День шестой
Они собрались на следующий день. Худой всех обзвонил утром и сказал, что «раровский» файл «grandpa» содержит два jpg–файла и один текстовый. «Там две фотографии, – сказал Худой Гене. – На одной маленький Вовка, и с ним пожилой человек. Фотография сделана в Одессе, они стоят возле оперного театра». «Все правильно, – сказал Гена. – «Grandpa» значит «дедушка». Раз в Одессе – значит, это Вовкин дед».
В четверть седьмого они встретились в ресторанчике у станции «Парк культуры». Ресторанчик назывался «Париж», они уже несколько лет бывали здесь, это место приметил Гаривас. Их тут знали, и если зал был полон, то для них выносили еще один столик. Они вошли, сели в углу, заказали коньяк и закуску, Худой раскрыл лэптоп. Официантка принесла коньяк, салями и нарезанный лимон. Худой открыл первую фотографию. У входа в оперный театр стояли пожилой лысый, крепкий мужчина в белой рубашке, брюках и сандалиях на босу ногу, и стриженный «под канатку» мальчишка в тенниске и шортах. Мужчина хмуро смотрел в объектив, положив правую ладонь на плечо мальчишке. Ребенок натянуто улыбался, держа в руках игрушечный теплоход. У мужчины левый рукав рубашки был подколот к плечу булавкой.
– Черт! – сказал Гена.
– Что такое? – быстро спросил Бравик. – Что не так?
– Вот что не так! – Гена показал на рукав. – Нет руки! У Николая Ивановича была насыщенная биография, он прошел фронт. Он лагеря прошел. У него были ранения, но руку он не терял. Осколочное ранение стопы в сорок втором, контузия и пулевое ранение в сорок четвертом. Но руки были на месте.
– А брат–близнец? – спросил Никон. – Однорукий брат–близнец?
– Индийское кино, – сказал Бравик, – ерунда, не выдумывай.
Худой сказал:
– Может, шутка какая–то? Генка, он как – веселый был человек?
– Не сказал бы.
– Я племянника Петю как–то разыграл. Показал, как палец откусываю. Пацан перепугался до смерти.
И Худой показал нехитрый фокус с откусыванием большого пальца.
– Слушайте! – Гена хлопнул ладонью по столу. – Я вспомнил! Черт, я вспомнил! Мы однажды с ним об этом говорили!
– С Вовкой? – спросил Никон.
– С Николаем Ивановичем. Он рассказал нам одну совершенно мистическую историю.
– Про то, как он потерял руку?
– Да не терял он руку, говорят тебе! Но он рассказал, как едва ее не потерял! В августе восемьдесят седьмого мы с Вовкой приехали в Одессу…
– После Рыбачьего? – перебил Никон.
Гена сказал Бравику:
– В августе восемьдесят седьмого мы с Никоном и Гаривасом были в Рыбачьем, под Алуштой. Сняли сараюшечку на три кровати. В саду была летняя кухня, мы сами себе готовили, душ имелся… Короче, шикарные условия. Познакомились на рынке с девчонками из Харьковского педа, Вовке досталась брюнеточка, заводная, пикантная…
– Помню ее, – добро сказал Никон. – Валя. Девушка хотела трахаться, как Филлипок учиться. Вова даже похудел.
– С обратными билетами было очень тяжело, – сказал Гена. – Поэтому мы с Вовкой решили поехать в Одессу, а уже оттуда в Москву.
– А ты? – спросил Бравик Никона.
– Мне надо было домой, – ответил Никон. – Я отцу обещал помочь на даче. Папа в тот год ставил баню, надо было помочь.
Гена сказал:
– Мы с Вовкой поплыли в Одессу на «Ракете» и неделю жили у Николая Ивановича.
– А я сутки прожил в симферопольском аэропорту, – сказал Никон. – Там был полный бенц, я улетел каким–то чудом.
– И что в Одессе? – спросил Бравик.
– Ездили на Ланжерон, в Аркадию, – сказал Гена. – Вечерами общались с Николаем Ивановичем. Он делал изумительное вино – легкое, ароматное…
– Не отвлекайся. Говори про деда.
– Он был молчун, и внешность имел довольно угрюмую. Преподавал математику в институте холодильных установок. Прошел фронт, в сорок восьмом его взяли, вышел в пятьдесят четвертом. Однажды вечером мы сидели на кухне. Пили вино, заговорили о «ложной памяти»…
– О чем?
– Тогда это было крайне популярно: ясновидение, экстрасенсорика, фильм «Воспоминания о будущем»… Вовка стал рассказывать про французскую девочку, которая в десять лет неожиданно заговорила на арамейском. И тут Николай Иванович выдал эту историю.
* * *
Гаривас отпил из граненого стакана и азартно сказал:
– И тому, Ген, есть свидетели! Все подтверждено киносъемкой!
– Ерунда. – Гена сделал глоток, посмаковал и обернулся к деду. – Изумительное вино, Николай Иванович. А выдерживать его вы не пробовали?
– Не тот сорт, – сказал дед. – Этот виноград годится только на молодое вино.
Гена допил стакан и налил еще.
На балконе под ветерком шелестел плющ, из окна на первом этаже доносилось: «На дальней станции сойду, трава по пояс…»
По двору протрещал мопед.
– Деда, а ты что скажешь? – спросил Гаривас.
– Ты о девочке?
– Ну да. Все же снято на пленку: девочка наизусть зачитывала на арамейском целые главы из Книги Бытия. И при этом присутствовали историки и лингвисты.
– А присутствовали твои лингвисты, когда мама с папой натаскали ее на слух запомнить две страницы? – насмешливо сказал Гена.
– При чем тут мама с папой? – закипятился Гаривас. – Зачем бы им надо было ее натаскивать?
– Затем, что это сенсация. А сенсация, – Гена потер большим и указательным пальцами, – это «мани–мани». Все эти паранормальные дела всегда лажа, никаких достоверных доказательств. Мы читаем про это в журналах, смотрим по телику, но сами ни с чем паранормальным не сталкиваемся никогда.
Гена с удовольствием выпил вина, оно сейчас занимало его больше всех паранормальных явлений.
– Всегда по телику, всегда в газетах, всегда от очевидцев – и никогда в реальности, – презрительно сказал он. – Вот ты лично наблюдал что–нибудь паранормальное? – И сразу оговорился: – Сексуальный аппетит твоей харьковской подружки не в счет.
– Иди в жопу, – сердито сказал Гаривас.
Он сдуру дал Вале из Харькова телефон деда, и она теперь звонила два раза в день.
Дед строго сказал:
– Вова, следи за языком!
– Хотя, вероятность паранормального – это вопрос философский, – живо сказал Гена. – Как говорил штандартенфюрер Штирлиц, категория возможного есть парафраз понятия перспективы.
После восьмого стакана ему хотелось говорить много, остроумно и убедительно.
– Давай спросим Николая Ивановича. – Гена изящно повел рукой в сторону деда. – Его биографию никак нельзя назвать заурядной. Николай Иванович видел жизнь во всем ее многообразии. Его опыт репрезентативен. Николай Иванович, было ли хоть раз в вашей жизни что–то такое, что не укладывалось бы в рамки диалектического материализма?
– Было, – ответил дед.
– Съел? – злорадно сказал Гаривас. – Репрезентативного захотел, скептик херов? Получи и распишись.
– Минуточку! – беспокойно сказал Гена. – Какое же случайное совпадение легко объяснимых обстоятельств вы по недоразумению приняли за необъяснимое явление, Николай Иванович?
– Балаболка ты, Геннадий, – добродушно сказал дед, достал из кармана брюк носовой платок и трубно высморкался.
– Нет, все–таки, – настойчиво сказал Гена. – Раз уж вы обмолвились.
Дед покосился на Гену, словно раздумывал, стоит ли продолжать, и взял из надорванной пачки беломорину.
– Что ж, если хочешь… – Дед подбородком показал на коробок. – Это странная история. Собственно, историй странней, чем эта, со мной не случалось.
Гена поднес деду спичку.
– Я практический человек… – Дед затянулся. – Убежденный диалектический материалист. Но к необъяснимому отношусь лояльно.
Он оттянул ворот тельняшки и подул на грудь. Вечер был душный, у деда на лысине выступили мелкие капли пота.
– Мы с Вовой превратились в одно большое ухо, – сказал Гена и, как примерный первоклассник, сложил руки на столе.
– Вступления не будет, – сказал дед. – Что такое БУР, вы, надо полагать, знаете?
– Механизм для делания отверстий, – сказал Гена. – В почве, предметах или материалах.
– Нет, это аббревиатура. Барак усиленного режима.
* * *
– У него при этом очень характерно изменилось лицо. Мне пару раз доводилось видеть, как у человека меняется лицо, когда он рассказывает о том, как он убивал или убивали его. Так вот, у Николая Ивановича в тот момент лицо стало незнакомое. Перед нами сидел другой человек – не тот, что утром ходил в гастроном за ряженкой и «докторской». И не тот, что по вечерам на балконе играл с Вовкой в шахматы. И не тот, что разъяснял мне, как делать молодое вино…
– Хватит литературы, – сказал Бравик. – Что было дальше?
– А ты меня не торопи. В сравнении с такими историями вся литература отдыхает.
* * *
– Был шмон, и у меня в матрасе нашли гвоздь, – сказал дед. – Хотел спроворить шило для сапожных дел. Короче, загремел я в БУР. А мне в БУР тогда было совсем ни к чему. Десять суток без вывода, баланда только на третьи сутки. Я болел, кашлял так, что грудь разрывало. В БУРе бушлат отбирали, кантуйся как хочешь. Перспектива моя была крайне невеселая. Десять суток кондея – в марте, в тех широтах – из крепкого человека делали инвалида или трупак.
– Я в детстве думал, что ты полярник, – сказал Гаривас. – Как–то раз слышал, как ты говорил с папой. Он тебя уговаривал обменять квартиру на московскую, а ты сказал: буду отогреваться после севера, пока не отдуплюсь.
– Вот до сих пор и греюсь, – сказал дед. – Короче говоря, приземлился я в БУР и на четвертые сутки начал отходить. Я, ребята, умирал и понимал, что умираю. Осознавал, что кончаюсь, но не было ни страха, ни протеста. Подступило всепоглощающее безразличие.
Он взял беломорину, продул мундштук и сунул за ухо.
– На пятые сутки, помню, попка открыл кормушку, вякнул что–то, поставил миску… А я лежу на топчане, и уже кашлять сил нет. Потом пришли опер с лепилой. Доктор меня взял за подбородок, покачал из стороны в сторону и сообщил оперу: может досиживать. То есть самочувствие пациента хорошее.
Дед замолчал. Из двора–колодца донесся стук дамских каблуков. Внизу поставили пластинку: «Ле–е–то, ах ле–е–то! Лето звездное, звонче пой!..»
– Николай Иванович, чай заварить? – сказал Гена.
– Валяй. Я вчера цейлонский купил. Краснодарский – это ж опилки, пить невозможно. Вова, там пастила в шкафу. И сырку порежь.
Гена поставил на комфорку чайник, а Гаривас стал резать костромской сыр.
– А знаете, не надо пока чаю, – сказал дед. – Давайте–ка водочки выпьем, ребята.
Гена шустро достал из холодильника початую бутылку «Экстры», закупоренную винной пробкой. Гаривас сполоснул под краном стаканы и разлил водку.
Дед взял стакан и сказал:
– За погоду.
Внизу крутилась пластинка, под платаном постукивали доминошники.
– Хотя прогноз хороший, – сказал дед. – Передавали, что до конца недели будет солнечно. Еще покупаетесь.
Они чокнулись, выпили. Дед поставил стакан и согнутым указательным пальцем отер уголки губ.
– Ощущений своих тогдашних уже не припомню, – сказал он. – Я замерзал. Помню только абсолютное безразличие. Понимал, что кончаюсь. То забытье накатывало, то ноги переставал чувствовать.
Он вынул из–за уха папиросу и закурил.
Гаривас вертел в пальцах сигарету, Гена катал в ладонях шарик из мякиша.
– Вдруг на меня пролилась необъяснимая радость, – сказал дед. – Не умиротворение, нет, – всепоглощающее счастье. Такое чувство я мальчишкой испытывал: утром выбегаешь на косу, начало июня, Десна, вода белый песок подлизывает… – Дед провел широкой ладонью по густо загорелой лысине. – Чудеснейшая радость пролилась на меня, ребята. Стали согреваться ноги, смог сесть. А радость не проходила, держала меня. И кашель отчего–то прекратился. Я сполз с нар, лед в миске разбил, попил. А радость все держала. И я вдруг понял, что не помру. Перемогся ночь, сжевал пайку. А радость не проходила. И на восьмые сутки, ребята, я запел. Лежу на нарах, жизни во мне на один харчок, и хриплю: мы рождены, значит, чтоб сказку сделать былью. Преодолеть, так сказать, пространство и простор.
Из–за балконной перегородки позвала соседка:
– Николай Иваныч!
– Да, Света, – ответил дед.
– Завтра воды до вечера не будет. Вы запаситесь.
– Спасибо, Света, – сказал дед. – Запасемся.
Он глазами показал Гене на бутылку, тот налил.
– Ваше здоровье, ребята, – сказал дед.
Выпили, Гаривас сипло выдохнул в кулак и сказал:
– Второй раз в жизни вижу, как ты пьешь водку.
– Иногда пью, – сказал дед. – В Новый год и пятого марта. Это как раз с пятого марта осталось.
– А что было пятого марта? – спросил Гена.
– Пятого марта пятьдесят третьего я кончался, но на меня пролилась радость. И я не умер. Досидел десять суток и на своих ногах вышел из БУРа. Иду через линейку – фитиль совершеннейший, ветром качает – а сам щерюсь во всю рожу. Навстречу вохровец шел из спецчасти, глянул на меня, как на психа. Дошкандыбал я до барака и все узнал. Сдохла–таки мразюка усатая, третьего числа сдохла, накануне по радио сказали. Я два раза в году пью водку. В Новый год и пятого марта.
Дед положил загорелые, перевитые венами руки по обе стороны от пустого стакана и светло улыбнулся, глядя на сахарницу. Со двора доносилось: «Ты помнишь, плыли в вышине и вдруг погасли две звезды…»
– А сфотографирую–ка я вас, – сказал Гаривас, встал и взял с холодильника фотоаппарат «Юпитер».
Он купил его в Алуште, за четвертак, у пропившегося ленинградца, и за неделю отснял три пленки.
– Ничего не получится, – сказал Гена. – Вспышка нужна.
– Получится, – уверенно сказал Гаривас. – Это хорошая пленка, гэдээровская. Сядьте ближе.
Гена придвинулся к деду, тот приобнял его левой рукой. Гаривас сделал два снимка и положил «Юпитер» на под оконник.
– Так что к необъяснимому, друзья мои, я отношусь лояльно. – Дед подмигнул Гене. – «Есть многое на свете, друг Горацио, что и не снилось нашим мудрецам». Кстати, на следующий день я едва не остался без руки.
– Как это случилось? – спросил Гена.
– Да по–дурацки. В цеху упал от слабости в обморок – и прямо на дисковую пилу.
* * *
– На следующий день он вышел с бригадой в рабочую зону. – сказал Гена. – Отгулов после карцера, как сами понимаете, не полагалось. По случаю кончины усатой мразюки выходных тоже не объявили. Николая Ивановича качало от слабости, закружилась голова, он оступился и упал. Прямо на циркулярку.
* * *
Девятого марта пятьдесят третьего года з/к Шкуренко, статья 58, пункты 7 и 11, брел из планово–производительной части в цех. Шкуренко пошатывало, и казалось, что от домика ППЧ до длинного здания цеха, сложенного из шлакоблоков, расстояние сейчас вдвое больше, чем всегда. И затянутое сплошными серыми облаками небо казалось выше, и громче обычного шумели моторы «Татр». У санчасти Шкуренко повстречался нарядчик Каприн.
– Чего гуляешь? – спросил Каприн. – В санчасть ходил? В санчасть надо до развода ходить.
– В ППЧ был, закрывал процентовку.
– Процентовку он закрывал… А бригадир где?
– Бригадир с электриком. Мотор транспортера погорел.
– Иди в цех. Я вставлю фитиль твоему бригадиру. Моду взял хохол – посыльных отправлять.
«Руки коротки, – подумал Шкуренко. – Как бы тебе чего не вставили».
Час назад бригадир Боря Костив, чернявый западенец, сказал: «Сегодня не работай, Никола, оклемайся после кондея. Подмети пока, потом покемаришь у печки». Шкуренко смел под станинами опилки и щепу, потом сидел возле печи, сваренной из бочки из–под солидола. А после Костив послал его в ППЧ. Там было тепло, колыхался слоистый махорочный дым, и Шкуренко сморило. Писарь Коростылев оставил ему на пару затяжек, руки и ноги стали невесомыми, и закружилась голова. Бухгалтер закрыл процентовку, Шкуренко вышел на крыльцо и едва не упал, вдохнув сыроватый мартовский воздух. Он брел в рабочую зону, а утоптанный снег плавно качался под ногами. От слабости Шкуренко вспотел, и ветер, продувавший бушлат и рваную вязаную безрукавку, леденил спину и живот. В цеху свежо пахло влажной древесиной. Ходили вверх–вниз пилы двух «Р–63», зубчатые цилиндры «рябух» протаскивали бревна. Возле немецкой циркулярки, которую зэка называли «трофейкой», Котов с Чуевым, натужно хакая, взваливали баланы на подавальный станок. Керимзаде и Вайдерис рычагами задвигали их в пилораму. Пилы с ревущим взвизгом разгрызали сосну, отваливался горбыль. Шкуренко постоял у печки, высматривая бригадира.
– Шкуренко, подь сюда! – перекрикивая мерный шум «Р–63» и рев циркулярок, позвал Чуев. – Горбыль прибери, доходяга!
Шкуренко шагнул к куче горбыля и вытащил из–под бушлата брезентовые рукавицы. Сил нем было только поднять один–единственный, в толстой коре, отпил. Слева от Шкуренко, сливаясь в посверкивающий полукруг, визжала дисковая пила. Шкуренко нагнулся, взял горбыль и выпрямился. Когда он разогнул спину, то бетонный пол качнулся, задрожали колени, потемнело в глазах. Шкуренко уронил горбыль и, беспомощно выставив вперед руку, повалился влево.
– Куда, бляха–муха!!! – донесся испуганный крик Чуева.
Тут кто–то рванул Шкуренко за бушлат и оттащил от пилорамы. Еще миг – и пила, за десять секунд разваливающая вдоль трехметровый балан в обхват толщиной, отсекла бы руку по локоть, а то и по плечо. Шкуренко лежал на бетонном полу, хватая ртом воздух, а мужик, оттащивший его от пилы, подсунул ему под затылок шапку и сказал:
– Ну, ты жив, дед?
«Какой я тебе дед… – одурело подумал Шкуренко. – Нашел деда…»
Он был с девятнадцатого, нестарый, но четыре года на передке, Севлаг с сорок восьмого, пеллагра, цинга и последние десять суток легко объясняли обращение «дед».
Подбежали Чуев с Вайдерисом, отволокли Шкуренко к печке, кто–то подал консервную банку с водой. Шкуренко отпил, поперхнулся, закашлялся.
– Ну ты олень! – радостно сказал Чуев. – Сомлел, бляха–муха… Щас бы было кровянки! Счастлив твой бог, доходяга!
– Отлежись, Никола, – сказал Костив, – не вставай. На обед не ходи, сюда принесем. – Он спросил Чуева: – Кто его оттащил?
– Не наш. Из сороковой бригады, кажись… – Чуев оглянулся. – Ушел он. Вот только что тут был. Из сороковой мужик, они щас на разгрузке. Хвать за бушлат – и прямо из пилы выдернул. Молодчик.
* * *
Худой открыл вторую фотографию. Она была неважного качества, снимали в квартире, при электрическом освещении, без вспышки. На снимке Гена и дед сидели за кухонным столом с бутылью домашнего вина и тремя гранеными стаканами. Гене на этой фотографии не было и тридцати, он, глядя в объектив, широко улыбался. Дед сидел прямо, в пальцах правой руки дымилась папироса, а пустой левый рукав тельняшки был подколот к плечу булавкой.
– У меня такое ощущение, что надо мной зло издеваются, – обиженно сказал Гена. – Вот именно так мы тогда и сидели.
– Прочти текстовый файл, – попросил Худого Бравик.
Худой открыл текстовый файл и прочел вслух:
– «С отцом ничего похожего не случалось, но дядя Боря тоже пережил похожую ситуацию в Ашхабаде, во время землетрясения. И вот тут я понял: эта психическая особенность передавалась в нашем роду по мужской линии. Не очень–то приятно было это осознать. Во всем, что касается психического состояния, я желал бы придерживаться заурядности. Но Бог не упас, и то свойство проявило себя. Зачем я пишу все это, черт побери? Я пишу это и стану писать дальше, потому что побаиваюсь: не исключено, что девиации отразятся на моем сознании. Боже, я разворошил некую совершенно непостижимую для меня тончайшую конструкцию! Я вперся в нее сапожищами, я топчу и крушу, я вмешиваюсь в то, о чем имею лишь самое общее представление. А как я перетрухал в первый раз! Бутылку потом выхлестал. Но надо отдать мне должное. Я все–таки ему показал: приглядывай… О, боже – я показал ему! У Васьки Кутузова, помнится, докторская была по шизоаффективным состояниям – то–то бы он повеселился!»
– Все, – сказал Худой.
– О чем он, мать–перемать? – сказал Гена. – Какие такие «девиации»?
– И что такое «тончайшая конструкция»? – сказал Никон.
– Я вот все думаю… – Худой взъерошил волосы. – Кто делал ему эти картинки? Среди его знакомых был человек, профессионально владеющий компьютерной графикой?
– Был, и не один, – сказал Гена. – В редакции их трое или четверо.
– Мы ведь можем позвонить Владику Соловьеву? – сказал Бравик. – Он скажет нам, кто из сотрудников «Времени и мира» занимается компьютерной графикой. Мы приедем в редакцию и расспросим этих людей.
– «Мы приедем», «мы расспросим»… – Гена покачал головой. – Как ты себе это представляешь? Заходим вереницей, все в кожаных плащах, тяжело идем по коридору, а потом допрашиваем?
Он вынул из кармана телефон, набрал номер и сказал:
– Владик, добрый вечер. Это Сергеев тебя беспокоит. Владик, скажи мне такой вопрос. Мы тут нашли в лэптопе Володи очень интересные образцы компьютерной графики. Смонтированные фотографии, документы… Ты не помнишь, Володя привлекал кого–нибудь из редакционных компьютерщиков для этой работы?.. Понял тебя… Ясно… Нет–нет, ничего особенного. Просто мы открыли его комп, наткнулись там на всякие интересные картинки и заспорили: сам он этим занимался или кого–то попросил… Все, спасибо. Пока.
Гена положил телефон на стол и сказал:
– Соловьев не помнит, чтобы Вовка поручал это кому–то из сотрудников. В редакции есть три дизайнера, включая самого Владика. Ни Владик, ни другие ничем подобным не занимались.
Никон медленно перекатывал в пальцах сигарету, зажимая ее поочередно указательным и средним пальцами, потом средним и безымянным, потом безымянным и мизинцем, потом в обратную сторону. Он встретился взглядом с Худым и сказал:
– Вовка это виртуозно исполнял, ага. Его Шура Москвин научил, в военном лагере.
– Меня это, честно сказать, раздражало, – сказал Гена. – Не люблю нервозных движений. Кто–то волосы крутит, кто–то ногти грызет. А он вечно вертел сигаретой.
* * *
Бравик шел по Остоженке, ярко светило солнце, улица была забита машинами. Бравик миновал резиденцию египетского военного атташе, обогнал пожилую даму с детской коляской и кряжистого батюшку в испачканной понизу рясе. И вдруг впереди, возле кожно–венерологического диспансера, Бравик увидел человека в светлом плаще. У человека были курчавые, тронутые сединой волосы, он шел неторопливой пружинистой походкой. Со стороны «Парка культуры» заныла сирена. Из–за голов и плеч опять показался светлый плащ, Бравик прибавил шагу, толкнул в плечо флотского офицера, выдохнул: извините… Он уже почти бежал, не отрывая глаз от стройной спины и коротких посеребренных волос. Это было невозможно, немыслимо… Но походка, плечи, волосы… Звук сирены нарастал, Бравик споткнулся, едва не упал. Сирена выла так, что отдавалось в зубах. Бравик, наконец, нагнал человека в плаще, схватил за руку, выше локтя. Человек обернулся, и у Бравика вмиг обмякли ноги и вся тоска последних дней излилась в жалкий всхлип: Вовка… Гаривас смотрел Бравику в глаза. Плащ его был в бурых пятнах, лацканы зачернило сажей. На левой скуле сочилась сукровицей рваная рана, глаза тонули в багровых отеках. Гаривас медленно раздвинул распухшие губы в холодной улыбке, трещина на нижней губе разошлась, на подбородок скатилась капля крови. Сирена «скорой» оглушительно ревела, Бравик задохнулся и подался назад.
Он застонал, засучил ногами и с криком сел на кровати. На часах было двадцать минут пятого. За окном выла автомобильная сигнализация. Бравик включил настольную лампу в изголовье, опустил ноги на пол и провел ладонью по покрытому испариной лбу. Потом нащупал ногами тапочки, встал, открыл платяной шкаф и нашел в кармане пиджака сложенный вчетверо листок из Гениной квартиры. Он пошел на кухню, налил из крана воды в стакан, жадно выпил, взял с кухонного шкафа пачку «Мальборо», пепельницу, закурил и сел за стол. Он аккуратно расправил лист и глядел на него, пока не докурил сигарету.