Под дых
Он сам потом рассказывал мне, что, сидя в пыльном институтском коридоре душным июльским утром и ожидая очереди на собеседование, озирался по сторонам в поисках своего реального, настоящего конкурента на экзаменах, а заранее обреченные им на неуспех симпотные и просто девицы представляли интерес только натуральный. Конкурс был высокий — двадцать на место, но мужеский пол даже на английско-немецком факультете педвуза ценился, поэтому когда Мишка Орловский увидел меня, всего такого, по его словам, высокого, с умной наглой мордой, строгим и ласковым одновременно голосом командно интересующегося «кто тут последний», то сразу определил в соперники, оказал такую честь. И я выхватил из окружного мельканья его немного филиновый из-за толстых очков взгляд, но о конкуренции не размышлял, заранее зная, что поступлю. Мишка знал то же про себя, так что эта его байка — просто кокетливая приятельская любезность. Знакомиться до экзаменов нужды не было, а после них декан определила нас в одну группу из-за того, что «обоих сильно перли по партийной линии», как сказал Мишка за кружкой пива в подвале Доброслободской бани, ближайшего к институту учреждения пролетарской культуры. Напротив бани было тоже культурное заведение — кожвенлечебница, с желтого забора которой, предупредительно подернутого чарующе декоративной колючей проволокой, хрипло орали отловленные Мосгорздравом закоренелые сифилитики. «Студент, эй, брось папироску страдальцам». Мы начали учиться языкам, и единственное отдаленное омрачение наших светлых перспектив проистекало из отсутствия в институте военной кафедры.
И я, и Мишка были из очень небогатых служилых семей, и в Средние века страждать бы нам помощниками младшего оруженосца без надежды на собственный герб и хоть ползамка. Выгодная женитьба на цековской, предположим, дочке — вещь, конечно, возможная, но только в чистой теории — кастинг в зятья папиков жесток, как непохмеленный бомж, да и невесты на факультете крутили социально исключительно бесполезными задницами, кроме нескольких, к коим можно было протолкаться лишь с тремя слоями тефлоновой смазки. У Майка имелась драматическая, со школы еще, невеста, а я стал заниматься комсомольскими капустниками, стройотрядами и колхозными картошками, а также преферансом и портвешком со старшекурсниками. Деканат тактично и приватно критиковал меня только за последнее, остальное нареканий не вызывало, и я был на виду у начальства, стремясь, не шибко, тем не менее, к начальному оруженосству. Первый курс проносится, как трещащий сквозь чащу и кусаемый за ляжки гончими олень, утомленный к финишу забега до безразличия к тому, застрелит ли его ноттингемский шериф или браконьерствующий безродный йомен. В первое студенческое лето я поехал в стройотряд, а Мишка — куда-то в Прибалтику с невестой, где он мог щегольнуть приблизительным знанием пары десятков польских фраз, считая себя потомственным шляхтичем. У меня насчет его шляхетства свое мнение было, но по этому вопросу мы не спорили, как и по множеству других, и вообще весь второй курс неразлейводствовали. Наши приключения факультеты пересказывали, как школяры младших классов царскорежимных гимназий Майн Рида и Буссенара. Эскапады после Дня донора или, например, как Майк убедительно изображал целинный трактор на тротуаре у метро «Университет» после гулянки в «Яхте» на Елоховской — это знали все. Пролетел ласточкиным полетным изломом студенческий сезон 77/78, я опять поехал в стройотряд, уже начальничком, а Мишка — в Пицунду, и это значило, что мы вместе попадем в осенний колхоз, — я как командир факультетского отряда, Орловский — простым бойцом сельхозфронта, поскольку стройотрядовской отмазки у него не было.
К началу осени я совсем не помнил про красотку, учившуюся курсом старше, два-три раза удостоившую меня в июне предварительным собеседованием на нейтральные темы вроде «а где живешь», «а чем твой папа занимается» и «а где у вас дача». Округлая, дорого стриженая, вечно-крымско-загорелая чаровница ленивенько подбирала пажеский и кавалерский состав к предпоследнему своему курсу, но я по номенклатурным показателям не проходил, что огорчало, в общем. От огорчения, усугублявшегося накатами прочно усвоенного красоткиным гладким тельцем аромата «Клима», я и сглупил. Пытаясь осознать степень своего несовершенства, я правдиво ответил на вопрос, ко мне лично не относящийся.
— Слушай, а вы же с Орловским — приятели, да?
— Ну да.
— Хороший парень Мишка, да, веселый такой?
— Я тоже, знаешь, не меланхолик, — огорчение сопроводилось проблеском ревности.
— Слушай-ка, а вот он рассказывал, что у него родители какие-то очень шишкари, ну, не как у нас с тобой, ну, ты понимаешь, — коварная прелестница была очень точна психологически.
— Не знаю, люди как люди, по-моему, — безразлично ответил я.
Что Майк посерьезу к ней подкатывался, я знать не мог, — в важных для него делах Орловский был предельно скрытен, и совершенно правильно делал, я понял это уж по прошествии времени.
Посреди деревни Рыболово стоял старый деревянный дом, бывший детский сад, состоявший из крыльца и трех больших комнат, в центральной из которых выгородили фанерой пару каморок — одну для меня, командира, вторую — для надзирающей преподавательницы, Надежды Ивановны. Она была 26-летней девой без шансов, дурочкой, верящей в должностной авторитет. Командир отряда отвечал за все — житье-бытье, жранье-спанье, капусту и кормовую свеклу, а за здоровье и жизнь отрядников — вплоть до уголовной ответственности. Ну, я и распоряжался, как мог. Девчонок было сорок, парней — восемь. И все шло как положено — работать никто не хотел, а я их заставлял, вечерами и ночами пили-гуляли, а я призывал знать меру, гуляя вместе, а Надежда Ивановна до поры помалкивала, сидя за фанерной стеночкой. Пару девчонок я отпустил в Москву, потому что родители привезли справки о чудовищных их болезнях. С одной из них через не достающую до подоконника беленькую занавесочку, заглядывая снаружи, меня видела приехавшая из Москвы с проверкой Надина товарка, постарше годами. Меня обязали постоянно находиться с отрядом в поле и категорически запретили принимать какие-либо отпускные решения без санкции надзирательницы. Двоевластие ничем хорошим разродиться не в состоянии, кроме бунта, нужны только повод и кто-нибудь, кому уже невмоготу.
Три недели картофельного бытия завершились, предстояло еще три. Уже были и подавленная мной девчачья забастовка с киданием в меня мокрыми от постоянного дождя штанами и телогрейками, и переброшенный через грузовик капустный кочан, превративший прямым попаданием личико одной из девчонок в синюшную вздутую физию, и много чего еще. В воскресенье одного из отрядных парней, Серегу, приехала навестить жена. Навестила, пора и в Москву. Начинало темнеть. Сергей подошел ко мне.
— Поеду-ка я в Москву, жену проводить, а?
— Серж, я тебя отпустить сам не могу. Ты же знаешь, что наша кошелка Надя мне запретила распоряжаться отпусками, знаешь ведь?
— Ну.
— Чего ну, иди к ней и отпрашивайся.
— Не пойду, она не отпустит.
— Что, я что ли должен идти? Могу и сходить, но результата не гарантирую.
— Да уж, она тебя не того, не приветствует.
— Иди-иди, скажи, жена, мол, темно, то да се, иди.
— Не, не пойду, так поеду.
— Тогда так, договариваемся: самоход. Меня спрашивают, где ты, я ничего не знаю. Потом помогу отмазываться, забито?
— Ладно, давай, пока.
Просыпаться в прокуренной до вони комнатухе без четверти шесть утра, еще темно, зная, что впереди неприятности, довольно противно. Я пошарил рукой под кроватью, вытащил полбутылки рому, которым исправно торговало сельпо, сглотнул дозу, вышел во дворик, сорвал яблоко закусить, продышался, закурил беломорину и проорал, что подъем, выдвигайтесь на зарядку, петушок пропел давно. Через четверть часа построение состоялось, и перекличка выявила отсутствие Сергея. Я делал лицо, жал плечами, заверял гневную Надю, что ничего страшного, разберемся. Надежда издала короткое шипение, которое возникает, если плюнуть на разогретую сковородку.
— Андрей, вы его отпускали?
— Нет.
— Нет, вы его отпустили, а теперь увиливаете!
— Еще раз говорю, не отпускал.
— Но вы знали, что он уедет, знали, знали!
— Знал, да, — она меня достала, и было мне уже все равно.
Так замирает на секунду, покачнувшись, бутылка на краю стола, так изгибались, сплетясь, Холмс и Мориарти на краю Рейхенбахского водопада, так поднимаются перед решающим ударом на дыбы рыцарские кони, — неустойчивое, коротко говоря, равновесие. Надежда Ивановна уже открыла говорливую пасть, чтобы сказать, что будет жаловаться в деканат и что только она и т. д., но тут заговорил Мишка.
— Командир, зачем же подставлять Серегу, — вкрадчивым до ненавидящего полувоя голосом сказал он. — Мы слышали, как ты его отпустил. Чего ж теперь отползаешь?
— Да, да, слышали, отпустил, — подтвердили еще трое парней.
Народ пошел завтракать, а власть перешла к бунтовщикам во главе с Надей. У меня отобрали печать и листы нарядов, чтобы учинить проверку финансов, выселили из каморки, куда моментом вселились двое из подтверждавших мою подлость. Точный удар под дых, в солнечное сплетение то есть, заставляет глаза прилипать к очкам, а застонать можно только когда задышишь по новой. В такой примерно кондиции, постанывая и до невозможности выкатив изумленные глаза, я дождался вечера, когда хунта собрала заседание и решила, настрочив протокол, из командиров меня исключить и предложить факультетскому комитету прекратить мое комсомольское членство. Это было уже сурово, в рыцарское сословие с такой анкетной вмятиной на доспехах не попасть.
Мишкина каверза и победные его взоры были непонятны, но рефлексировать не хватало времени — надо было защищаться хоть как-то. Не учли путчисты только одного — девчонки-то им не поверили. По такой же схеме спасся в свое время Хрущев, послав к едреням решение Президиума ЦК вкупе с Молотовым-Кагановичем, собрал Пленум, где цекисты раскатали переворотчиков в тонкую оладушку. Прошли два дня, измучившие меня унизительным до тошноты презрительным безразличием бывших приятелей и вожаковствующего Мишки. Надежда Ивановна истекала ненавистью изо всех дырок, постоянно интересуясь, не отлыниваю ли я на погрузке картофельных мешков в утробы колхозных автотачанок, украшенных плакатиками с кличем выполнить и перевыполнить. Я даже похудел.
Когда приехала деканатская комиссия во главе с замечательной теткой Дубенец, меня попросили не вмешиваться. Оказывается, девчушки по тайным своим бабским каналам связи все уже рассказали кому надо. Декан вручила мне позолоченные шпоры, странно похожие на резиновую отрядную печать, и прочие командирские регалии. Надежду Ивановну тут же увезли в Москву, как товарища Дынина в «Добро пожаловать».
С Мишкой я не разговаривал до последнего вечера в колхозе, когда он подошел и попросил возможности объясниться. Я снизошел. Между нами стояла кастрюля с холодной вареной картошкой, бутылка, стаканы, за дверью шептались девчонки, готовые вмешаться, если мы станем друг друга убивать тупым кухонным ножом, которым резали соленый огурец. Орловский признал, что нарушил рыцарский кодекс, извинился, но вчинил мне встречный иск за создание помех его личному счастью с номенклатурной красоткой. Я вспомнил, и тоже извинился. Ножом разрезали еще один огурец.
Мы приятельствовали и потом, до конца института, и потом — полтора года в армии, и еще потом после армии, но ни он, ни я ни разу не показали друг другу спину — мало ли что.