9
Нужно было собраться с мыслями, сосредоточиться, но как раз это никак не удавалось. И квартира, и лихорадочная спешка с обменом теперь казались абсолютно ненужными. Абсурд, абсурд.
Решился наконец и поехал к матери. Объяснять ничего не стал, а дал прочитать телеграмму.
– Так она сменила фамилию?
И больше не сказала ничего. Положила телеграмму на стол и пошла на огород. Земля всегда ее отвлекала и успокаивала.
Отпуск проходил бездарно. Несколько раз Карл ездил на хутор. Спилил засохшие ветки у дерева, починил крышу. Поднялся на чердак, убрал цинковую ванну, куда капала вода. Пол был подметен, доски все так же покрыты мешковиной.
Не «догуляв» отпуска, вышел на работу. «Новоселье зажал», – однообразно повторял Кондрашин. Представилось, как Кондрашин ходит по его квартире и дает советы. Эта мысль ужаснула и взбодрила для ответа: «Извини, Гена. Терпеть не могу эту дурацкую традицию».
Когда-то отец говорил: «Учись не делать то, что не хочешь. Не научишься – окажешься в рабстве». Он как раз и говорил о таких необязательных, но настолько общепринятых вещах, что, казалось, не делать их нельзя, потому что все делают. Вот как новоселье, например. Или походы на дни рождения ненужных знакомых, вроде Настиных однокурсниц. «Так принято», – хмурилась Настя, из чего было ясно, что кем-то и для чего-то это было заведено, однако почему он должен принимать абсурдные условности, Карлушка так и не понял.
Теплыми вечерами он много ходил. Во время ходьбы легче думалось, и неловкость и тяжесть в душе как будто рассеивались. Женщины, сидящие около цветочного магазина, стали его узнавать; проходя мимо, он кивал. Магазин он ни разу не видел открытым, хотя сквозь витринное стекло можно было разглядеть прилавок и кассовый аппарат.
Довольно быстро район стал знакомым, привычным. Несмотря на то что центр находился в пятнадцати минутах езды, здесь было намного тише. Длинная мощенная булыжником улица вела к старому зданию красного кирпича – районному базару, внутри которого продавали мясо, рыбу и молоко; на прилавках снаружи были разложены зелень, овощи и цветы. От базарной площади расходились улицы в нескольких направлениях, и Карлу нравилось возвращаться домой всякий раз иной дорогой. По обеим сторонам улочки были застроены деревянными домами и домишками. Окна были распахнуты, с подоконников свешивались подушки, на которых то здесь то там уютно грелись коты. Одни дремали, другие бдительно поглядывали на редких прохожих. Навстречу ему попадались парочки. Девушки уверенно держали спутников под руку и независимо смотрели мимо него.
Деревенская идиллия.
Он пытался вспомнить юное Настино лицо, когда они вот так же гуляли по городу, но его заслоняла другая картинка: жена сидит перед зеркалом, нанося кисточкой немецкую косметику: неподвижное лицо, сосредоточенный взгляд, шея чуть вытянута.
Сейчас, через пятнадцать лет совместной жизни – втроем, вдвоем, снова втроем, уже с Ростиком, – только сейчас он понял, что принимал за любовь чувство вины. Неизбывная вина обрушилась на него с того вечера, когда Настя сказала про аборт. Острая жалость, боль и виноватое осознание, что его боль не идет ни в какое сравнение с болью и кошмаром, которые пережила Настя, – все это помнилось отчетливо и беспощадно. Тогда же он поклялся себе, что никогда в жизни такое не повторится, ни разу больше не обречет он эту девочку на пытку. И совершенно естественно, само собой получилось, что существует только одно решение. Слова выговорились легко, а значит, они оказались единственно нужными. И потом, когда из месяцев вдвоем складывались годы вдвоем, без третьего, когда нужно было идти в гости то к однокурснице, то к Зинке, то к сотруднику-экскурсоводу, чтобы проявить интерес к чьему-то младенцу, Карл обреченно шел – и поздравлял, и проявлял ожидаемый интерес, боясь встретиться глазами с женой.
Он не ждал ребенка, как это бывает с другими мужьями, которые непременно хотят сына и только сына, а потом нежно привязываются к дочке. После нескольких лет брака Карлушка привык к мысли, что детей у них с Настей не будет, и принял это как наказание за собственную давнюю беспечность, однако бремя вины стало намного тяжелее: ведь беспечность была его, а кара настигла обоих. Они с Настей никогда не трогали эту тему, она была запретной, как тонкая дверь, по ту сторону которой скрывалась неопределенность, не сулящая ничего хорошего.
Если бы его спросили, какой была их жизнь вдвоем, ответил бы, не задумываясь: ровной. Ровной и одинаковой изо дня в день.
Чувствовала ли Настя с ним такое же одиночество? Трудно сказать; он и не спрашивал ни разу: срабатывал запрет, потому что одна тема неизбежно повлекла бы за собой другую. Наверное, Настя жила со своей болью так же обреченно-спокойно, как он со своей виной. Да вряд ли ее интересовало мнение мужа-неудачника – человека, ничего в жизни не добившегося, а главное, не стремящегося добиться. Она мечтала поехать на Черное море, провести отпуск в пансионате, почему-то для Насти это было очень важно, – не поехали. Не поехали и в Грузию, и в Армению, но туда Настя и не рвалась, а в пансионат… Может, отпуск на Черном море примирил бы ее с мужем-неудачником? Сейчас уже не имеет значения, но и от этого несостоявшегося отпуска осталось чувство вины. Какое значение на фоне этих грехов имело его плоскостопие, о котором он боялся ей сказать?
Только теперь, бродя по малолюдным улицам и переулкам, он понял, как одинок был до появления сына. Ребенок, закутанный в пеленки, подолгу спал, все еще во власти безмятежного своего бытия в материнской утробе, и только открывая внезапно глаза, в бессмысленном ужасе таращился несколько секунд в потолок, после чего снова засыпал. Просыпался, открывал глаза, хотя смотреть еще не умел, осмысленный взгляд появился позже, но он жил, крохотный росточек, и Карлу делалось страшно от беспомощности, незащищенности этого маленького тельца.
В одну из тех первых недель к ним зашли Алик Штрумель с женой. Пока женщины возились с малышом, они с Аликом ушли на балкон покурить. «Знаешь, когда наша Динка вот такая же была, – Алик кивнул в сторону комнаты, – я тоже сходил с ума от страха. Боялся, что с ней что-то неправильно, раз так много спит. Аська смеялась: ты, говорит, грудью покормить не хочешь? А я не понимал даже, как она может смеяться, представляешь? И ночами вставал: мне казалось, вдруг Динка не дышит?! Это потом уже, когда она постарше стала, пустышку выплевывала и вопила по ночам, мы мечтали только об одном: выспаться. Так что у тебя все впереди, поздравляю!»
Карлу показалось тогда, что Алик говорит не о себе, а о нем, и слова: «я тоже сходил с ума от страха» подтверждали это. Потому что ночью он действительно вставал – осторожно, чтобы не разбудить Настю, и шел к кроватке малыша. Дышит, живой? И стоял некоторое время, вслушиваясь в бесшумное дыхание ребенка. Живой. Знай, что я здесь; я рядом с тобой.
Когда-нибудь, когда Ростик станет взрослым, он расскажет ему про свой страх. И про многое другое, о чем пока рассказать не успел. Мальчик умеет слушать; найдет ли он, отец, правильные слова?..
Сейчас он не мог оказаться рядом с сыном, но тем больше можно будет ему рассказать при встрече, и Карл мечтательно копил воображаемые разговоры с мальчиком, ловил себя на том, что время от времени начинает бормотать что-то вслух.
Так, в мысленных беседах с Ростиком, делал круг и возвращался домой. Он постепенно привыкал к новой квартире и приучал ее к себе, как новый хозяин приучает собаку или кошку. Привыкал к новым звукам: дверному звонку, к акустике комнат, почти не заполненных мебелью, – только самое необходимое. В раковине что-то булькало, словно кто-то полоскал на кухне горло. У крана тоже обнаружились капризы: включенный, он рокотал, потом гневно трясся, и только после этого ровной струей текла вода. Коварство холодной кладовки, о которой предупреждала прежняя хозяйка, в июне обнаружить было трудно.
Приехав в очередной раз к матери, застал ее в постели. Не звонила – не хотела беспокоить. Слабость, лихорадит немножко: «Ничего страшного, пройдет». С трудом уговорил поехать в поликлинику и остался ждать в коридоре.
В летний субботний день народу в поликлинике было мало. Над окошком регистратуры висел транспарант: «МОЙТЕ РУКИ ПЕРЕД ЕДОЙ!». А в другое время, подумал Карл, медленно шагая по коридору; после еды, например? Здание было старое, с трещинами на потолке и лысыми, истончившимися от бесчисленного множества шагов половицами. У одной стены стояла длинная грубая скамейка, у противоположной – венские стулья, выкрашенные в белый цвет; краска на них лупилась, как яичная скорлупа. Стенные панели, некогда из темного дерева, тоже были покрыты масляной краской, но не белой, а коричневой.
Газету Карлушка купить не успел и теперь бездумно пялился на большой плакат, висящий над скамейкой. Там на фоне голубого неба красовалось дерево с пышной листвой. Несмотря на густую крону, дерево тени не отбрасывало, но прямо под ним был нарисован улыбающийся малыш, доверчиво тянувший вверх пухлые ручки. Если бы ребенок умел прочитать зловещую надпись: «ЭНЦЕФАЛИТНЫЙ КЛЕЩ ОПАСЕН», то бежал бы от дерева со всех ног. Однако в аквамариновое небо был вляпан густой желток солнца, зелень листвы успокаивала глаз, а самого клеща видно не было.
Ростик никогда не был пухленьким, даже в самом умилительном возрасте. Узкоплечий, худенький, он всегда вызывал тревогу взрослых, особенно Ларисы, которая провожала ревнивыми взглядами увесистых и полнокровных чужих детей.
Ростик, росточек мой. Водится ли в ГДР энцефалитный клещ?
Дежурный врач, молодой румяный парень, оживленно говорил по телефону. Ларисе захотелось уйти, но решиться не могла и продолжала стоять у двери. Врач говорил, улыбаясь и скользя взглядом по кабинету, столу с бумагами, окну и стоящей женщине. Взгляд не менялся; он кого-то ласково убеждал – девушку, наверное. «Чао!» – сказал на прощанье и кивнул Ларисе: «Проходите. Что у вас?»
Послушал легкие, что-то записал. Стряхнув термометр, велел измерить температуру. Все свои действия врач совершал, пританцовывая одной ногой, отчего мелко дергалась коленка. Больной, что ли, подумала Лариса. Пока она держала градусник, врач скучал и начал негромко насвистывать какую-то мелодию; нога дергалась в такт. Здоров, как бугай.
Посмотрел на градусник, потом на Ларису. Она приготовилась уходить, однако врач протянул бумажку: «Рентген-кабинет на третьем этаже. Потом опять ко мне».
На третьем этаже пришлось ждать в очереди: старушка с опухшей стопой и зареванный мальчуган лет семи с безжизненно висящей рукой, окруженный растерянными родителями. Мальчик совсем не был похож на ее внука, но сердце защемило от горечи. Не надо было сюда приходить, не надо.
Получив упругие тяжелые снимки, Лариса вернулась к дежурному врачу.
Кроме пневмонии, врач нашел у матери нарушение сердечного ритма и настоятельно рекомендовал покой. В ближайшее время нечего было и думать о возвращении в деревню. Лариса, и без того не любившая свою комнатенку, должна была в ней оставаться в жаркие летние дни и принимать таблетки. Внезапное обилие лекарств ее пугало.
Карл растерялся. Переселиться к нему мать отказывалась наотрез, да он и сам понимал, что болезнь не время для переезда и даже разговоров о нем. Вместе с тем надо было постоянно следить, чтобы она вовремя приняла лекарство, поела; купить и принести самое необходимое. Выручал сезон: многие сотрудники и большая часть начальства были в отпуске, работа шла вяло.
Пневмония сдалась довольно скоро, но что-то надломилось в самой Ларисе. Не всегда Карлу удавалось дозвониться: мать засыпала днем и спала подолгу, поднимаясь неохотно и с явным усилием. Жаловалась, что плохо спит по ночам, и участковый врач назначила снотворное. «Легкие чистые, – сказала врач, – антибиотик закончили, будем восстанавливаться. Гуляйте побольше; ну и поливитамины, конечно». Карл проводил ее по коридору к выходу, и торопливо начал объяснять, понизив голос:
– Раньше с мамой такого никогда не было, доктор. Она очень активный… – но договорить не успел, врач перебила:
– Ну что же вы хотите, в таком возрасте да на фоне пневмонии? У меня почти половина участка старики да инвалиды; пожили – и слава богу, чего уж…
Это «что же вы хотите» долго звучало у него в ушах. Врачихе можно посочувствовать: все они перегружены, в том числе больными стариками да инвалидами, все понятно, только в Карле все восставало против такого оправдания. Шестьдесят восемь лет – не конец жизни, а по ее логике получается именно так: пожили – и хватит, «чего уж». Что она скажет лет через тридцать, когда будет на пенсии и вызовет на дом коллегу? И что скажет врач, который придет по вызову, – подумает ли, что зажилась она, на участке и так избыток стариков?
Он никогда не задумывался о возрасте матери и вообще о старости – потому, наверное, что отец умер молодым. А ведь не так это, не совсем так: отцу было шестьдесят три. Это я был молодым. Но не только это: отец всегда был молод, сколько бы лет ему ни стукнуло; таким в памяти и остался.
Мать была… вне возраста, что ли, поэтому теперешнее ее состояние вводило Карла в замешательство. Седина в волосах ее нисколько не портила; очки… Она давно читает в очках, но очки – это еще не старость. Она никогда не жаловалась на бессонницу и не спала днем. Хотя вспомнилось тут же, как она берет в руки и тут же снова ставит на стол чашку, смущенно улыбаясь: «Рука болит; боюсь уронить». Или, когда поднимаются по лестнице, вдруг останавливается на площадке, морщась от боли: «Сейчас… колено», – и отмахивается от его вопросов, от его поддержки: «Я сама».
Он вспомнил древнюю легенду или притчу, которую читал в детстве. Мудрецы спорили о том, что человек должен сделать в жизни. Самое главное было посадить дерево, родить ребенка и убить змею. Маленький Карлушка только-только научился читать, они приехали в ссылку, и каждый человек, каждая семья пытались устроиться в чужом месте, приспособиться к нему, не мечтая о том, чтобы прирасти. Что это была за книга и как она попала к нему в руки, он не помнил, тем более что в то время его бесконечно занимал самый процесс чтения, была ли то газета, книга или казенная инструкция. Запомнился, однако, мудрец со своим предписанием. Он гордо прочитал отцу всю страницу, потом спросил:
– А ты змею можешь убить?
Отец не сразу ответил.
– Это самое трудное, – сказал задумчиво, – змею убить. Все остальное я сделал, – он кивнул на книжку. – Я посадил много деревьев; вернемся домой – увидишь. Сын у меня тоже есть…
– А змею? Змею ты убил?
– Убил, – помолчав, ответил отец. – Это было очень трудно, но змею тоже убил.
В детстве он часто представлял себе, как отец подкрадывается с палкой к огромной свернувшейся змее, поднимает руку… Но змея уползает, он гонится за ней по лесной дорожке, дорожка из лесной незаметно превращается в гравиевую, и Карлушка засыпал.
Дерево – ребенок – змея… Разве убить змею не проще всего остального, почему для отца это было так трудно?
Вдруг высветился в памяти недавний плакат, увиденный в поликлинике: дерево, ребенок и условная змея – энцефалитный клещ; просто вспомнил не сразу.
Обеденный перерыв подходил к концу. Здесь, в столовой, тоже чувствовалось ленивое лето: никто не торопится, много свободных столиков. Наверху, в отделе, тоже пустуют многие столы. В такое время хорошо работать – или решать кроссворд, или красить ногти, чему серьезно и самозабвенно предается новенькая, Наташа – молодой специалист. Штиль, полный штиль.
И как раз поэтому Карлу пришлось ехать в командировку. Начальник отдела развел руками: «Вариантов нет, сам видишь. За недельку управишься – и назад. В понедельник и отправляйся». Он тоже уходил в отпуск, мыслями был уже не здесь, а в Минводах, и не было ему никакого дела до Карлушкиной больной матери, хотя посоветовал, подписывая командировку: «Ну, договоришься с соседями как-нибудь, что ли», – и посмотрел на часы.
Совет был бы хорош, если бы отношения матери с соседями по квартире не ограничивались короткими приветствиями на кухне и в коридоре. Такой барьер обособленности Лариса установила с самого начала и делала вид, что не замечает любые попытки соседей пойти на сближение. Ответная реакция колебалась от «не больно-то и хотелось» до «провались ты пропадом», однако если выказывалась, то не высказывалась.
В конце концов, решил он, буду каждый вечер звонить, с Подмосковьем связь нормальная. «Поезжай, конечно, – мать была совершенно спокойна, – отдохни от меня. Ничего страшного за неделю не случится. В магазин тоже могу сама ходить, мне докторша гулять велела». Сколько Карлушка помнил, это было ее любимое присловье: «ничего страшного». Было еще одно: «большое дело, подумаешь», если что-то «страшное», то есть достаточно серьезное, происходило.
«Ничего страшного», если кто-то есть поблизости, а кому позвонит мать, при ее-то замкнутости, тем более что во всем городе нет ни одной родной души? С тех пор как она вышла на пенсию… А кстати, как звали ту тетку – волосы пучком, серьги с красными камешками, она с матерью в оранжерее работала? Анна Яновна, вот с кем нужно связаться! Мать с нею видится – по крайней мере, раньше виделась.
– Верно, давно ее не видела, – Лариса оживилась. – Прямо сейчас и позвоню.
Телефонный разговор ее озадачил и встревожил, потому что с Анной Яновной поговорить не удалось. Трубку взяла соседка и зачастила раздраженно:
– Так чего ж вы звоните, когда нету ей тут, уж скока время не живет, а все звонют.
С немалым трудом упросила Лариса позвать к телефону сына Анны Яновны. Сына тоже не оказалось дома, но, к счастью, подошла невестка, заговорила быстро и громко, но не с Ларисой, а с инициативной соседкой:
– Не ваше дело разоряться и трендеть, если не вам звонят, ваше дело к телефону позвать, сколько раз я вам по-хорошему говорила, алло! Алло, вам кого?
Низкий голос звучал заинтригованно, с паузами; женщина говорила с Ларисой вежливо, но от вопросов удержалась: просто назвала новый телефон свекрови и адрес. Нет, не обмен; гораздо интересней. Послышался короткий смешок.
Лариса поблагодарила и попрощалась. Ясно было одно: сын с невесткой и дочкой остались в коммуналке, в то время как… Господи, мы же недавно разговаривали, перед Новым годом! Или это было… Неужели это была прошлая зима и прошлый Новый год?
Анна Яновна жила совсем рядом с Карлом, в соседнем с цветочным магазином доме. Она очень обрадовалась Ларисиному звонку, но, как всегда бывает при долгом перерыве в общении, в разговоре часто повисали неуклюжие паузы, а потом обе начинали говорить одновременно. Условились, что Анна Яновна зайдет на следующей неделе.
Собраться можно было от силы за час, а самолет рано утром. Карл извлек из утробы раскладного дивана сумку: Лиза в свое время привезла из Германии. Почти невесомая, из какого-то прочного материала, с уймой карманов, сумка эта в командировках была незаменима. Белье, носки… Черт, всегда нечетное количество. Рубашки надо гладить. Хорошо бы позвонить Анне Яновне, что меня не будет. И позвонил бы еще вчера, но остановила малодушная мысль: она станет расспрашивать, из самых добрых побуждений. Утюг; где утюг? Кажется, в ванной. Свитер… Нет, свитер не нужен, в самолете хватит пиджака, а у них там теплее, чем здесь. Все лекарства у матери на тумбочке: от давления, от сердца и снотворное. Записную книжку – в боковой кармашек, вместе с журналом.
Утюг и вправду нашелся в ванной. Не забыть бритву-пасту-щетку-расческу, но – завтра; с утюгом в руках вернулся в комнату. Спортивный костюм – на дно, его помять не страшно. Никаких спортивных амбиций у Карла не было, но нужно же во что-то переодеться в гостинице. Серые брюки. Паспорт, билет. Техдокументация; командировка. Да, утюг-то включить не мешало бы… Сколько рубашек нужно на неделю? Допустим, хватит трех, на всякий пожарный. Билет и паспорт – в пиджак, остальные бумаги в сумку, во внутренний карман. Пиджак не этот, а серый в елочку; вон он, на стуле. И с серыми брюками сочетается.
Он снял со спинки стула пиджак и уложил во внутренний карман документы. Так; бумажник, сигареты, спички. Проверить боковые карманы; что это, пустая пачка? Карл озадаченно сдвинул брови, сунул руку и вытащил… стопку библиотечных карточек.
О черт, это же тогда… Портфель отдал, а про карточки забыл, забыл начисто!
На одной стороне была напечатана библиографическая информация; вторая была заполнена четким почерком: обрывки фраз с обилием кавычек, большей частью на русском, иногда на английском. Чьи-то шпаргалки – или тезисы? Заметки для памяти? Карлушка склонился над столом, потом ногой придвинул стул и сел, не отрывая взгляда от карточек.
На подоконнике грелся утюг.