СТЕКЛО
Керосинная пошлость, банальность перемен – вот что оскорбляло рыжую до слез. Тех форм и рамок, в которые выливалась ее жизнь, чтобы там навсегда застыть, подобно потерявшему после перегрева структуру и основу материалу. Восковым памятником обстоятельствам.
– Лора, никогда не покупай свежемороженую рыбу, – учила маму тетя Галя, тетя Галя Непейвода, заведующая торгом в родном Стукове. – Она свежемороженая, потому что вчера была свежеоттаявшей. И так семь раз, пока везли. Бумага, Лора. Ни запаха, ни вкуса.
И таким картоном в виде филе бельдюги, пристипомы, нототении, отходами и пищевым браком становилось еще недавно не знавшее покоя и простоя тело самой Елены Станиславовны Мелехиной, ее с рождения в вечном восторге кружившаяся голова. С той только разницей, что холодом больших разочарований или жаром ослепительной надежды обдавал девушку попеременно вовсе не капризный от неухоженности холодильник стуковского торга, а внеочередные пленумы ЦК КПСС. Черные рамочки на первых полосах газет. Смешно, но получалось именно так. И ярой активисткой, общественницей Ленка никогда не была, и в комсомоле состояла только для того, чтоб в нужном месте кто-то нужный щелкнул: «Член ВЛКСМ», – и тем не менее эти простые передергивания затвора, пересыпанья из пустого в порожнее как-то ее касались, трогали, волновали, и главное, коверкали, сушили душу. Наверное, все же из-за этих рамочек. Как будто бы окошко в новое и неизвестное, лаз, вырубавшийся внезапно по контуру первой страницы «Правды». Сердце щемило от черной ниточки на белом, и сами собою точились слезы, а после приходило такое упоительное чувство предвкушения. Надежда.
А между тем всего лишь навсего фигура. Простейший кукиш из геометрии. Прямоугольник, и больше ничего. Но если его наполнять смыслом, слезами и восторгами, то начинается ужасное и происходят вещи страшные. Вот что вдруг открылось Ленке Мелехиной – обратный знак фанфарных ожиданий.
Тетю Галю, чудесную милую тетечку Непейвода, осудили. Дали три года условно и на пять лет лишили права работать в торговле. Тот, кто затеял чистки и проверки, с копыт свалился, но тот, кто должен был еще быстрее дуба дать, взял и довел родную тетю до суда. Навеки замарал.
«А нечего одушевлять котангенсы и тангенсы, сама же и виновата, черт-те чему смысл и значение придаешь и навлекаешь беды... ты, именно ты, мякина, дура...» – саму себя казнила Ленка, и снова плакала. Ну а как же удержаться? Стоило только вспомнить об этих трижды, четырежды, десятки раз убитых морпродуктах тети Гали – пристипоме, нототении, бельдюге, бывшей когда-то рыбой, и все – немедленно горячее по жаркому, слезы на щеках...
– Да ее и свежую-то, Лора, никто там, где вылавливают, не ест...
– Почему, Гала?
– Да потому, что она щенится, Лора. Бельдюга щенится.
Как это слово в детстве поразило Ленку! Она будто наткнулась на него, однажды бомбочкой нырнув с веранды в дом, где, как обычно поздним вечером, пахло живым, сырым, тяжелым, росой из окон и простынями из углов. Щенится! Рыба щенится. Играет, как собачка, ласкается, со всеми хочет подружится. А ее багром и в сети, чтоб замораживать и отмораживать, замораживать и отмораживать, а потом тушить и жарить, в картонку превращать, в подошву... Запало слово, запомнилось.
И даже когда из-за ползучей гадины биологички смысл этого «щениться» стал низменным и примитивным – живородить, мальками разрешаться, а не икрой, для рыжей Ленки он остался неизменным, прежним. Махать хвостом и в губы мордой лезть. Тепло, и нежность, и любовь. Семья людей. Планета.
Тем гаже и противоестественней всему большому легковоспламеняющемуся существу рыжей Мелехиной было решение, принятое после очередной, второй за годы аспиранства, черной рамки. Никогда и ни за что больше не щениться.
– Лена, не надо головой пробивать стену, голова нужна, чтоб находить дверь, – сказал Станислав Андреевич Мелехин своей дочери Елене после продолжительной беседы с глазу на глаз и за закрытой дверью с Алексеем Леопольдовичем Левенбуком, ныне заведующим отделением и формально ее, Мелехиной, научным руководителем. Случилось это в конце мая восемьдесят четвертого. Одна рука подписала тетин приговор, зато другая еще проворнее сняла отцовский выговор, и тут же снова пошли разговоры о его возможном переводе в Москву, в раскрытую ветром побед дом-книгу на Калининском. И эта мысль, о том, что папа вот-вот станет замминистра, над ними над всеми, такой хороший, правильный, была последней из «щенячьих».
– Нет, Лена. Предлагать-то предлагают. Это правда. Но кто я здесь, в Москве? А в Стукове я царь и бог, и это, да ты и сама скоро заметишь, куда важнее и нужнее столичного портфеля...
Нужнее – вот что убило. Для чего эта кандидатская, вот так, вот таким образом, если нет в ней и не будет обещанья перемен, счастливого переиначиванья мира на свой, на лучший лад, а будет одно лишь голое зачетно-показательное завершение квалификационной процедуры. Лишь протокольный повод для очередного секретаря, теперь уже ученого совета, откинуть косточки на счетах:
– Член ВЛКСМ. В деле также имеется свидетельство о сдаче экзаменов кандидатского минимума. Специальность, иностранный язык, марксистско-ленинская философия...
Кому нужна такая философия, в которой нет и не будет больше ни грамма волшебства и жаркого дыханья? Победы справедливости над подлостью, правды над ложью? Чистого выигрыша? Папе и маме?
– Как дочка?
– Отлично, очень хорошо, в Москве, защитилась, кандидат технических наук.
И никаких тогда уже вопросов насчет тети Гали, похороненной навеки под ветчиной и шпротами. И даже насчет брата Мишки, под что и где попавшего, никто не знает, просто исчезнувшего навсегда.
– Все так же. В Нерюнгри. Деньги лопатой гребет.
Горько и унизительно было осознавать, понимать с отвратительной и неотвратимой ясностью, что не в силу своей важности и правильности, да просто необходимости народному хозяйству тема ученых изысканий, научной работы Мелехиной Е. С. вернулась в русло нужных и желанных, а лишь только потому, что два начальника, Левенбук и папа, нашли общий язык. Задачка, закинутая после гибели Прохорова и увольнения Прокофьева на обочину, буквально в топкий кювет стахановского первопутка горной науки, вернулась в общую колею, веселый санный след, обрела момент движения, и перспективу, и актуальность. И стыдно, и обидно. Не Ленка пересилила, переборола, сама, одна, правдою правду доказала, а попросту договорились. Сошлись как на базаре – десять копеек за стакан подсолнухов в карман.
Впрочем, бульдожьи яблочки в глазах Левенбука и после тет-а-тет с С. А. Мелехиным остались прежними. Не увеличились и не уменьшились, зрачок и раек не разделились, только температура густых штабных чернил стала иной.
– Где же обещанная статья, Елена? – начал по утрам интересоваться Алексей Леопольдович. – С такими темпами вы не успеете в осенний сборник.
А темпов никаких и не было. Всех дел – перепечатать первую страничку, фамилию соавтора из восьми букв, первая «п», заменить на новую, из тех же восьми, только лидирующей станет «л», элементарный сдвиг вперед на четыре бита, но сердце не лежало, и душа противилась, и неприятно было думать о гнусной сущности простейшей операции. А когда Ленка решилась, собралась духом, сдалась, то первым и главным унижением стало вычеркивание этих самых восьми букв с лидирующей «л». Единственное, по сути дела, исправление, сделанное Левенбуком, молниеносное и оскорбительно непроизвольное.
Он, как и раньше, не хотел иметь с ней ничего общего. Все так же. Даже сейчас, когда отцовское объединение стало ведущим предприятием для его докторской, А. Л. Левенбука, в то самое время, когда там, в Стукове, уже торчал Гринбаум, что-то под землею поспешно измеряя, записывая для собственной, из пыли и забвения извлеченной кандидатской, ничего не менялось. Не принимали. Ленку Мелехину, как до того злосчастного собрания, как после него, всегда, бесповоротно и однозначно не принимали. С вежливой отстраненностью и неизменностью.
Только щетина хрустела и обнажались зубы – смесь хищника с охотником дарила ей улыбку:
– Нет, нет, Елена, этого не надо, пусть у вас будет самостоятельная публикация. Это хорошо смотрится в автореферате. Очень хорошо.
В автореферате. Автореферата, авторефератом – плясовой хорей, который ей так хотелось услышать сначала из гениальных уст Прохорова, потом из нервных уст Прокофьева, теперь, холодный, деловой, на языке Левенбука лишь злил какими-то дорожными и бездорожными ассоциациями. У папы ГАЗ-24, у Левенбука ВАЗ-2102. Авто-моби-листы.
– Никогда в жизни не получишь на это денег!
И так всегда, навечно, до гроба папа заказывал путь Мишке. Просился ли тот в Литературный институт:
– Да что за блажь, на алкаша учиться? Проститутку? Удумал тоже!
Или всего лишь навсего на курсы в автошколу:
– Какой тебе руль? С твоей безответственностью и сам убьешься, и еще кого-нибудь погубишь. Оболтус. Займись английским, позорник, если бы не мать, не видать бы тебе академа как своих ушей. С порога прямо в армию бы топал. Шалопай!
«Интересно, – часто теперь думала Лена Мелехина, – получил ли Мишка права, в той своей второй, послеармейской, казавшейся такой счастливой московской жизни? Успел? Ведь мог. Легко. Конечно...»
Его пугали этой армией, а он как будто туда стремился, заранее знал, каким-то только ему свойственным чутьем предвидел, куда доставят его прямым ходом днепропетровская учебка, топографическое подразделение артиллерийского полка в серо-зеленом Подмосковье, друган-сержант с морской фартовою фамилией Кормило, сестра его Татьяна, на выходные приезжавшая с тортиком «Прага». И, кажется, впервые в жизни папа и мама гордились своим сыном Михаилом. Ну как же, породнились с профессорами МГИ. Ого! Борис Иванович Кормило – заведующий кафедрой, величина и имя в науке дегазации, Роза Прокофьевна Кормило – доцент кафедры политэкономии. Автор методических пособий по организации труда.
Одно такое долго разлагалось под солнцем на полке у отца, напоминая селедочной бумагой и полусъеденными буквами школьный дневник. Но только вместо красных двоек внутри и записей химическим карандашом «Родителям явиться школу» косая аккуратненькая дарственная сбегала к заглавию от левого угла обложки.
«Скромный труд... окажется... ля-ля не только интересен... но и пурум-пурум... полезен...»
– Не наш, простой деревенский подход, научная метода, – язвил отец, но верил, верил тем не менее. – Теперь уж точно станет на ноги. Повезло балбесу, ничего не скажешь...
И в самом деле, как-то ловко сразу после демобилизации Мишка досдал несданное в ДПИ и оказался сразу на четвертом курсе уже МГИ, закончил с рекомендацией в аспирантуру. И поступил в Институт горного дела АН СССР, и научным у него оказался член-корреспондент этой самой АН СССР.
– Без пяти минут академик, – шептала мама тете Гале, и тетя Галя в ответ загадочно и томно улыбалась, как будто в этом без чего-то – минут, рублей и граммов – ей виделось нечто понятное, родное и даже правильное. Какой-то плюс ее сестре Ларисе, всю жизнь прокуковавшей училкой в горном техникуме.
А потом опять что-то случилось. И снова летом, в астматические ночи, между Ленкиным последним и предпоследним курсами. Ночные телефонные звонки, полупридушенные разговоры:
– Ах, господи, ну хорошо хоть детей не наделали...
– Нет, подожди, я хочу знать, как так, чего ему, собаке, не хватало...
И быстрый отъезд отца, и скорое его возвращение, и самое страшное. Нет, не разбитые костяшки, опять кожица, содранная как будто сорвавшейся, не по бесчувственному, костяному, а по живому с кровью резанувшей маникюрной пилкой, жуткая темная линза на щеке, полумесяц и что-то вроде точки между рожек, как будто марку Красного Креста перевернули, прилепили, а после резко, без предупреждения сорвали с папиного лица.
– Что это у тебя, Слава?
– В поезде, Лора, сказали, какой-то придурок выбежал на рельсы. Резкое торможение...
И ужас, ужас, острый, горловой, давно забытый, оттого что Мишка, брат, снова окажется на пути, и сразу после окончания института ее вернут домой, не пустят в Москву, в аспирантуру. Но обошлось, ведь у нее, у Ленки, всегда как раз все то, что портил Мишка, получалось, выходило, а то, что выходило у него, ей даже воображение не предлагало, не соблазняло ни видом, ни цветом.
Леночка – веревочка, Леночка – замочек.
Вытянись-ка в струночку, дам тебе цветочек.
Попросту в списке нужных и полезных московских номеров ей мама не внесла семь цифр дяди Бори и тети Розы. Ведь брат уехал. Уехал в Нерюнгри. Так теперь считалось. За длинным рублем.
А Ленка – всего лишь навсего в Малаховку на три копейки, и вновь благодаря вмешательству отца. Вдруг взялся за нее родитель и обустроил ей всю жизнь. Определил в расчетное бюро конструкторского отдела Гипроуглемаша. Место нашел не просто в десяти минутах езды на электричке от Фонков, от ИПУ, но и еще с отдельным свободным днем, вторником. У шефа, совершенно лысого, из-за больших ушей-ухватов похожего на тумбу с самоваром, и потому, наверное, чаи гонявшего с утра до вечера, в толстой тетради записалась: «ИПУ, весь день» – и птица. Лети на станцию с очередной переработкой очередного параграфа, чтобы вернуться вечером уже побитой кошкой с очередной правкой предшествующего. В асимметричных галках, головастиках и длиннохвостых змейках левенбуковских пометок на полях, между абзацев, строк и даже на обратной стороне листа. «См. со стрелкой» страницу делало пропеллером в руках Елены и лентой Мебиуса в ее уставших на все это пялиться глазах.
Ну да, смогла, конечно, пройти семинар в отделении и положить в совет работу, все как положено, но и Подцепа, бездушный и бессердечный умник, любимчик Левенбука, такую же счастливую формальность однажды выполнил, да только уже больше года переплетенным экземпляром, настоящим, ту куклу, что притаскивают второпях, для справки, так и не заменил. То в секторе сидит, пугая совсем уж странными и диким углами разбеганья глаз, то пропадает где-то у себя, в Южбассе. Везет везунчик и везет, везет, конца дороги не увидеть, а недотепе, рыжей Ленке, сколько назначено тогда столбов – и телеграфных, и полосатых верстовых, да и к чему, и думать не хотелось...
Но отец радовался, считал, что все наладилось, все в лучшем виде и на мази, а уж Малаховкой, сосновым раем, просто гордился. Собственноручно снятой хрущевкой с окнами в лес, заставленный, заваленный стволами, как бухта шпангоутами, мачтами галер и каравелл после убийственного шторма.
– Ну как там, хвост пистолетом? – весело спрашивал, будя междугородним по субботам, как будто этот веник-хвост – символ душевного подъема, вечнозеленого энтузиазма – и в самом деле был чем-то навроде дырокола, автоматического шила, для постоянной боевой готовности нуждавшегося только в смазке и зарядке, механике благоустроенности. А в цели, смысле, неровном дыханье, головокружительном предчувствии собственно огневого рубежа – совсем необязательно.
«Нет, якорем. Пудовой гирей, как у волчка из сказки», – хотелось буркнуть Ленке, и даже рявкнуть, но жалко было папу, маму, саму себя, но, правда, лучше бы она уехала домой, работать ассистентом в филиале Новочеркасского политехнического, чем пропадать теперь в этой Малаховке, затоне мертвых парусников, где каждый день в среде конструкторов, в бюро расчетов отбивал желанье мечтать. Враги прогресса, ретрограды и мракобесы окружали Ленку. И старые, заветренные, с душком, как тетигалина рыбешка, и молодые, шары навыкате, как у мальков, бесили своим бескрылым прагматизмом, чуть только речь заходила о диссертации, да и вообще науке. Всего высокого, красивого, без дохлой перхоти на шее.
– А, ну, значит, с перспективой вас взяли, как защититесь, сможете на замзава претендовать...
И ни один не поинтересовался, что же она, Ленка Мелехина, собственно, делает, над чем работает, да не она одна, а целый институт, центр, мекка новейших изысканий, расположившийся под боком, рядом, в десяти минутах езды всего-то навсего на быстрой, как маркий шарик Левенбука, электричке. Для них, проектировщиков горных машин, готовит революцию, переворот, засчет широкого внедрения в конструкторскую практику мат. методов и мат. моделей. Научно обоснованных и опытно проверенных, реализованных на самой современной программно-аппаратной платформе вычислительных машин единой серии.
– Да я быстрее на линеечке прикину, и всегда со мной, – хлопал себя по нагрудному карману, по механическому карандашику с блестящим клювом, почти ровесник, тридцатку еще не разменявший человек с серыми волосами, кучерявившимися, как суповая накипь. И тут же предлагал: – Комедии не любите? В Томилине показывают «В джазе только девушки». Классная вещь с Мерилин Монро. Всего одна неделя. Не составите компанию?
Плюнуть хотелось всей этой пошлости в глаза, стать семикрылой фурией и пламенем дохнуть на отвратительную смесь древнеегипетской библиотеки с холерным боткинским бараком, затасканные, засаленные, заржавевшие иероглифы и клинопись, листочки всех мыслимых оттенков гепатитной желтизны, переходящие из руку в руки, от поколенья к поколенью, тетрадочки и записные книжечки, с секретными табличками коэффициентов и эмпирическими формулами, мистической кабалой астральных схем, не объяснимых ни природой, ни погодой, а только тем, что «всегда получается». Палеолит, доледниковая какая-то косность.
– Да вы сходите, Елена Станиславовна, на завод. Вы посмотрите все в металле.
Металл, что-то еще более застывшее и мертвое, чем воск и картон. Дрянь, словно свинья без сальных отложений, не существующая, сгорающая без слоя жирной, липкой смазки. Но вновь о нем, и только о нем, получился у Ленки разговор в мартовский вторник восемьдесят пятого, как раз перед поездкой в ИПУ, беседа в маленьком, как лодочка, закутке начальника вычислительного комплекса СМ.
Молодой вдумчивый человек, не суетилка и не сухарь, независимый, на прочих непохожий хотя бы тем, что в его узкой рубочке, где между столом и полкою только на вдохе мог просквозить двуногий, стоит велосипед. Гоночный «Старт-шоссе», с карамельным огоньком рамы и бивнями блестящего руля, для зимнего хранения завернутыми вбок.
Все тот же прилипала с денатуратом потных колечек на башке, лишенных всякого объема, спутанных, грязноватых нитей, Ленке как-то поведал:
– Аркаша у нас спортом занимается в обед с весны по осень. Гоняет.
«Это вы гоняете, гусей, все до единого, – сердито трепетала Мелехина, но молчала, вновь, как когда-то в школе, научилась сама с собою и про себя разговаривать, как пионер, не выдавать секретных планов и сокровенных помыслов врагам. Только Аркадию Ткаченко, ведь он поймет, не инженер-конструктор, с узким, как птичий клювик, на нет сходящимся кругозором, все-таки факультет прикладной математики, и потом этот велосипед, изящный, нежный, хрупкий, словно остов готового к полету воздушного змея. И вновь разочарование...
– Фортран у нас есть, никто, правда, не пробовал, но есть в комплекте мат. обеспечения, – Аркадий кивнул в сторону полок. – Вот эта серая папка слева от вас, если не ошибаюсь, как раз описание...
– Можно взять?
– Берите, конечно.
На полке, между папками документации, на ровной пачке уже увядших распечаток стояли велотапки. Буквально пистолетом. Потертые акульи носы, шершавые, потрескавшиеся, словно в мелу, бока, три круглые дырки на подошве и сразу за ними грубый коготь из блестящего металла. Ни дать ни взять расплющенный и смятый спусковой крючок.
– Что это?
– Шип.
– Для чего?
– Для правильного педалирования.
– А что, бывает и неправильное? – обида захлестнула Ленку: фортепьянно-опереточное слово здесь и сейчас звучала как явная издевка. Педалировать.
– Бывает, – ответил начальник комплекса СМ очень спокойно и без тени каких-то задних, кривых как ноги мыслей. – Это когда самые слабые мышцы работают на вращение шатунов, разгибатели лодыжки и бедра...
И все-таки он Левенбука напоминал, этот Аркадий Олегович Ткаченко, – та же муравьиная синюшная щетина, вот только глаза не пара мокрых слив, а два сухих музейных, рыжих пятака:
– А на самом деле, должны работать самые сильные мышцы, сгибатели, плюс руки и спина...
– Но я... я разве не то же самое предлагаю, – почти в отчаянии, торопясь и обрывая чужую речь, едва ли не выкрикнула Ленка, – попробовать, как вы сказали, правильно педалировать, рассчитывать трансмиссии на мат. модели современными методами...
– Конечно, правильно, все правильно в теории, – и вновь ни тени на лице собеседника и матовое, чайное золото в глазах-монетках, – только сходите на завод, а это, между прочим, лучший из лучших, экспериментальный, такого оборудования в промышленности просто нет. И пусть вам скажут, могут они сделать косозубую передачу или нет, и еще спросите их про металл, про номенклатуру стали, и вы узнаете, что она у нас в горном машиностроении одна единственная 3ХГСА, ну, понимаете...
Ткаченко вдруг улыбнулся по-свойски, даже ласково, и этим, нежностью, как-то особо, глубоко и необыкновенно оскорбил большую Ленку.
– В общем... в общем, чтобы составить комбинацию из этой пары пальцев, мат. модель излишество, игра. Достаточно тех самых шпаргалок, которые вам так не нравятся, Елена Станиславовна...
– Но я ведь все равно могу попробовать?
– Конечно, только программы набивать придется ручками. ЕСовские пленки у нас пока читать нельзя...
«Вело-сипе-дист! – дрожа от возмущения, мартовский воздух царапая и разрывая своей колючей нутриевой шубкой, думала Ленка, шагая к станции. – Сгибатели и разгибатели, вращающие шатуны!»
Ее трясло, даже корежило, и оттого не сиделось на диванчике в вагоне, и весь недолгий путь Елена простояла в тамбуре, физически, костями, кожей, всеми внутренностями ощущая это сгибание и разгибание, собственное смятие, какую-то грядущую и неминуемую потерю того существенного и счастливого, что составляло ее я. Поэзию и смысл бытия.
В Фонках она вышла на платформу в своей нелепой в эту пору уже начавшего местами подсыхать асфальта колюще-режущей шубейке и двинулась к ИПУ с совсем уже убийственной, но неотвязной мыслью о том, что папина любовь ничем не лучше его ненависти. Ломает одинаковым жестоким образом и брата, и сестру.
Поднявшись по лестнице на свой этаж, рыжая сразу в сектор не зашла. Остановилась возле пускавшего дым в коридоре Караулова. Дорогой в холле рыжей Ленке встретился Гринбаум. Матвей когда-то, еще совсем недавно, полгода, может быть, тому назад, не видевший ее ни с расстояния благородной прицельной стрельбы, ни с нулевой дистанции злобного выстрела в упор, нынче с ней даже разговаривал:
– Там Алексей Леопольдович отсутствует... Но он просил... Он помнит... Его Красавкин вызвал... Вы подождите...
Игорь Караулов имел странную и необыкновенно негигиеничную привычку втягивать в рот полсигареты. Она ходила у него из мокрой пасти в сухой воздух, как паровозный шток, те самые Ленку не отпускавшие шатуны, и, вспыхнув, загоревшись по обыкновению от чепухи, Мелехина тотчас же и сама пришла в движенье. Рассказала самому неподходящему для излияний такого рода собеседнику всю правду об ужасе и мраке, царящем в Гипроуглемаше:
– Гарик, ты представляешь, ведь для них работаем, весь сектор наш, все отделение, а этим хоть бы хны. Они эту СМ бодают только для того, чтобы избавиться от синек. Чтоб чертежи им рисовала. И все. Фортран никто даже и запустить не пробовал, какой-то микрокод. Тьма, каменный век!
– Да ладно тебе, – мирно дослушав длинную и страстную тираду, Караулов, страхуя губы пальцами, оставил видимым один лишь красный уголек, потом назад на полную длину буквально выцедил остаток «Ту» и, глаз скосив, остался удовлетворен: еще на целую минуту развлекалова... – Да ладно тебе, – он, словно гриб, раздавленный ногой, выпустил мягкий дым одновременно из всех щелей на голове, включая носовые. – Чего ты так разволновалась? Нормальный там народ, здоровый. Мы тут все удовлетворяем от скуки свое любопытство, гнуть спину не хотим, по-черному работать, а людям план надо давать...
– Как любопытство? – такого поворота даже от циника Караулова Ленка не ожидала. – Ты что, хочешь сказать, все эти исследования, математическая теория динамики горных машин Прохорова – Левенбука, стохастический анализ нагрузок, твоя работа, моя, Гринбаума, Подцепы – все это так, от делать нечего, детская любознательность? Способ убить время?
– На деньги Родины, – спокойно подтвердил Караулов и, с видимым наслаждением демонстрируя всепобеждающую любовь к познанию закономерностей природы в самом чистом, кристальном виде, в очередной раз не подавившись и не обжегшись, втянул в большую ротовую полость и выпустил сейчас же из нее бычок, что, безусловно, требовало и наблюдательности, и сноровки, и знаний на стыке механики и биологии как минимум, поскольку штука с огоньком, в начале разговора еще казавшаяся детородной принадлежностью кота, сейчас уже едва тянула на довесок морской свинки.
Сраженная наповал низостью, пошлостью и оскорбительной наглядностью тезисов коллеги, Ленка Мелехина развернулась, открыла дверь сектора, вошла и сразу отделила себя от дымного и мерзкого коридора широким крепким деревом. Еще не догадываясь, не предполагая, что в совершенно пустой комнате ждет ее самое убийственное откровение дня, Ленка села за ближайший к двери стол и стала думать о том, что, может быть, и прав был фаталист Прохоров, любое дело оставлявший на самотек, на самоопределение и самоорганизацию, а вовсе не планово-последовательный Левенбук, с приходом к власти все запустивший сразу же в работу, все ожививший, двинувший вперед, к защите, к степени, со дна поднявший даже такую шваль, как Гарик Караулов. При Прохорове, казалось, навсегда, навечно сданный в утиль, а при Алексее Левенбуке, пожалуйста, готовый уже в апреле обсуждаться. И даже на совместном семинаре с разрушенцами.
Ленка сидела довольно долго. Гарик не потревожил ее своим возвращением, как-то так точно рассчитав сгорание правильно смачиваемой бумаги, что окончание процесса тления точно совместилось с началом обеденного. Не появился и Левенбук. Полчаса, не меньше, просидела Лена в одиночестве, прежде чем наконец заметила, что, собственно, обосновалась она за столом Гринбаума. Но, сделав нечаянное открытие, Ленка не пересела сейчас же на свое бывшее место или ближайшее, наверняка где-то и что-то подписывающего, согласующего Подцепы. Е. С. Мелехина искренне изумилась.
На рабочем столе интроверта и меланхолика, социально пассивного и общественно апатичного угрюмца лежала свежая газета, свернутая факелом. И врез за буквами «ТИЯ», «СССР», гербом и четырьмя копейками цены гласил: «11 марта 1985 года состоялся внеочередной Пленум Центрального Комитета КПСС. Пленум единодушно избрал Генеральным секретарем ЦК КПСС товарища Горбачева Михаила Сергеевича».
Как? При живом Черненко? Ленка мгновенно развернула, раскатала светоч Совета Народных Депутатов СССР. Рамки не было. Не было черного, в дрожь и мокроту всегда бросавшего похоронного канта. «Обращение», «Информационное сообщение», фото лысого человека с депутатским значком. Рыжая перевернула лист и только там, уже внутри, на второй полосе, уткнулась в траурный отбой, прямоугольник гробика.
«1911 года рождения, длительное время страдал эмфиземой легких, осложнившейся легочно-сердечной недостаточностью. Тяжесть состояния усугублялась сопутствующим хроническим гепатитом с переходом в цирроз».
И эта неожиданная перестановка, сначала бодрое сообщение о переизбрании, а потом периметр могилки со всеми обязательными вложенными цветочками «От ЦК...», «От комиссии» так поразил Елену Мелехину, что сердце ее обмякло, и на секунду часовой механизм кровотока перестал отсчитывать такты вечно круживших ее, заставлявших подпрыгивать и лепетать слова танцев.
«10 марта 1985 года в 19 часов 20 минут при явлениях нарастающей печеночной и легочно-сердечной недостаточности произошла остановка сердца».
И никто! Вот что потрясло, осадило и совершенно уже стреножило Е. С. Мелехину. Никто, ни утром в Гипроуглемаше, ни здесь в ИПУ, и вида не подал, ни словом не обмолвился. Ну ладно, здесь и там, быть может, все высокообразованные, тертые, как и она, махнули малодушно рукой на это теперь обещавшее быть вечным хождение по кругу, но люди на улице и в электричке, простой народ, ведь не было, ни у кого ничего не читалось ни на лице, ни в мыслях, как некогда не то что в людях – угадывалось даже в особом и непривычном мерцании окон, фонарей и звезд ноября восемьдесят второго... Теперь лишь будничное ничего. Следующая остановка Миляжково. Ни дрожи синей жилки, ни искры в угольных зрачках, ни розовой заплаканной луны. А ведь, наверное, только она одна, Мелехина, единственная и живет без радио и телевидения... Не слышала, не знала.
Ленке вспомнился человек, смачно жравший, распространявший вокруг себя и сладкий аромат, и даже едкий сок апельсина в вагоне электрички, веером новых, презрительных и жгучих всплесков сопроводивший ее рывок с диванчика и выход в тамбур. Абсолютный ноль его рыла. И еще вспомнила рыжая, как три года тому назад в этой же комнате, секторе мат. методов, играло радио, и Левенбук с Гринбаумом, будто бы два фальшивых йога, сидели на иголках, молчали, ждали, пыжились, а теперь... Теперь даже она, всегда горячая и непосредственная, вся устремления и чувство, свернула снова в трубочку, в кулек газету, встала, подошла к окошку и ничего за переплетом не увидела, кроме изглоданных долгой зимою веток.
Пустота. Пошлость, обыденность и неизменность. Вот что с ней стало, и вот что ждет.
Левенбук явился через полчаса, в необыкновенном, приподнятом настроении:
– Вы будете смеяться, Лена, – начал он совершенно панибратским, просто немыслимым по обращению и тону образом, – вы будете смеяться, но... – Тут Левенбук задумался, как будто бы осекся, но, бодрости с веселостью не потеряв, мило закончил: – По двум вашим последним параграфам у меня нет ни одного замечания.
Освободилась Е. С. Мелехина уже в два часа, но возвращаться в Гипроуглемаш, тем более, как некогда, рвануть в Москву, чтоб окунуться в еще один неповторимый, исторический день страны, девушка не захотела. И верно, зачем ей было убеждаться в правильности своих догадок. Даже угол проспекта Маркса и Пушкинской у Колонного зала и тот не перекрыт. Все движется, все едет, живет обычной жизнью, без страха, мечты, надежды, боли, и только огромный портрет очередного жмурика рога троллейбусов, скользящих мимо, обмахивают деликатно, бесконтактно, как дворники лобовик большого, непомерно раздувшегося у светофора ЗИЛа.
Завтра или, быть может, послезавтра светофор переключится, ЗИЛ сдуется и примет форму, соответствующую новому моменту и его задачам, как Ленка ныне, полый, без хребта, структуры, всеобщий парафин. Готовый к любой, ни физикой, ни лирикой, ни внутренней, ни внешней логикой не объяснимой и не определенной трансформации.
По устоявшейся привычке, совершенно механически Мелехина толкнулась в ОРСовский магазин у станции. Прошла вдоль выгнутых саркофагов витрин и у одной замерла от ужаса. Ей показалось, что в белом продолговатом поддоне за гнутым толстым стеклом навалены ободранные и клубками свернутые молочные щенки. Обвившие друга друга розовыми хвостиками, лапками, сложившие печально шейка на шейку маленькие трупики. Ленка попятилась и, отступивши, разглядела ценник. «Биль-Дюга. 1 кг – 85 коп».
И смех облегчения чуть было не вылетел у нее изо рта. Но Ленка его поймала, удержала в себе, как нечто позорное, как рвоту, подлый сблев, усильем воли, напряженьем скул и губ. «Биль-Дюга». Ну и что? Ошибка, описка, случайность. Глупые слова, лишь уводящие от чувств, от сути, в никуда. В гнусную пустоту иронии и рваную дырку зубоскальства.
Боже мой, мертвые щенки. Рыбка бельдюга. Бедная. Несчастье, ужас, боль. Нет, неужели она, Лена Мелехина, обманет, вот-вот забудет заветы Лиса из любимой, главной книги, начнет, подобно всем и каждому, все видеть глазами, шарами, буркалами, окулярами, а не великим, главным сосредоточением сосудов, нервов, нежности и страха – сердцем. Мерило настоящего подменит, уже почти что подменила мерилом ложного, условного, несуществующего. И начнет, как вот сегодня, только что, смеяться над горьким и несчастным, и над людьми, и над собой. Как стыдно, как ужасно. Ржать во всю глотку, подобно беспардонным хлопчикам из ее студенческой группы, просто умиравшим, пополам перегибавшимся в столовой на заводской практике: «Бив строганный», «строганный бив». Ха-ха, га-га. Или шутить, как грязный и бесконечно низкопробный Караулов каламбурить «ИПУ в ББ, всех без разбора... и подряд».
Ленка вывалилась из магазина, не чувствуя ни ног ни рук. Словно по волшебству из рыжей, большой, давно созревшей девушки превратилась в первородную амебу, оплодотворенный одноклеточный, к любым, самым невероятным изменениям готовый простейший организм. Она скатилась по ступеням к станционному павильону, но тут на углу путь ей загородил некто в нелепом черном пальто на вате с облезшим каракулевым воротником. Когда-то пламенные, рыжие, а теперь наполовину палевые, отгоревшие клоки волос торчали из-под кролика, зажившегося до картонных, сальных залысин. Дохнув темною смесью спиртов в разнообразных сроках распада и переработки, человек, внезапно преградивший Ленке путь, пропел:
– Возьмите котика, прелестная мадам. Отличный экземпляр, недорого отдам.
Из-за казавшегося кожанным от заношенности отворота пальто действительно выглядывала серенькая голова с мелкими ушками. Но Ленка смотрела не на нее, а выше, на молодое, бурое от холода и пьянства лицо, на горячую рыжину, еще сверкавшую среди холодного пепла седины, на характерные, небольшие с чуть оттопыривающими мочками уши:
– Миша... – сама себе не веря, пробормотала Ленка.
Неизвестный вздрогнул, качнулся и посмотрел не девушку, у которой хотел всего лишь навсего слупить рублишко. И она, эта случайная прохожая, увидела глаза, чистые, блестящие, как будто бы две половинки ягодки. Крыжовника, разрезанного, рассеченного, раз-два, острым ножом.
– Мишенька, – крикнула Ленка и рыжую свою большую голову прижала к серой и мелкой кошачьей.