10
Двери пошипели и захлопнулись, электричка двинулась дальше, быстро и радостно набирая ход, словно удирая от кого-то. Ольга постояла, пока не смолк удаляющийся стук колес, и медленно пошла вперед.
Перрон, рельсы, шпалы – все было усеяно белыми лепестками. Жасмин отцветал, и воздух был густо насыщен тонким и свежим ароматом. «Жасмин – мужские цветы», – говорила бабушка. «В каком смысле мужские?» – «Традиция такая. Тюльпан, гвоздика… Других не помню, я все забывать стала». Бабушка жаловалась на память, и никакого кокетства в этом не было, но Ольга часто думала, что жалуется она напрасно, всем бы столько помнить в семьдесят семь лет. Столько помнить и знать такие экзотические вещи, вот как про мужские цветы. Рассказывала, как составлялись бутоньерки. Во что, интересно, превращались нежные цветы, воткнутые в петлицу, скептически спросила Олька, ведь завянут через час! И с изумлением узнавала, что – нет, не так скоро увядали, потому что стебельки погружали в тоненький сосуд, который, в свою очередь, каким-то хитрым способом крепился к изнанке лацкана, вот так.
Расскажи кому-нибудь – не поверят. Как не поверят и тому, что бабушка, приехав на взморье, не только идет пешком до самого моря, но там проходит вдоль берега несколько станций. И как проходит! Легко, без одышки, только изредка присаживаясь на скамейку.
Из-за суеты с обменом Олька давно не вывозила ее на море, да и раньше бабушка отнекивалась и даже сердилась: «У тебя муж, тебе с ним надо ездить, а не со мной», но видно было, что поехать ей хочется, и как раз с ней. Говорила: «В другой раз, Лелька».
Ольга скучала по своему детскому имени, но относилась к нему очень ревниво. Ни Олег, ни старшие Черняки никогда так ее не называли, и за это Олька была им очень благодарна, тем более что бабушка при них обращалась к ней по-прежнему, привычно для обеих. Это имя принадлежало ей и роду-племени, отсутствие которых так раздражало свекра. Первым так начал звать ее Максимыч, за ним остальные. Кроме матери: поменяла всего одну букву и наградила имечком, из которого невозможно вырасти. Потом уже, вслед за Сержантом, стала называть ее полным именем; все же лучше, чем «Ляля». Сержанта давно нет, с матерью ее жизнь не пересекается; теперь, во взрослой жизни, имя звучит по-другому.
Наверное, выбрать ребенку имя нелегко, ведь с ним он должен прожить всю жизнь. Имя – первое, что обретает человек, первая его собственность. Он еще не умеет говорить и не знает, что во рту вырастут зубы, а ноги научатся ходить, но поворачивает голову на звук своего имени. Имя – это он.
…Мать назвала ее в честь своей любимой подруги, которая давно перестала быть любимой подругой, однако не это было причиной того, что дочку она стала называть Лялей. Но тогда что?
Перелесок кончился как раз на этом вопросе – Олька никогда раньше об этом не думала. Теперь она шла по центральному проспекту. Солнца не было, ветра тоже; день стоял тихий, неподвижный. Утром прошел дождь, и щели между серыми плитками тротуара, похожими на вафли, были темными от влаги.
…Либо это – нежелание быть частью клана, все того же рода-племени: «если все называют моего ребенка так, я буду звать иначе». Когда-то Олька думала, почему мать не похожа ни на кого из родных – в детстве ее это поражало. Мать гордо заявляла: «Я похожа на моего отца».
…портрет которого остался в пустой квартире, откуда она съехала.
Олька сходства не видела, хотя трудно судить по фотографии. Впрочем, заметить можно было бы, ведь дед на карточке молодой, не старше тридцати.
Любимая погода, с детства любимая. В такой день сидеть на работе было невыносимо. Шеф ушел в отпуск, сотрудники тоскливо поглядывали на часы, а потом незаметно исчезали, оставляя в журнале удручающе однообразные записи: «поликлиника», «поликлиника», «поликлиника». «Ну что за народ, – покрутила головой машинистка, подхватив сумочку. – Хоть бы что-нибудь оригинальное придумали…» Расписалась в журнале и помахала Ольге рукой. Вписывая свою фамилию, Ольга увидела против фамилии машинистки запись «к врачу». Не решив, куда идти, Ольга поставила две буквы: «ПБ». Патентная библиотека.
Из автомата на углу позвонила Олегу:
– Поехали на взморье?
– Не у всех начальство в отпуске, – назидательно заметил Олег и добавил вполголоса: – Я тебя люблю.
Поехала одна, чего давно уже не делала.
Каждая станция была связана с каким-то событием самой разной протяженности. Там, за кинотеатром, находится улица Лесная. Лесная, 23 – это дача, где летом они с матерью и маленьким Лешкой жили… сколько, лет пять подряд? Однако до Лесной еще далеко, а вспомнилась она потому, что Ольга подошла к маленькому кокетливому магазинчику под вывеской «ПОСУДОХОЗЯЙСТВЕННЫЕ ТОВАРЫ». В светлой глубокой витрине стояли алюминиевые кастрюли, построенные пирамидой, и коробки со стиральными порошками. В самой нижней кастрюле можно было с комфортом вымыться.
Ольга зашла внутрь. Здесь пахло опилками, хозяйственным мылом и скипидаром. Ничего, что напоминало бы темную узкую лавчонку, в которой продавался керосин, не осталось – и слава богу.
Газа на даче не было, а топить большую плиту было нечем, да и ни к чему. На ней расстелили толстый слой газет, сверху положили клеенку и расставили керогазы: в тесноте, да не в обиде. Раз в неделю надо было ходить за керосином. Жестяной пятилитровый бидон пронзительно вонял, но с этим легко было смириться, пока он пуст, и бежать вприпрыжку. Потом приходилось стоять в керосиновой очереди, которая медленно втягивалась внутрь темной лавки. В дальнем конце стоял продавец в клеенчатом фартуке, огромный детина с толстыми руками. Он хватал воронку, роняющую мутные сиреневые капли, совал ее в очередной бидон, одновременно принимая деньги и отсчитывая сдачу. Деньги были жирные на ощупь и воняли керосином. Обратная дорога почему-то оказывалась намного длинней, пропорционально тяжести бидона. Тонкая жестяная ручка врезалась в ладонь, руки приходилось чередовать, следя при этом, чтобы не облиться керосином, но, как ни старайся, чертов бидон все равно исхитрялся плюнуть мутной жижей на ноги, на платье или сандалии. Временами везло, когда Олька ходила не одна, а с кем-то из ребят. Это было куда веселее, зато керосин выплескивался почему-то чаще. Один раз Людка облила босоножки. Терла листьями, травой, даже песком – ничего не помогало. Димка предложил смыть пятно дождевой водой. Поставив бидон на обочину, Людка поставила ногу в лужу – и все замерли от восхищения: по воде медленно расплывалась радуга…
Самый тоскливый запах детства – запах керосина.
Проспект вышел на небольшую площадь. Здесь располагались аптека, два магазина, хлебный и молочный, и – самый оживленный пятачок – базар. Его-то Ольга и увидела первым, но базар был обнесен теперь сетчатым проволочным забором. Еще немного, и он будет ломиться от клубники, а пока на прилавках только редиска и зелень. Аптека была на месте, но ни молочного, ни хлебного магазинов больше не было. Вместо них появился длинный сарай из бетона и стеклоблоков, увенчанный неоновыми буквами «ЧЕБУРЕКИ». Изнутри несло перегоревшим маслом. Люди входили и превращались за стеклоблоками в размытые силуэты.
Кто еще помнит бесхитростные дачные магазины? Уж конечно, не дачники, которые приезжают на месяц или даже на лето, а те, кто живет здесь постоянно и теперь вынужден ездить за самым насущным куда Макар телят не гонял.
По утрам Олька выбегала с авоськой и начинала всегда с хлебного. Черный «кирпичик» сразу клала в сетку, зато батон с изюмом – двенадцать копеек, а сколько счастья – несла в руках и в очереди за молоком отъедала горбушку. Из двух бутылок молока на дачу приносила одну. Вторую неторопливо выпивала по пути, честно оставляя Ленечке половину – ну или почти половину – батона. Мать была равнодушна к булке с изюмом.
Вот и поворот на Лесную. Дача в одном квартале отсюда, но на сегодня, пожалуй, хватит дачных воспоминаний.
На углу, где раньше был крохотный, с курятник, книжный магазин, теперь находилось кафе. Спасибо, что не рюмочная, новый жанр общепита.
Кофе оказался крепким и горячим. В витрине лежали бутерброды с буроватой колбасой и озябшая кучка салата «аллевье» на блюдце. Ольга удовлетворилась булочкой.
Следующая станция никак не была связана с воспоминаниями детства, наоборот; лучше бы проскочить ее бегом или прыгнуть в автобус и пронестись мимо домов и витрин, выученных наизусть за полтора года. Потому что здесь происходил – проходил (и прошел, к счастью) Олькин роман вулканической силы. Роман, в котором разлука, даже на несколько дней, переживается как генеральная репетиция смерти. Где собственная жизнь становится только придатком к любви, не очень-то значительным, ведь сказала же ему слова из «Чайки»: «Если тебе когда-нибудь понадобится моя жизнь, то приди и возьми ее». Герой романа был растроган и смущен, но не от вклинившегося в их отношения Чехова, а от слишком щедрого предложения. Олькина жизнь ему не понадобилась, потому что в это же время у него завязался и вызрел другой роман, о котором Олька ни понятия, ни подозрения не имела: параллельные прямые, как известно, не пересекаются. Однако эпическая геометрия Евклида в учебнике стройна и понятна, а что происходит, если ты, боясь пропустить звонок, несешься домой через парк, где на скамейке твой любимый обнимает не тебя, – это ли не выпадение в другое пространство, где не Евклид, а Лобачевский правит бал? И никуда больше не надо спешить. Если телефон зазвонит, она просто не снимет трубку.
Телефон не зазвонил.
Олька больше не ходила через парк, а Чехова переставила в задний ряд.
А потом прошло и то и другое. Парк-то чем виноват, не говоря уже о Чехове.
Вулкан оказался бенгальским огнем. Зато лучше вылечить ожог, чем оплакивать пепел.
Осталась стойкая неприязнь к станции, где жил герой романа. Почему жил он здесь, на взморье, а не в общежитии для аспирантов, Олька понимала. Она не смогла бы заставить себя прийти к любимому человеку в общагу. Он снимал комнату у полуглухой старушки в дачном доме – таком старом, что, казалось, старушка здесь родилась и похоронила всех родных, прежде нее поселившихся в доме. Снимал он комнату не сам по себе, а «с одним парнем», которого, впрочем, Ольга ни разу не встречала. Самое трудное для нее было проходить мимо хозяйки, когда они вдвоем возвращались с моря или из кафе. Старушка постоянно что-то стирала, согнувшись над маленьким тазиком, и никак не реагировала на ее робкое приветствие. Аспирант улыбался и говорил, что хозяйка в упор не видит его тоже, за исключением первого числа каждого месяца, когда получает от него деньги.
Удобный товарищ, презрительное равнодушие хозяйки, частая занятость героя романа, исключавшая даже телефонные звонки – неужели социология требует так много времени? – все, решительно все объяснилось. Ибо никакого «парня» не существовало: комнату снимал он один, и достойная старушка вовсе не считала для себя необходимым приветствовать молодых особ, приводимых ее одиноким жильцом: дело молодое.
Павел Корчагин твердо знал, как надо жить: чтобы не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы. Вот за эти полтора года Ольке было мучительно больно и стыдно. Хорошо бы вырезать эти полтора года острым ножом, как глазок из картофелины, но тогда пришлось бы заодно вырезать из Олькиной жизни весь роман, вместе с его героем, и стереть с карты взморья всю станцию, чтобы некогда любимое «наше кафе», неприветливая старушка над тазиком с мыльной пеной, уютная комната в старом доме – все провалилось в тартарары. Кому, спрашивается, такое удавалось, а если бы удалось, то как жить потом?
Если как Павка Корчагин, то лучше не надо.
Пусть все остается на своих местах: станция, лесная дорога к дому, старушка-постирушка, цитата из чеховской пьесы, пара на скамейке – безвкусный фотоколлаж, вырезать из которого можно только себя, но даже после этого картинка останется впечатанной в память; оттуда не вырежешь. И стыдиться в конечном итоге можно разве что своих слез, тоскливого ожидания звонка и страха, страха и ожидания: что делать, если позвонит?!
Не позвонил.
Олька никому не рассказывала об их романе и потому была уверена, что никто не знает о нем. Пришлось убедиться, что так не бывает: нашлись какие-то знакомые друзей – или друзья знакомых, – которые все откуда-то знали. Неведомые доброхоты постарались довести до Ольки причину стремительного финала того, что было романом.
Причину звали Алиной. Не будучи ни студенткой, ни аспиранткой, она обладала совсем другими преимуществами: была блондинкой, работала в ректорате и жила в собственной двухкомнатной кооперативной квартире. Из всей ненужной информации Олька выцарапала только последнее обстоятельство, которое ее порадовало: значит, он не приглашал блондинку на взморье.
…хотя ничего это не значит.
Станция давно осталась позади, как и вулканический роман. Герой нашел свое счастье в объятиях двухкомнатной блондинки, Олька перестала выходить на знакомой станции, а это потеря небольшая, тем более что продолжался ее роман с геологией и захлебываться несчастной любовью было некогда.
Как же давно это было: конец второго курса.
А сейчас так приятно идти с легкой сумкой через плечо, не таскать с собой ни конспекты, ни учебники. Свекровь, озабоченная наивная Алиса, все еще живет в стране чудес: «Вот Оленька сдаст философию…».
Не сдаст Оленька философию по той простой причине, что сдавать ее не будет. Вся философия сдана в библиотеку – убедительная кипа первоисточников, куда затесался даже Фейербах, совсем уже факультативный. Кончилась философия, но философия дело вторичное, а главное – кончился роман с геологией. Так, наверное, пылкая любовь переходит в ровную дружбу пожилых супругов; да и роман-то был, если честно признаться, односторонним: она придумала себе эту любовь. И долго бы еще, возможно, заблуждалась, кабы не… основоположник марксизма.
«В науке нет широкой столбовой дороги, и только тот может достичь ее сияющих вершин, кто, не страшась усталости, карабкается по ее каменистым тропам». Этот лозунг, старательно написанный на красном кумаче, висел в школе на площадке второго этажа, почему и врезался в память, когда она сонной первоклассницей входила в тяжелую дверь. Под не сулящим ничего радостного предсказанием наклонными буквами было написано совсем что-то непонятное: К. Маркс.
Кто такой К. Маркс, узнала существенно позже, но к автору цитаты никакого доверия не почувствовала. Никак не верилось, что этот седогривый толстяк, похожий на Деда Мороза, карабкался, в своем приличном костюме, по каким-то каменистым тропам. Знакомство с первоисточниками доказало: нет, не карабкался. Или не долез до сияющих вершин.
Геология – наука серьезная, достойная настоящего подвижничества, а вот к этому Ольга не готова. Ее диссертация никогда не стала бы ступенькой к «сияющим вершинам», а работать можно и без ученой степени.
Как же приятно идти налегке…
Тогда, после второго курса, произошел еще один сдвиг – Олька перестала быть «своим парнем», и звонили ей теперь не только затем, чтобы стрельнуть конспекты, и не только ребята из группы. Приглашали в кино, на чей-то день рождения, в кафе. Она что-то мямлила в телефон, не зная, как избавиться от чувства неловкости, потому что никуда не хотела идти, все еще во власти своего романа, который ощущала как приговор, окончательный и не подлежащий обжалованию.
Звонок Олега был предельно деловым:
– Ольгу, пожалуйста.
– Я слушаю, – удивилась она.
– Черняк, – юношеский баритон звучал уверенно, и Ольга вспомнила парня с биофака: вместе сдавали политэкономию.
– Я звоню из автомата, – торопливо продолжал Олег, – и «двушки» кончились. Так что решай быстро: есть билет на «Таганку», сегодня в семь тридцать. «Гамлет».
Олька чуть не задохнулась. «Таганка» приехала на гастроли, все только об этом и говорили. В центре висели афиши, с которых смотрел Высоцкий. Никаких шансов попасть на спектакль не было. Отказаться – дурой быть.
– Иду!
В семь она была у театра – вернее, на подступах к нему, потому что толпа плотно забила прилежащие улочки. Вертя головой во все стороны, Олька не заметила, откуда появился Олег, и вздрогнула, когда он крепко взял ее за локоть: «Привет». Вид у него был отнюдь не театральный – джинсы и свитер, худое лицо с бородкой окружено просторным воротником: не то Шекспир, не то Сервантес. Улыбнулся: «Держись крепко, а то потеряешься», – и начал винтом просверливать толпу, не отпуская Олькиной руки.
Внутри у входа стояли два билетера.
– Держи. После спектакля я тебя встречу.
– А ты?..
– А у меня билета нет, – развел руками. – Только для тебя добыл. Но ты мне потом расскажешь, ладно?
Олька громко расхохоталась. Расхохоталась в первый раз, несмотря на свое траурное настроение, на отчаяние, незаживший ожог и боль. Ты предлагаешь свою жизнь человеку, который пожал плечами и пошел с кем-то целоваться на скамейке, а другой, не обременяя своей жизнью, отдал тебе билет на «Гамлета». Олька хохотала до слез. Их обходили, кто-то толкал, билетеры посматривали настороженно, только Олег Черняк улыбался.
Опомнившись, мотнула головой:
– Нет, слушай… Я так не согласна.
– Расскажешь, расскажешь своими словами, – непререкаемо повторил он и подтолкнул ее ко входу.
Люди напирали сзади, и Ольку буквально внесло в зал.
Свет еще не начал гаснуть, как в проходе между креслами появился Олег и начал делать ей какие-то знаки. Задевая колени сидящих, она торопливо подошла.
– Быстрее! На твое место сядет вот этот парень, а мы на балкон!
«Этот парень» вяло кивнул Ольге и двинулся к ее креслу. Они с Олегом взлетели по лестнице, сели, запыхавшись, в темноте – свет остался только на занавесе.
Таких чудес не бывает, и все-таки оно произошло. Чудо стоило дорого, но не Ольге, а парню, который оказался другом Олега и – позднее – свидетелем на их свадьбе. Накануне «Гамлета» он поссорился со своей девушкой и, как выяснилось, окончательно: на «Гамлета» она не пришла.
Проспект уходит вперед, ровный и прямой, почти бесконечный – да так и казалось в детстве. Захотелось к морю. Поворот направо – и шаг невольно замедляется, потому что вместо «вафельного» тротуара под ногами песок. Ноги сами по себе становятся ленивыми, спешить никуда не хочется. Только дети бегают, поднимая тучи песка, и возмущенная мамаша впереди замахнулась полотенцем на своего отпрыска.
Давно знакомое дивное ощущение, когда сбрасываешь туфли и ноги погружаются в песок. Здесь, на подступах к пляжу, он еще прохладный, но будет становиться теплее и теплее, как в игре, когда у тебя завязаны глаза. Песок скорее белый, хотя его принято называть «золотым». Он податливый и в то же время упругий… волшебный песок!
В дюнах лежат загорающие, распластавшись на спине или на животе. Солнца по-прежнему не видно, но как-то оно просачивается сквозь тонкие облака, поэтому женщины то и дело отгибают бретельки купальника, критически рассматривая загар. Если стоять или идти, то все тело обдувает легкий и ровный ветерок от моря, но здесь, за дюнами, жарко.
Из-за высокой травы показалась детская панамка, за ней вторая, третья – детский сад. Сбоку шла дородная женщина в открытом сарафане. Она поминутно оборачивалась, держа ладони так, словно приготовилась аплодировать. Панамки гуськом миновали дюны, и женщина хлопнула в ладоши: «Остановились, старшая группа! Остановились и ждем». Ребятишки послушно остановились, кто-то пританцовывал на песке.
Как хорошо помнился детский сад, «остановились, старшая группа», сумасшедшая радость купания, потом возвращение на дачу. В детском саду Олька выучила гладкое и веское, как булыжник, слово «коллектив». С коллективом надо было держать ухо востро. Только в море, в серо-сизой воде коллектив превращался в хохочущих от счастья детишек.
Детский сад. Особый институт, со своими законами и правилами. Родителям разрешалось приезжать один раз в две недели, в воскресенье. В «родительское воскресенье» никто не рвался на пляж, мальчики не дрались, и все детишки, нарядно одетые, с нетерпением приникали к забору, глядя на проносившиеся электрички: едут?..
Они приезжали, долгожданные родители; Олька замечала бабушку в любой толпе, подбегала – и утыкалась лицом, вдыхая знакомый любимый запах утюга, покоя и уюта. Молчала и долго не могла говорить, чтобы не заплакать от отчаяния: бабушка уедет! В шесть лет ребенок не умеет осмыслить и объяснить свое отчаяние вместо радости, но чувствует его особенно остро, потому что это было именно отчаяние: ведь если бабушка приехала, то она непременно уедет. Не важно, что уедет в конце дня, через много часов; уедет, уедет. И молчала, чтобы не заплакать, и не понимала, как другие дети могут смеяться и капризничать, ведь от них тоже уедут.
Очень много тоски вмещается в две недели.
Бабушка тоже молчала. Одной рукой прижимая к себе девочку, второй доставала из сумки стеклянную трубочку с крупными белыми таблетками и клала одну под язык. Так, обнявшись и ничего не говоря, они шли в лес, минуя счастливые семейные трапезы, где шипел открываемый лимонад и слышались обрывки реплик: «Ягоды потом, ты сначала покушай как следует…», «…мама тебе селедочки привезла, как ты любишь. Вам селедочку-то не дают в садике?» Замолкали чужие слова, смех оставался позади; бабушка крепко держала ее за плечи, они уходили далеко, где никого вокруг не было, никакого коллектива.
Как показала жизнь, с коллективом надо было держать ухо востро не только в детском садике. Неприязнь к обтекаемому слову и к его смыслу Олька чувствовала, когда надо было приноравливаться к коллективу школьному, но все же это было легче: помогла детсадовская прививка. Да и как мог ребенок, выросший среди трех любящих стариков, с легкостью влиться в «старшую группу» – громкую и уверенную орду чужих детей, которые привычно жили по «распорядку дня», что само по себе было для Ольки непонятно. Как непонятна была новая еда: она долго считала молочно-овощной суп и макароны по-флотски наказанием для тех, кто плохо ест, словно такую еду можно есть хорошо. Непонятна была странная необходимость раздеваться и ложиться в кровать среди бела дня. Воспитательница в белом докторском халате ходила между рядами кроватей и проверяла, все ли лежат правильно, то есть на правом боку, положив под щеку сложенные руки.
Руки, а не угол одеяла.
…Ребятишкам, наконец, разрешили купаться, и на темном влажном песке белели снятые панамки. Воспитательница в сарафане стояла по колено в воде с привычно поднятыми для хлопка руками: «Окунулись! Окунулись дружно! Кто там брызгается, Скворцов?».
Коллектив – это когда тебя называют по фамилии.
…Запомнился день в самом конце лета – до переезда в город оставалось недели две. По утрам было прохладно, и детей выводили на прогулку в свитерах, кофточках и непременных панамках, и не на море, где был сильный ветер, а в лес. Здесь, в маленькой рощице, воспитательница взяла ее за руку и сказала: «Там за сосенкой тебя кто-то ждет», – и легонько подтолкнула в спину. Не дойдя до сосенки, Олька увидела чудо: над тропинкой свисали с куста грозди ярко-рыжих ягод, похожих на салют, и она встала как вкопанная. За сосенкой виднелось что-то серое; рукав?..
– Мама!..
Мама с улыбкой вышла на тропинку, и Олька кинулась, прижалась к серому жакету, поцарапав щеку брошкой на лацкане. Прижималась крепче и крепче, словно хотела врасти в маму, в любимый жакет, в мамин запах, совсем не такой, как у бабушки, другой: крепких духов, папирос и теплого шелка блузки. Мамин запах.
Это было не «родительское воскресенье» – обычный будний день, но Ольку отпустили погулять – с мамой! – до обеда. Выглянуло солнце, стало можно снять кофточку, а потом мама легко подпрыгнула и сорвала ветку с веселыми ягодами. «Это рябина, – объяснила мама. – Какая ты неразвитая, Лялька!» Мама весело сказала: «Пойдем пошатаемся», и Олька добросовестно закачалась из стороны в сторону. Оказалось, это делать было вовсе не обязательно, достаточно просто гулять. Ничего из «шатания» не запомнилось, потому что смотрела только на маму и, не отпуская маминой руки, поминутно забегала вперед, чтобы видеть мамино лицо.
Когда Олька вернулась в садик, все ели молочный суп с лапшой, и этот суп тоже запомнился: в такой исключительный день она мужественно проглотила пенку. После обеда постояла около умывальника, но руки мыть не стала: они пахли мамой, папиросами и духами. Легла в кровать, закрыла глаза и сквозь наплывающий сон слышала, как непонятно перешептываются две воспитательницы: «Мать-одиночка». – «Так что, ей закон не писан?» – «Заведующая разрешила». – «Это еще почему, интересно?» – «Там обстоятельства сложные». – «Ну не знаю».
Про одиночку Олька знала: это волк Акела из «Маугли», самый умный и справедливый. Бабушка привезла «Маугли», и воспитательницы разрешали ей читать вслух для всей группы, когда на улице шел дождь.
Мать-одиночка, решила она для себя, это волчица, мама Акелы.
…Другой временной слой, другая геологическая эпоха, когда Олька говорила слово «мама». Время меняет лексикон.
Когда-то ей стало интересно, была ли в жизни матери любовь. Такая, чтобы жить не собой и своими ощущениями, а перелиться в любимого так, что все мысли, ощущения, желания становятся одним и неразрывным целым. Перелиться – и не уставать от этого единения; было такое у нее? Если было, то с кем – не с Сержантом ведь?.. Ольга усмехнулась. С ее отцом, загадочным растратчиком Кириллом? Как она его называла – Кирюша? Кирилка? Они с матерью никогда не вели задушевных бесед, она всегда оставалась для Ольги загадкой. Запертый ларчик с потерянным ключом, и что внутри, пожелтевшие любовные письма (из тюрьмы, с подписью: «твой Кирилл»), фотокарточки, а то, может, давно не нужные мелочи, которые жалко было в свое время выкинуть: вышедшие из моды шелковые воротнички, сломанная расческа, флакончик с засохшим лаком? Или этот ларчик пуст?
Идти по сырому песку было приятно и легко. Волны окатывали ступни – и тут же отступали назад, оставляя на песке маленькие, с ноготь величиной, белые и розовые ракушки и пряди водорослей. «Русалка причесывалась», – говорила бабушка, когда они с маленькой Лелькой гуляли у воды. Здесь, Лелька знала, происходит все самое чудесное. В море царевич купает коня, в море живет золотая рыбка, в море скрывается янтарь, а кто найдет, тому будет счастье. Давным-давно Максимыч обещал свозить ее на море – поискать янтарики, но прагматичная Лелька надеялась, что и золотую рыбку можно будет покликать. Она ждала, когда Максимыч забудет про свою язву, чтобы они взяли ведерко и поехали. «Надо, чтоб она про меня забыла, Лельця», – говорил прадед. Обещал свозить, но не успел: умер. Янтарики Лелька искала с бабушкой – и находила изредка, даже если это был не янтарик, а просто отшлифованный морем осколок пивной бутылки. Золотую рыбку кликать не пыталась, душой понимая, что без «старче» – Максимыча дело это провальное. «У речки два берега, а у моря только один, правда?» – спросила она бабушку и была потрясена, узнав, что второй берег есть, а как же. На осторожный вопрос, что там, на другом берегу, бабушка сказала: «Швеция». – «Если плыть все прямо и прямо, то приплыву в Швецию?» Оказалось – да, именно так; только эта Швеция очень далеко. Плыть с ней вместе бабушка наотрез отказалась, к тому же взяла с Лельки обещание, что та не поплывет одна. Второй берег отнял было у моря долю загадочности, но ненадолго, потому что были ведь дикие лебеди, которые должны перелетать море, с одной только остановкой на маленьком утесе, а летели они в прекрасную страну; не в Швецию ли?
Ольга шла все быстрее. Бесшумно катили велосипедисты, обгоняя идущих, оставляли на песке ровные узорчатые следы шин, похожие на переплетенных змей. То там то здесь группками сидели дети, набирали полные ладони жидкой светло-коричневой каши и «выплавляли» дворцы, стены, крепости. Некоторые собирали ракушки, похожие на миниатюрные веера, и выкладывали ими дорожки и переходы в только что отстроенных дворцах – точь-в-точь обындевевшая брусчатка. Где-то живет тот мальчуган, который возводил дивной красоты замки с башенками и часовыми; кем он стал, архитектором?
Легкие от морской воды ноги совсем не ощущали пройденного расстояния. Море отпускало неохотно: ближе к дюнам, где песок был сухим, ноги уходили в него по щиколотку. Справа стало видно солнце, медленно погружающееся в воду. Теперь под ногами были деревянные мостки, похожие на клавиши ксилофона. Песок, высыхая, осыпался, и только подошвы оставались облепленными, как сырники мукой.
Ветер, похоже, добрался до перрона, потому что жасминовых лепестков почти не осталось. Только под отцветающими кустами они лежали, словно тающий снег.