Книга: Вербалайзер (сборник)
Назад: Um … Zu
Дальше: Перестройщик

Служивый

Не большой знаток библейских обстоятельств и уж тем более ветхозаветной лирики, в июне 81-го года я, тем не менее, засыпая и просыпаясь, поминал Соломона, сына Давидова, царя Израильского. Нет, я не цитировал «Песнь Песней» возлежавшим рядом подружкам, потому, во-первых, что в вербальных оценках своих сосцов они совершенно не нуждались, а во-вторых, наизусть я ее не помнил. В уморившейся госэкзаменами голове Валтасаровым граффити сверкал несомненный хит мудрости Соломона Давидыча — «Все пройдет», находчиво подчеркнутый им эпохальным сиквелом своего знаменитого слогана — «И это пройдет тоже». Древнеиудейский суверен был горячим сторонником телесных наказаний — «Кто жалеет розги своей, тот ненавидит сына…» (Притч., 13:24) — и, говоря, что пройдет, мол, пройдет, просто убеждал одного из бастардов не горевать о поротой заднице. Мой угнетенный проклятьем последней сессии разум кипел, возмущенный ощутимым осознанием завершения пятилетней институтской отсрочки от военной службы, — «все прошло, все умчалося». В ближайшие полтора года как имеющему высшее образование, хотя кто из нас с образованием кого имел — это вопрос, мне предстояло творчески интерпретировать другой Соломонов завет — «Кроткий ответ отвращает гнев…» (Притч., 15:1). Причем, если отпрыск Вирсавии не указал, как лучше выразить кротость ответа, то я догадывался. Не только кроткий, но и краткий ответ, действительно предохраняющий от многих невзгод, — чеканное слово «Есть!».
И я пошел в военкомат, повинуясь, натурально, патриотическому чувству долга и повестке, коротко поведавшей, что меня заждались и что, коли я теперь же не отзовусь на клич призывной комиссии, плачущей по мне слезами каймана-гавиала-аллигатора, то меня приведут под конвоем. Впадать в подконвойное убожество не желалось, но по пути в предварительное узилище тревожное слово «военкомат» рифмовалось в натруженной привычным стихоплетством голове только со словами «автомат», «гад», «глад», «ад» и «мат» просто, — слова «брат», «рад» и «клад» не подходили по стилю. Стыдный процесс разглядывания моих причиндалов молоденькой медсестрой и надувания живота, согнувшись пополам и разведя руками ягодицы, убедительнее прочего утверждал в убеждении, что я уже себе не принадлежу.
Корректный сухой подполковник пригласил побеседовать. Поигрывая большой логарифмической линейкой, насторожившей меня, алгебраического придурка, даже больше вкрадчивых манер военного, он начал разговор, изображая графа Орлова, пригласившего князя Потемкина шлепнуть по «мерзавчику» в извозчичьей харчевне.
— Ну, как ты себя чувствуете?
— Утомлен, знаете, экзаменами, — я хотел сказать — в Пажеском корпусе, но сдержался.
— Это хорошо, хорошо, — раздумчиво протянул офицер, разглядывая мой подбородок.
— Э-э, вероятно, — на всякий случай я избрал путь непротивления злу насилием.
— А что вы любите пить больше всего?
— Квас.
— Нет, — подполковник омрачился, — я имею в виду… — лицо его посветлело, и он щелкнул пальцами возле уха, слегка втянув голову.
— Тогда коньяк.
— А много?
— Сколько будет, — откровенно поведал я.
— Это хорошо, раз приводов нет, — заявил вербовщик, изумляя меня все более. — А с девушками у вас как?
— Вполне охотно, — я уже растерялся.
— Это понятно, это хорошо, — заверил он, — но вы же за забором будете, в армии-то. Через забор не будете, а?
— Под забором я тоже не люблю.
— Отставить! — гаркнул подполководец и тут же смягчился слащаво. — В женском общежитии не побежишь в самоволку прятаться, воздерживаться от этого сможете?
Я сознался, что в женском общежитии бывал не раз и твердо убежден, что такого объема не потяну. Этой лингвистической издевки он уже не уловил и обозначил, что 7 июля поутру мне надлежит прибыть к отправке. 3 июля у меня был последний экзамен, и я поинтересовался, нельзя ли приступить к несению несколько позднее. Ловец рекрутов твердо вывел альтернативу: либо 7 июля я начинаю службу под Москвой, либо осенью уезжаю долбить мерзлоту на Камчатку. Мерзлодолб из меня никакой, — и я кивнул, понурясь. «Исчислите все общество… от двадцати лет и выше… всех годных для войны…» (Числ., 26:2). Мне было двадцать два, но воевать не хотелось.
В ночь с 6 на 7 июля все дееспособные родственники собрались у нас на проводы, которые удались хотя бы потому, что рано утром мне вслед облегченно кивали лицами из открытых окон почти все невыспавшиеся соседи. По набережной Канавки, ведущей от Садового кольца к кинотеатру «Ударник», напротив которого и был военкомат, бодрящаяся толпа квалифицированно похмеленной родни сопроводила меня. Миленькая первокурсница, желавшая считать себя невестой, рыдала, обливаясь слезьми, на груди у моей мамы, сомневавшейся по поводу ее не(из)вестного статуса, но сердечно утешавшей. Аскетические ужасности трехдневной отсидки на Угрешской, куда сгоняли отары призывной баранты, свелись на нет тем, что там меня поджидал одногруппник и приятель Мишка Орловский, знавший, зараза такая, о предстоящем нашем однополчанстве, но ничего заранее не разгласивший. К нам прибился Игорек, поблескивавший академической натасканностью аспирант-экономист, скоропостижно женившийся за неделю до призыва. «Зачем, Игорь?» — периодически вопрошали мы, недоуменно ставя брови торчком, поглядев на свадебные фото, где родственники жениха лицами выражали скорбь членов Политбюро о безвременно ушедшем тов. А. Я. Пельше, а невестина родня скалилась довольством почище Нельсона Рокфеллера, прочитавшего годовой финансовый отчет. «Так уж вышло», — застенчиво жмурясь, ответствовал Игорек, на что мы с Мишкой ржали, что не вышло, а вошло.
Часть приняла нас технично, как, бывало, принимал мяч в штрафной Герд Мюллер, и точным пасом переправила в учебку, где били баклуши, бутылки и друг друга штук двадцать сержантов, страдающих отсутствием свежепризванного материала. Два десятка девятнадцатилетних пэтэушников из Курска и Тамбова на троих двадцатидвухлетних московских студентов — это вроде поездки русских князей в Золотую Орду, где на них клали доски, садились рядком и пировали ладком, услаждая хана славословиями, возлияниями и воскурениями. Первая же во главе с сержантами утренняя пробежка внушила им, что они сядут, если мы помрем, а шансы были, и они отстали, отдрессировав нас за неделю только подавать команду «Смирно!», когда кто-то из них входил к нам в курилку. Еще месяц мы служили по хозяйству, а первым моим выполненным боевым заданием был тщательный отмыв скульптуры В. И. Ленина, без кепки и протянутой руки, но в порыве, от разносортного птичьего дерьма, которого на ней было больше, чем на морских береговых скалах. Площадь вымытых мною лично полов превысила площадь Большого Васюганского болота примерно вдвое.
С особой радостью мы изображали птицу-тройку, впряженные не в тарантас, а в батарейный чугунный радиатор, который для придания блеска замызганному линолеуму в казарменных залах оборачивали старым одеялом и таскали вдоль и поперек. Так спортсменов готовят к рекорду, который мы с Мишкой и поставили, получив приказ покрасить забытое большое окно, хоть умри, за полчаса до прихода комиссии. Краски нам было не жаль, окна — тоже, — покрасили, конечно, но, выскочив за минуту до прихода чинов в сортир, с оторопью поглядели друг другу на руки, целиком изгвазданные белилами. Вопрос «А как же —?» был решен с истинно солдатской смекалкой — из тетради для политзанятий вырвали листы, налепили на ладошки, ну и… Один из сержантов в схожей ситуации потом отмывал керосином не руки.
Кричание «Смирно!» при явлении гонителей утомило до перехода проблемы в юмористическую фазу. Среди трудового будня Майк с Игорем выбрали полчаса, чтобы со вкусом и без сержантов посидеть на корточках с ремнем на шее и газеткой в руках. Я их отследил и, когда процесс сидения приобрел необратимый характер, ворвался в очковую с криком «Встать, смирно!». Условный рефлекс сработал как положено — они вскочили, руки по швам, хорошо хоть каблуки сапог не сдвинули, иначе живым бы мне не уйти.
До октября следующего года служба была утомляющей тягомотной нудятиной — работа, наряды — через день на ремень, парково-хозяйственные дни и прочие субботники-воскресники по уборке территории, и мелкие ЧП. Бедолага Игорь, мало что оставивший невесту соломенной вдовой, пытаясь с выпученными глазами освоить подъем переворотом на турнике, прижал к перекладине растяжимую деталь организма и вместе с ней, прижатой, провернулся вперед. С оторванной уздечкой его сво-о-о-локли в госпиталь, откуда он вернулся через десять дней с зажившим предметом, отъевшейся рожей и расползающимися от вечного кайфа глазами — две молодайки-сестрички трижды в день лелеяли его рану, бережно накладывая мазь сначала шпателем, а затем подравнивая тонкими нежными пальцами.
Итак, октябрь 82-го года. Мы — дембеля. Ремень, воротничок, сапоги — как надо, альбомов только не делали. Бреду я себе как-то по аллейке, останавливает меня некий капитанец и интересуется, где это я был десятого, скажем, сентября, в десять, положим, часов утра. Я ему спокойно так отвечаю — не помню, мол, что вчера было, одинаковое все, а уж месяц-то назад — ха! Разошлись. А через неделю звонит этот деятель мне на смену и говорит: «А зайди-ка ты, милок, часам к четырем в штаб». Никакого безобразия тайного за мной не было — чего же волноваться? Пришел, зашел, снимай шинель — снял, садись — сел. А за капитановым столом дядька в штатском — знакомься, следователь местной прокуратуры — на тебе!
— А скажите, Андрей, вы точно не помните, где были вот тогда?
— Помнить — не помню, но я проверял по служебному графику — спал в казарме после ночной смены.
— А кто это может подтвердить?
— Откуда я знаю, а в чем дело-то?
— Расскажу я, в чем дело, чуть погодим только. Значит, алиби нет.
— Слушайте, в чем дело?
— Дело в том, что именно в это время в близлежащем городском районе была изнасилована с угрозой применения холодного оружия восьмиклассница.
— Ха! Ей-богу, не я. Во-первых, я раз в месяц хожу в увольнение домой, это раз, а во-вторых — люблю постарше, два. Не я. А почему вы меня-то вызвали, я и по Ломброзо не подхожу.
— Сейчас разберемся про Ломброзо. Знаешь, что такое фоторобот?
— А как же.
— Тогда смотри.
Следователь протянул мне карточку, и как я не упал в обморок, я не знаю до сих пор. Там был изображен я, в ефрейторской форме, с правильными петлицами, только форма очков отличалась. Мама! «И будет в тот день, — говорит Господь Бог, — произведу закат солнца в полдень и омрачу землю среди ясного дня» (Ам., 8:9).
— Ну что… Лицо мое, но никакой восьмиклассницы я…
— Ладно, ладно. Я-то тебе верю. Но, понимаешь, если в отсутствие алиби с этой картинкой я тебя выведу на опознание, а девка тебя опознает, точно, светит тебе восемь лет строгого режима, — ни один адвокат не отмажет. Иди, приноси завтра пару заявлений, что видели тебя в это время, лучше чтоб офицеры. Иди, иди.
На крыльце штаба, где я жалко трясущимися ледяными руками пытался застегнуть шинельные пуговицы, ко мне подошел мой по службе начальник и спросил:
— Чего тебя вызывали-то?
— Да вот, говорят, я месяц назад восьмиклассницу изнасиловал!
— Гы-гы-гы, ну, ты — здоровый парень, а! Как же ты ее заломал?
Я, как ни странно, даже не улыбнулся в ответ этой доброй шутке. «И будет в тот день, посетит Господь воинство выспреннее… и будут собраны вместе, как узники, в ров, и будут заключены в темницу, и после многих дней будут наказаны» (Ис., 24:21–22).
Поколебавшись несколько и подразнив меня простецким стебом насчет любви к малолеткам и малодеткам, взводный лейтенант написал-таки бумагу, дающую мне алиби. Часа три я еще отпыхивался и курил в разных неположенных местах. Привычное гороховое пюре за ужином я есть не смог и встал в строй вечерней поверки в казарменном коридоре вместе с побуркивающим от голода пузом и донельзя сумрачной мордой. Ротный старшина старший прапорщик Блинов, по кличке Бешэн, любил долго беседовать только с начальством, а нам говорил лишь, что «сидящий без дела солдат — военный преступник» и что копать-носить-мыть следует намного быстрее, ни в коем случае не расстегивая при этом воротничка. Однако в этот раз после переклички он не скомандовал разойтись, а продолжал, невысокий и плотный, прохаживаться перед строем, очевидно, намереваясь что-то трындеть. Я все еще мысленно беседовал со следователем, адвокатом и потерпевшей и значения старшинским прохаживаниям не придал. А зря.
— Значит, так, — особо значительным голосом с предваряющим покашливанием в крепенький кулачок произнес старшина. — В нашем районе города совершено тяжкое преступление. Разыскивается опасный молодой преступник. Нам известны его особые приметы, поэтому получен приказ произвести осмотр всего личного состава на предмет обнаружения этих примет.
— Какие приметы, какие? — нарушив устав, загалдела рота.
— Приметы, товарищи, такие: татуировка на правой руке, но, может быть, и не татуировка, а рисунок, который можно смыть, чтобы сбить следствие с толку. И вторая, — старшина опять покашлял, — шрам на левой ягодице.
Земля в виде казарменного пола не ушла у меня из-под ног только по одной причине — тогда повалилась бы вся шеренга. Изо всех построенных только я знал, о чем идет речь, но это бы ладно, — плохо было то, что на моей личной левой ягодице шрам был, заработанный в самом далеком детстве от неудачного закачивания гамма глобулина. Как меня ни трясло, я сообразил, что, если к фотороботу добавится шрам, следователь утратит веру в мою непричастность к злодейству и посадит. Меня. В тюрьму-уу-у-у, «…и Моав будет попран на месте своем, как попирается солома в навозе» (Ис., 25:10), — как есть буду попран, — я знал, как петушат насильников в тюрьмах. Осмотрев вытянутые вперед и вверх тыльной стороной ладони солдатской массы и не выявив татуировок, старшина Блинов поколебался секунд десять-пятнадцать и не смог, не смог! перебороть в себе естественное для нормального гетеросексуала отвращение к подробному рассматриванию нескольких десятков задов однопольцев-однополчан.
Назавтра я отнес сидевшему опять в штабе следователю бумагу-алиби и не удержался, спросил:
— А как же она шрам-то заметила, ежели он ее насиловал?
— Руками, руками, дружок, придерживала небось, — довольно проржал мужик. — Да ты не волнуйся, все разъяснилось.
— ??!!
Прокуратор (прости, Пилат!) рассказал, что пятнадцатилетняя негодница вполне добровольно впала с кем-то в грех, а когда осознала, что пора в абортарий, решила разжалобить мамку рассказом о насильнике. Меня она видела в автобусе и запомнила, стерва.
Ни разу не выпускавшийся из тюрьмы после отсидки (тьфу-тьфу-тьфу), я, выходя из штаба, пережил схожую радость. «…и отрет Господь Бог слезы со всех лиц, и снимет поношение с народа своего по всей земле…» (Ис., 25:8). Очень я тогда надеялся, что пороть девчонку будут по-соломоновски, долго, со вкусом и оттяжкой, но чтобы потом и это прошло, — негоже ягодичный товар изымать из обращения по первой же рекламации.
А в середине декабря меня, последнего в части на тот год дембеля-старинушку, задержанного на месяц позже всех остальных из-за всяких положительного свойства формальностей, выпустили, наконец, за ворота насовсем. У ворот стояло такси, а в нем сидели Мишка и Игорь, и была у них бутылка коньяку и маленькие рюмашки, и загодя нарезанный лимон, и таксист оборачивался и спрашивал: «Ребята, притормозить?», и мы согласно агакали. И он притормаживал.
Назад: Um … Zu
Дальше: Перестройщик