Книга: Вилла Бель-Летра
Назад: ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ (Люцифер)
Дальше: ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ (Шут)

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ (Карнавал)

Главное в карнавале — это то, что верх и низ меняются местами. В этом смысле карнавал подобен процессу деторождения: попытка встать первым делом на голову есть инстинкт самой жизни, которая в миг появленья на свет воспринимает весь мир вверх ногами. Не случайно считается, что карнавал содержит в себе зерно вечного воспроизводства вселенной. Иными словами, воплощает презрение к смерти в любых ее проявлениях. Отсюда и смех…
Михаэль Тинбах. Жизнь как смех
— Вы совершили оплошность. Нет, я не хочу сказать, что ваша тяга к рекорду мне так уж совсем непонятна. Но проплыть почти три километра и ни разу не вспомнить о друге — это, знаете ли, нехорошо. — С виду Дарси был очень серьезен. Так серьезен бывает лишь тот, кто хохочет навзрыд в глубине организма.
— Да он бы и через пять километров не вспомнил, если бы не струхнул. Плыл себе, плыл с этой прелестницей, развлекался беседой, а потом вдруг увидел, что берег из дальнего сделался ближним. Не поверил глазам, оглянулся, а там я бултыхаюсь и посильно кричу. Только я уж охрип к той минуте. Стыдитесь же, Суворов! Вы стыдитесь?
— Каюсь. Стыжусь.
Пара незадачливых пловцов сидела, укутавшись с головой в принесенные Гертрудой байковые одеяла (судя по исходившему от них духу археологических раскопок, одеяла были доставлены из древнего комода, стерегущего кривоногим бульдогом под лестницей выход на башню), и попивала грог, великодушно приготовленный англичанином. Расьоль был похож на щенка, выловленного из воды в минуту шторма, который все еще бил волной в его блестящих глазах. У Суворова вид был не лучше: монах-францисканец, сбежавший от инквизиторов, чтобы предаться греху возлияния в обществе чернокнижника и щенка. Держа обеими руками горячую чашу, он дивился тому, что сотворило с его пальцами озеро: под ногтями разлилась плотная синь, а кожа приняла цвет и фактуру окончательной бестелесности. Глядя на портрет алхимика Дарси, склонившегося над кухонным справочником и дорисованного в профиль рембрандтовской тенью от свечи на столе, Суворов, памятуя об уроках Лиры, размышлял о том, что руки Оскара тоже живут своей отдельной от хозяина жизнью: неподвижность лица контрастировала с пейзажной ловкостью их быстрых перемещений, благодаря которым три высоких стакана заискрились вдруг золотистым победным огнем.
— Вот, джентльмены, попробуйте теперь эту смесь…
— Надеюсь, вы не забыли подсыпать нашему другу пару кристалликов цианида? Своим сегодняшним поведением он их вполне заслужил.
— Перестаньте, Жан-Марк, — сказал Суворов. — Не то я припомню вам ту сбивчивую речь, что вы произнесли перед тем, как пойти зигзагом ко дну. Скажите спасибо, что Элит нащупала на вашем черепе остатки шевелюры.
— Чушь! Она схватила меня за лодыжку.
— Стало быть, вы ныряли вниз головой с познавательной целью? Со стороны это выглядело иначе.
— Меньше язвите, Тарзан! Я видел с берега, как она вас везла на своем горбу, точно надувную куклу. По вашей физиономии в эти полчаса можно было изучать все признаки трупного окоченения.
Суворов поперхнулся, закашлялся, облился слезами и, захлебнувшись смехом, стал ритмично трястись, орошая одеяло серебристым речитативом капели, отчего монах в нем принял облик настигнутого лихорадкой миссионера, едущего в допотопном поезде по бесконечной прерии. Уяснив по припадкам сипения и закатившимся глазам, что коллега слишком увлекся своей медитацией и, разорив опрометчиво силы на выдохе, вот уже с минуту не делает новый вдох, Дарси обошел его со спины и стукнул кулаком промеж лопаток. Вагон резко качнуло, но крен таки выправило. Паровоз издал долгожданный гудок:
— Ух-ху-ху, как меня стиснуло… У-у-уххх…
— Ну и зря, — буркнул сердито Расьоль, сверкнув очками на англичанина. — Дважды за вечер спасать жизнь предателю — это уже чересчур. Лучше поправьте на нем реквизит, а то капюшон свезло на сторону.
Вновь обретя способность дышать, Суворов тут же впал в хохот. Дарси и Расьоль невозмутимо ждали, потягивая жидкость из стаканов.
— В самом деле, Оскар, это надо было видеть!.. Я так увлекся нашим разговором…
— Хм, «разговором»!.. — вмешался алчный до правды француз. — Да вы оглохли от радости и лишь пожирали ее глазами. Держу пари, он и не вспомнит, о чем они там болтали…
— …Я так увлекся, что и не заметил, как мы одолели бульшую половину дистанции. А потом мне послышался писк. Я обернулся и увидел поплавок. Закат играл у него на макушке предупредительным маячком, подающим сигналы тревоги при помощи азбуки Морзе. Поплавок был похож на перевернутую сороконожку — так нещадно молотил ладошками по воде… Поскольку поблизости не оказалось ни парусника, ни захудалой лодчонки, мы сделали вывод, что такое везение может сопутствовать лишь тому, кто был назначен природой для подвига. Мы поспешили занять места ближе к сцене… Расьоль между тем кувыркался и задорно нам что-то кричал. А когда мы подплыли…
— «Подплыли»! Плыла она, а вы — подползали!..
— Когда мы подплыли, я понял, что наш друг Жан-Марк репетирует Лира.
— Лучше бы Лиру, — вставил Дарси впопад.
— Лир изливал на детей своих праведный гнев, дипломатично отвлекаясь лишь на переговоры с подводным царством, куда опаздывал на прием: «Проклятые прелюбодеи!.. Буль-буль… Фрук-фрук… Вам что, не терпится меня утопить?.. Ну-ка… буль-буль… дайте мне… фрук-фрук-фрук… свою руку!.. Помогите же, сукины дети!.. Умо…буль-буль… умоль… бляю… фрук-фрук… Да плывите же, черт вас дери… буль-фрук-фрук… поскорей!.. Турера, вы ведьма!.. Клюк-клюк-буль-буль-фрук… Я уж дважды выпил Вальдзее… Ай-ай… Ух ты, мать твою фак… Я тону… Ну, все! Теперь Бог вам судия!.. Буль-буль-буль-клюк-клюк-клюк…» Было вроде еще два «фрук-фрук» напоследок — но это, знаете ли, так, баловство примадонны, желающей вызвать овацию. А когда Элит поднырнула, на воде остались дышать пузырьки. Если честно, то очень хотелось всплакнуть, но я удержался. И правильно сделал, потому что Жан-Марк оказался на диво живуч. Должен отметить, однако, что общение с дном Расьоля, как трагика, преобразило: вновь явившись на сцену, на сей раз — в экзотичном обличии Нептуна (три роскошные водоросли он приляпал на шею как ожерелье, из ушей же торчали пучками травы изумрудные клипсы) — Нептуна, уточню, в состоянии легкой нетрезвости — он заладил петь оды. Особо ему полюбился припев: «Спасительница!.. Моя ты родная… Ох, Элит!.. Как я вам благодарен». Сей припев всякий раз завершался попыткой уткнуться ей носом в разрез на груди или просто в подмышку, но Элит неизменно дочерним шлепком возвращала настырный сосуд себе на предплечье. Расьоль откликался все тем же «буль-буль» и «фрук-фрук». Не забыв о пристрастии спутника к хору, я решил поддержать этот скорбно-тоскливый аккорд…
— Лицемер! Если я утопал без затей и по-свойски, то Суворов тонул, притворяясь, что он так плывет. Едва мы добрались до берега, я, как душа сердобольная, прежде еще, чем начать изливать из себя всю испитую зее, поискал его взглядом в воде. Вы когда-нибудь видели, Оскар, бульдозер в работе? Ну так этот вот дамский угодник колупал точно так же озерную гладь черпаком. Осознав, что с ним дело неладно, я, конечно, подумал сперва: поделом! Но потом гуманизм мой взял верх. Я сказал ей: «Похоже, он тонет. Давайте поможем…»
— Тонуть? — уточнил англичанин.
— Вывод делайте сами. Я, признаться, тогда не решил… Но Турера меня не пустила. И, скажу вам, напрасно: эти оба на пару напортачили с катарсисом и совсем запороли финал. Так захлебнулась Трагедия — устами вот этого комедианта, который хохочет себе и хохочет, словно он идиот… Прекратите, Суворов!
— Не могу… Я бы рад… Но как вспомню… Ха-ха… Вы знаете, Дарси, что она мне сказала? Да откуда вам знать! Она мне сказала: «Подумайте только, что будет, если мы вдруг с вами оба станем тонуть. Полагаю, Расьоль нам в ответ лишь злорадно помашет очками…» Как в воду глядела (впрочем, куда же еще там ей было глядеть?), ибо в ту же секунду Жан-Марк, как раз завершив процедуру поливки кустов, поднялся с колен, снял очки и приятельски нам помахал. Вот тогда я и начал смеяться…
— Угу, так смеялся, что царапался брюхом о дно… Ладно, хватит. Эта тема мне что-то приелась. Кстати, Дарси, внесите в протокол свидетельство очевидцев: никакой Лиры фон Реттау на дне озера Вальдзее не обнаружено. Подписи: Ж.-М. Расьоль и Г. Суворов.
— Бог с ним, с трупом. Выпьем за то, что к нему не добавилось новых.
Они чокнулись и отхлебнули. Коктейль был крепок и чуть отдавал горьковатым хинином. «Отчего мне так плохо? — думал, спрятавшись в сумраке, Суворов. — Я на пределе. У меня на мокром месте глаза. Не хватало еще и истерики…»
Наслушавшись молчания и наглядевшись на лепесток свечи, Дарси сказал:
— Извините мою назойливость, господа, но в своем отчете вы упустили подробность, которая представляется мне не менее любопытной. Если не возражаете, поставлю вопрос напрямик: куда подевалась Турера?
— З-завтра п-приедет оп-пять, — в унисон отозвались утопленники из-под своих балахонов.
— Странно, — поджал губы Дарси. — А мне говорила, что заночует на вилле.
Настала натужная тишина. Слышно было, как размышляет Расьоль и моргает ресницами Суворов.
— Значит, поменялись планы, — предположил, наконец, францисканец, француз же ехидно добавил:
— Уж не взыщите, коллега. Теперь она нам вроде бы как и сестра. Верно, Георгий? Как у вас с братским инстинктом?
Суворов сказал не таясь:
— Иногда.
…Но на следующий день Элит Турера не объявилась. Вид у писателей был не ахти. Бессонная ночь отразилась на их лицах совокупностью предательских мелочей: у Дарси дергался глаз, отчего иконоподобный лик англичанина приобрел нехарактерную для него игривость; Расьоль сменил очки на солнцезащитные, попытавшись скрыть за ними отечность век; Суворов расползался взглядом по тарелке и дважды в ходе завтрака промахивался в огурец.
Вчера ближе к полуночи он спускался на первый этаж — полистать газеты, не преминув, однако, проверить сохранность замка на входной двери. Как он и предполагал, Расьоль повторил свой трюк с узелком. Рано утром тот все еще оставался на месте.
Шедевры ценою в тридцать тысяч каждый вдруг онемели и, словно сговорившись, застыли по стойке «смирно» в несвежем исподнем страниц, позабывших одеться по форме в слова. Никому из гостей не работалось. Вдобавок ближе к полудню небо нахмурилось и разродилось жидким, противным дождем.
Что такое тоска? Ощущенье внезапной потери…
Втихомолку все трое корили себя за свою бестолковость — никто не додумался разжиться вчера у Туреры номером ее телефона. Каждый из них по нескольку раз на дню набирал цифры мадридского кода, но натыкался на автоответчик, который бесстрастным мужским голосом сообщал, что директор офиса находится в командировке. Где — гнусавый пиренеец не уточнял.
Так прошло целых пять дней. Все это время стояла жара. А жара на Вальдзее — сущая пытка. Расьоль сидел дома, перебирая рукопись, как колоду, но джокера в ней больше не находил. Дарси читал, заставляя себя понимать по-английски. Суворов бездельничал, изводя свою лень изнуряющими пробежками по парку и дежурными заплывами до буйка.
7 июля разразилась гроза, а следом — и буря. Небо пронеслось над Дафхерцингом черным коршуном и вырвало с корнем несколько сосен вблизи от причала. Суворов видел, как сбивает с галса застигнутые непогодой врасплох сиротливые яхты. Пахло громом. Мир больше не плелся за знойным летом вослед, а кромсал его на куски, от души наслаждаясь насилием. Вздыбив ветром весь прах и отжившую скуку покоя, он взорвался грозой.
Выйдя на балкон, Суворов разглядел сквозь щели в полу, как этажом ниже Дарси — сэр Оскар Дарси! — стоит нагишом под дождем и воздевает молитвенно руки. Застыдившись увиденного, соглядатай отступил, отвел взгляд в сторону и тут заметил, как на внешней стене у консоли под натиском ветра колышется громадная, словно дырявый сачок, паутина. Буря сносила верхушки буков, лип, тополей, терзала когтями крышу, хлопала крыльями, стучала ставнями и дверями, но сорвать эту мягкую сеть оказалась не в силах. Вот по ней хлестнула вода, зацепился предсмертно листок, уколола песчинка, торопливой занозой поклевала и сгинула щепка в пуху, но рыхлая нить липучих тенет не уступила ветру ни пяди. Не выдержав, Суворов смахнул ее разом рукой: сейчас ему впору не сети, а буря!..
Распахнув настежь дверь на балкон и подперев ее снизу бруском, он уселся за письменный стол и принялся следить за набиравшим голос дождем.
Через час с небольшим небо очистилось. Только на горизонте все еще виднелись зловещие потеки странного цвета — влажной золы. Из-под них драгоценным браслетом поднималась навстречу закату прозрачная радуга. Предвестие или предчувствие?..
Она придет завтра, сказал пророк вслух — сам себе. Иначе и быть-то не может. Потому что иначе она не придет никогда.
Суворов был прав: Элит приехала ближе к обеду. Услыхав звук мотора, сидевшие на террасе за кофе писатели взялись внимательно оглядывать друг друга, соревнуясь в невозмутимости. Наконец Дарси сказал:
— Как будто к нам гости.
— Гостья, Оскар, — поправил Расьоль. — И вы это знаете не хуже меня… Интересно, какое предъявит она нам оправдание.
— Никакого, — Элит вошла так тихо, что они не заметили. — Наверное, я виновата. Но у меня действительно были дела.
Суворов ей не поверил. Вернее, не поверил он в то, что дела эти были: что-то неуловимым образом изменилось во внешности девушки. Несмотря на чарующую улыбку, в ее облике угадывалось тщательно скрываемое напряжение, словно за неделю отсутствия многое произошло. Что бы там ни случилось, оно еще не закончено, и она привезла его вместе с собой.
— Георгий, не поможете мне с багажом?
Элит поселилась в мансарде, в маленькой комнатке по соседству с Суворовым, которая доселе была заперта. Весь багаж составляли один саквояж и две сумки.
— Вы поменяли прическу, — сказал Расьоль, когда они воротились вниз.
— Всего только собрала волосы. Так удобней, когда за рулем, — она тут же их распустила. — Теперь лучше?
Расьоль кивнул:
— Теперь вы больше похожи на ту, что, рискуя собственной жизнью, спасла Франции ее простодушного гения.
Они поболтали — сперва о погоде, потом о машинах, потом о пробках на шоссе. Турера отделывалась нейтральными фразами, по которым вычислить проделанный ею маршрут было невозможно.
Внезапно посреди беседы Дарси поднялся и, сославшись на ждущую рукопись, покинул их общество.
— Не обращайте внимания, — сказал Расьоль. — От него тут без вас удрала муза. Пошел проверить, в самом ли деле она вернулась или ему это лишь померещилось. Кстати, Георгий, у вас тоже наверняка скопились завалы бумаг на столе. Так вы не стесняйтесь…
— Вы к нам надолго? — спросил Суворов Элит, не удостоив француза ответом.
— Дня на три, — ответила та и чуть покраснела. — От силы — на пять. Смотря как получится.
— Получится что?
— Продлить командировку. Мне, право, совестно: уж слишком она походит на отпуск…
— Это легко уладить: идите ко мне в секретари. Оплата — треть гонорара за оставшиеся до сентября недели. Ну как?
— Спасибо, Жан-Марк, я подумаю. Предложение ваше заманчиво. А мне будет позволено работать не более трех часов в день?
— Это чтобы двое других добавили еще по трети? Ни за что! Когда скупердяи вас обморочат, я себе не прощу. Идите ко мне целиком, вся как есть. Я готов повысить вам жалованье.
— Вы так уверены, что наше общество выплатит вам гонорар? Не забыли про оговоренное в контракте условие?
— Вы о новелле? Моя почти готова! Это у Суворова с Дарси буксует перо: поставили не на тех рысаков. У нас же с Фабьеном все продвигается весьма, доложу вам, успешно. Хотите, устроим в честь вас показательные бега? Организуем авторскую читку, скажем, по часу на брата?
— А Оскар и Георгий согласны?
— Разумеется, нет, — сказал Суворов. — Публичная шлепка Расьоля в мои планы не входит. Обычно я делаю это с глазу на глаз.
— Они просто боятся, Элит. Видите: у него задрожало адамово яблоко — верный симптом подступающей эпилепсии. Характерный для русских писателей профессиональный недуг…
— Если они не желают, вы, Жан-Марк, можете сделать почин в одиночку.
— Почему бы и нет? Давайте только забудем пригласить их на нашу премьеру. Не люблю отвлекаться на завистливые выкрики с галерки в разгар исполняемой арии.
— Возражаю, господин судья! Напоминаю вам, что во Франции принят закон, запрещающий оставлять без присмотра наедине с гражданином Расьолем женщин моложе ста шестнадцати лет, а также трансвеститов с трудно определяемыми на глаз половыми признаками. Исключение сделано лишь для тех удачливых дам, у кого с детства растет борода или размер бюста превышает рост самого маньяка вдвое.
— Могли бы причислить сюда же ампутантов с гангреной и нимфоманок-рецидивисток с хроническим пародонтозом, мой отзывчивый друг, — процедил сквозь зубы Расьоль.
— Простите мою невнимательность. Если Расьоль готов читать свой опус вслух — пусть читает для всех. Включая Гертруду.
— Итак, Жан-Марк? Слово за вами, — Элит ободряюще на него поглядела. Расьоль покрылся пятнами и состроил такое лицо, будто он победил в лотерее, но при этом ему затянуло ступню в лототрон.
— Согласен. Только ради вас.
Он снова припал к ее кисти губами, а тем временем Суворов неотрывно смотрел ей в глаза. Они были серьезнее, чем хотели казаться. Перед ним вновь была незнакомка, хотя взгляд сей, напротив, он помнил давно.
…Произошло это лет пять назад. Суворов тогда только-только издал свой третий роман и подрабатывал лекциями по технике перевода, откровенно делясь со студентами сомнениями в том, что это возможно — обучить переложению художественного текста так, чтобы не исказить дух оригинала. Научиться — да, некий шанс еще есть. Но научить — это вряд ли: если слух и зрение даются нам от рождения, то способность слышать и видеть синхронно сердцем, разумом и душой, да еще на чужом языке — удел избранных, из которых лишь малая часть в состоянии донести свои ощущения ритмикой собственного наречия. Здесь нужен особый дар, редко встречающийся даже у ярких поэтов, чья чувствительность к слову особенно высока. Себя самого как переводчика Суворов оценивал на «три с плюсом», успев к тому моменту опубликовать на русском пару рассказов из Стейнбека (разминка), несколько песен Уитмена (пот в три ручья), две повести Дарси (предел собственных сил) и десяток романов авторов средней руки (пропитание). Перешагнув возрастной рубеж распятого Христа, Суворов был в который уж раз романтически холост: за плечами — очередной кровавый разъезд со сварливой женой, удачная полуженитьба на верной Веснушке и три легких влюбленности, так что в аудитории — преимущественно женской, как всегда у филологов — он ощущал себя златоустом-ловцом, припрятавшим под кафедрой лук с колчаном наточенных стрел.
Однажды после занятий он нашел у себя в портфеле переплетенную в тетрадку рукопись неподписанного рассказа, который по прочтении его удивил: талант (хотя и робкий, осторожный, близорукий деталями) был налицо. Впрочем, назвать его чем-то из ряда вон выходящим у Суворова не повернулся бы язык: примерно раз в год ему доводилось обнаруживать у подопечных аналогичные способности. Озадачивало другое: повествование велось от первого лица и заставляло верить в то, что описанные на тридцати страницах машинописи события были не случайным плодом воображения начинающего автора, а имели истоком испытания, пережитые наяву. Тут-то и крылась загвоздка, ибо речь в рассказе шла о женщине пятидесяти лет…
Суворов был заинтригован. Поразмыслив, он решил принять предложенную игру.
Сперва он не подавал виду, что рукопись им прочитана, а тем более произвела на него впечатление. Необходимо было считаться с вероятностью подвоха: рассказ вполне мог оказаться не оригиналом, а подделкой — переводом с того же английского, где были попросту изменены топонимика и имена. С неделю он следил за глазами студенток, пытаясь вычислить по ним сохраняющего инкогнито автора. В конце концов остановил свой выбор на двух девицах, которые пусть и являли собой противоположность друг друга, зато походили в одном: их реакция на занятиях была не совсем адекватна содержанию освещаемых тем. Внимая цитатам из Донна, право же, вовсе не обязательно краснеть так, будто преподаватель произносит вслух непристойности, или, напротив, смотреть на него взглядом оголодавшей тигрицы, что совсем уже глупо и пошло…
Намеренно оставив после лекции тетрадку на столе, Суворов вышел из аудитории и, изображая мыслителя, занятого решением трудного силлогизма, направился по коридору в сторону деканата. Как он и предвидел, за ним побежали шаги.
— Вы забыли вот это… — Девушка была совсем не та (впрочем, а разве бывает когда-нибудь «та»?). То есть ни та, ни другая. Суворов вспомнил, что во время занятий лицо ее выражало всегда лишь сосредоточенность и почтительное внимание. Ничего более. Лицо было, в общем, красиво.
Он пошел ва-банк:
— Разве тот, кто забыл это, я?
Девушка улыбнулась и пожала плечами, обдав его свежим дыханием длинных волос:
— Значит, вам не понравилось?
— Отчего же… Занятно.
— У меня есть еще.
— Там вы тоже на пенсии?
Она рассмеялась. Тут он почувствовал, что лук его жаждет стрелы.
— Не совсем, — ничуть не смущаясь, она взяла его под руку и повела за собой. — Обсудим мой возраст за кофе. Вы меня приглашаете?
Суворов сглотнул и признался:
— Уже пригласил.
Девушку звали симпатичным именем Ника. Несмотря на регулярность встреч (раз в неделю, по субботам, когда они шли к нему на квартиру и вполне рутинно редактировали предъявленные ею страницы), дистанция преподаватель — студент неуклонно соблюдалась обоими. Ни малейшего намека на большую близость. Вернее, разве что только намек, но как бы не пойманный, не разоблаченный, тем паче ни разу не подтвержденный каким-либо безотчетным действием или жестом. Ситуация Суворова забавляла: Ника была хороша собой, талантлива, остроумна и умела держаться так, словно она действительно всего лишь старательная ученица, постигающая секреты писательского ремесла. Свою неспособность сочинять истории «о себе самой» она объясняла с лукавой и обезоруживающей наивностью:
— Понимаете, чтобы писать, нужен опыт. Все говорят. А какой опыт может быть у меня в двадцать лет? Вот и приходится изображать из себя немало пожившую женщину. Да ведь и вы пишете не о себе… Разве нет? Разве не легче вам описать ощущения дряхлой старушки, чем выдавить хоть строчку правды о себе самом?
Говорить ей о том, что «правды о себе самом» у писателя не бывает — до тех пор, пока он писатель, — Суворов не стал. Вместо этого взял и шутки ради сочинил за нее рассказ, сохраняя в строгости стилистику ее прежних произведений. Нике тот очень понравился.
— Ну вот видите! — сказала она. — Чем вы не астматичка преклонных годов, изнывающая от одиночества?.. А еще меня упрекали.
В конце семестра он предложил ей отнести подготовленную сообща подборку в один крупный журнал. Ника оживилась:
— Вы полагаете, они напечатают?
— Посмотрим. По крайней мере попробовать стоит.
О том, что там работает его хороший товарищ, наставник умолчал.
Поначалу редактор энтузиазма не выказал, но, когда Суворов подал ему фотографию автора и сообщил, сколько ей лет, у того загорелись глаза:
— А давай!.. Может, чертова баба — московская Франсуаза Саган. Ты ее уже трахнул?
— Нет, — ответил Суворов и для убедительности побожился.
Редактору он не сознался, что один из рассказов сочинен им самим.
В июне они были опубликованы. В университете как раз начинались каникулы, так что особого шума не вышло. А спустя две недели Ника, вроде бы собиравшаяся ехать с подругами к морю, неожиданно позвонила ему и сказала:
— Ты дома? Я еду к тебе.
По этому «ты» и звенящему от волнения голосу он безошибочно понял, что с платонизмом в их отношениях покончено. Ему сделалось грустно, словно он обманул сам себя, но не знал, на каком повороте событий.
Ника с порога кинулась ему на шею. Он отметил, что она пахнет чуть слышно травой и гораздо сильнее — бедою. Суворов заставил себя приобнять ее плечи. Руки врали. И не только его: он чувствовал, как врут все четыре, стараясь покрепче сцепиться в объятии (рефлекс казнимого, хватающегося за ноги палача). Он тоскливо спросил:
— Что ты сделала с волосами?
— Потом, — сказала она. — Я хочу тебя.
Избитость реплики Суворова покоробила. К тому же не отпускало ощущение, будто Ника его и не видит. Она слишком спешила. Ему приходилось терпеть. Он с отвращением думал: я как учитель, вынужденный слушать дилетантскую декламацию длиннющего стихотворения, заданного им же вчера. Приходится, скрестив руки, смотреть в угол комнаты и кивать головой, не имея возможности перебить прилежного ученика, вызубрившего текст наизусть, но едва ли понявшего его содержание…
Потом она оттолкнула его и заплакала. Суворов оделся и подождал. Он просто сидел рядом на стуле и смотрел на нее, пока она не заснула.
— И кому же ты мстила со мной?
После сна лицо у нее сделалось совсем девчоночьим и почти некрасивым.
— Отцу. Матери. Всем…
Она рассказала, что сегодня случайно повстречала приятеля, с которым не виделась со школьной поры. Она его даже любила — в той жизни, что принадлежала всецело ей одной, когда еще не было и в помине пожилой женщины-двойника, о которой интуиция Ники знала больше, чем ведала о ней самой ее незрячая душа. И вот теперь, нахваливая прочитанные им в журнале рассказы, приятель пригласил отпраздновать ее посвящение в литераторы к себе на дачу. Она согласилась. Глядя на балагурившего без умолку паренька, она пыталась поймать в себе прежнее чувство влюбленности. Так и не определив для себя, любит его или нет, Ника решила просто довериться воле течения — быстрых минут, что уже несли их на электричке к его загородному дому.
Первое, что она увидела, войдя в комнату, были светлые волосы, спадавшие с тахты тяжелыми влажными прядями. Непроизвольно ойкнув, Ника хотела было уйти, но в это мгновение из-за вспугнутых ею волос поднялась голова. Если волосы принадлежали сестре окаменевшего в дверях одноклассника, то восставшая из-под них голова была не ее, а мужчины. Он был ей знаком.
— Мой отец! Представляешь?..
Пораженная, Ника тут же помчалась домой, но, опомнившись, передумала и позвонила с вокзала Суворову. На остановке она наткнулась на вывеску парикмахерской.
— Мне хотелось их уничтожить. Стереть, понимаешь? Я как будто бы там увидала себя.
Он понимал. Ника осталась с ним на ночь. Из ее сумбурных признаний Суворов узнал историю беззащитной и маленькой жизни, запутавшейся в странных ролях, что ей навязала судьба.
Будучи поздним ребенком, Ника явилась на свет, когда ее родители уже и не чаяли обзавестись детьми. Ее лелеяли, с трех лет дарили охапки цветов, ей шили роскошные платья, ее называли принцессой. В общем, ничего необычного — подобных случаев сотни. Потом она подросла и стала писать. Мать исправляла ошибки, смеялась и называла ее своей сестренкой-разумницей. Отец обращался к ней тоже — «сестра». Они стали большими друзьями. Так бывает в тех семьях, где родители намного старше своих дочерей, а супружество их уже очень давно не нуждается в общей постели.
Но вчера эта ладная жизнь пошла прахом: отец ее предал. Он предал обеих. Оказалось, он не был ни муж и ни брат. Вместо этого был он любовником той, что приходилась сестрой-близнецом ее, Ники, ровеснику, и что хуже всего — сверстнику первой любви.
— У меня было чувство, будто это я… Я там лежу. Я бы там и лежала, если б не… Если б не он. Понимаешь?
Он понимал.
Утром Суворов ее проводил до метро. Потом бродил по Москве, стараясь отвлечься от каверз сюжета. А когда вернулся домой, раздался звонок.
— Вы, подлый развратник. Совратитель детей… Я запрещаю вам — слышите? Запрещаю! — встречаться с моей дочерью. Я нашлю на вас прессу. Негодяй…
— Скажите, ведь это были вы, не она? Это вы писали рассказы? — прервал эскападу Суворов.
На другом конце провода воцарилось молчание. Трубку прикрыли ладонью. Где-то совсем далеко он услышал, как рушится вздохом чей-то долго строимый мир. Трубка легла на рычаг. Больше он Нику не видел…
Размышляя над тем, зачем мать предпочла сделать все, чтобы дочь унаследовала историю ее жизни, Суворов удовлетворительного ответа не находил. В чем бы ни крылась причина, это было жестоко. Попытка заставить время обернуться вспять закончилась чудовищной комбинацией инцеста, в котором ему самому, Суворову, отводилась роль потерянного в одночасье отца, брата и единственного возлюбленного. Из всех возможных ролей эта была — глупейшая… Но как литератор он ее заслужил: в действиях матери прослеживалось то же стремление автора наделить надежной судьбой персонаж, что и в каждом романе, подписанном именем «Суворов». Получалось, инцест для него — что-то вроде проклятья, заказанного первым же его рассказом, в чем был свой заслуженный смысл: жизнь пишет тебя по тем же канонам, по которым ты пишешь ее… По сути, все творчество — кровосмешение двух двойников: протагониста и автора.
Почему же сейчас он вспомнил тот взгляд, которым Ника тогда с ним прощалась?
Просто на миг почудилось, что в черных испанских глазах мелькнул такой же, стиснутый болью зрачков, вскрик отчаяния. Правда иль нет — не поймешь, пока не дотянешь до самых последних абзацев.
Неприятные воспоминания делают нас неприятными.
— Элит, хотите секрет? — спросил Суворов.
Турера насторожилась:
— Секрет?
— Знаете, кто такой Валентино? Валентино — тот парень, что вывел второй закон всемирного тяготения, похлеще ньютоновского, а звучит он так: «Против природы не попрешь, даже если для этого приходится всегда идти против своей природы». Могу поспорить, об этом нам завтра и почитает Жан-Марк. Он о другом не умеет…
Покидая гостиную, Суворов подумал, что вежливость — это умение быть непобитым, а значит, подразумевает известную долю проворства. Удалился он прежде, чем француз заорал на весь дом:
— Я тебе покажу Валентино! Тебя, краснобай, ждет та же участь. С природой отныне будешь общаться фальцетом! Тоже мне, Долстопушкин!..
Больно день сегодня хороший: на завтра намечено первое зло, и если бы я был циничен, думал Суворов, цинично не слушая вопли Расьоля, то сказал бы, что больше Жан-Марка в этом повинна Турера.
Странная мысль? Может быть. Однако, похоже, самое время по вилле забегать и духам: сюжет есть сюжет.
Назад: ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ (Люцифер)
Дальше: ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ (Шут)