Книга: Вербалайзер (сборник)
Назад: Семь дней старого года
Дальше: Рыбачки

Алкина карьера

Бабка помирала долго, нудно и неинтересно, — года два; надоела Алке до беспредела кашлями, стонами-храпами и запахом, тяжко и привычно расползавшимся по всей квартире, стыдными от соседей пыхами заполнявшим лестничную клетку, когда открывалась входная, обитая давно изодранной коричневой клеенкой, дверь. Так-то Алка была девчонкой доброй, но ночевки в комнате с прокисшей в своих болестях старухой, — как в середине весны прокисает на дне осклизлого бочонка недобранная с зимы квашеная капуста, заставляли складную, вертлявую внучку не помнить, что было у бабушки имя — Евдокия Харлампиевна, — бабка и бабка, и все.
Алка дома и во дворе, в школе была она и Аллой, и Аллочкой — училась прилично, не дерзила, слушала учительские лицемерные наставления смиренно, прикрыв ярко-зеленые красивые глазки густой ресничной тенью. К четырнадцати годам худенькое с младенчества Алкино тельце было на невнятном распутье — храня еще угловатую нимфеточную завлекательность, раздумывало как бы: не то сразу начинать округляться женскими прелестями, не то погодить несколько, подрасти, развернуть плечики, утяжелить узкую легкую кость и уж тогда обрастать молоденьким мясцом, трепетно, но не тяжко подрагивающим под тонкой одежонкой к великому искусу понимающих в этом толк. Одежа у Алки, действительно, была тонкая, холодная, на что плевать летом, когда всего-то и надо, что несколько маек, пара юбочек, да джинсы рваные, да трусишки на перемену. А с ноября, когда, проломившись между кварталами, начинает поземка скрести колючими космами по щербатым дворовым асфальтам, когда даже нажравшиеся замерзшими до смерти дворовыми котятами страшноглазые громадные вороны поеживаются, сидя на голых ветвях, то так, то эдак поворачиваясь под льющимися на Москву с арктической глобусной горки злющими ветерками, и низкое мглисто-серое небо не дает поднять глаз, — вот тогда Алка мерзла. Несыто кормленую дармовыми школьными обедами, супами из пакетов и приносимыми матерью с работы для нее и бабки вкусными объедками, ее не согревали ни пара бывших у нее курточек-обдергаек, ни подаренная соседями выношенная искусственная шубейка, ни даже полученный в школе по благотворительности хорошей вязки свитер.
Толкаться по прокуренным вонючим подъездам с дворовой компашкой девочка Алла не очень любила, хотя там и было гораздо теплее, чем на улице, — насосавшиеся дешевого пива пацанчики точно так же неотвратимо и дружно, как неизбежно и солидарно бегали писать в подвал, начинали после первого отлива тискать девчонок, и ее тоже. Не то чтобы это было ей совсем неприятно, — что-то такое щекочущее изнутри она ощущала, когда, вроде как защищаясь, сжимала ногами цапающую промежность мальчишескую руку, но в общем было просто больно, на бугорках островатых пока еще грудок с розовыми некрупными сосками почти всегда оставались синяки от хватких и неумело-жадных пальцев. Сидеть дома было тоже противно, чего там делать, разве что уроки на засаленной кухне, а в комнату матери дверь всегда была заперта, когда матери не было дома, а когда была, хоть это случалось и не очень часто, то ходу Алке в эту комнату не было и подавно, — там пили, орали и спали с матерью разные мужики, иногда по одному, а иногда — двое, трое, и «подруги с работы», как их называла мать, бывали нередко. И с ними мужики делали что хотели и на что у них, чаще всего опившихся, хватало сил. Что они там все вместе сопели да крякали, Алка представляла себе вполне даже конкретно, зримо так представляла, — какие там секреты, по видику у подружек позажиточнее смотрела многажды, но там это все было какое-то цветное-красивое-вкусное, с криками-стонами, с музыкой, удобной мебелью и ярким светом, а происходившее в материной комнате виделось девочке серо-сизым, в густом табачном дыму, с водочной и прочей от потных мужских тел вонью, — неприятно. В яви она тоже видела, в подъезде, где, напоив девчонку чуть постарше нее, трое парней перегнули ту через лестничные перила, стащили джинсы и, расставив ее ноги через две ступеньки, друг за другом отымели, поспорив еще, кто первый, или как ее знакомая Вика, от которой кобенящийся мальчишечка потребовал доказательств безграничной любви в виде немедленного минета, встала на коленки среди семечковой шелухи, окурков и пивных пробок, прильнула, закрутила и задвигала головой и плечами, и как потом парень этот в последний момент дергался всем телом, закатив глаза и втягивая воздух через стиснутые зубы, будто бы больно было. Сама Алка до сих пор не попробовала всего этого не потому, что не интересно было, — интересно, да ведь и отставать от подружек нельзя, а потому — боялась всяких ужасностей, набубненных ей бабкой в ночной предсонной темноте: про младенцев подкинутых, про носы отвалившиеся, про аборты кровавые тайные. Школьные антиспидовские ликбезы тоже успокаивали мало, пугали больше.
Мокрый холодный день в конце февраля не был бодр, не веселил, как радует хозяина тычущийся ему в лицо нос обрадованного пса, — он был похож на дохлую рыбу, выброшенную озерной волнишкой на плоский илистый берег, скользкую, никому не нужную. Кое-где поблескивали грязной водой предварявшие недалекий март лужицы, а в них то и дело отраженно возникали голубые сквознячки беспокойных перед весной небес. Алка забежала домой кинуть школьную сумку и поменять лишний раз прокладку, — год назад начавшиеся регулы еще не успели прискучить до незаметности, да и чистоплотна была девчонка, брезглива даже. Вымыв совсем еще детские руки и сделав необходимое, Алка натянула джинсы с лопнувшей над острой коленкой прорехой, прошла в кухоньку, налила стакан воды из-под крана — пить хотелось. «Баб, ты как там — спишь?» — крикнула, не слыша привычного сопенья и пыхтенья бабкиного. Ответа не было, и Алка из крохотной прихожей заглянула в проем комнатной двери, — сама дверь отвалилась с петель пару лет назад и сейчас стояла у стены. Откинув последней судорогой лоскутное без пододеяльника одеяло на пол, всегда взбухшее, а теперь осевшее, как оседает на холоде подошедшее тесто, бабкино тело в длинной бязевой ночной рубахе лежало почти поперек кровати, — умерла наконец Евдокия Харлампиевна. Растерянно глядя на выпученные запрокинутой головой глаза и распахнутый беззубый рот, Алка спиной вперед отошла к входной двери, присела на деревянную скамеечку, внутри которой уж бог знает сколько времени валялись банки с высохшим гуталином и прочая древняя дребедень, выдохнула резко, опустила голову, обулась, стала завязывать мокрые шнурки на кроссовках, — куда бежать-то?
Куда — а куда бежим мы все в детстве, да и позже, что случись — к матери, к мамке, к мамаше, какая ни будь, — а в конечном-то варианте — к наипервейшей из всех матерей, к Деве Пресвятой, — о-ох, Владычица небесная, заступница наша еси… Не дожидаясь лифта, перепрыжкой через две ступеньки, оскальзываясь на лестничных поворотах, взрыдывая немного даже, Алка побежала к маме, к маме, да, хоть и не помнила девочка, когда она так называла ее.
Недалеко — два двора да через дорогу — чуть отступив и вдоль Варшавского шоссе стоит длинное, в три высоких этажа, сложенное пролетариями из плохого красного кирпича здание Варшавских бань, — мойтесь, работяги: ванн на всех не хватит, но не вшиветь же вам при советской-то власти, все для народа, вода горячая из кранов ломаных, да шайки из оцинковки, да простынки серые, да скамейки скобленые, да пространщики пьяные. Впрочем, будем справедливы — пространщики, а равно и пространщицы редко бывают трезвыми при любой власти, не только народной. Может, от того, что видят много разного чересчур, что нет от них телесных тайн, обыденно скрываемых всеми нами друг от друга, — мало ли, много ли, — век бы не видать… В начале 90-х, когда отдал народ свою власть самому же себе, неуемному, выкупили лихие люди бани неизвестно у кого, неизвестно кому пару раз продали, и стало в Варшавских как положено — номерки отдельные, пар хороший, обслуга ловкая, тайна вечная. Здесь работала подавальщицей Алкина мать.
За открывшейся тяжелой дверью Алку остановил здоровый парняга в черной форме с нашивками в желтых буквах — охранник.
— Ты куда?
— Тут мама моя работает, Власова Зинаида Григорьевна, — заготовленно оттарабанила Алла, тяжеловато дыша от недолгого бега по холоду.
— А-а, Зинка… Ну и что?
— Мне к ней — срочно… У нее мама только что умерла, у мамы…
— Чья мама? Померла?
— Бабка моя умерла, ну че ты тупишь, пропусти-и, не въезжаешь, урод, — перешла на привычный дворовый говорок и нажала грудью на охранникову ручищу Алка.
— Иди, что лаешься, на третий подымись, там спросишь, — охранник отвел руку, девчонка метнулась на лестницу в ковриках, а он, вслед не глянув, «ишь, — подумал, — худая, а сиськи ничего — есть…»
Толстая тетка на третьем этаже только дернула сросшимися с шеей и грудью квадратными плечами, кивнула туловом в сторону коридора, велела посмотреть в 16-м или в 19-м, что ли, — кто ее, лярву, знает, сама ищи. Войдя в 16-й, Алка проскочила небольшой предбанничек с висящими на вешалках серыми милицейскими бушлатами, заглянула в следующую комнатку. За столом с несколькими бутылками и кой-какой закуской сидели четверо средних лет мужиков, обмотанные простынями, кто под животом, а кто и по подмышки, и две женщины, растрепанные, полуголые, пьяные. Один из мужиков был участковый Лайкин Федор, Алка знала его и по школе, и по дворам, одной из женщин была ее мать, Зинаида. Все смотрели на нее, на Алку.
— О-о, блядское пополнение прибыло! — оскалил красный под небольшими усами рот участковый. — Чего тебе?
— Мама, бабушка умерла…
Зинаида, сидевшая подперев рукой красивое еще, но опитое отечное лицо, только моргнула.
Щуплый мужчинка напротив Лайкина зазвенел бутылкой о рюмки, разлил, привстал согбенно, сделал серьезное лицо, покивал остальным.
— Помянем давайте…
— Ладно, Зинка, не тошнуй, померла — так похороним, — сказал добродушно и безразлично Лайкин, явно он был здесь главный. — Поможем, щас, я позвоню только…
Ночью, после того как санитары труповозки вынесли из квартиры в стянутых кулем простынях застывший труп, Алка уснула на кухне, составив два стула и табуретку. Назавтра она не пошла в школу, а прибиралась в материной комнате и в своей теперь — без бабки. Мать и три ее знакомые тетки варили холодец, резали что-то, смеялись, как бы и не к поминкам готовились, выпивали, но не допьяна. Следующий день до середины — морг, Донской крематорий, Алка поплакала, промочила ноги, сильно замерзла; дела до нее никому не было. Отогрелась она только дома, когда одна из гостевых баб заставила ее выпить сначала рюмку вина, а потом другая — водки. Стало ей изнутри тепло, она плотно поела, сидела за столом, задремывала.
— Ой, Федор Никитич, не знаю, как тебя и благодарить, — без тебя не справилась бы, нет, — пьяно кокетничала Зинаида. — Спасибо тебе, дорогой мой, — лезла через стол целоваться, задевая животом рюмку, рюмка падала…
— Ничего, ничего, поблагодаришь еще, — понятно для Алки подмигивал участковый никому и всем сразу, — я напомню…
Закончили, наконец, гулять. Подружки оттащили бесчувственно тяжелую Зинку в ее комнату, положили на кровать, накрыли одеялом, не сняв платья, хлопнули дверью. Алка, дремавшая за столом, привалившись головой к кухонной стене, очнулась от этого хлопка.
Спать на кухне, как вчера и позавчера, после поминок было невозможно. В комнате на своей постели рядом с кроватью, на которой умерла бабка, не хотелось все-таки — страшно же. Алка оставила включенным свет в прихожей, — желтое косое пятно на полу и четко видимый проем отсутствующей двери успокаивали, — разделась и улеглась, умостилась, замерев. Тихо шуршала на стенке красная секундная стрелка картонных часов, оторванных пару лет назад от настенного календаря. Форточка на кухне была открыта, но сильный ветер в окна, казалось, только вбивал поглубже вовнутрь квартиры тяжкий дух пересидевшей пьянки — раскисшего в тарелках недоеденного, сплюснутых в масло консервных банок окурков, сивушного оттяга дешевой водки.
Часов около шести утра, когда темень на восточной стороне неба начала набирать свет, входная дверь в квартиру открылась, — опустить задвижку хлипкого замка никто не вспомнил. Вошедший, среднего роста мужчина, двигался настолько плавно, что, казалось, возникший сразу сквозняк пригибает его тело из стороны в сторону, справа налево, вперед и назад, — так идут сильно пьяные или умалишенные, которые видят где-то там, перед собой, то, что совершенно не видно всем остальным. Явно этот человек хорошо знал, куда идет, — он сразу свернул направо, прошел в кухню, налил полстакана из початой бутылки, пошевелил беззвучно губами, выпил без выдоха, как пьют воду в жару — большими глотками, вытащил из мутной банки мягкий маринованный огурец, укусил и бросил остаток на пол, вытер обожженные уксусом растрескавшиеся пальцы о фуфайку на груди. Потом завинтил бутылку, из которой наливал, сунул ее в отвисший карман длинной синтетической куртки, в другой карман положил неоткрытую банку шпрот. Сев на табуретку, мужчина достал откуда-то изнутри своей одежды сигаретную пачку, закурил. Мутные его глаза под густыми бровями, слегка косившие, смотрели никуда, — взгляда как такового не было, зрачки в карей радужке похожи были на крошечные угольки, постепенно растворяющиеся в разлитом машинном масле. Докурив, человек встал и пошел к выходу, но возле двери, как бы вспомнив что-то, одним движением сбросил с когда-то сильных плеч куртку, сделал три коротких шага и упал на раскинувшуюся во сне Алку. Она очнулась, уперлась руками в темное против света лицо, успела увидеть высокие скулы и сильно свернутый набок сломанный нос, — но тут колени мужчины проскользнули по простыне, он упал вперед и теменем въехал в Алкин подбородок, сразу отправив ее в глубокий нокаут, — тело девчонки обмякло, упали руки, слегка только ободрав щеки напавшего. Мужчина, не поднимаясь, несколько раз сильно ударил Алку в левый бок и в живот, «Зинка, — проклекотал, — сука, догнал, блядь, догнал…» Что-то он еще бормотал, насилуя, а потом поднялся, заправился-застегнулся, надел куртку и ушел, не закрывая дверь, — ее притянуло к порогу сквозняком.
Минут через двадцать Алка выплыла из обморока и задохнулась от страха, голоса на крик не хватило, сжатое спазмом горло пропустило только ожегшую глотку рвоту. Схватившись за растерзанное межножье, Алка, растопырив пальцы, поднесла руку близко к лицу, поглядела в полутьме, — ладонь была в засыхающей уже крови, согнулась через живот посмотреть, — увидела темные пятна на простыне, поцарапанный выше лобка живот, заплакала со стоном, уткнулась в тощую подушку, — что ей было еще делать? Да и больно было…
Сначала Алка хотела разбудить мать, но быстро сообразила, что ничего не втолкует не проспавшейся еще Зинаиде, — побежала в душ, а вымывшись поняла, что не объяснит и потом. В промежности и внутри саднило, Алка намазала все каким-то старым кремом с подзеркальной полочки в ванной. Стало было щипать, но прошло. Оделась. От тоски и обиды надо было как-то избавляться, «иначе — только в окно», подумала, пошла на кухню, плача все еще, залезла в столик, куда — видела — убирали купленную позавчера водку, пошарила рукой, наклонясь, но не приседая, чтобы не потекла опять алая кровка из надрывов, достала бутылку. Она пила третью большую рюмку, запивая выдохшимся лимонадом из пластиковой бутылки, когда на кухню вошла Зинаида.
— Ты что, дура, творишь? — просипела она застуженным на похоронах горлом. — Все бабку поминаешь, что ли? Тебе кто пить разрешил?
Алка не ответила, — влажная мгла уже заволакивала ее затылок, колотившееся сердчишко забилось ровней, случившийся кошмар отваливался куда-то в небытие, — да и был ли он — боль уже почти прошла, жалко, конечно, что так вот, да ведь чуть раньше, чуть позже — не убежишь…
Похмелившаяся мать прошлепала сальными тапками в Алкину комнату, включила свет, покосилась на скомканную простыню — «сама стирать будешь, неряха херова, течку не чуешь — у-у, дура», — полезла копаться в древнем платяном шкафу. Среди раскиданного по кровати барахла и всякой дряни со шкафных полок лежал целлофановый пакет с какими-то ветхими бумажками — Зинаида искала бабкину сберкнижку или хоть что-нибудь ценное, — мало ли что старуха заныкала… Вытащив почти машинально пару верхних листков, Алка поглядела на них и на одном, оказавшимся старой фотографией, между драненькой телогрейкой и тюремного вида шапкой увидела лицо — то самое, с высокими скулами и кривым носом, моложе только.
— Кто это? — взвизгнула она, протянув карточку матери.
— Чего орешь-то? Где? А-а… Папаша это твой, вот кто, наркота долбаная… Погляди, погляди, сдох уж небось где-нибудь в подвале, сволочь…
Алка так ничего и не рассказала матери.
Прошел год. Алка продолжала ходить в школу, Зинаида стала пить еще больше. В темной тесноте подъездных тусовок начала выпивать и ее дочь, — все ей казалось, что после случившегося другого лекарства от засердечной ломоты нет. Алка больше не сопротивлялась, когда знакомые мальчишки при случае задирали ей юбку или небритыми подбородками царапали выросшую грудь. Пару раз по летней поре, когда земля под травой не холодит, а греет даже, она позволила ребятам постарше повалить ее и растянуть длинные ноги в стороны, согнуть в коленях, — ей было почти все равно, ничего, кроме быстрых коротких толчков, жмущей тяжести неумелого тела и горячечного пыхтенья, Алка не чувствовала. Женское ее естество скукожилось до совсем уж незаметности, — так полезший было из набухшей почки смородиновый листок обжигается ночным апрельским заморозком, вянет. И много, много надо то солнца, то дождя теплого, чтобы начал на этом же месте жить новый лист, чтобы выбросилась из младенчески морщинистых складок тонкая ягодная гроздь.
— Пойдем-ка, пойдем, милаха, щас я тя как раз и поздравлю, давно собираюсь, — сказал и повторил еще, когда тащил пьяную Алку за ухо из подвальной кафешки на Нагатинской, участковый Лайкин.
Компания, из которой Федор выдернул девчонку, только заворчала, опустив головы, — участковый был известен — бил чуть что без пощады, калечил, не стесняясь. Он был сердит — 8 Марта любые происшествия на участке были ни к чему, пришлось и самому быть на обходе. Выйдя на пахнущий близкой железной дорогой воздушок, Лайкин развернул Алку лицом к себе и от души хлестанул пару раз по щекам, больно.
— Ну-ка, руки, руки покажи, — потребовал Федор и вздернул рукава Алкиной куртки, — руки были чистые, без синюшных укольных дырок, в синяках только.
— Не колешься еще, нет? Так жди, начнешь скоро…
Алка заплакала.
— Ты вот что, подбери нюни-то… Я тебя жалею… Пропадешь ведь так… Что молчишь?
— Чего говорить-то? — пробормотала Алка, глядя в сторону.
— А вот чего — ты паспорт получила?
— Нет еще, мне шестнадцать через два месяца…
— Так, значит. Я смотрю, ты по мамкиной линии пошла — пьянь-гулянь, — не годится. Или бросишь это дело, или в колонию отправлю — смотри. Завтра зайдешь ко мне в отделение, в три, поняла-нет?
Алка покивала, вытерла лицо грязноватой ладошкой. Лайкин ушел, а она вернулась в подвал.
На следующий день, придя в отделение, Алка с полчаса сидела у кабинета участкового, отупело поглядывая на проходивших по коридорчику людей. Пьянка накануне была долгой, а потом еще и возня чуть не до утра у нее на квартире, — Зинаиды дома не было, она и вообще в последнее время приходила нечасто. Кто Алку и двух еще девчонок тягал прошедшей ночью, что там было, чего не было — и не вспоминала.
Дверь приоткрылась, выглянул участковый, «заходи, Чижова», — проговорил, набок наклоняя красномордую башку.
Сам не садясь и Алке сесть не сказав, Лайкин вынул из обшарпанного своего стола картонную папку со штампом и надписью, помахал ею перед девчонкиным носом.
— Здесь вот у меня списки — кого из города вон… А ты туда же — спиваться…
— Да не спиваюсь я ничего… Так…
— Чего так? Чего так? Что ты мне тут?
— Да ничего я, молчу.
— Вот и помалкивай, пока не спрошу. Значит так — лечить тебя надо, лечить, дура малолетняя…
— От чего — лечить?
— От пьянства и блядства, вот от чего! Молчи, сказал…
— Так я же…
— Так, слушай сюда. Вот тебе направление — поедешь завтра в Пушкино, там — клиника, зайдешь к Иванцовой Галине Аркадьевне, отдашь ей бумагу, она скажет, что дальше.
— А школа — как же?
— Ты опять? Со школой я договорюсь. В Пушкино — с Ярославского, минут пятьдесят ехать, чтоб там была к десяти! Адрес — в направлении, найдешь, не маленькая… Все, иди отсюда, иди, некогда мне…
Не оставив матери даже записки, Алка уехала в Пушкино. По дороге, глядя в закопченное зимой окно электрички на скучную мартовскую сырость, она ругала про себя приставучего зануду участкового, но все же, думала, он, Лайкин — добрый дядька, заботливый.
Через путаный пушкинский переход под железнодорожными путями Алка попала на привокзальную площадь, свернула, конечно, не туда, но на близком рынке бабки с мешками семечек и всякой торговой мелочью подробно рассказали ей, как и куда идти.
Среди странных в городе сосен, чуть в стороне от изгибающейся дугой гладкой дороги, за хорошим забором увидела Алка трехэтажный бревенчатый дом, позвонила у ворот, показала бумажку, ее оглядели и пропустили. У дверей постояла немного, стесняясь, но — вошла. Мужичок по ту сторону дверей, толстенький, в мятом костюме, посмотрев бумажку, сказал Алке идти на второй этаж. Она и пошла. Там позвала ее сладкая тетка, взяла у нее бумажку, записала что-то куда-то, отвела потом в небольшую уютную комнату, велела устроиться и ждать.
А через два дня к участковому Лайкину заглянул паренек неприметный, отдал конвертик, «за двоих» — сказал и пропал…
Алку несколько раз осматривал врач, брал кровь и мочу на анализ. Кормили вкусно и сытно, мыли и парили в бане, водили в солярий и к парикмахеру, — девчонка удивлялась таким на себя расходам, но терпела: кто его знает — может, так и надо… Неделя минула незаметно, и к Алле в комнату зашла та самая женщина, что приняла ее в этом доме, Галина Аркадьевна. Восковое гладкое лицо ее было спокойно, в строгих глазах бегали огоньки от многих в жизни удовольствий.
— Вот что, Алла, кстати — доброе утро, я принесла тебе недельный счет за услуги нашей клиники…
— Доброе утро… Счет?!
— Ну да, а тебя не предупредили разве?
— Нет…
— Ну и как же мы будем решать вопрос? — ласково улыбнулась Галина Аркадьевна.
— Какой вопрос? — начав уже догадываться, что к чему, на всякий случай спросила Алка.
— Ну, так я вижу, ты — девочка неглупая, поэтому буду с тобой говорить прямо. Сама понимаешь, никому на этом свете ты не нужна, какая есть, ничего не знаешь, ничего не умеешь, и шансов чему-нибудь толковому научиться у тебя нет… Деньги, на тебя потраченные, тебе сроду не отработать, поэтому…
— Проституткой?!
— Не груби, а то жрать не дадим. Или позову сейчас ребят из охраны, так они с тобой пару часов — во все дырки, а потом еще и выпорют… Не груби.
— Ну и что? Ну и что?
— Ну вот, я же и говорю — тебе не привыкать. Наш врач тебя посмотрел, половой жизнью ты уже давно живешь, паспорта у тебя нет, тебя вообще как бы нет… Выбросим — не найдет никто. Здесь в Серебрянке, в реке, знаешь таких мешочков сколько… А будешь работать — и жить хорошо будет, и денег накопишь. Проститутки — это кто от Кольцевой до Мытищ вдоль дороги стоит, ляжки морозит…
— Работать?
— А ты думала? Еще учиться придется…
— В школе?
— А как же — в вечерней, рабочей молодежи, без отрыва от производства! — Галина Аркадьевна посмеялась, похлопала Алку по плечу, опустила руку на грудь, прихватила. — Давай-ка, раздевайся догола, накинь халат купальный и пойдем со мной.
— Куда?
— За кудыкину гору. На урок, — давай, давай, не тянись, ты не одна тут такая…
Разговор не испугал Алку и не обидел, — что она, кроме обид, видела-то? Она успокоилась даже — стало понятно, какой будет жизнь, пока, во всяком случае, — руками-то работать хуже небось… А так — хоть не даром давать…
На первом уроке, после очень горячей ванны, с Алкиным телом занимались сама Галина Аркадьевна и крупный немолодой мужик. С телом, да, — самой-то Алки — души ее — не было там; где она блуждала тогда — бог весть, но не было, иначе не снести б стыда. Моясь в душе после урока и чувствуя — вот странно-то! — не только усталость, а и крепкую бодрость, и легкую приятную боль в анусе, Алка крикнула через полуоткрытую дверь курящим в креслах Галине и мужику: «А платить сколько будут?» — «Тебе хватит», — ответили ей и «Класс девка! — Вот сучка!» — сказали друг другу. А потом, еще через неделю многих уроков, Алка начала работать. Она пока не успела понять, что стала очень красивой.
Давно-давно, когда пролетарии еще верили в справедливость и мудрость захватившей власть кровавой банды, причем — по правде-то говоря — таковы все правящие банды, им, пролетариям, внушали посредством лагерей и песенки, что труд «есть дело доблести и дело славы». Внушили. Пролетарии — люди скромные, — они решили в герои и к славе не рваться, — заставить их трудиться было очень трудно. Они начали потихоньку работать, только когда стало ясно — речь идет уже не о славе, а о вульгарной жратве… У Алки стимул к работе был еще весомей — ей совершенно не хотелось в мешок под воду. Она не знала, что метод не нов, — так топили в Босфоре султанских гаремных жен, прискучивших, к примеру. Конечно, мешок в прозрачной босфорской воде на каменистом дне выглядит намного красивей, чем в непроглядно мутной вечно холодной жидкости подмосковной речки, да еще среди всякого набросанного пролетариями дрэка… Но той, что в мешке, — не все ли равно? Вот Алла и трудилась на славу.
Ей, конечно, повезло, как везет на первых порах почти всем красивым, чем бы они ни занимались. Алку вывозили на обслуживание только уже известных среднего уровня клиентов, — берегли возможную приму, давали обтереться, опыта и чутья набраться телесного, — так перспективным боксерам не выводят на спарринг могучих уличных драчунов; ждали случая. Бывшие пролетарии, ставшие сначала братками, а потом и бизнесменами, быстро познали законы деловой жизни, — так брокер ждет наивысшего подъема цены какой-нибудь сои, чтобы стремительно продать имеющееся. Алку не спешили продавать как имеемое.
Случай… Странное на слух, это слово происходит, наверное, из лексикона коновалов и прочих животноводов, — стоит только попробовать сменить ударение, как сразу все ясно: команда, приказ, отмашка: «СлучАй!». А уж в той работе, которую трудила теперь Алка, важнее слова, пожалуй, и нет, причем в обоих вариантах. Ближе к зиме пожилой клиент, из тех, кому не отказывают никогда и ни в чем, заказал хозяевам Аллы труппу из трех девиц для постоянного обслуживания, — чтоб ни с кем больше. Взрослые женщины уже не нужны были ему — неинтересны, хватит, — а до юных совсем пионерок он не выстарел еще необходимо. Хотя, закажи он целиком пионерский отряд имени Маши Порываевой, — доставили бы в комплекте с горнами и барабаном. Что-то такое Алка слышала и о детской «клинике»…
Мужик оказался строгим и привередливым, и не дай было бог девчонкам что-нибудь перепутать из желавшегося ему, — ругался и дрался безжалостно. Целых четыре месяца жизнь у Алки была невеселая, — хозяин выделял из троицы именно ее, и приходилось многажды чуть не вылизывать тонким язычком обрюзгшее и покрытое густым седым волосом тело, пока ее товарки барахтали друг дружку оттопыренно, напоказ. Бывало и наоборот, да по-всякому было, как только не было. Исторгая из себя, наконец, с большим трудом густое и клейкое, хозяин добрел ненадолго, и в такой как раз момент он и подарил Алку своему гостю, которому та понравилась чрезвычайно. Развлекая одновременно и владельца своего, и его гостя, кого-то важного, девчонки чуть не из кожи лезли, старались. Визитер с восхищением глядел на Алку, когда она вдруг оказывалась перед ним в рост, и на фоне огромных окон в заснеженный сад видны ему были изысканные, где плавные, а где еще и по-девчоночьи ломкие, изгибы и переходы ее фигурки. Хозяин, поймав раз-другой восторженный этот взор, сказал гостю, что, по обычаю, отказываться от подарка нельзя, и следующим утром Алку отвезли в Москву. Хочет она этого или не хочет, ее, конечно, не спрашивали, — работа такая: повысили в должности — трудись еще больше.
Новая жизнь — содержанки — понравилась Алке. Сергею Петровичу, Сереже, Сереженьке — ах, милый, ах! — всего-то было сорок пять, сорок пять свежих и живых, без питья и куренья, с частой сауной и австрийскими-швейцарскими горными лыжами. В бане Сережа парился с Алкой, а на лыжах катался с женой и детьми, троими. Это Аллу не расстраивало — наоборот, свободного времени больше, да и не замуж же за него идти, как и то, что был Сергей Петрович выраженный натурал, — притворяться приходилось разве что больше и натуральнее; чувствительность Алкиного тела развилась почти уже предельно, а вот чувственность — как пропала тогда, так и все: ау, кто это там в кино визжит и подвывает, — да прикидываетесь вы все небось, подружки…
Сергей Петрович был богат несчетно, поселил Алку в записанной на ее имя отличной трешке, в спальном, правда, районе, близко к своему семейному особняковому жилью, — время было дорого. За два года с приходящими учителями закончила Алка школу, получила аттестат, и паспорт ей выправили — честь честью — гражданка Федерации, мол, Алла Викторовна Чижова, будьте любезны. Отказа ни в чем не было, она быстро привыкла и к роскошному обиходу, и к прислуге на все случаи, и к тому, что Сергей Петрович, явно гордясь принадлежащей ему полностью такой красоткой, стал даже вывозить ее туда-сюда по мелочи, шокируя более чинных приятелей. Он разрешил Алке самостоятельно выезжать в город, лично убедившись в том, что машину водить она умеет: учили не за страх и не за совесть, хорошо оплачено — так надежнее! Свободой передвижения девушка не дорожила — куда? зачем? пусть возят лучше… И возили — шопинг, тренинг, спа-салон, то да се. Алка зрела, как зреет ранняя редиска в черноземной ухоженной грядке, крепенькая и сочная, укрытая до поры от лишних глаз. А когда та пора будет — она не задумывалась, жила спокойно, без души, да и без тела, если разобраться, — тело-то принадлежало не ей. А душа — что душа, и по телефону потрепаться не с кем, подружек ёк, Сереже некогда.
— Сереженька, ой, доброе утречко, когда же ты уехал, я и не проснулась даже… Ты позавтракал? — и вправду не просыпалась, — надо было бы, сам бы разбудил.
— Ал, ну ей-богу, что звонишь, позавтракал, я в самолете уже.
— Ну не сердись, я — все уже. Я только спросить хотела, можно я «Инфинити» возьму, мне на «ТТ» неудобно — ножки же длинные…
— Возьми, возьми, только левую ногу под жопу засунь, а то как прошлый раз — на все педали сразу…
— Ну почему «под жопу» — как не стыдно?
— Ну ладно, ладно — под попочку… А куда ты?
— Так, покататься, — скучно же, ты же уехал…
— Ты смотри, поаккуратней. Послезавтра приеду.
— Пока, целую.
По Косыгина и через Университет Алка вырулила на гору над рекой, вспомнила про Серебрянку в Пушкино, засмеялась, — мешок ей уже не грозил. Под распустившимися к середине мая липами она остановила машину, вышла и, пройдя между деревьями ближе к обрывчику, стала глядеть на город — мимо стадиона и башен Новодевичьего. Закурила тонкую сигарету, хотя Сергей Петрович и запрещал настрого. Ветра не было, солнце прогрело свежие листья до запаха, далеко внизу переливчато светилась Москва-река, — жалко, что не видит сейчас Алку никакой живописец великий: с нее бы писать Весну Московскую — с невинно-блудливыми громадными зелеными глазами, пухлогубую и тонкобровую, с пшеничными длинными волосами, с чуть высокими скулами, стройноногую и полногрудую — 92-59-89, — чистое золото, вот только пробу ставить негде. Да ведь не знает никто, да ведь она и сама забыла, да ведь и не сама же, да ведь и кому бы судить, — кто ж без греха?
Вечером уже, когда Алла от безделья сидела перед зеркалами, что твоя Оксана в мечтах о царицыных черевичках, позвонил Сергей, сказал, что задерживается дня на три и что она может прилететь к нему, а то и ему — скучно. «Могу, — подумала Алка, — чего ж не мочь… Спрашивает еще, — вежливый, а все равно: сказано — сделано, работа…» Она и не думала капризничать — так, взгрустнулось чего-то, — весна, что ли…
Алку благополучно доставили в большой город на Волге, где Сергей Петрович гостил по делам у владельца оружейного завода, — какие-то у них были общие металлические дела. Вечером был приемчик, где все на Алку ахали: мужики из зависти, присутствовавшие жены-дамы-персонал — тоже из зависти, но другой, с усмешками ехидными, сама она держалась очень скромно — пай-девочка, так положено. На другой день гулянье переместилось за город — баня, бассейн, ужин на открытой террасе. А потом гостям предложили пройти в тир — попробовать в деле продукцию, пострелять. Длинное и низкое бетонное здание, специально как тир и построенное, гулкое и холодное, обложено было с внешней стороны до середины стен дерновым накатом, внутри пахло чем-то кислым и плесенью, — Алке не понравилось сразу. Стрелять — понравилось, — плотные наушники гасили звук выстрелов, красивые гнутые линейки трассеров уходили в ярко освещенные мешки с песком за мишенями. Не попала, правда, ни разу. Перед мишенями выдвинулся зачем-то невысокий совсем заборчик — не заборчик, так, что-то вроде пластиковой ограды для клумб. «А теперь, мужчины, — сказал торжественно прилично уже накачавшийся хозяин завода, — постреляем по живым мишеням, проверим убойную силу. Дамы могут уйти и подышать свежим воздухом». Из дам в тире была только Алка, поэтому она осталась, — с кем уходить-то, да и как Сергей — не обидится ли? Ей кто-то из-под руки всунул армейский бинокль, «посмотри, посмотри — интересно», — шепнул. Решила — «зажмурюсь, ну их». Из боковой дверки возле мишеней кто-то выпихнул козу, Алка крепко сжала веки и задержала зачем-то дыхание, раздалось несколько выстрелов, она открыла глаза — разбитая могучими калибрами коза валялась под мешками, «фу, гадость какая!» — подумала Алка, но больше не жмурилась, видела, без бинокля, правда, появляющиеся кровавые кляксы на боках новых коз, а у одной — разлетевшуюся на брызги от удачного попадания голову. Ее тошнило, но тут Сергей Петрович кивнул ей, сказал: «Смотри в бинокль, сейчас я засандалю!» Привычка слушаться сработала — Алка углазилась в толстые стекла. «Ну, гад, ну — не дам ночью, не дам и все», — подумала только. Сергей приложился, целясь, и тут как раз опять приоткрылась сбоку от мишеней дверца, но выскочила оттуда не коза, а некрупный мужик в ватнике, схватил одну из убитых коз за ноги, хотел было потащить, — в него от неожиданности и засадил Алкин хозяин очередью из чего-то скорострельного, — наповал. Прежде чем грохнуться в обморок, Алла увидела в бинокле ощеренное лицо убитого, — она узнала и высокие скулы, и сломанный сильно набок нос, — это был ее отец.
Упав спиной назад, Алка сильно ударилась головой и не слышала, конечно, того, что говорилось вслед за случившимся.
— Вот идиот, что его вынесло, придурка? — спокойно, но с сердцем, сказал хозяин завода.
— А кто это? — спросил один из гостей.
— Да никто, нарк приблудный какой-то, за козами смотрел, видно, решил, что все, убирать вышел…
— Господи, да я же случайно, что же теперь? — ошалело проговорил Сергей Петрович. — Как же? А? — сильно побледневший, он не обращал внимания на валявшуюся рядом Алку.
— Да ничего, ничего, Сереж, да ерунда все, их знаешь здесь сколько ошивается, — вдоль дорог сплошная конопля, не переживай, ну не было ничего, не было, тут все свои… — успокаивал гостеприимец.
Он подозвал кого-то из своих и распорядился:
— Так, посмотри, чтоб никого больше не было — молчок, гляди мне, коз на мясо не брать, собакам скормите, а этого в мешок, да смотри, сначала в пластик заверните, чтоб не капало нигде, возьмешь сам катер и — в Волгу, к серединке поближе. Железок, смотри, в мешок набросай. Замойте там все по-быстрому!
Привезенный к середине ночи из города врач сказал, что глубокий обморок в сочетании с сотрясением мозга — не очень опасно, но неприятно, а потому он, мол, советует для Алки полный покой и отсутствие всяких внешних раздражителей, ну и — уход, разумеется. Наутро Сергея Петровича и Алку увезли на аэродром, и они на частном небольшом самолете улетели в Москву. Говорить Алке было запрещено, да и не с кем было, — кроме охранника, к ней никто не подходил. Сергея она так больше никогда и не видела.
В Москве ее отвезли на квартиру, где Алка неделю пролежала в постели, — врача вызвали из поликлиники. Потом к ней пришел начальник охраны Сергея Петровича, сказал, что девушка она умная, ему с ней всегда было приятно работать, но все на этом свете кончается и, если она хочет жить спокойно и вообще — жить, надо забыть обо всем и помалкивать, а так — ее никто не тронет, она ведь ни при чем, квартира остается ей, вот еще Сергей Петрович велел денег передать — да много, много, не волнуйся, на первое время хватит, а дальше пусть сама соображает, квартира в Москве — гонорар отличный, ну, будь здорова. Да, и вот еще — надо пойти в отделение милиции, от греха имя и фамилию, и паспорт тоже поменять, мало ли что — так ей же и спокойнее.
Через месяц Алка по объявлению в интернете нашла работу секретарши в солидной фирме. Начальник, поглядев на нее, сказал, что главное — ответственность и исполнительность, а печатать ее научат быстро. Странно, но после всего этого к Вере Ивановне Снегиревой, как теперь называлась Алка, вернулись ушедшие было навсегда ее сугубо женские деликатные ощущения, вернулись — да еще как, что она и проверяла многократно и голосисто, к своему и не очень многих мужчин удовольствию. Насчет души она мне ничего не говорила, «душа, — так она сказала, — это только мое, не трогай, не надо, вот остальное — ради бога, на здоровье». До последнего времени Вера так и работала в той фирме, вот только недавно начальник ее, Игорь Сергеевич, поехал на Новый год отдохнуть в Финляндию и скоропостижно скончался почему-то в Норвегии. Так что Вера теперь опять ищет работу. Если кому-нибудь срочно нужна очень красивая секретарша, могу дать телефон. Она еще и печатать умеет.
Назад: Семь дней старого года
Дальше: Рыбачки