11
Обе женщины, не сговариваясь, повернули в сторону, противоположную Ботаническому саду.
Первой заговорила Анна Яновна:
– Я бы, Лорочка, и сейчас работала, мне не тяжело совсем. Года три назад хотела вернуться, так невестка в обиду, чуть не плачет: вам что же, в земле копаться приятней, чем за родным внуком присматривать?
Крутой подъем улочки вел к старому парку. Парк давно зарос, одичал, и только высокая полуразрушенная арка да несколько замшелых постаментов от неизвестных скульптур напоминали о том, что когда-то здесь был архитектурный ансамбль. В центре сохранился большой пруд. Двое подростков кидали с берега в воду камни, громко перекрикиваясь.
Женщины медленно двинулись по дорожке, обвивающей пруд.
– Хорошо здесь, – Анна Яновна обвела взглядом парк. – Как будто и не в городе вовсе, машин не слышно.
Шли молча, потом она сказала, словно продолжала с кем-то спор:
– Вы не подумайте, она человек-то хороший, невестка моя. Молодая; хочет все по-своему. Вам, говорит, мама – она меня мамой зовет, – семьдесят стукнуло, зачем вам работать? А что мне тоже хочется одной побыть, так они не понимают.
– А я думала, вы… – Лариса растерянно осеклась.
– Вдова всегда старше, Лорочка, – спокойно кивнула Анна Яновна. – Когда мы с вами познакомились, ваш супруг был жив и здоров. Так и повелось, что вы меня по имени-отчеству звали.
Разговор быстро завис, но напряжения не чувствовалось. Что ж, давно не виделись, общих знакомых раз-два и обчелся; беседа неизбежно вернулась к началу.
– Она добрая, – словно раздумывая вслух, продолжала Анна Яновна, – только терпения у нее не хватает. А еще, чтобы добрым быть, нужно места побольше, тогда никто не вызверивается друг на друга.
Она помолчала, потом перевела разговор:
– В деревню часто ездите?
Лариса призналась, что за время болезни соскучилась по хутору. Сказала и подумала: какое пустое слово – «соскучилась»; на самом деле, по-настоящему истосковалась по старому дому, по дереву у крыльца, по скрипучей лестнице… Повинуясь внезапному импульсу, предложила Анне Яновне приехать на хутор погостить.
– И работа для вас найдется, если соскучились, зато привезете домой свежих овощей с огорода; а?
Они подошли к скамейке, вымытой недавним дождем и уже просохшей, и сели. Поверхность воды была рифленой, как стиральная доска, и ненастоящие эти волны двигались тоже не по-настоящему: не набегали друг на друга, а плыли медленно, от этого кружилась голова. Пруд напоминал большое блюдо с краями из замшелых камней; берега заросли ярко-зеленой ряской. День был влажный, и неяркое солнце просачивалось сквозь дрожащий воздух. Ивы у пруда стояли в дымке, и стволы дальних деревьев, казалось, не росли, а струились в золотисто-сизом тумане.
Откуда-то выбежала собака – черная, тощая, вертлявая, – осторожно спустилась по камням к самому краю воды и начала пить. Утолив жажду, стала взбираться наверх, но оскальзывалась на замшелых камнях, сползала назад, касаясь задними лапами воды; наконец выскочила.
Анна Яновна издала губами какой-то чмокающий звук, и собака осторожно приблизилась. Она стояла в отдалении, настороженно и выжидательно глядя на них, но ближе не подходила. Анна Яновна полезла в сумку, и собака отскочила назад.
– Не бойся, не бойся, – спокойно и негромко говорила Анна Яновна, – баранки у меня в сумке; не бойся.
Она разломила надвое баранку и бросила собаке; та схватила добычу и отбежала назад, к траве, где тут же, давясь от жадности, проглотила еду.
– Пуганая, – сказала Анна Яновна, – всего боится. А голод-то не тетка. Ишь, как смотрит: ждет. На, вот тебе еще!
Лариса вспомнила, как собака съезжала по камням в воду, и поежилась.
– Гулять тут приятно, только надо подальше от воды ходить, – сказала негромко. – Неуютно как-то.
– Верно, – кивнула приятельница, – я как раз хотела вас предупредить, если вы тут одна будете гулять. Мало ли; оступиться недолго. Собаке что – собака выплывет. Ну, – повернулась она к собаке, – сыта, что ли?
Та подбежала, в этот раз поближе, и помахала с виноватой признательностью хвостом. Но, когда Анна Яновна протянула руку, снова отпрянула.
– Вот ведь глупая, – Лариса наклонилась вперед и протянула открытую ладонь, – иди, иди сюда, хорошая.
Сидела, не убирая руки, и собака двинулась вперед: боязливо, недоверчиво, не сводя с Ларисы напряженного взгляда. Приблизилась и начала осторожно обнюхивать ладонь, готовая отскочить и убежать в любой момент. Женщины негромко перебрасывались словами, стараясь ее не вспугнуть. Лариса упомянула, что с детства привыкла к собакам, отец всегда держал в деревне пса. Ну а в городе…
– А что – «в городе»? – не согласилась Анна Яновна. – Разве в городе мало кто собак держит?
Собака теперь стояла прямо перед Ларисой. Та погладила жесткую черную шерсть, и собака не отскочила. Переведя взгляд с одной женщины на другую, она села у скамейки между ними.
– Помнит, кто ее баранками угощал! – развеселилась Анна Яновна. – Вот, Лорочка, вам и сторож. Она ведь пойдет теперь за вами.
– Куда, в коммуналку? Да нас обеих соседи съедят!
– Или она их съест, – рассудительно возразила та.
Они снова двинулись по дорожке вокруг пруда. Собака чинно шла рядом с Ларисой, иногда забегала вперед.
– Я бы взяла ее на хутор, – задумчиво сказала Лариса. – А вдруг найдется хозяин?
– Хозяин не терялся, – улыбнулась Анна Яновна. – Мало ли что могло случиться. Заболел, а то… – Она не договорила. – А собака убежала. Смотрите, какая тощая. Помыть хорошенько, расчесать – красавица будет! Или красавец, – озадачилась она. – Ну да скоро узнаем.
Узнали у ближайшего дерева, где собака торопливо задрала заднюю лапу, после чего бросилась догонять женщин.
Карлушке надо отдохнуть от меня, думала Лариса. А с этой… с этим псом можно разговаривать. Но что скажут соседи? Да что мне до соседей, живу тихо как мышь, разозлилась вдруг она на себя. Пускай говорят что хотят.
Анна Яновна что-то спросила, но она прослушала.
– По утрам, говорю, будете гулять с этим красавцем, – повторила та. – Да хотя бы здесь.
Спохватившись, Лариса снова пригласила ее на хутор:
– Места много, я мешать вам не стану. Рядом озеро; скоро грибы пойдут. Приезжайте, а? В любой день. А хотите, вместе поедем?
Анна Яновна замялась.
– Я бы, Лорочка, с радостью поехала, только… Я деда моего не могу бросить.
Опять сели на скамейку, но в этот раз Лариса не замечала уже ни волшебной золотистой дымки, ни струящихся стволов деревьев – так она была поглощена рассказом приятельницы.
– Вы не смейтесь только – я ведь замуж вышла. Да-да, в прошлом году, почти в семьдесят лет. Одна моя знакомая намекнула, что, мол, за стариком поухаживать надо – он уж совсем дедок, восемьдесят три; жену давно схоронил. Сготовить что-то да прибрать; ну и стирки немного. Дескать, он заплатить готов, будете приходить на час-другой, вы же на пенсии…
Анна Яновна думала недолго. Лишних денег не бывает, особенно когда покупаешь не то, что надо, а что выбрасывают, да и внука хочется побаловать лишний раз.
Та же знакомая привела ее к старику. Живет один, родных никого нет. Старик как старик: длинный сухой стручок, запавшие глаза, из носа мох торчит, зато остатки седых волос набриолинены. Стал застегивать пиджак с разными пуговицами – пахнуло лежалым стариковским душком. Беспризорный дед, одним словом.
Работы вроде бы немного: квартиру прибрать, суп сварить да овсянку на завтрак приготовить и в одеяло закутать до утра. Через пять дней Анна Яновна получила пятнадцать рублей, а на шестой день старик предложил ей выйти за него замуж. Вместо признания в любви выдвинул непоколебимый, с его точки зрения, довод: чтобы деньги не швырять на ветер.
Смеяться? Плакать?
Не в семьдесят же лет. Анна Яновна повернулась и пошла к двери.
– Квартиру отпишу, – спокойно произнес дед ей в спину.
Та же знакомая звонила ей, уговаривала, и ох каким соблазном звучали ее слова! «Желающих-то много, что ты себе думаешь? Сама посуди: сколько ему жить осталось…» – «Да пусть он живет, сколько отпущено, Господи, разве ж я ему смерти желаю?!» – кричала в трубку Анна Яновна, но та продолжала дозволенные знакомством речи: «О сыне подумай, в исполкоме когда еще квартиру дождетесь…».
Анна Яновна свернула неприятный разговор, положила трубку, но покоя лишилась. Уже виделось, как сын передвигает шкаф к стене – ее кушетки больше нет, в комнате просторней, света стало больше; как невестка меняет занавески, она всегда мои терпеть не могла… За что же такие муки, Господи! Бьешься за деньги, за трешку паршивую, а тут искушение новое; за что?!
За квартиру, жестко ответила сама себе. За жилплощадь эту чертову, вот за что. Не чужой пол мыть, а свой. Лишиться недавно обретенных трех рублей, но получить квартиру – не только в перспективе, но прямо сейчас, бери и переезжай. Стоит это трешки? – Да.
Так чего ж терзаться?
Несколько дней она не ходила к старику, потратив это время на то, чтобы разузнать о нем побольше. Не так уж трудно это оказалось: нашлись, конечно же, какие-то знакомые, а у тех, в свою очередь, другие знакомые. Люди все местные, своих знают.
Дом, в котором жил дедок, когда-то достался ему по наследству и с тех пор принадлежал целиком, все пять этажей. В сороковом году, после национализации частной собственности, деда с женой не расстреляли и не сослали, а оставили жить в двухкомнатной квартире – то ли по недосмотру, то ли благодаря чуду, если считать чудом крупные взятки, которые тот рассовывал сноровисто и щедро. Так застарелый грешник ставит перед иконами толстый пучок свечей, надеясь, что заслужит прощение хотя бы их количеством. Делал он это в надежде, что чума под названием «советская власть» оставит его в покое и постепенно сгинет, чтобы он смог вернуться в свою прежнюю квартиру в бельэтаже, а сюда поселить жильца из небогатых, хотя бы того продавца из писчебумажной лавки, что давно скромной квартирой интересуется. В соответствии с его надеждами и немалыми затраченными средствами власть и вправду «сгинула», однако после войны вернулась и национализацию не отменила. Как ни странно, деда с женой опять не тронули: они остались в прежней квартире. Вероятно, кто-то рассудил, что раз эта пара уцелела, так на то есть особые основания; другие просто поленились рассуждать. Не последнюю роль сыграло то, что жена стала работать в домоуправлении счетоводом. Супругу пришлось труднее, потому что специальность «домовладелец» в советской республике не признавалась, а закон обязывал трудиться всех без исключения. Обострять отношения с законом бывший домовладелец опасался – только так можно было объяснить его внезапное трудоустройство на должность санитара в больницу. Носить белый халат ему чрезвычайно понравилось; отныне он называл себя «медперсоналом», если кто-то спрашивал, где он работает. Сухощавый, жилистый и высокий, с длинными руками, он важно ходил по больничному коридору, со строгим «медперсональным» лицом, и санитарной работой себя не обременял. Из-за последнего обстоятельства в больнице он не прижился и перешел работать приемщиком в палатку вторсырья, но продолжал называть себя «медперсоналом». Что-то не заладилось и со вторсырьем, и «медперсонал» устроился сторожем в какую-то богом забытую артель в двух кварталах от дома, которую и сторожил до скромной пенсии, после чего с облегчением засел дома.
Жена деда до пенсии не дожила – умерла в конце его «медперсональной» карьеры. Про таких говорят: «угасла», уж больно щуплой, бледной и молчаливой была эта женщина. До брака она служила гувернанткой в зажиточной купеческой семье, и если было понятно, почему она вышла замуж за этого человека, то разгадать, что его побудило на ней жениться, не брался никто. Точно так же никто не знал, как они жили, ладно или худо – люди знают много, но не все.
Детей у этой пары не было.
Обогащенная этими сведениями, Анна Яновна через несколько дней пришла к деду с коробкой стирального порошка и со смятением в душе, но привычная суета смыла куда-то все смятение, как порошок «Волна» смыл грязь с заношенной сорочки. Завернула в старое одеяло горячую кастрюлю с супом, надела кофту и сказала: «Я согласна».
Старик встретил ее решение без удивления – удивлялись и перемигивались барышни в районном ЗАГСе. Ну да что с них взять, с молодых девчонок: ветер в голове.
– Так и живу, Лорочка, – Анна Яновна улыбнулась. – Характер у него нелегкий. Блажной старик, одним словом. Жена у него гувернантка была, мне говорили. Она святая была! А сейчас я у него в гувернантках. Вы не подумайте, ему ничего такого не надо, старый он уже… – Она покраснела и запнулась. – Просто тяжело; да что ж поделаешь.
Она взглянула на часы:
– Ох, пора. Не любит он, когда я задерживаюсь. Да ладно; скажу, в очереди стояла.
Она потрепала собаку по загривку и встала со скамейки.
Как странно, сказал Герман, уходя навсегда.
Не странно, Герман – страшно.
В семьдесят лет пойти в прислуги, только чтобы дома был мир и покой. Жена-нежена, батрачка за жилплощадь, правильно Анна Яновна сказала. А сколько она не сказала, сколько там осталось в паузах… И невестка, которой нужно пространство, чтобы доброту не скрывать, и сын – сыну только водка нужна. Страшно, Герман.
А если бы мне предложили «брак по уходу», как выразилась Анна Яновна, ради квартиры, если «ничего такого» к тому же не требуется? Проще всего передернуть плечами: «Никогда!». Но ведь у меня и безнадежности такой не было, как у Анны Яновны: вовремя настояла, чтобы жить отдельно, не испытывая невестку на уровень доброты.
Бывшую невестку.
Вопреки желанию, мысли переключились. Робкая молчаливая девушка, уверенная молодая женщина с озабоченным лицом, недовольная Настя. Вначале казалось: мучается, что ребенка нет, однако с появлением Ростика выражение Настиного лица не поменялось, просто Лариса не сразу это заметила, поглощенная малышом.
Помнилось, как Герман обронил: «Настя так Настя…». Почему она постоянно была недовольна Карлушкой, эта холодная женщина, чем он так раздражал ее? И любила ли Настя его когда-то, если вот так, в одночасье, все разрушила?
Нельзя думать о ней, в голове начинает пульсировать боль. О Ростике не думать не умела, хотя это были и не мысли даже, а промельк, оставшаяся в памяти картинка: худенький мальчуган, с улыбкой протягивающий ей руку.
Даже оттуда, из Германии.
Голова совсем отяжелела. Надо вспомнить, приняла ли сегодня таблетку от давления, но вспоминалось совсем другое: потерянное лицо сына, телеграмма в руке, солнечные зайчики на цветных стеклах веранды… Разве там сохранились цветные стекла? Молодой Герман уговаривает ее поехать за границу… Почему Герман – это Карлушка должен ехать в командировку, куда-то под Москву, а не за границу! Но ведь он уже уехал, он звонит каждый вечер, да и солнца больше нет, и веранды нет тоже.
Кому скажешь о голом одиночестве, пустом, как буква «о»? Носком туфли Лариса очертила кружок на песке. Пустота; открытый в крике рот, которому вторит такое же пустое и одинокое эхо: «о-о-о…».
Никого, ни одного человека. На закате жизни дружбы не складываются.
Детство и юность ее прошли на хуторе, в городе ни с кем сблизиться не успела: поглощала работа. Потом скорое замужество и – Герман, Герман, Герман. Он стал не только мужем, но и другом – единственным; больше ни на кого души не хватало. Вокруг Германа всегда были друзья, подруги: он умел и любил нравиться, влюблял в себя женщин, и, как Лариса ни уговаривала себя, сил хватало только на то, чтобы скрыть уязвленность, не называть это ревностью. Потом это прошло. Коля помог: он знал Германа как никто, и уж если Коля принимал его таким, так ей грех жаловаться. Видела восхищенные взгляды, но больно уже не делалось. Карлушка подрастал, подступила война… Как болит голова! В эшелоне очень душно, поезд едва ползет. Только бы мальчик не заболел! Они уже проехали Урал, а сколько еще впереди! Надо было послушаться Германа – ему любая авантюра всегда удавалась, всегда, и они могли не тесниться в переполненном вагоне, а плыть морем совсем в другую сторону – в Европу, куда давно собирались. Сколько раз она мучилась, что отговорила его, хотя сам он уж и думать забыл о Европе: он перестраивал магазинчик, выторговывал где-то медвежий жир – для нее, для жены, – смазывал ей руки на ночь. Ах, как болели потрескавшиеся ладони, при чем тут пневмония, доктор? Герман – это муж мой – руки мне вылечил, но как же у меня болит голова, словно по темени бьют, и дурнота подкатывает. Это от солнца, наверное, прямо в глаза светит, или… Нет, солнца не видно.
Солнце пропало, и вокруг словно наступили душные сумерки. Потом что-то зашептало, зашелестело рядом, и полился дождь, легкий и частый, отчего вода в пруде стала похожа на темное намокшее махровое полотенце.
Анна Яновна ушла, и Ларисе не хватало ее голоса, ровного и спокойного. «Я только это и могу сделать для своих, что ж еще? Деда обихожу, присмотрю; доживет свой век в уюте да в чистоте. А потом переберусь в свою комнату. Квартиру детям отдам, я уж решила. Сменяемся, как многие делают».
Она тоже одинока, как и старик этот, «дед». Овсянку кое-как и сам сварить может, а словом перекинуться?..
Голова, болит голова. На погоду, наверное; домой пора.
Две буквы «о» вместо одной – безнадежный вздох, вопль в пустоту, вот и вся наша прогулка. Два одиночества не соединяются в одно целое – ни в дружбу, ни в любовь. Или три, если считать «деда», три пузырька с тонкими замкнутыми стенками, три «о», три разных одиночества. Вместо буквы могут быть нули: поставь рядом любое количество – ничего не меняется, нуль остается нулем. И собака не менее одинока, чем я или Анна Яновна, потому-то она так дичилась. Собаки знают цену одиночества, от этого в их любви к человеку всегда есть доля заискивания.
Собака не всегда может пережить смерть хозяина, вот как у соседей было, на мызе «Подсолнухи». Двое одиноких стариков… Нет, не одиноких: они были друг у друга – бездетные, родни никого – всех выловили, всех расстреляли; но одинокими их назвать было бы грех. Она снова увидела, как эти двое идут вдоль озера: сутулые, в мешковатой одежде, но держатся за руки – всегда, сколько их помнила. Схоронив мужа, она просила пастора, чтобы могилу сразу для нее рядом выкопали, точно знала, что долго не проживет. «Я, детка, не живу – дожидаюсь», – сказала при встрече. И дождалась: смерть милостиво пришла за нею спустя полторы недели. Собака отказывалась от еды; потом сбежала. Как оказалось – умирать. Нашли ее у бревна, на котором много лет сидели старики, греясь на солнышке; там и околела.
Собаки не всегда могут пережить смерть хозяина. А человек, если собака гибнет, переживает, конечно, но непременно переживет; а потом… заводит новую. Новая собака, он знает, тоже будет ластиться и заглядывать ему в глаза.
У котов иначе: там человек добивается внимания кошки или кота…
А кстати, где собака? Черная собака; где же она?
Собаки не было.
Лариса огляделась и подошла к самому краю пруда. Здесь собака спускалась пить, а потом скользила по камням. Показалось на секунду: что-то мелькнуло на противоположном берегу, но за частой сеткой дождя ничего нельзя было различить.