Где асфальт…
Драматическо-романтический фильм для советской молодежи «Там, где кончается асфальт» смотреть, конечно, не стоило: все понятно из названия, — «а я еду, а я еду за деньгами — за туманом едут только дураки»… Лажа какая! С киношной рекламой можно было, правда, и попасть впросак (это если в буфете — пиво), особенно с импортным прокатом. Кинотеатр «Зарядье», фильм «Где тонко, там и рвется» — Франция! За билетами, понятно, очередь. Но на десятой минуте начинают хлопать самоподнимающиеся сиденья: кино оказывается про коварное разбавление молока водой на какой-то лангедокской или нормандской ферме — борьба, в общем, сознательных капиталистических тружеников за права гневного и слабого на желудок потребителя, из всех возможных заранее соблазнительных французских молочных желез на экране — только чисто вымытое натруженное вымя. Tres bien, muchas gracias, grand merci!
А мне удалось въяве побывать в таком местечке, где, с одной стороны, асфальт действительно кончался — дороги дальше просто не было, а с другой — асфальт все никак не мог закончиться, его привозили и привозили, и никак, понимаешь, нельзя было допустить, чтобы он застывал в кучах, — приходилось укладывать. Добро бы еще на дорожное полотно… Этот городок, беспросветно буколический и по-советски избыточно индустриализованный, называется Озеры, — всего полтораста верст от Москвы, немного к западу от юга. Места до того лесные и дикие, что в раннепослесоветские годочки там снимали первый российско-демократический фильм ужасов, как-то он назывался «Феофания, зовущая смерть» или очень к этому близко. Будто не хватало тогда ужасов и так. А в 78-м году международная напряженность еще разряжалась, в основном в Завидове, где потрясенные разного калибра Киссинджеры наблюдали за охотничьими подвигами Леонида Ильича, сотнями клавшего дичь и живность, как и подобает верному ленинцу, — Ильич-то Первый не гнушался прикладом колотить зайчишек на островках посреди разлившейся сибирской реки, — стрелок Ульянов был хреновый. Но по Европе за Брежнева вполне уже прицеливалась ракетная электроника, — Вилли Брандтам и Жоржам Помпиду было о чем подумать. Лозунг «Нынешнее поколение советских людей будет жить при коммунизме» казался советским людям, как и прежде, хохмой, Галина Леонидовна была у всех на языке, готовился к публикации в «Новом мире» «Альтист Данилов», а на Арбате иногда торговали финской обувью.
«От сессии до сессии живут студенты весело» — эта не теорема, не аксиома, а истина известна всем, и чего тут, казалось бы, рассуждать. Казалось бы — вот именно. Тонкость вопроса в том, откуда куда считать. В представлении обыденном и общепринятом — с сентября по июнь, когда студенты считаются как бы при деле, опохмеленно-весело перепархивая с семинара на коллоквиум в преддверии экзаменационных тягот и невзгод, подобно стрекозе крыловской. Так оно и есть, но при таком взгляде на протяженность учебного года остаются неучтенными июль и август, растворяющие будущих инженеров, педагогов и, скажем, тонкотехнологических химиков без твердого осадка на щелочных просторах Родины, поближе к пенящимся жидкостям — теплому морю и холодному пиву. Вот, кстати (или некстати?), есть разные умозрительные схемы текущего и перспективного учета времени: солдату-срочнику его два года видятся лентой портняжного метра, от которой он с удовольствием отрезает сантиметры-дни, а я, к примеру, если надо мне посчитать, какое число будет через шесть дней от сегодняшней среды, сразу мысленно раскрываю школьный дневник, где — вот они! — понедельник и вниз к среде на левой странице, четверг и до субботы — вниз на правой, воскресенье считаем в уме, переворачивая страницу к следующей неделе. Однако и море, и пиво требуют какой-никакой рублевой наличности, так что, если родители не в силах потакать излишествам возросшего отпрыска, не поехать ли в стройотряд, благо Родина много строит, еще больше не достраивает и — лагеря-то зэковские законсервировали! — жаждет дешевой неквалифицированной рабсилы, поощряя студентов спешно усваивать дикие пролетарские традиции, особенно — в смысле невеликого левого заработка. Июль и август в схему «от сессии до сессии» не ложатся, — студентов берут на прибыльный баланс СУ, СМУ и РЖУ, заводы ЖБК и ЖБИ, мелиоративные тресты, заготконторы и просто шарашки.
Стройотряд после первого курса в Раменском запомнился большим количеством плохого бетона, который мы с помощью вибробура и виброрейки размещали по территории какой-то автобазы, могучим пьянством и никакой зарплатой. Еще с тех сладких пор я запомнил, что спать на бетоне, даже в жару, нельзя — простуда с отвратительным кашлем аж от живота гарантирована, в отличие от полного выздоровления.
Подготовка к стройотряду после курса второго была начата очень загодя — в марте — ввиду того, что он предполагал быть интернациональным, а это — налагало. То есть на Русскую равнину собирались прибыть для отбывания почетной трудовой повинности совместно с аборигенами родины социализма немецкие и чешские гаст-фрайедойчеюгенд-младафронт-арбайтеры. В руководство отряда входили: командир — вполне себе взрослый тридцатилетний студент Вовка (натурал, выпивоха), такой же взрослый не студент со стороны Серега — мастер (натурал, алкаш), комиссар — я (натурал, выпивающий), заместитель командира по интернациональной работе Валя (би, выпивающая буйная; см. рассказ «Бедная Лена»), еще завхоз (импотент, пьющий тоскующий). Штатные повара в руководство не входили, двое из них были очень красивыми студентками, а старшим поваром была чудовищная сорокалетняя каракатица, соседка мастера-Сережи по коммуналке.
Досрочно сдав сессию, руководство отряда вместе с поварами в качестве квартирьеров за неделю до прибытия общего контингента выехало к месту действия, на рекогносцировку и вообще. Для небольшого районного города, в котором и студенты, и иностранцы были одинаково редкими животными, прибытие интеротряда — событие эпохальное, вроде попадания Белки и Стрелки на орбиту, поскольку, в отличие от вышепоименованных друзей человека, студентов надо было вернуть к местам постоянного обитания без видимых телесных повреждений. Встречали торжественно, отрядив для постоянного контроля, контакта и решения вопросов по мере возникновения секретаря местного горкома комсомола Вову, быстро получившего вполне заслуженную кличку «Безумный». Свою семью, во избежание, секретарь на время заботы о стройотряде отправил в дальний отпуск, чтобы «ничего, значитца, не отвлекало от большого дела». (Вот! — на конец-то я догадался, почему все же ничего у коммунистов не получилось: все свои затеи они называли «большое нужное дело» — большевики! — вот изо всех дел и получалось … по-большому. Нынешние демократы-государственники эту ошибку — «как вы лодку назовете, так она и поплывет» — учли и говорят, что все должно быть «по-взрослому». А конечно, большое дело по-взрослому — больше).
В городе Озеры, помимо горкома, райкома, бани, аптеки, винных магазинов и пекарни, было, как теперь называется, градообразующее предприятие, хотя все это враки — стоял без него город тыщу лет, и еще столько же простоял бы, — комбинат «Рабочий», выпускавший меланж. Не тот меланж, который состоит из содержимого разбитых куриных яиц, запаянного в жестяные банки, и который мы с Орловским на субботнике кололи топорами вместе с банкой на мраморном полу в рецептурном (загрузочном) цехе делавшей печенье кондитерской фабрики «Большевик», а меланж — ткань, кто ее знает, чем она такая особенная. Население города было 27 тысяч человек, причем 23 тысячи — женщины, ткачихи. Ткачи, видимо, меланжевому производству не требовались. Проживали почти все ткачихи в здоровенных новых домах-общежитиях на окраине городка. Труженицы комбината «Рабочий» были молодыми внешне и крепкими на ощупь в рамках первично-приветственных объятий, поэтому первое, о чем предупредили районные власти в лице Безумного прибывшее руководство стройотряда, — вензаболевания процентов сорок. Врал, конечно, мерзопакостник, просто ткачихи — это его добыча, — боялся конкуренции. На въезде-выезде из зоны обитания ткачих у дороги была сооружена громадная агитационная композиция в виде бетонной плиты, на коей мозаикой выложен мускулистый рабочий человек с маленькой головой, пролетарий, вероятно, гордо указывающий вытянутой рукой на общежития. Дабы это не воспринималось как приглашающая рекламная рекомендация, на плите была надпись: «И ничего бы здесь не стояло, когда бы не было меня!». Ввиду полного отсутствия ткачей текст имел откровенно двусмысленный характер.
Для обитания ста рыл (по пятьдесят разноплеменных бойцов и бойчих) интеротряда город выделил пустующее летом совсем новое школьное здание, которое, впрочем, по доброй советской традиции, уже все равно собирались капитально ремонтировать. Поселить нас в одну из ткачиховых общаг не рискнули, — это явно грозило Озерам демографической катастрофой, а мозаичный жилищный строитель был единственным, на кого администрация могла рассчитывать в большом нужном деле возведения новых кварталов. В наше полное распоряжение был отдан первый этаж школы, стоявшей метрах в пятистах от ткацкого гетто на веселеньком уединенном пригорке. Столовая, кухня, физкультурный зал, классы-холлы-коридоры — все было замечательно. Несколько смущало только то, что вся сантехника первого этажа предназначалась для самых маленьких озерчан — первоклашек. Умывальнички, писсуарчики и унитазики были такими крошечными, — первая послепивная струя, казалось, должна была бы расшибать их в мелкие фаянсовые клочья, а любое неловкое движение в позе полуприсев — срывать с цементных постаментов и расколачивать вдребезги. Однако начальные опыты показали относительную устойчивость созидательной практики озерского пролетариата. Потом, самым парадоксальным образом, мелкие эти вместилища отходов высшей нервной деятельности сыграли роковую роль в судьбе Мишки Орловского.
Давно уже корешковавшие командир Вовка и мастер Серега выбрали себе для пребывания класс, крайний по широкому коридору, в силу загадочных озерских традиций (гимназия там была до революции, что ли) называвшемуся рекреацией. В этом же классе разместилась поварская группа, причем красивые Светка и Олька установили свои койки вплотную к руководящим панцирным одрам, а старшая повариха решила жить в уголке под географической картой, дабы не очень мешать любострастию. Прочие квартирьеры расположились в соседнем классе, где и состоялась первая по приезде выпивка. На следующее утро я, очнувшись и начав слышать похабно-мерзостное ржание, к дикому своему изумлению понял, что не могу открыть глаза! Расклеил веки пальцами и тут же учуял. И сам я, весь почти, и постель, и пол вокруг нее — все было обильно уснащено негодующей реакцией моего организма на изделия местного ликеро-водочного заводика. До конца сезона это спальное место называлось «Азорские острова», — розовые плямбы на синем линолеуме здорово напоминали разрозненную сушу в океане, как ее изображают недопохмеленные картографы.
(К слову сказать, на следующий год, когда я в чине уже зонального стройотрядного комиссара (Раменский, Люберецкий и Озерский районы так и назывались бесстыдно — зона!) приехал в Озеры инспектировать такой же отряд, старые друзья настолько радостно меня встретили, что в финале посиделок, отправившись навестить памятный первоклассниковый сортирчик, я задержался там весьма. Осознание неотвратимой после литра полунатощак регургитации, неизбежной как «ой» втихаря ущипнутой за нахально оттопыренную попку девчонки, понудило меня к суетливому анализу вариантов куда бы, — такие ощущения, наверное, испытывает кошка перед близким очередным окотом. С высоты своего роста и положения я немедленно признал невозможным использовать для выплеска детский унитазик, — забрызгаю все, перед дежурными неудобно будет… Пресловутая рука судьбы была в тот момент чем-то, вероятно, более важным занята, поэтому судьба воспользовалась ногой, пхнула меня в задницу, и я оказался около детского умывальничка, а времени на обмозговывание у меня больше не было. Через десять минут собутыльный отряд заметил потерю не бойца даже, а комиссара и выслал дозорного на разведку. Тот застал меня за достаточно оригинальным и трогательным ввиду благородства намерения занятием, — не желая никому причинять лишнего досадного беспокойства, я зачерпывал пригоршнями из, еще бы, засорившегося умывальничка и, медленно, чтобы не расплескать, развернувшись на 180 градусов, переносил вещественные доказательства своей тогдашней алкогольной несостоятельности к унитазику.)
Обустроившись и порешав с городскими властями самые неотложные проблемы, важнейшей из которых оказалось полное отсутствие в Озерах хоть какой-нибудь колбасы для завтраков-ужинов балованных европейских студентов, — за колбасой пришлось ехать в Москву, — мы отправились знакомиться с объектами социалистического строительства на территории комбината «Рабочий».
Представитель дирекции солидно запаздывал, и авангард студенчества быстро потерялся среди бетонных недостроек, привычно для всей Советской страны заваленных строительным мусором, непонятными предметами ткацкого предназначения, похожими на пришельческие артефакты, и вполне человеческим дерьмом. Заглянув вовнутрь здания, которое, как наивно полагали хозяйствующие руководители, нам было под силу за два месяца привести в предусмотренное проектом состояние, мы обнаружили посреди гулкого пустого зала, декадентски освещавшегося пасмурным светом озерских небес, поступавшим через фантасмагорических форм проломы в стенах и потолке, двух до крайности зачуханных бомжей у костерка. Впрочем, тогда они назывались не бомжи, а бичи (от БИЧ — бывший интеллигентный человек). Возможно, в прошлом они были ткачами, — вполне себе интеллигентная профессия, — конкретные пролетарии не бродяжничают, а спиваются по месту жительства. Бичи занимались тем, чем и положено от веку им заниматься, — пытались совместиться с Природой в едином пространстве-времени, однако способ избрали затейливый. Заглотив, не смущаясь нашим присутствием, по три таблетки димедрола, они раскупорили чекушку, но не стали запивать ее содержимым снотворное, а вылили водку в плоскую эмалированную миску, которую поставили на железяку, заранее укрепленную высоко поверх костра. Изогнувшись в позах рыбака с известной картины или теннисного линейного судьи, полузакрыв глаза, эти гедонисты-эскаписты стали, интенсивно шумя нашпигованными палочками Коха легкими, вдыхать пары кипения огненной воды. На следующий день мы обнаружили их спящими на распотрошенных рулонах стекловаты, — было в этом что-то йоговско-рахметовское… Недели через две они явились нам на глаза еще раз, споря, перекусит ли один из них зубами только что пойманную мышь. Спорили ни на что, за ради интереса. Перекусил. Возможно, так поступил бы и Рахметов, лишенный не только недоступных народу апельсинов, но и пару недель — назначенного им себе на день фунта говядины.
Дни до прибытия личного состава проскакали футбольным мячиком, который, срикошетив о штангу-сосну и прыгая на кочках, скатывается с пристанционного косогора к блестящим рельсам, богато, по-русски, орнаментированным окурками, рваными пакетами, ошметками пластиковой тары, драной непарной обувью и прочими милыми безделицами. Приехавшие немцы и чехи, а главное — чешки и немки, почти все прилично говорили по-русски, что тоже грозило Орловскому бедой, но кабы знать заранее, как наше слово обзовется… Может, и не стал бы он падать на впопыхах подстеленное… Да-а… Короче говоря, настало время труда и любви.
Первый же общий ужин быстренько перерос в совокупное освоение вывезенного из Москвы алкогольного ассортимента и дискретно перешел в сладострастное обоюдопознание, — так мирная демонстрация добродушных ку-клукс-клановцев превращается в факельное шествие разгневанных граждан по направлению к ближайшему старому вязу с крепкими нижними сучьями. В нашем случае сучья яблонь, стоявших за школьными окнами, на следующее утро оказались увешанными не всегда почему-то невиноватыми неграми-якобы-насильниками, а всего-навсего вылетевшими через форточки использованными резиновыми изделиями № 2. Немки поразили ловким умением пить водку из горлышка и потреблением противозачаточных таблеток горстями, — дело в советской стране тогда еще малоизвестное. Чешки выделялись общеславянской соглашательской позицией. Немцы и чехи зримо убедились в преимуществах для потребителя, проистекавших из конкурентной борьбы между славянскими сестрами.
Мне как комиссару, лично ответственному за полиморсос (политико-моральное состояние) бойцов отряда, никак нельзя было отвлекаться на индивидуальное межличностное и межполовое общение, кроме того, напиться я должен был последним, чтобы как бы вдруг чего невзначай что-нибудь. Когда из запертых изнутри дверей превращенных в отрядные спальни классов перестали доноситься многообразные соблазнительные звуки, я решил, что пора передохнуть и мне. Дверь класса, в котором стояла моя койка, тоже оказалась запертой изнутри, похоже, на ручку непременной в школах швабры. Однако! Стал ломиться. Минут через пять дверь открыл имевший на теле из всех партийно-комсомольских регалий только бледно-желтые сатиновые семейные трусы в цветочек Вова Безумный. Разговаривать он, конечно, уже не мог, но затуманенные спиртовым фильтром глаза сияли на худом лице, как тракторные фонари в горячих испарениях силосной ямы темной сентябрьской ночью. Из виновато-горделивого его бормотания я вывел, что Безумный наконец-то дорвался до долго искомого тела помощника по интернациональной работе. Вале-би это было, натурально, уже все равно, потому что она, истомившись на ниве братания, отключилась за пару часов до номенклатурного харассмента.
На следующий день побежали с низкого старта трудовые будни. Дамскую часть отряда после короткого инструктажа, ввиду произнесения его на матерной разновидности озерского диалекта понятого только соотечественницами, определили в штукатуры. Впредь это слово иначе, чем штукатары, не произносилось, потому что продавщица в винном магазине постоянно требовала возврата такого же числа штук тары, ящиков то есть, которое было заимствовано для переноса в расположение отряда различных фуфырей. Немцы, например, остро возлюбили плодово-ягодный напиток «Яблочко», превосходивший, с их просвещенной точки зрения, любые другие по схеме цена-качество. Стоил он рубль и восемь копеек, а ударял по тевтонским мозгам, как, наверное, бьет могучий красномордый убиватель кувалдой быку по башке на бойне, — эффект был тот же — с копыт.
Мужская часть отряда разносила и укатывала асфальт на тридцатиметровой высоты крыше строящегося здания, — слепящее солнце быстро выгоняло из потных разной степени загорелости тел похмелье, излишки и грезы о светлом будущем, а черный, раскаленный и маслянистый, похожий в разломах издалека на паюсную икру, асфальт вбирал все это в себя с такой же интенсивностью. На стене под нами среди десятиярусных строительных лесов копошились отрядные девчушки, разномастно и общенелепо упрятанные в рабочую, по их представлениям, одежду. Особо среди них выделялась несоответствием хрупкости строительной конструкции чешка Чиро. Роста в ней было приблизительно метр восемьдесят, и это бы — ладно, но обхватить ее руками в наиболее привлекательной части женского туловища не смогли бы и двое канадских лесорубов, с растянутыми до колен от размахивания блестящими топорами руками. Крупная галапагосская черепаха занимает в биосфере несколько меньше места, чем плоть, окружавшая седалищный нерв дивной пражанки. Проще говоря, Чиров поппер превосходил все мыслимые масштабы, то есть в мысли он не помещался, — он помещался в рабочий комбинезон, сшитый заранее в Праге из двух самого большого размера. Поскользнуться при штукатурных работах может каждый, — цемента и штукатурки на досках лесов было, естественно, больше, чем на стенах, но Чиро поскользнулась первой. Центр ее тяжести целеустремленно и последовательно проломил три уровня лесов, чтобы замереть в носилках с цементом на нижеследующем, — так ледяная глыба с карниза проламывает крышу вашего автомобиля. Ближе к вечеру комиссия из числа руководства отряда была вынуждена подробно осмотреть поврежденный орган на предмет составления акта о производственном травматизме. Увы! — ни одного синяка, ни одной царапины обнаружено не было, и мы зафиксировали только «ушиб мягких тканей, ощущаемый при интенсивной пальпации». Пальпация была, о да! интенсивной, — к перкуссии и аускультации решили не прибегать.
В самом еще начале озерской эпопеи приключилась небольшая, как говаривал первый российский законно избранный, переизбранный и отставившийся дедушка Е. Б. Н., загогулина. Сидим мы это с мастером Серегой на банкеточке в холле у входа. Народец отрядный туда-сюда шастает, гоношится чего-то, явно налаживается злоупотребить, мы — благодушествуем, не препятствуем. Тут же рядом с нами топчется немка Зиги, поджидает кого-то, покуривает. Зиги, значительно уступая Чиро в росте и объеме бицепса, по охвату своего удоборасполагалища проигрывала чешке не столь ощутимо. Далекий от проблем сравнительного языкознания, Серега подробно и со вкусом обозрел Зигины красы с удобного ракурса, восхитился даже. Не предполагая за немкой возможности владения языком Баркова и Северянина, он толканул меня локтем в бок и громко так, отчетливо ехидно сказал: «А представляешь, Андрюха, как эта самая Зиги будет заземляться на унитазик дитячий! Я бы глянул…». Ну, посмеялись. Зиги все оглядывалась, а через минуту, дождавшись своей русской быстроподруги, заговорила с ней по-нашенски, почти что и без акцента, — невдобняк! Ну конечно, эта злободневина моментально распространилась в народных массах, однако и забылась тоже сразу. Не всеми, правда. А к какому драматизму это все привело, я расскажу ближе к финишу.
Было от чего забыть даже такую смехотину. То побежит топиться из-за несчастной любви будущее футбольного репортажа Твалтвадзе, и все его ловят и отговаривают, то обнаружится, что немец Райнер свистнул из кладовой тощий матрасик и постоянно носит его с собой даже на работу, — зачем, дерево эбеновое, зачем? — а затем, что Райнер, оказывается, так увлекся мосластенькой миничешкой Иветтой, что не знает, «как на свете без любви прожить» хоть до обеда. А то еще главная чехиня красотка Дагмар-Даша тайно признается завхозу, что залетела пару месяцев назад, а аборты в Чехословакии запрещены, и завхоз везет ее в Москву, где удачно производится «вышкреб» (чешск.), причем кто-то из подружек стучит на нее в посольство, и получается международный скандальез… Или, к примеру, старшая повариха, после полуночи отловив меня, пьяненького и в тот момент бесхозного, возжелала комиссарского тела, увлекла, подталкивая, в физкультурный зал, приперла дверь гандбольными воротами, втащила бесчувственную гору плоти на холм физкультурных матов и… все напрасно, — то ли так кресало ее стесалось, то ли затравка отсырела в спиртовой среде, но искры кремень не дал, фитиль склонился утомленно…
Безумный возникал у нашего бивуака чаще всего в глубоких тенях среднерусского прохладного вечера, дожидался налива, жаловался на интриги комсомольских бонз, не отпускающих его вторым секретарем в горком партии. Мы сочувствовали. Как-то, после завершения обязательной вечерней программы — выпивон-закусон-обжимон, Володька понизил голос до уровня обсуждения здоровья членов Политбюро и предложил мне выйти под звездопадное августовское небо.
— Ну?
— Комиссар, у меня к тебе просьбочка есть.
— Готов способствовать.
— Нет, не у вас, а пойдем до общежития дойдем, надо мне там с одной парой слов перекинуться.
— А тебе что — переводчик, что ли, нужен?
— Не, ну меня же знают все, как я ее сам-то вызову?
— Я звать буду? Ну ты даешь, меня-то она точно не знает, она ж не выйдет!
— Да выйдет, выйдет, ты позови только, а дальше уж я сам…
— А то, может, тебя и тут подменить, известный наш?
Днем между ткачиховыми общагами ходить было не очень приятно, — из окошек тебя вели десятки, а то и сотни несытых глаз. В темени полуночи я вышел на середину газона между двумя домами и, проинструктированный Безумным, заорал, как лось в тайге перед случкой:
— Галька, выходи давай вниз!
Засветились десятки окон, многоголосье отозвалось:
— Какая?
Мне очень хотелось сказать, что любая, мол, но я назвал фамилию.
Окошки стали гаснуть, и с четвертого этажа прокричали:
— У нас между этажами уже все позапирали, как я сойду-то?
— Как хочешь, быстрей давай! — подзуживаемый стоявшим за ближайшим углом Безумным, я был неумолим.
— Ладно, щас, из кухни на втором спрыгну. Жди только!
Минут через пять из высокого окна второго этажа в клумбу с космеей и ноготками, мелькнув под неоновым светом фонарей белыми ляжками, обвалилось что-то невысокое и коренастое. Предвосхищающе оскалясь, Галька подбежала ко мне и сказала:
— Ну, чего звал-то? Пойдем где потемнее, что ли…
Из-за угла вышел Безумный, Галькино возбуждение скоренько испарилось, — наверное, она подумала, что привычный вариант прыжка из окна не стоил.
То перегоняя друг друга и поочередно размашисто уносясь вперед, как кенийские бегуны на десятку, а то и безнадежно отваливаясь в хвост пелотона после горного тягуна-подъема, как велосипедисты на «Тур де Франс», передвигались отрядные дни по августовскому календарю 78-го года. Отгулялись и миновались и День смеха, когда на утреннем построении отряд чуть не вымер от удивления после данной командиром команды «Кто вчера нарушал сухой закон, — шаг вперед!», а вперед шагнули только я, мастер и завхоз, Вовка переспросил «Все?», и больше никто не шагнул, а он и говорит: «Тогда так — эти похмеляться, а остальные — на работу!», и мы втроем вытащили из-под курток заранее припрятанные бутылки и глотнули из горлышек, и День кулинарии, когда смущенные нашим юмором немцы без улыбок сожрали круто пересоленный компот, а я потом не смог съесть столь же могуче переслащенный немчурой томатный суп, и День строителя, когда возвращавшийся с шашлычного пикника в недальнем лесу отряд видел в освещенном окне, как уморительно метались и прыгали я и Безумный, решившие, упившись предварительно до сшибачки, сыграть в настольный теннис, и, ни разу не попав по шарику, обваливались на стол и на пол…
Происшествий там, где вынужденно прикидывавшаяся шоссейной русско-советская дорога заканчивалась навсегда, а асфальт на крыши все привозили и привозили, не было, в общем. Серьезно мы пуганулись только раз, когда после работы не вернулся рыженький вечно небритый немец Гюнтер. Его безуспешно искали по кустам и оврагам и милиция, и комсомольские активисты до тех пор, пока он с прусской педантичностью не вернулся к отбою сам, правда — в дупель. На следующий день выяснилось, что молодой бульдозерист Слава, работавший неподалеку от нас, долго и тайно устанавливал приятельский контакт с Гюнтером, мечтая пригласить его к себе домой и показать семье настоящего живого иностранца. Гюнтер никак не мог взять в толк, чем он так провинился, что получил от немецких комсомольцев строгий выговор с предупреждением, — ведь он честно общался с пролетарским представителем народа-победителя в самой свободной и демократической стране мира. Наверное, Гюнтеров этот порыв малой каплей влился в то цунами, что порушило потом Берлинскую стену, — кто его знает, но это действительно было потом.
А вот что еще было до того и потом, и тут тоже были всякие капли, не первичные коацерватные, конечно, но, в общем, животворящие, в рамках обмена жидкостями, и слезные, и от смеха даже. Помните, как стебанулся мастер-Серега над толстопопой Зиги? Ну вот, — прошло два года, мы уже были на пятом курсе, поднимаюсь я по замызганной институтской лестнице на романо-германский факультет, на кафедру немецкую, за каким-то нафигом, стоят немецко-французские девки, знакомые по отряду озерскому и по другим безобразиям, курят болгарские «ВТ» дымно, гогочут с гарпиевым клекотом. «Иди, — кричат, — сюда». Иду. Суют мне письмо и фотографию. «Зиги, — говорят, — прислала, смотри, — говорят, — младенец какой клевый». Смотрю — ах ты, господи, младенец-то — вылитый Мишка Орловский, только маленький очень, но — не перепутаешь: морда, нос, шевелюра, — ну, я тебе дам! Тут Мишка показывается, я воплю восторженно: «Мишка, гляди скорей, письмо от Зиги, дитенок-то твой!» Реакция Мишкина была неожиданно агрессивной: «Ты что, с ума сошел, что ли? Откуда мой? Да я эту Зиги жопастую пальцем не тронул, да у меня тогда Вика была Саус, с физвоспитания, не помнишь, что ли, дурак?! Вечно она еще есть хотела…» Ну, нет так нет, мое какое дело? А Вика, да-а, хороша была, ценить достойно было некому…
Прошло еще четыре года, — мы с Мишкой вместе служили в армии, приятельствовали по-прежнему, потом Орловский устроился служить в самую-самую организацию, все хвастался. И вдруг — пропал, пропал как есть, — так неожиданно завершается водка в большой бутылке, так гаснет центрально отрубленный свет на даче зимним вечером, так иссякают дождевые струи из грозовой июльской тучи. И еще два года прожились, — встретился мне Мишкин бывший сослуживец и рассказал, что уволили Мишку, да еще партийным строгачом уснастили в дорожку. Начала, как оказалось, Зиги Мишку разыскивать и разыскала: младенец-то рос, пить-есть всем надо, в ГДР — тоже. А Мишка то ли не хотел отпираться, то ли не смог, — письма, говорили, какие-то его были предъявлены… А по тем временам — связь с иностранкой, да проявленная нечестность при оформлении на службу, да членство в партии… Хотя уже и тогда можно было на это все плюнуть и забыть, — с кем чего не бывает? Не поэтому пропал Мишка из телефонной книжки и с линии горизонта. Кому угодно он мог бы впаривать насчет трагической истории любви с таинственной заграничной девой, не мне только. Он-то, Мишка, помнил про Зиги и детскую сантехнику, знал, что и я не забыл, — неудобно ему было, да и длинный мой язык особого доверия ему не внушал. А и грешок передо мной за ним был непроплаченный, а за всепрощением — это не ко мне… Правда, и себя прощать я никого не неволю, — незачем.
Мишка, вдруг прочитаешь, — звони, я тебе про себя такого порасскажу — тебе тоже будет над чем посмеяться!