесследно. Только так удалось ей оставить трагический след. След бесследности — чем не символ бессмертия? Приглядитесь к нему, на мгновенье прервите дыхание, осторожно прислушайтесь: в этом призрачном эхе все еще, как и сто лет назад, уловим шаловливо-презрительный смех. Не услышали? Странно. Что ж, попробуем сделать иначе. Расстелите, пожалуйста, старую карту, мадам и мсье. Перед вами игрушечный город Дафхерцинг. Вот имение. Вот причудливый тенями сквер. Там вон дальше плещется озеро Вальдзее, перед ним топорщится древами и полнится трелями птиц старый парк. В самом центре — башенка виллы Бель-Летра. Вот ступеньки и арка. Замечаете лозунг на ней? В согласии с ним — а также в согласии с жанром, — призываю вас: всяк входящий сюда, „оставайтесь настороже“!..
Итак, утром фон Реттау исчезла. Поначалу решили — ушла. Фабьен отсыпался. Пенроуз был недоволен. Как вы можете видеть — вот в этом окне, господа! — он достал из стола табакерку, отсыпал на лист порошка, прислонился ноздрей, втянул яростно воздух, попытался прозреть в запределье сознания, но в итоге, увы, прозрел в никуда. Умерить печальный надрыв своего состояния ему на сей раз не далось. Кокаин оказался бессилен, хоть был принят с утра натощак…
Горчаков между тем изнывал ожиданьем. Загляните с балкона в мансарду: он в безмолвии пялит свой взор в отрывной календарь на стене, на ужасную цифру „16“. Ночь давно уж прошла, но богиня к нему не стучалась. Он ведь глаз не сомкнул, получалось — зазря… На втором этаже, под мансардой, отсыпался, мурлыча котом, подуставший в утехах Фабьен. Не забыли? Прекрасно. Потрудитесь же помнить и впредь!..
Ну а впредь, то есть дальше, к полудню, на виллу приходит сомненье: Горчаков и Пенроуз прикрываются им, чтобы легче сносить свой позор. Час проходит за часом, а Фабьена и Лиры все нет. К тому же парижского гостя Морфей потчует щедрой добавкой. Француз нынче спит за двоих (тут просятся скобки: за двоих, коли мы не считаем его же сердитых коллег…).
Наконец, он проснулся. Ага, вот явился на ужин. „Где хозяйка?“ Окрепший для новых свиданий любовник беспечно поводит плечом. Он один не тревожится. Двум другим это странно (впрочем, вовсе не странно, а, пожалуй, похуже, чем странно!). У Пенроуза слепнет тусклым бельмом бесполезный монокль в глазу. Горчаков же, лишившись терпения, с набухшими веками обойденного юным Орфеем неумного фавна приступает к занудным расспросам: где, когда, почему?.. Гектор ест с аппетитом и скромно моргает: дескать, достопочтенные херры, а я здесь при чем? О своей утомительной ночи он не вымолвит даже и слова — для чего, если все это было, и было не с ними, а с ним? Только двое других не хотят соглашаться с его полутайной. Им желается верить, что скрытность его — это наглый, бесстыдный навет на святую фигуру хозяйки! И вот здесь, господа, я советую вам ненароком припомнить, что все трое — придумщики, если хотите — посланцы красивых обманов, борзописцы на службе у вымысла, в общем, как их величает толпа — корифеи бумаги, чернил и пера. Причем только что двое из этой ватаги в пух и прах проиграли, как в покер, занятный сюжетец. Персонаж их подвел, и подвел персонаж их серьезно. А когда персонаж своеволен, когда он, не спросясь, преступает границы письма, корифеи его не щадят — убивают. Понарошку, конечно, но так, чтобы уж ни один коронер не признал в его трупе набитое выдумкой чучело.
Коронеров в Германии нет, зато есть полицейский участок. Горчаков сообщает туда, что поблизости может быть труп. С той минуты в Дафхерцинг врывается, словно смерч, суета: подгоняемый сворой собак, проигравший сюжет снова пущен по ложному следу — напомню: по следу бесследья. Все кругом ищут смерть. Только где ее взять, если вилла пуста? Да, пожалуй что, в озере. Так и быть, отправляем героев туда.
И пока они хмуро взирают, как отряд водолазов ковыряет гарпунами в илистом дне, предположим, что Лира фон Реттау — жива.
Проведя упоенную ночь с умельцем Фабьеном, она вышла из комнаты. Точно с хитрым сообщником, сверив с рассветом пружинистый шаг, переждала секунду на лестнице и, прося торопливой мольбой тишину о простом снисхождении, спустилась бесшумно в подвал. Потолкала в немое плечо прикорнувшую возле ступенек блаженно-глухую служанку и, соблюдая навязанный той уговор, обменяла свое достоверное платье на безликий кухаркин убор. Страсть к игре, как известно, была в ней заложена с детства. Лицедейство у Лиры в крови: вспомним здесь, господа, даровитую мать и подспудную тягу к особо трагическим пьесам. Не пора ли признать, что и склонная к проискам дочь управилась с ролью достойно: в ее собственном театре вот уж век как дежурит на входе аншлаг…»
Пока Расьоль читал, Дарси сидел, прикрыв глаза и опустив на руки голову, Суворов смотрел в потолок, а Турера не сводила с француза тревожного взгляда. Время от времени Жан-Марк припадал к фужеру с вином, делал глоток и двигался дальше. Все в той же иронической интонации, ни разу не сбившись с принятого ритма издевательского стиха, он продолжал вещать о том, как Лира фон Реттау добирается на велосипеде до железнодорожной станции в Берг-ам-Зее, покупает билет и направляется для начала в Мюнхен, где снимает комнатку в ветхом трактире подальше от центра и пережидает несколько дней, выходя на улицу лишь затем, чтобы скупить газеты; как она их листает, обводя все подробности собственной смерти карандашом; как берет в руки ножницы, вырезает отрывки, собирая их в портфолио; как, увлекшись поставленной пьесой, красит волосы в липкую паклю в тазу; как затем вдруг меняет решение и кромсает их на корню, а потом, прикупив в магазине неброский костюмчик, обращается в юношу, маскируя свой облик очками и тростью (баловаться мужеским платьем она научилась давно: в дневниках она сообщает, что любила стоять перед зеркалом в облачении пажа, находя, что наряд ей ужасно к лицу); как едет в почтовой пролетке в Ауслебен, где под ночь проникает в свой каменный дом, потрошит секретер, разбивает о стену бутылку с шампанским и, пуская семейный корабль пожаром на дно, поджигает ковры; как сбегает, чтоб утром отправиться поездом в Вену, а из Вены — словно хочет рассечь пополам, точно в сабельный шрам, континент, едет в жаркий Мадрид, а потом — в Лиссабон, а оттуда, добавив к спектаклю, как специи к блюду, щепотку опасного риска, доплывает до Лондона (ей известно, что Мартин Пенроуз уж там!), чтоб затем первым классом, почти не таясь, взять курс на Нью-Йорк (потребность сменить декорации), где легко затеряться и сгинуть в голосистой и щедрой на ротозейство толпе; как она, развлекаясь ролями, вступает на палубу то в траурном платье вдовы (смерть в трагедии надо оплакать), то в смокинге и с папироской (скромная дань водевилю); как никто из двухсот пассажиров сотни с лишним кают не умеет увидеть в ней Лиру, ведь для всех ее попросту нет; как ее больше нет для бедняги Фабьена, потому что и он уже впал в заблужденье, и он уже ищет в подробных кошмарах ее ускользнувшую тень; как за несколько месяцев крепнет от слухов легенда, и легенда твердит, что Лира фон Реттау утопла, а вокруг шепотком раздается: подлым образом умерщвлена; как с тех пор год за годом — пусть уже без участия главной актрисы, но по-прежнему по ее режиссуре — ставят пьесу под броским названием: «Смерть на проклятой вилле», утверждая тем самым графиню в комфортном бессмертье…
— «Искать след в почти полном бесследии, видеть смерть в порожнем бессмертии — вот чем мы занимаемся, господа… Не настало ли время спустить запылившийся занавес и запереть театральную кассу на крепкий замок? По крайней мере сверните хотя бы дурацкую карту: больше по ней все равно не прочесть — ничего…».
Расьоль закончил, вылил остатки вина в фужер и уселся на стул. Он был возбужден и заметно вспотел. Ему похлопали, снисходительно поулыбались, безжалостно помолчали. Чутье ему подсказало, что расстояние в три шага, отделявшее его от слушателей, увеличилось на три упрямых «нет».
— Спасибо, Жан-Марк. Вы, как всегда, выступили ярко и, не скупясь, делились с нами своим остроумием, — молвил вежливый Дарси.
— А как насчет убедительности? — задал Расьоль вопрос в лоб.
— Тоже вполне как всегда, — отозвался Суворов. — Тираж вашему опусу обеспечен.
Турера покуда не произнесла и слова. Расьоль в упор посмотрел на нее. Наконец, она предложила:
— Давайте обсудим.
Суворов сказал:
— Да мы уж делились с коллегами. Полагаю, каждый остался стоять на своем. Дарси считает, что хозяйку убили. Я склоняюсь к тому, что она решила покончить с собой. Что до Расьоля — хоть во французском я не силен, все же смог лишний раз удостовериться в его точке зрения: утверждая, будто она всех околпачила, роль убийцы фон Реттау Жан-Марк предпочел сохранить за собой. У вас нет ощущения, что на наших глазах свершилось насилие?
— Насилие? Да ведь вы сами ее давно схоронили! — взорвался француз.
— Пусть так, но я не сторонник некрофилии. У меня сложилось странное чувство, Жан-Марк, что вас неудержимо влечет к ее трупу. Все эти пассажи про ночь и про то, как доблестно с ней обошелся Фабьен… Вы не дуйтесь, коллега. Объясните-ка лучше, для чего ей нужна была та треклятая ночь, если в планы ее входило лишь всех одурачить? По-моему, если б она вообще ни к кому не пришла, это бы только добавило перцу. Вообразите: три знаменитых писателя, и каждый из них в неистовой ревности подозревает другого, а то и обоих за раз. Чем не забава для той охальной проказницы, портрет которой вы нам столь вдохновенно обрисовали?
— А тем, мой угодливый друг, что ей нужен был хотя бы один «отщепенец». Тот, кто был из всей этой братии самым опытным, наторелым и, если хотите, циничным в вопросах любви. Своего рода творческая сверхзадача для амбициозного постановщика: заставить неуязвимого до сей поры ловеласа поверить, что он напрямую причастен к ее таинственной гибели. Вызвать муки совести в том, кто никогда этих мук и не знал…
— Позвольте, Жан-Марк, — вступил негромко Дарси. — Насчет цинизма Мартин Пенроуз мог дать вашему Гектору фору, притом немалую. Нелишне также напомнить, что сразу по получении разрешения на выезд Фабьен поспешил к любовнице во Флоренцию. Несколько необычный способ потрафлять мукам совести, вам не кажется?
— Ничуть. Что ж ему, по-вашему, нужно было сидеть у кромки Вальдзее и вздыхать, ожидая, когда фон Реттау восстанет из озера наглотавшейся тины фурией и похлопает его дружески по плечу? Фабьен был мужчина, Дарси, настоящий мужчина, который привык находить в объятьях прекрасного пола не только удовольствие, но и приют. В данном случае Гектору требовалось утешение. Вдобавок, если вы не забыли, во Флоренции за пару недель до того у Фабьена родился единственный сын…
— Сейчас он станет канючить про архетипы и эстафетную палочку, которую смерть сует в пеленки новой жизни. Только не надо намеков на инкарнацию души приснопамятной Лиры во фабьеновского младенца… — Суворов был раздражен. — Ваш хваленый Гектор был похабный болтун, вот и все! Для него роль Лиры фон Реттау замыкалась постелью да гонораром в тридцать тысяч марок. А когда он понял, что постель его она не согрела, он решил отомстить, укусив двух других. Жеребец!
— Вы зарываетесь, Суворов. Второй раз за сегодня.
— В самом деле, Георгий. Бог с ним, с Фабьеном, — сказала Турера, и только сейчас собеседники поняли, что за все это время она не проронила ни звука. — Речь ведь должна идти не о нем, а о Лире. Все вы, похоже, убеждены, будто она выдавала себя не за ту, кем являлась в действительности. Иными словами, считаете, что она приехала на виллу лишь затем, чтобы с кем-то из них переспать. По-моему, несправедливо.
— Вот как? — завелся Расьоль. — А что же тогда означали ее слова про 15 число и тот выбор, что ей предстоял?
— Не знаю, — сказала Элит. В глазах ее блеснула влага. — Возможно, она лишь хотела им как-то помочь… Всем троим.
— В одну ночь? Ну, знаете, это уж слишком… Оскар, я сильно успел покраснеть?
Дарси ему не ответил. Он смотрел на Туреру и силился что-то понять. Суворов сказал:
— Элит, вы романтик. Но ваше предположение прозвучало… немного двусмысленно. Растолкуйте, пожалуйста, что вы имели в виду?
Она промолчала. Расьоль недовольно захмыкал, посопел, потом, не выдержав неожиданных слез, сорвался со стула и шагнул, чтоб подать ей салфетку. Элит благодарно кивнула, промокнула глаза и испуганно вскрикнула:
— Что это?..
На развороте салфетки было изображено пунктиром кольцо, а по его периметру нацарапаны карандашом по-английски слова: «Вокруг да около да невпопад». Посреди пунктира зияла, кроваво выведенная фломастером, знакомая фраза: «Altyt Waek Saem».
— Ну и шуточки у вас, господа! — Расьоль сердито посмотрел из-под очков сперва на Суворова, потом на Дарси. — И что вы хотели сказать, подложив эту мерзость мне под бокал?
— Будь это я, Жан-Марк, там бы было другое. К примеру, Фабьен и рога. Чего мне с вами миндальничать? Бьюсь об заклад, это Оскар.
— Ошиблись, коллега. Я никогда не умел рисовать.
Как-то вмиг Дарси сделался холоден, неприятно прям спиною и всем своим видом воплощал джентльмена, размышляющего, кому бы отвесить пощечину. Спорить с ним никто почему-то не стал.
Вечер закончился хуже, чем начался.
Уже за полночь, страдая бессонницей, Суворов вышел к себе на балкон. Звезды сказали, что день завтра будет душнее и жарче. Потом он прислушался. Здравый смысл возразил, что это не может быть правдой. Чтобы проверить, он вернулся, пересек кабинет, надавил осторожно на ручку входной двери, подошел на цыпочках к комнате, где два дня назад разместилась Турера, и приложил ухо к панели. Так и есть: за дверью о чем-то переговаривались два женских голоса — вроде бы по-немецки — и время от времени тихо смеялись. «Стало быть, она не немая», — заключил Суворов и, обуреваемый внезапной тоской, побрел к себе в номер. Оставалось включить телевизор и прощелкать каналы. Нет. Ничего похожего на услышанные голоса. Получается, записку Расьолю писала кухарка. А попросила ее об этом Элит. Но зачем???
Выходит, нынче ночью, как он и предвидел, духи правят свой бал. Значит, сюжета не три, а четыре. И четвертый прописан заранее.
Хорошо бы узнать его авторство. Пока несомненно одно: исполнен он женской рукой. Возможно, женщиною и придуман. Варианты — как в картах: вопрос упирается в масть. Сотворен ли блондинкой — сейчас или брюнеткой — но сто лет назад? Между прочим, чту у нас козырь? На что делать ставки: на сердце или на пику? Выбрать ромб или крест?
Неплохо уж то, что теперь стало ясно: играем мы в дурака. Подходящее амплуа для прозаиков, чьи персонажи вдруг ожили и, как верно подметил Расьоль, взялись своевольничать, разрушая мотивы и схемы. Место действия — жесткий любовный квадрат. Все участники партии разошлись до утра по углам.
Да, завтра день будет жарче…
Перед сном Суворов тщательно снаряжает свой челн и гребет прочь с острова. С робинзонадой покончено. Пора выходить в океан. Единственный способ спастись — это выплыть за буй.
Из-за двери раздается тихонько ликующий смех. Какую для них одиссею он пишет?..
И в последнем окне гаснет свет.
На вилле Бель-Летра темно. Благодатное время для духов…