XV
Как ни вглядывался, я не мог ни разглядеть, ни учуять присутствие моря. За Алуштой водитель стал оглашать остановки с будоражащими названиями. Из них можно было составить топонимику произведений А.Грина: Лазурное, Кастель, мыс Плака, Малый Маяк, Партенит, Артек…
И тут я поднял голову. Как в послесмертие, я въезжал в наделы «Военной тайны» и наименованного рая моего пионерского детства.
Погруженное в потемки, воображение было взвинчено чуткостью как осязание слепого. Далее последовали Гурзуф, Монтодор, Никита, Массандра… И когда представление ландшафта, основанное на звуке названий, достигло инерции почти цветового зрения, – водитель буркнул: «Конечная. Не забываем вещи», – и швырнул микрофон на торпеду.
Впоследствии первое мое впечатление об этом городе долго сопротивлялось той развязной курортной обыденности, которой он оказался полон знойными летними днями. Тогда – той апрельской ночью, у моря, на краю расколовшейся льдины империи Ялта привиделась мне сумрачным загадочным городом. Он выглядел так же таинственно и сурово, как декорации романтической трагедии.
Однажды мне довелось провести ночь во вспомогательном машинно-декорационном цеху Большого театра, служившем как бы корабельным кладбищем списанных спектаклей. Цеховой сторож – мой институтский, отчисленный приятель – угощал меня узбекской мадерой «Сахра». Мы сидели на эшафоте из оперы «Мария Стюарт». Последний раз королева всходила на него в 1938 году. Рядом торчали очень искусные развалины ветряной мельницы. Мы играли в шахматы. Я опирался на древко фанерной алебарды, зажатой между колен. Бутылка стояла на плахе. Все высоченное темное пространство вокруг было заставлено, завешено, загромождено чужим драматическим воображением. Вдалеке справа располагался квартал двустенных домов с черепичными крышами и проволочными винтовыми лестницами, с щитовой мостовой вокруг, с чередой балкончиков, заставленных вазонами, увитых тряпичным выцветшим плющом. Слева обложными плоскостями в темные решетчатые выси колосников уходили гигантские холсты. Диковинный пучеглазый петух, потрясая гребнем, распустив красно-зеленые перья, раскрыв гневный клюв, не то набрасывался на золотое лучистое яйцо, не то пел ему гимн. За ним следовал темно-синий холст, меланхолически увлекавший взгляд – луной, горой и раскинувшимся морем с клинком световой дорожки. Прямо по курсу раскрывался во весь фронт, как «Явление Христа» в Третьяковке, холст – с полем, холмом, грудой камней около одинокого дерева – и удаляющейся за лазурный плавный горизонт извилистой тропинкой. Сидя на эшафоте и передвигая на доске фигуры, я старался не оглядываться. Сзади простиралось песочное полотно с ансамблем египетских пирамид подле гигантского изваяния собаки, сидящей наподобие сфинкса. Чуть правее виднелся холмик с невысоким Т-образным крестом, с перекладин которого свисали веревки. Их лохматые джутовые косички были намотаны ровно вкось, как швартовые концы на тумбе причала. Дальше проступали в сумраке колонны Парфенона, размером не превосходящего сарай. Отрывистое неровное освещение скрадывало сделанность этих пространств. Тут и там слышалось шебуршание мышей, устраивавших царапучие бега, сыпучие прыжки. Иногда неведомый сквозняк приводил в шевеление холсты или бессонный напарник моего сторожа, с воздушным ружьем на плече, проходил наискосок по полю с деревом и камнями – и, вздрогнув, я спешил глотнуть мадеры.
Там, в декорационном цеху, я мрачно чувствовал себя незваным гостем в наделах постороннего воображения. Так же я ощутил себя той ночью в темной Ялте. Город был похож на сумеречный, нежилой холст диорамы. Извлеченный из чердачных запасников – из недр стратосферы, вместе с пришпиленными раскладушками строений, он безжизненно свисал над штормящим морем, поглотившим всю землю…
Вне пределов автовокзала царила темень. Пассажиры, выйдя из троллейбуса, один за другим пропали в ней. Спохватившись, я едва успел настичь хромую старуху. Выслушав, она ткнула рукой в темноту и пропала.
Было начало одиннадцатого, но в домах уже почти не было светящихся окон. На ощупь я двинулся к морю. Мне важно было поскорей осознать его близость. Море всегда для меня было опорой, домом. Вдоль него не заблудиться. Рядом с ним Бог ближе. Так мне казалось.
Спустившись к набережной, непредсказуемо открывшейся из-за домов, я был взволнован: наконец я услышал тонкий запах Черного моря. Родной запах Каспия – пронзительный, развязный, его было слышно чуть не за километр. Этот километр я всегда преодолевал, задыхаясь от восторга. Но вот Черное море подпускало почти вплотную, пахло вкрадчиво, в темноте его запах как бы подманивал в пучину.
На набережной у скамеек располагались группы подростков. Меня вдруг окликнули, приняв за своего. Я кивнул темноте.
Видеть море я не мог. Я его слышал. Справа на краю грохочущей бездны мигал маяк. Сразу за парапетом стояла стена мглы. В ней рыскали, вспыхивали серые кони, иные наскакивали, разлетались – и водяная пыль летела в лицо. Мертвая безветренная зыбь в совершенном воздушном покое обрушивала на мол свои шеренги.
Справа возникла фигура.
– Ты чей? – человек покачнулся. Я подождал, когда он придвинется.
– Что значит «чей»?
– Ну откуда ты? С Ливадии, с Горки, с Пушки. Я вот сам – с Дарсана, – подсказал человек.
Я едва различал лицо, но было очевидно, что парень пьян и возбужден.
– Приезжий, – не стал я врать.
– Ну короче. Дай мне денег, – обрадовался он.
Я ссыпал ему в ладонь мелочь. Не задумываясь, парень звякнул ее оземь и топнул ногой.
– Ты за кого меня держишь?! Ты на мороженое дал?! Дай мне тыщу, две, вот так, – он качнулся весь, двинув широко рукой. – Не ссы, земля круглая, ты тоже меня встретишь – поквитаемся, – он откачнулся обратно.
Всего в кармане было четыре тысячи. Уже вся эта сумма ни на что не годилась. Я легко мог расстаться с половиной. Но что-то на меня нашло. Я оттолкнул его. И поразился. Парень оказался неправдоподобно легким. Как фанерный щит. Он упал далеко, и я не видел, как он поднялся. Зарычал. Я занес кулак. Но он не приближался. И вдруг засвистел.
Заполошный свист поглотился шумом моря, потому что я отступил в темноту и, стараясь не переходить на бег, вдвинулся в прибрежный парк. Недолго пропетляв, я решил заночевать на скамейке.
Устроился поудобнее. И даже удалось забыться. Точно помню, звучно снилось море. Антрацитовые горы, ломясь за валом вал, на излете вспыхивали и взметались творожным строем кривляющихся духов.
Очнулся я от стука собственных зубов. Я дрожал весь, целиком, каждой мышцей, каждым суставом. Хотя дождя не было, одежда насквозь была мокрой. Я ничего не видел, даже собственной руки. Встав, почувствовал, как плотное влажное дыхание приникло к лицу и опустилось на грудь. И тогда я понял: туман.
Двинулся наобум вверх, в город, стремясь согреться ходьбой.
Вскоре наткнулся на парадное, у которого висела табличка с чашей, обвитой змеей, и курсивом: «Дежурная аптека». Сама аптека была заперта. В подъезде над прилавком за матовым, как в неотложке, окошком виднелся свет. Я постучал. Никто не открыл. Я постучал еще, подчиняясь ритму дрожи. Постояв, поднялся вверх на два пролета и сел, подперев стену.
Колотун не унимался. Кто-то вошел в подъезд. Раздался звонок. Открылось внизу окошко. Трапеция света скользнула по стене. Окошко захлопнулось. Человек стал подниматься. Я сжался, втянул голову. Шаги остановились. Не поднимая головы, я пробормотал: «Извините». Шаги спохватились скороговоркой и, миновав воздушным движением юбки, устремились вверх.
Я смертельно хотел в тепло, отдаться сну. Не в силах справиться с дрожью, решил просто ходить.
Тем временем облачность поредела – и взошедшая за ней луна слабо проявила город. Поднимаясь все время вверх, скоро потерял нить возврата. Город был пуст. Лишь однажды встретил прохожего. Он открыто, напористо шел навстречу, но вдруг переметнулся на противоположную сторону и перешел на бег.
Я никак не мог согреться. В стеклах домов мутно блестел мрак. Решил спуститься обратно к морю и стал понемногу распутывать улочки, заставленные невысокими домами. В их обширных палисадах разглядел остролистые веера пальм.
Я плыл в потемках и, пытаясь согреться, колесом размахивал руками. Вокруг вырастали, разворачивались, проистекали причудливые силуэты домов. Увенчанные и обставленные башенками, мансардами, балконами, мезонинами, колоннадами, верандами, портиками и арочными галереями, они пропускали через себя рукава лунного сумрака. Слабое тепло шло от согретых за день тротуаров, камней, от кладки подпорных стен, от земли под кипарисами, от мягкой пальцам пыли, в которую я блаженно вжался ничком, чтобы согреться. Поднявшись, отряхнулся и стал соображать о маршруте. Впереди дрожала, неполно мигая неоном, дребезжа низко, как майский жук, вертикальная надпись: «ГОСТ ОР А ДА».
Вдруг внезапный свет пролил под ноги тень. Она скользнула дальше вверх по переулку и преломила голову о белое, словно бы взмывшее наискосок, двухэтажное здание. Я оглянулся и обмер. Низкая, набухшая под линзой атмосферы, розовая, вся в мимических морщинках, луна выпуталась из сизых косм и озарила внизу чудовищную картину шторма. В полном безмолвии чернильные холмы, графитовые потоки и лавины блеска ходили грозно, взмывали, разливались и вздымались, будто черный шелк, покрывший поле рукопашной битвы великанов.
Содрогнувшись, я услыхал совсем рядом дробный скрежет. Выглянув из-за ограды, увидал, как из распахнутого в первом этаже окна показался человек. Оглядевшись, он спрыгнул в садик, снял с подоконника коробку (тут я лег под парапет ограды и влился по глаза в камень), прикрыл за собой окно, перенес коробку в автомобиль, завелся и, не включая фар, плавно, не газуя, скрылся из виду.
Дальше я мешкал не более мгновенья. Бормоча: «Двадцать пять, шестьдесят четыре, Константин, Мария, Федор», я затворил за собой калитку и взлетел на подоконник. Закрыл окно, задернул штору, пошарил по комнате, нащупал диван, натянул на себя с пола ковер – и мгновенно мое тело растворилось в сне.
Спал я долго, надсадно, затяжными бесконечными прыжками, просыпаясь только у самой земли, вдруг прекращавшей скользящее парение и грубо набегавшей близкой поглощающей стеной. Точно так же я пил воду из Ахтубы, когда, сдыхая от теплового удара, вышел степью к реке. Да, я спал, как пил, тогда – не поднимая головы, отрывался для вдоха и снова пил, сносимый теченьем, мордой вниз, пил до захлеба – и после срыгивал воду с теплым вкусом нутра, и снова жадно пил… Снилось, как я чистил рыбу, вдруг поднимаю голову – и внезапно большое движение воздуха, – да, сперва я услышал звук, высокое движение, свист и шорох перьев: белоголовый орлан, застив взгляд по нисходящей, спланировал к реке, тяжело коснулся, задумчиво, как перо в чернильницу, погрузил плюсну в речную воду и, с подмахом оторвавшись, порожняком ушел за тот берег, за сбитые ограды левады, сарай, обрушенный коровник…
Дважды я просыпался днем и один раз – следующей ночью. Комната с полукруглым окном, письменным столом, белым камином в углу – из его решетки торчал крюкастый зонт, сверху желто разлетался сельский пейзаж, по стенам шли книжные шкафы, помимо книг уставленные всякой всячиной: фотографиями, часами, барометром, картой мира с линиями неведомых морских путешествий, футлярами с бабочками, рогатыми жуками, – покачиваясь бархатистыми крыльями махаона, комната мутно несла меня через забытье, и, не в силах продрать глаза, я снова отключался. Сквозь сон я слышал отдаленные женские голоса. Они что-то обстоятельно обсуждали. Один раз я проснулся от того, что кто-то взял меня за руку. Я приоткрыл глаза. Сутулый изможденный человек в коричневом сюртуке, в пенсне, с бородкой, сидя на краю дивана, сжав мне кисть до боли, отрешенно считал мой пульс. Пенсне у его было самодельное, топорно скрученное из медной проволоки, без стекол. Отчего-то этот реквизит меня успокоил и, пробормотав: «Двадцать пять, шестьдесят четыре, Константин, Мария, Федор», – я потянул локоть на себя… Наконец доктор отнял руку и приложил мне два ледяных пальца сначала к губам, потом ко лбу. И я снова заснул.
Ночью проснулся от того, что зажегся свет. Сквозь глазную резь я увидел, что за столом сижу я сам, докторский сюртук наброшен мне на плечи, пенсне заложено в нагрудный кармашек. Я что-то быстро пишу, изредка взглядывая сквозь отвал дивана. Встал, зашел со спины и, прежде чем ударить наотмашь, глянул на лист бумаги. Он был пуст.
Лампа слетела со стола и, сдерживаемая шнуром, шваркнула полукружьем осколки абажура. Ложась, поставил стоймя потухший останок и, прежде чем снова завернуться в ковер, тщательно отряс с ворса стекло.
Проснулся на рассвете. Необычайная легкость во всем теле никак не давала справиться с ковром, выбраться из-под него. Он опрокидывал могильной тяжестью. Меня шатало, и, собирая на корточках осколки около дивана, затем расправляя ковер, я несколько раз садился на пол.
Вдруг увидел подле два каких-то опрокинутых столбика. Пригляделся. Цепь, обернутая бархатным чехлом, соединяла их.
Из музея я выбрался, когда солнце, наконец перевалив, посеяло веером с горы и залило город.
Море блестело ромбом, открывшимся внизу, за спадом улицы. Сизый паром черной дужкой кормы тянул след через бухту. Болезненная легкость, несшая меня, вдруг качнулась, перемахнула через голову – и выбросила в море на корму парома, откуда, стоя на дрожащей под подошвами палубе, держась за поручень, я захлебнулся видом поворачивающегося амфитеатра – горы и города, перечеркнутого белыми зигзагами чаек, метавшихся над полосой остывающей вширь кильватерной пены.
Вскоре слабость обернулась острым голодом. Надо было как-то переждать позаранок – до открытия магазинов. Я двинулся вверх вдоль бетонного короба берегов быстрой мутной речки. Оглядываясь на вывески бакалеи, хлеба, молока, овощей и фруктов, я скоро вышел к каменистой мели. Продолговатый островок быстро несся над потоком. Внизу, подложив под голову руки, лежал человек. Вода заливала ботинки, шнурки вились в струях. Я посмотрел вверх и вдохнул чистое тихое небо. Страшно хотелось есть. Услышав храп, я тронул дальше и вдруг встал как вкопанный.
Невдалеке, у стройплощадки, стояла свежевыкрашенная телефонная будка. Подобно декорации из кинофантастики, она белоснежно лоснилась на уклоне. На ее накрененной крыше лежала булка.
В Азербайджане, где я вырос, восточная традиция предписывала особенно бережно относиться к хлебу. Его нельзя было выбрасывать – все отходы должны были быть использованы. Помню, дома на нашей улице, подъезд за подъездом, обходили тучная старуха или худющий старик в сером вытянутом на горбе пиджаке – они собирали в холщовые мешки зеленые от плесени корки. Если ты видел, что хлеб лежит на земле, ты должен был его поднять и утвердить на чем-то – на ветке дерева, на коробке светофорного реле, на уступе цокольного этажа. Частый сильный ветер сбрасывал сухие корки, обеспечивая богоугодной работой прохожих.
Булка была сдобная, с изюмом. И очень вкусная – хотя насквозь пахла олифой, несмотря на то что я тщательно отщипнул пропитанную краской корочку.
Никогда с таким блаженством я не вкушал хлеб. Как умел – поблагодарил.
Обморочная слабость улетучилась. Покой обнял меня крылом.
Я обернулся к морю. Блеск горизонта выстроил взгляд.
Ее лицо стояло прозрачно в небе.
Глядя на море, я подумал: «Как согреется вода, тогда и заплыву. Буду плыть, пока силы не кончатся. Три, четыре, пять километров. Земля сначала будет колыхаться на волне у горизонта. Потом исчезнут горы».
Да, так я и утвердился в том, как именно убью себя.