Новелла о слепце, предопределяющая и обобщающая мою смерть
Однажды, когда увечные дочери увечной застройки — улицы — начали мокнуть от осени, я зашла в бар. Каким бы жутким ни казался город, он все еще чем-то удерживал меня в себе. Может, потому что я молода. В тот вечер все обещало встречу и лирический конец. Уже недалеко до нее — низовой смерти. Ведь недолго можно длить жизнь, живя ее так, что долго протянуть невозможно.
Чувствую, что роль, спетая в большом оперном театре пять лет назад, была последней. Что вся жизнь была приглушенным несчастьем. Словно младенец, родившийся старым и со временем юнеющий. Какое несчастье — старый младенец, дрожащий, будто совесть-предательница. Вся моя жизнь — вечные разговоры с собой в надежде, что кто-нибудь слышит.
С удовольствием была бы младенцем всю жизнь, если бы только нечуткие окружающие души не насиловали без устали и не требовали решительной силы, утонченного остроумия и скрупулезной авторитетности.
Бар был лучшим баром в городе. Его стены увешаны циклом Константина «Сотворение мира». Внутри сидели люди, в основном довольно молодые, хотя выглядели они еще моложе — как юнцы, поступающие на специальность, к которой у них нет способностей. Двинулась к среднему столику, за которым сидел старик, горько подпирая голову руками. Старик без пользы, без чести, без привлекательности, без смысла. Подошла.
Старик, не поднимая головы, старик стер влагу у глаз.
— Один здесь сидишь? — спрашиваю таким тоном, чтобы пригласил присесть.
— Один или двое — неважно. Марина, проглоти ты мандарин.
Села с другого края стола, чтобы не быть одной, а старик чувствовал себя в одиночестве. Как только села, что-то меня будто связало, стянуло, даже вскрикнула. Подскочила со стула, однако не было никаких признаков веревок или насильников. Поняла, что это, видать, не к добру, надо бы сматываться. Так и сделала — закрыла дверь и пошла по улице.
Шагала по длинной улице, почти забыла и о баре, и о старике. Дул легкий ветер. Вдруг пространство пронзил какой-то жуткий грохот, и передо мною на дорогу рухнуло дерево. Я прекрасно знала это место в городе, поэтому платан, росший у дороги и всегда казавшийся прочным и крепким, теперь страшно удивил. Осмотрела корни. Оказывается, ровно половина ствола прогнила, а другая половина, хоть и пыталась сохранить жизнь и здоровье, поддалась заразе. Когда ствол ослаб, дерево не выдержало и легкого дуновения ветра.
Трудно прийти в себя. Осмотрелась. Вскоре показалось, может, по молодости, что увечные улицы стали еще увечнее. Охватило предчувствие, что бар — единственное место, где сейчас наименее опасно. Так как что-то предвещало невнятную мерзость и вместе с тем — огромный яркий просвет. Только не знала, где чего ждать. В конце концов, когда хорошенько подумаешь, привидевшиеся веревки, привязывающие к стулу, не были такими уж жуткими — скорее кратким мигом интуирования. Кроме того, на улице похолодало, похоже, может пойти снег. Повернула назад, перед тем почистив и положив в карман несколько кусков коры платана.
Шла, думала об упавшем платане и веревках, когда неожиданно послышался невнятный лепет и крики. Остановилась и прислушалась.
— Какой у тебя номер? А? Ку-ку? Какой номер?
Голос доносился из-за угла справа. Повернула туда.
Молодой мужчина стоял, расставив руки и запрокинув голову. Он все кого-то спрашивал: «Какой у тебя номер? Слышишь? Ку-ку, ку-ку!»
Меня он пока не видел, а я всматривалась, с кем он разговаривает. Молодой, может, лет тридцати. «Очень благородный и довольно скромный человек», — подумала я. Он был одет в расстегнутый, для этого времени года немного тонковатый пиджак спокойного тона, темные брюки и простые ботинки. Задавал вопрос и, не услышав ответа, опускал голову и, постояв спокойно несколько мгновений, опять кричал. Подошла поближе.
— Может, вам помочь? — спросил он, быстро повернувшись ко мне.
— Почему вы думаете, что мне нужна помощь? — ответила я, смутившись.
— Ну хорошо, хорошо. Хватит болтать, — беззаботно провел рукой по волосам и посмотрел в небо. Тогда повернулся в мою сторону: — Не скажете, какой номер у этого дома? Я немного заблудился.
Он смотрел мне в живот и ждал ответа. Я подошла еще ближе и посмотрела на стену дома.
— Нет номера.
— Так вот почему он молчит, — радостно воскликнул он и остался стоять, разинув рот, с улыбкой, обращенной ко мне.
— Кто молчит?
Казалось, каждый вопрос может его или сильно обрадовать, или страшно рассердить.
— Дом, кто же еще? Разве вы видите здесь что-нибудь еще, кроме стены дома? Я — не вижу.
— Хорошо.
— Что хорошо? Что для вас хорошо?
— Извините за любопытство, но… Вы ведь домом интересовались, спрашивали, какой у него номер? Правда? У этого дома?
Черт побери. Вообще-то я склонна все принимать, как есть, и не задавать кучу глупых вопросов.
— Милая, разве вы видите здесь что-нибудь еще? — завертелся с растопыренными руками, показывая кругом. — У дома, конечно. Совершенно ясно. Тем более что и вас я спрашивал, не подскажете ли номер дома.
— Хорошо…
— Что хорошо? Что? — опять быстрый вопрос, словно он хотел поймать на лжи ребенка.
Смотрел куда-то в живот, на столб и на тротуар. Я молчала. Не дождавшись ответа, опустил голову и громко вздохнул, будто я его разочаровала. Этот мужчина странно на меня действовал. Он был необычно прямой, просто невиданно зоркий, и, хоть он ни разу не взглянул мне в глаза, я видела, что он непостижимый.
— Милая, не подскажете, где здесь бар? — спросил грустным голосом, глядя в землю, и сжал губы, как продавец, у которого нет нужной вещи.
— Неподалеку! Вот тут, тут, неподалеку, — выпаливаю и показываю рукой, наконец-то получив возможность сказать что-нибудь безошибочное.
— Хорошая весть. Позвольте взять вас под руку, и идем. Немного холодает, вам не кажется? — он как-то странно приближался.
Он был слишком сдержанным и прямым, чтобы его бояться. Он скорее вынуждал подтянуться. Стояла, уткнув взгляд в землю. Он прошел несколько шагов и остановился, будто ждал согласия.
— Мне кажется, кажется… — Как только я заговорила, он опять двинулся в мою сторону. Я была уверена — он знает, что я его нисколько не боюсь. Но смутилась. — Кажется, вчера и позавчера было теплее, чем сегодня. Так что, выходит, холодает.
Мужчина засмеялся. Я взглянула ему в лицо. В тот миг он зажмурился и засмеялся звонким здоровым смехом. Затем откашлялся, потер руки и одну протянул в мою сторону.
— Подойдите.
Подошла, дотронулась до руки пониже локтя. Он даже не вздрогнул, часто моргал и смотрел в небо. Попробовала взять его под руку, но он взял меня сам.
— Пошли, милая.
Почему-то я не могла взглянуть ему в лицо, стеснялась. Мы шли по улице к бару. Шли как одно целое.
— Я забыл дорогу. Показалось, что та улица и есть та, где бар. Но не нашел, поэтому стал спрашивать номер. Простите, что вел себя подозрительно.
— Вы не ведете себя подозрительно.
— Хорошо.
— Что хорошо? — я с улыбкой посмотрела на него.
— Хорошо, что нашли меня. Я ждал вас.
— Ждали?
— Вас-вас. Не каждый подойдет к человеку, говорящему с домами.
— Вы спрашивали номер дома, потому что ждали, пока кто-нибудь подойдет?
— Не кто-нибудь, а вы. Ждал. Но люди редко подходят к тем, кто молчит и спокойно стоит. Потому и кричал. Хотел, чтобы вы показали, где бар.
Как хорошо, что я повернула назад от рухнувшего платана.
— Вы красиво ходите, — сказал он осторожно.
Если честно, то я не знаю человека, ходящего противнее, чем я.
Оставшийся отрезок пути мужчина ничего не говорил и ни о чем не спрашивал. Один раз я на него обернулась, он смотрел в землю прямо перед собой, беспомощно моргая. Подошли к бару, изнутри доносилась тихая музыка.
— Спасибо за компанию, милая. Зайдем? Откройте дверь, — сказал он, глядя в небо.
Я нажала ручку и широко распахнула дверь.
— Вы ни разу не посмотрели мне прямо в глаза, — сказала я строго.
— Вы тоже, — ответил он и шагнул внутрь.
Зайдя внутрь, я увидела старика у того же стола. Только он был уже не один. На другом конце стола сидела юная девушка. Еще издали я заметила светящуюся шею и руки. Она, как и старик, сидела, опустив голову и закрыв лицо рукой. Светлые длинные волосы, собранные на затылке в хвост, притягивали взгляд своим здоровьем. Мечта из фильма, во время которого женщины смотрят не на экран, а на мужчин, взирающих на нее с трепетом и восхищением. Хоть и сидели за одним столом, казалось, они не сказали друг другу ни слова. Когда я подсела к ним, услышала, как открываются двери. Это — он.
— Как здесь грустно, как грустно! — попутчик обернулся вокруг себя и подошел к столику.
Старик поднял голову.
— Очень приятно, правда! Только тяжело вставать. Пойди и возьми стул, вот этот, справа от тебя. Что скажешь?
Попутчик сделал шаг вперед и пододвинул под собой стул.
— Если бы не рисунки Константина, меня бы здесь не было, — заявил попутчик.
— И меня, — поддакнул ему старик и уронил голову на стол.
Так, не меняя позы, он просидел почти все время. Девушка подняла голову и взглянула на соседей по столу. Лицо худое, усталое, но глаза светились и, казалось, все понимали. Я заметила, что она, как и я, с ними незнакома.
— Давайте поговорим, пока играет бразильская босанова, — предложил попутчик.
— Лучше расскажи что-нибудь. Ты, — сказала девушка и показала на него пальцем.
Мужчина только смотрел вниз и, казалось, что-то обдумывал.
— Правильно, расскажи что-нибудь, мальчик, — поддержал старик, положив голову на руки и метнув взгляд в мою сторону.
Попутчик казался немного смущенным. Раскрыл рот, чтобы что-то сказать, но передумал, с извиняющейся улыбкой сжал губы.
— Так и думала, — сказала девушка несмело, не отрывая глаз от попутчика.
Все молчали. Время от времени старик вздыхал и все лежал на своих руках. Попутчик смотрел в пол. Вдруг дотянулся до моей ладони, потрогал, будто что-то проверял, погладил. Потом мягко отпустил ее, так и не найдя того, что искал.
А девушка напряженно думала, ее взгляд метался по бару, но снова возвращался к нашей троице. Спустя некоторое время она встала. Я испугалась, что она уйдет. Но она только как-то подчеркнуто риторически произнесла:
— Хотела сначала у вас спросить, но потом сообразила: кому же может не нравиться ром? — ушла к бару и вернулась с четырьмя стаканчиками горячего рома.
Старик вскинул голову на попутчика и заговорил неожиданно сердито:
— Вот смотрю на тебя и, прости, никак не пойму, просто не могу представить себе, как с таким замызганным говорить. Пойми, даже признаться стыдно. Скажу прямо. Я просто не знаю, на какой помойке, в какой подворотне и под каким забором мог бы наскрести понятные для тебя слова.
Попутчик засмеялся звонким, здоровым, но уже не таким громким смехом. Старик протянул свой стаканчик и, улыбаясь, чокнулся с попутчиком. Он выпил большой глоток теплоты, и из лица вдруг ушла горечь. Но так же неожиданно он вернулся в свое начальное горе.
— Ты печален, друг мой, — сказал старик неизвестно кому.
Я смотрела, как они нежными пальцами, чуткими взглядами, мягкими губами слушали свои слова.
— Весь стол печальный, — раздраженно ответил попутчик.
Девушка рассмеялась и тут заметила лицо старика, который как раз тянулся губами к стаканчику.
— Это вы! Точно вы! — вскрикнула она и побелела.
Старик взглянул на нее, поначалу с любопытством, он хотел по взгляду понять, к кому она обращается. Его глаза расширились, какое-то время они смотрели друг на друга. Тогда старик попробовал встать, не опуская глаз, но тут же вскрикнул и упал назад на стул. Девушка закрыла рот руками. Потом словно посерьезнела, взглянула на нас с попутчиком — тот, закрыв глаза, слушал, что происходит.
— Сегодня, — медленно начала девушка, смотря на нас, — я видела женщину с похмельным лицом. Думаю, она из тех, что умываются в стакане водки. Обе руки сломаны и загипсованы. Знаете, сегодня холодно, холоднее, чем вчера и позавчера. Она была в одной кофте, пальто наброшено на плечи, рукава связаны спереди, на груди. Ее вел, обняв, мужчина с опущенной головой. Проклятье, подумала. Нет, не подумала, просто навалилась такая злоба. Не сдержалась, признаюсь. Подбежала к мужчине, он не успел сообразить и поднять голову, как я пнула его в бок. Он упал на землю и скатился с тротуара. Я увела женщину, чтобы та не грустила, чтобы ей больше не ломали рук.
— Где теперь эта бедолага? — как-то осторожно спросил попутчик.
— Я… Я не знаю. Она убежала от меня. Сначала шла послушно, как щенок, ничего не спрашивала, шла туда, куда веду. Она мерзла, дрожала, я обмотала ей шею своим шарфом. Я ей сказала, что никто ее не обидит, чтобы шла со мной, что что-нибудь придумаю. Она ни разу не взглянула на меня. Зашли в кафе, я посадила ее и пошла за чашкой чая. Когда вернулась, ее уже не было. Пробовала искать на улице… До сих пор нога болит, та, которой я его…
— Не знаю, не знаю. Честное слово, не представляю, дружище, как с тобой разговаривать, когда ты такой замызганный. Не приучен, не приучен, — рассмеялся старик, потянулся и поцеловал попутчику руку. Потом чокнулся с ним, выпил и повернулся ко мне: — Иди сюда, поможешь встать.
— Хорошо, — я поднялась со стула.
— Что хорошего, что для вас хорошего? — спросил попутчик, уставясь в пол.
Подошла к старику и приподняла его, причитавшего, хоть и старавшегося сдерживаться, со стула.
— Теперь проводи меня до дверей.
Сделала, о чем просили. Старик ушел. Я стояла на пороге и смотрела, как он переваливается, как идет снег. Вернулась внутрь, к столу.
На лице девушки застыла обида. Она поднялась от стола, я опять испугалась, что уйдет. Но она молча пошла к бару и вернулась с тремя стаканчиками горячего рома.
В это время подвыпивший народ затянул за одним из столов:
Уж и рожь проросла,
Айда в бар, айда в бар!
Мозжечок не просыхает,
День-деньской заливаю!
Как всё было,
Да как есть.
У меня порядок здесь.
Там порядочные дамы
Вежливо ласкают,
Важно делают кака…
Попутчик закрыл рукой глаза:
— Ужасная ограниченность и закрытость.
— В тех, кто поют?
— Нет. Во мне.
— Они довольно молоды, хотя кажутся еще моложе. Как юнцы, поступающие на специальность, к которой у них нет способностей, — сказала я то же самое, о чем перед тем подумала.
Казалось, мысль идеально подходит этому разговору. Но меня тут же разочаровал лед слов, слетевших с уст попутчика:
— Ваша самовлюбленность бесконечна, раз так говорите.
— Одни видят во мне бесконечную самовлюбленность, а я не вижу в себе предела такому качеству, как самокритичность.
Я поняла, что люди за этим столом — это все, чего мне не хватает: красота, опыт еще что-то, что есть в попутчике, чего до конца не понимаю.
— Вечера слишком короткие… — сказал попутчик в пол.
— Может, вы хотите, чтобы он рассказал вам о своей возлюбленной? — почему-то спросила я у девушки, которая в этот момент поправляла под столом застежку на туфле.
— Ведь не вы — его возлюбленная?
— Нет, конечно. Он как-то сказал, что его возлюбленная любит повторять «короткий этот вечер».
— В этом мире вечера слишком короткие, — чуть взволнованно поправил мужчина. И с горечью добавил: — Не помню, чтобы я это говорил.
— Говорили, откуда бы я это знала? — воспротивилась я, почти смеясь.
— Расскажите, незнакомый и ничего не видящий друг, — беззаботно, но уважительно сказала девушка, совсем забыв о застежке.
Попутчик поднял бегающие, ничего, совсем ничего не видящие глаза. Черт возьми! Где мои мозги, как же я за все это время не поняла? Он — слепой!
Слепец печально улыбался. Хоть он и потягивал ром и вертел головой, ловя звуки, доносившиеся от столиков, я видела, что думает он все равно обо мне. И его смущает, что я это замечаю.
— Моя возлюбленная, — начал он неожиданно спокойно и возвышенно, — говорит, что не знает, не видит, за что и почему я ее полюбил, говорит, что видит и чувствует, какие женщины мне нравятся на самом деле, и что сама она на них нисколько не похожа. Она все время повторяет, чтобы я думал о своей жизни, говорит: думай о своих желаниях, своих мечтах, ни за что не предавай их, и точно сбудется, ты встретишь ту, что не будет тебя мучить, про которую поймешь, что любил ее с рождения. Она говорит, что нет ничего выше моей жизни и целей, что она не повиснет тяжелой ношей на моей благородной любви, оставит в покое. Она говорит, что чувствует свою смерть, подрагивающую рядом. Она боится, что на все не хватит времени, и поэтому спешит как сумасшедшая как можно быстрее осуществить и осмыслить себя и нас обоих. Ее часто охватывает страх, а если я пугаюсь ее страха, она боится еще сильнее.
Мы с девушкой сидели, замерев. Девушка смотрела на одну из картин Константина «Сотворение мира». Слушала слепца так, будто получила какое-то подтверждение, которого ей до сих пор не хватало. Я разглядывала слепца, от небольшого комка ныло горло.
В это время неподалеку опять запели. Понемногу песню подхватил весь бар:
Здесь всего навалом.
Завсегда вернемся,
Чтоб всем было хорошо,
Чтоб уютно было.
И манили телеса,
Не раздеты, но проворны.
Уж недели во начале
Жалко Гиацинта.
В городке лишь одного
Выделяю я из роя.
Это бабушкин-бабулькин
Сам слепуля, как косуля.
Он черне-черне-чернеет
Понимает он…
— Монашеская любовь! — довольно громко воскликнул слепец, казалось бы, совсем не обращая внимания на то, что происходит вокруг. — Господи, какая глупость, какая женщина. Она мучила меня, хотела, чтобы я был любящим ее монахом. Потому что она сама со своей любовью будто бы была монашкой в глазах всего мира, в глазах всех остальных людей она была одна-одинешенька и любила меня. Абсурд и глупость. Как такая могла поранить мое сердце? Но ведь безумцам лучше быть рядом с любящими, близкими людьми. Умру, потому что не выдержу своей неспособности оценить ее. Или она умрет. Уже начала говорить, что не хочет есть, что раньше она чувствовала еду, чувствовала вкус, а теперь закидывает ее в себя, просто потому что знает, что иначе свалится и больше не двинется с места. Мне почему-то кажется, я даже уверен: если человек утрачивает вкус к еде, она, смерть, наверное, уже рядом. Она говорит, что времени осталось немного. Поэтому заставляет меня действовать и говорить так, как не хочу. Иногда не слушаюсь ее, унижаю, ругаю и убегаю, держусь в стороне. Иногда она говорит, горячечно, бессвязно, взволнованно, дрожащими губами. Пытается выстонать, на мой взгляд, самую что ни на есть детскую, незрелую мысль. Какую уж там мысль — обрывок, ошметок. Тогда я ей помогаю, объясняю, успокаиваю. Немного сержусь тогда на нее — как она умеет разозлить меня, ох если бы вы слышали. Когда мне удается ее успокоить, ее губы перестают дрожать, слезы высыхают, тогда она смиренно произносит что-нибудь похожее на «я взрослая» или «простите, что вам все время есть за что меня прощать». Ложимся в приносящем боль молчании, размышлениях и догадках, с чем мы оба столкнулись, кто тот человек, что лежит рядом, под боком.
Но самое странное, что иногда она оказывается права! Лепечет, как умственно отсталая, но все же произносит что-то главное, понимаете, что-то важное, что в глубине сердца так хотелось услышать из чьих-нибудь уст. Иногда, на публике, при важных и близких для меня людях, за нее стыдно, стыдно за ее поведение и слова, даже за ее внешность, а также за то, как она заставляет окружающих смутиться и почувствовать себя будто бы виноватыми. Как она их насилует, требует внимания. И я все ловлю себя на мысли, неужели любовь может быть только монашеской, между полными отшельниками? Неужели она, вот та, может быть права?
Иногда уже после первого слога хочется заставить ее замолчать. Чувствую, что ею рожденные слова поранят меня своей абсурдной бессмысленностью. Она произносит один-два слога, и я чувствую, что есть правда в том, что она с таким недоверием мокрыми глазками говорит мне. Есть крупица того, что важно, что мне жизненно необходимо, чтобы больше не жил так, как жил до встречи с нею. Чтобы не думал так, как думал до того, как полюбил ее. Плохо только, что многое меня сильно беспокоит.
— Что, например? — выпрямилась я на стуле.
— Например, ее слабеющее зрение.
— Она чем-то больна?
— Нет. Она только плачет чаще, чем не плачет.
— А кто она по профессии?
— Она — никто.
Ну конечно. Слепота — как раз та вещь за столом, которая мне смертельно необходима! Ведь мои глаза, они меня убивают больше всего. Зоркость — никчемный мусор, если сердце чуткое.
Иногда на похоть, на суету могу смотреть смело, не поддаваясь, на равных, глаза в глаза. Смотреть открыто, с интересом и даже игриво. Но чаще всего при виде похоти меня охватывает бессилие. Будто тебя, бегущего успокоительно прохладным вечером к озеру купаться, голого и уже чувствующего, как вот-вот будет ласкать вода, кто-то вдруг застукивает. Останавливает, расспрашивает, почему, куда и зачем бежишь. А ты только стоишь без одежды и не находишь слов. Хотя на самом деле те вопрошатели или прекрасно знают, что купание в озере в таких прохладных сумерках — самое настоящее блаженство, или никогда так и не поняли бы. Еще кто-то приподнимает и разогревает солнце. Все озаряет сильный, плоский дневной свет, отгоняющий сумеречные тайны.
Будто этого мало, они хватают тебя и тащат на опушку леса, подальше от водички. На опушку, где гудит толпа людей, напустив серьезности, напустив смерти в жизнь. В такую жизнь, которая кажется единственной и безусловной. И вся похоть и суета, слабость, все самые мелкие мелочи — будто истории тех галдящих на опушке, для которых умирание в жизнь не имеет ни малейшего значения. Они рассказывают, показывают свои шрамы, синяки, зубы, божественность и красоту, а мы могли бы в это время тихо погружаться в сущности.
Иногда я чувствую их, крадущих сумерки и озеро, слышу, ощущаю их, и внутри что-то ломается. Может, даже не ломается, просто чувствую, будто кто загоняет кол под сердце. Не проткнув кожи. Эта боль, эта сила — в тот момент больше ничего не чувствую, больше ни для чего во мне нет места. Так на моих глазах…
Какое-то время я тонула в мыслях, смотрела куда-то в сторону и совсем не обращала внимания на своих соседей по столу. Потом повернулась и увидела странную картину: девушка, белая, как снег, сидела прикрыв рукой рот, во всем своем сиянии; напряженный попутчик-слепец, вытянув шею, вертел головой, стараясь уловить наимельчайшую деталь — все, чего не мог поймать глазами.
Тут же у столика стоял старик, обняв женщину в пальто, наброшенном на плечи и со связанными рукавами на груди. У женщины было немного покрасневшее от мороза лицо, она смотрела ласково и немного смущенно. Волосы ее вились и намокли от снега. Гипс, заковавший обе руки до локтей, никак не шел к ясным и довольно веселым глазам. Старик, сначала стоявший строго и прямо, вдруг наклонился, прижался к щеке женщины, закрыл глаза, и лицо его сморщилось — будто плакал без слез.
— Присядем, — спокойно предложила женщина.
Старик стремительно отступил от нее и быстро отодвинул стул. С перекошенным от боли лицом он посадил женщину, развязал рукава и аккуратно положил пальто на спинку стула.
— Красивая-красивая, — тихо сказала девушка, не отрывая от женщины виноватых глаз.
Слепец улыбнулся. Улыбнулась и женщина, глядя на слепца.
Старик принес пять стаканчиков горячего рома, стали молча потягивать. Теперь за столом собрались все. Впервые в баре было так хорошо. Женщина выпила ром и встала. Старик выпил только половину стаканчика, но любезно поднялся и, накинув ей на плечи пальто, связал на груди рукава. Потом обнял ее и увел, чуть переваливаясь от боли.
— Не понимаю, — чуть слышно произнесла девушка.
— Она никогда не чувствует холода и боли, — строго, но с улыбкой пояснил слепец.
— Откуда ты знаешь, ты же не видишь?
— Знаю, — медленно ответил слепец, будто ждал этого вопроса. — Она моя мать.
Девушка вытаращила глаза.
— Пойду домой, — только и сказала она тихо и в замешательстве повернула к выходу.
Та женщина в пальто со связанными на груди рукавами, была как раз тем, чего мне так не хватало, чего я так сильно хотела. Будущим.
Знаешь, слепец, я поняла, кто ты для меня. Точнее сказать, поняла, чем живу. Чувствую себя огромным комом жизненности, конечным комом, и болит каждая его клеточка. И всё. Может, этот ком полон, может, сир и наг, как отречение. Чувствую, скоро наступит час, а может, уже идет, когда ком сольется со своим концом, — тогда выскочит куда-нибудь или тихо изойдет на своем месте. И тот край кома я чувствую сильнее, чем другие человеческие чувства. Уже целую вечность не чувствую ничего другого, все те месяцы с тех пор, как встретила тебя. Что больше всего тревожит? Что только через тебя, будто через кислородную трубочку или ствол шахты, этот ком может жить. Только через тебя, слепец. Посмотрим, что будет.
Разве ты слишком мало меня знаешь? Неужели ты еще не заметил, что я слишком слаба любить тебя сильно и умно? Я могу тебя любить только совсем.
На улице холодало. Пошел снег. Хватит сидеть здесь, у рухнувшего платана, который неожиданно ярко вернул в тот вечер, когда познакомилась со слепцом. Платан упал ровно год назад да так и остался здесь лежать.
В тот вечер, когда мы со слепцом встретились на улице, я проводила его до бара.
И до самого другого вечера, в конце этой осени, когда пошли в бар во второй раз и познакомились с девушкой, пнувшей старика, я так и не поняла, что он — слепец.
Не могу представить жизни более настоящей и живой, чем ты, слепец. Несмотря на все, чем опечалили друг друга, точно знаю, что это — счастье.
С самого начала нам было суждено будущее непомерной красоты и лиричный, горький финал.
Пошла к бару. У дверей стоял и курил слепец. Падавшие снежинки не мешали ему смотреть куда-то вверх. Спокойно покурили. Я думала, как это получается, что все еще тянется жизнь, хотя живем мы так, что долго не протянешь.
— Может, пойдем уже внутрь? Холодно, — сказала я и повернула к дверям.
— Подожди. Посмотри, какой номер у соседнего дома, — попросил он, все еще задрав голову.
Больше не хотелось стоять на улице, но я все же потащилась к соседнему дому. Слушала, как тихо он ждет и как громко идет снег. Шла все вперед, искала номер. Не нашла и не могла найти.
— Здесь нет никакого номера, но судя по соседним домам, должен быть «2А». Хотя и за ним видны дома. Ай, не знаю. А почему спрашиваешь? — повернулась я к нему.
Он стоял далеко, за множеством снежинок. Шла я к нему лениво, будто отдыхала. Опять спросила о том же, но он не ответил, спокойно ждал. Шла и не смотрела на него, потому что снежинки больно бились о глазное яблоко. Острые, полные жизни снежинки.
Послышался оглушительный незнакомый звук, точно гром. Повернулась в его сторону и увидела, как с недостроенного многоэтажного дома, хлопая и сворачиваясь, падает огромное белое полотнище, прикрывавшее всю боковую стену. Наверное, доски, которыми вверху были прибиты его края, не выдержали тяжести ткани, пропитанной влагой.
На мгновение я обомлела, потом стала глазами искать слепца. Он отвернулся. Видела, что не испугался, и не обязательно объяснять ему, что случилось. Снег шел огромными кусками. Хотела о чем-то спросить, но остановила донесшаяся из бара песня:
Уж и рожь проросла,
Мозжечок мой тоже,
Уж и головы срубили
С индюков и куриц.
Все пухлявые девицы
Унеслись в лесок,
Городские мужички
Бросят пить чаёк…
Я видела, что слепца не волнует ни песня, ни я. Смотрела на строящийся дом и огромное белое полотнище с кучей досок внизу. Монашеская любовь — когда из-под клобука не видно ничего, кроме любимого силуэта впереди.
Беднячки кусали мошек,
А бабулькин на пенечке
Дал гвоздем себе в колено,
Сдулася коленка.
Все черне-черне-чернеет,
И понятно все,
Но бабулькин возродился
По-над полюшком. И рожь.
Он выстрелил мне прямо в солнечное сплетение. Только тогда я заметила в его руках какое-то короткое ружье. Я сразу ослабела, видела, как хлещет кровь, упала на колени. Пробовала рукой прикрыть рану, чтобы не бежала кровь. Не заметила, стоит ли он все еще напротив, не думала о нем. Чувствовала, все может скоро кончиться. Кровь шла струей. Пробовала зажать рану, но ладонь дрожала, не хватало сил. В снеге отражалась белизна моего лица, в темноте — глубина моей раны. Клонилась голова. Я почувствовала, как по лицу скатилось несколько слезинок — в страхе, что могут не успеть убежать из глаз. На мгновение, когда кровотечение приостановилось, усилилась слабость, я подумала — наверное, так покойнее.
Еще подумала: если бы кто-нибудь подошел, помог, могла бы остаться жива. Теперь не на что надеяться. Не оглядывалась по сторонам, смотрела туда, куда все время смотрел слепец, — вверх. Не видела, ходит ли кто рядом. Но ведь смешно, если бы кто-то был здесь, но только стоял и ничего не делал: боялся, или не решился, или не знал. Чуть-чуть взгрустнулось. Потому что было трудно удержаться на коленях, страшно тянуло прилечь. Знала две вещи: опасно истечь кровью и нельзя заснуть, потому что сознание сдастся. Если бы кто-нибудь придержал, было бы легче стоять на коленях.
А когда учила немецкий, узнала, что лучший диалект — баварский. Почему-у-у?
Как хорошо, что сейчас идет снег, как хорошо, что сейчас в воздухе нет пустоты. Это лучшее, что могло случиться за всю жизнь, осуществление всех амбиций. Думать о том, как сильно его люблю или любила, сейчас было бы неприлично и безнравственно.
…Кажется, уже слишком давно так. Теперь белизну своего лица я положила на снег. Чувствую, что нет костей и мяса. Говорю, что сердцевина была пустой, осталась пустой.
Странное дело, только сейчас поняла, почему так спешно скатились те несколько слезинок. Детки. Так и не успела ни одного. Может, и хорошо: теперь плакала бы, что покидаю их, что не смогу оградить. Не знаю, какие слезы горяче́е. Emememer, das Emmer — двузернянка.
Das Emmer.
notes