Глава третья
ВЫХОД ТАМ ЖЕ, ГДЕ И ВХОД
1
Нелепо, конечно, но у Рыжука, а потом и у Рыжюкаса так сложилось, что его личные перипетии всегда как-то слишком зависели от жизни государства.
Отовсюду его вышибали. И всегда «в ногу со временем». И всегда ему с этим везло, правда, что называется, «от противного». Из-за врожденной способности любые неудачи повернуть себе на пользу, извлечь урок и вырулить на новую стезю.
Еще со школами ему повезло, когда из одной он вылетел, а в другую влетел – все из-за модных тогда идей о трудовом воспитании, «полученном» им в сжатом виде на заводе.
И в институте ему с первых дней, с первых шагов повезло.
2
Он приехал в Рязань в семнадцать лет.
Впервые войдя в просторный вестибюль Радиотехнического института уже полноправным студентом, первое, что он узрел, это огромное объявление, исполненное под плакат Моора: «Помоги!». Только вместо голодного мужика пальцем указывала прямо на Генса хрупкая чувиха в юбочке колокольчиком, удивительно похожая на Ленку.
ТЫ?
«Я за свободную любовь», – сказала Галка.
ЧТО ТЫ ДУМАЕШЬ ОБ ЭТОМ?
Если думаешь,
если не думаешь,
ПРИХОДИ В ИНСТИТУТ НА ДИСПУТ
Ауд. 407. Гл. корп. 19.00
СЕГОДНЯ!!!
И уж вовсе непонятной была подпись внизу: «Совет УК».
Вчера на площади трех вокзалов в Москве он случайно купил в киоске сразу три номера журнала «Юность». А потом, в очереди у билетной кассы и в поезде, с маху прочел «Звездный билет» Василия Аксенова.
Галка и свободная любовь – это как раз оттуда. Галка – это же Ленка: так похоже этот Аксенов все выписал, словно лично их знал…
Через полтора часа Гене уже выступал на трибуне ауд. 407 – большого лекционного зала, до предела набитого студентами и посторонними людьми из города, чему способствовало множество повсюду расклеенных объявлений.
Диспут начался с того, что какой-то зануда в коричневом двубортном костюме и цветной косоворотке (как Гене потом узнал, старший преподаватель кафедры истории КПСС) вышел к трибуне, чтобы по поручению парткома института «направить молодежную дискуссию в нужное русло».
Медленно и с расстановкой он молол что-то скрипучее о традициях великой советской литературы, на которых воспитывается наша героическая молодежь. Причем безо всяких там мелкобуржуазных так называемых свобод.
Слушали его плохо – даже хуже, чем он говорил.
Совсем плохо его слушал Гене, которому сразу не понравился его мешковатый коричневый костюм. Чем больше докладчик тянул резину, тем настойчивее Гене ощущал внутренний зуд. Резина натягивалась, он физически ощущал это напряжение, едва удерживаясь на стуле, который под ним даже поскрипывал.
– И очень стыдно, – говорил докладчик, – что молодой и, что греха таить, не совсем бесталанный писатель забыл все, чему учили его в школе и в комсомоле, и дошел до откровенной симпатии к какой-то дешевой московской штучке, к юной и бесстыдной поганке, готовой…
Дальше Гене не слышал.
Арбалет, заряженный Рыжим, выстрелил.
– Глупость! – выкрикнул он с с места. Все к нему развернулись. – Бред сивой кобылы.
Словно увлекаемый силой, определяемой законом деформации Гука, Рыжий вылетел, чтобы защитить от этого бреда себя, Галку, Ленку и их свободную от дурацких предрассудков любовь.
Его пламенная, хотя и сумбурная речь была встречена с восторгом. Диспут забурлил, как котел над костром, когда в огонь плеснут солярки.
Правда, какие-то люди (как Генсу потом рассказали, это были комсомольские активисты-физкультурники) попытались его с трибуны стащить, но Гене вырвался и гордо покинул зал. Следом за ним повалили и организаторы диспута.
Они и увлекли разгоряченного первокурсника в интимный закуток административной части здания, где в эту позднюю, неурочную пору одиноко гремела ведрами уборщица и тускло светилась лампочка дежурного освещения.
Здесь он был притиснут к подоконнику группой слегка заикающихся интеллектуалов в свитерах грубой вязки, по которым сразу можно было понять, что они и есть тот самый Совет УК, подписавшийся под объявлением с приглашением на диспут. Именно легкое заикание и грубой вязки свитера, как сразу догадался Гене, подчеркивали интеллектуальность организаторов только что сорванной им дискуссии о свободной любви.
Один из них, дипломник по прозвищу Жбан, пожал руку, поздравил с дебютом и представился ректором и председателем Совета общественного Университета Культуры. Тут же он задал нахохлившемуся Генсу, не думавшему ни про какой дебют, пару, как он выразился, вопросов, э-э-экзамен-н-напио-н-ного характера.
3
Эти вопросы, еще до ответа, определили судьбу Рыжего, как счастливый билет абитуриента определяет его жизнь. Генса спросили, что он знает про импрессионизм и кого из импрессионистов он больше любит – Ван-Гога или Г-го-гена. Его спросили, о к-ком из великих х-художник-ков надо знать с-студенту н-нашего вуза?
Не задумываясь, с трудом подавив в себе дрожь экзаменационного нетерпения, он выпалил полтора десятка имен известных художников-импрессионистов, не ограничившись Моне и Мане, Ренуаром, Писсарро и Дега, а, к удивлению своих новых знакомых, упомянув даже Сислея.
Затем, вполне уместно заикнувшись, что п-получилось у него к-как бы невзначай, Гене заметил, что, к его сожалению, ни Винсент Ван-Гог, ни Поль Гоген импрессионизм не представляют, хотя корнями и питаются от него, о чем он с удовольствием поговорил бы п-подробней…
Что до последнего вопроса, то на его взгляд, даже вопреки его личным с-симпатиям, – на слове «симпатиям» Гене заикнулся нечаянно, мельком взгрустнув и вспомнив почему-то Ленку – то он полагает, что нужнее всего было бы познакомить студентов современного технического вуза с творчеством Джотто и Мазаччо, потому что они внесли в живопись воздух, экспрессию и перспективу. И именно с них все началось с Возрождением у итальянцев, как позднее у французов все началось с Сезанна, да и не только у них…
Эта как бы вскользь оброненная ремарка относительно роли Сезанна произвела на всех убийственное впечатление.
Тут же, что называется, не отходя от кассы, Рыжук был определен на вакантное место – декана факультета живописи общественного Университета Культуры, с предложением в двухнедельный срок подготовить два сообщения для студентов Радиотехнического института: «Воздух, экспрессия и перспектива во фресках отцов Возрождения» и «Кафе „Ротонда“: Пикассо, Модильяни, Шагал».
Название тем Гене внимательно выслушал. Достал из кармана блокнотик, черканул, потом блокнотик деловито захлопнул:
– Отцов Ренессанса пожалуй…
После чего кто-то из Совета УК тоненько присвистнул, а Жбан, обратившись к компании, произнес раздельно, каждым словом как бы подводя черту:
– Ф-факультет. Живописи. Снял. Банк.
4
Гене удовлетворенно и не без важности кивнул. Ловко подавив в себе неловкость от собственного вопиющего самозванства.
С Ван Гогом – еще понятно, как и с итальянским Возрождеием. Две книжки про искусство он все же в жизни прочитал. Из-за Ленки и на слабо. А вот что касается Пикассо, то в кабинете брата он видел какую-то репродукцию и еще откуда-то знал, что Пикассо – «абстракционист», и у него было два периода: один розовый, другой, кажется, голубой. Ну а про Модильяни, Шагала и о кафе «Ротонда», он никогда, как, впрочем, и большинство его сверстников в то время, ничего не слышал. Багаж как бы легковатый, но Рыжук, никогда не страдавший излишней скромностью, был настолько всклокочен своим головокружительным взлетом, что тут же на все согласился, хотя не знал даже, что такое «декан».
Но знания, как известно, дело наживное…
Тем более что первым нашумевшим делом, в котором Рыжук себя проявил стала не лекция о «Ротонде», а выставка молодых художников-модернистов города, устроенная советом УК в фойе актового зала института… Выставка вышла шумной, народ приходил со всего города…
Именно в эти дни Никита Хрущев сходил на выставку в московском Манеже, покричал, потопал ножками, обозвал художников «пидарасами» – и страна в один день мобилизовалась на борьбу с тлетворным западничеством и модернизмом. В радиоинститут тут же примчались местные гэбисты и партийные начальники. Картины из фойе вышвыривали в окно. Гене с его новыми друзьями отчаянно и даже физически сопротивлялись, сражаясь за молодые таланты… Но силы были не равны, так как подвалил вызванный гэбистами батальон «любителей живописи» из десантного училища…
В результате, присовокупив к делу еще и историю с заграничной перепиской, первокурника Генса Рыжука, по заслугам отметив его активность в «студенческой самодеятельности», выперли из рязанского радиоинститута «за хулиганство, западничество и абстракционизм». Так по-хамски и начертав эту формулировку прямо поперек его аттестата зрелости.
И это обернулось везеньем.
5
Вылетев из института, Рыжук головокружительно вознесся: он тут же возглавил молодежный клуб при горкоме комсомола, где энтузиасты, но теперь не только институтские, а со всего города, продолжили борьбу за новые веяния.
Везенье тут не в карьерном взлете, а в том, что, когда пятнадцать лет спустя Рыжук уже известным журналистом приехал в город, то увидел, что «молодые таланты», в конце концов победив и заняв важные посты во всяких советах, комиссиях, горкомах и обкомах, оказались таким же замшелым говном, как и те старперы, против кого Рыжук с друзьями боролись. И как бы зря страдали. Ведь за бурную деятельность на городской комсомолько-молодежной ниве его выгнали, нет, не из горкома комсомола, хотя и оттуда его уволили, разогнав заодно и весь горком, а его вообще выгнали из Рязани.
– Как это могли выгнать из города? – Малёк посмотрела на него недоверчиво. Ей было скучновато. Но тут промелькнул интерес.
– Включай диктофон. Я расскажу тебе, как это было.
Она недовольно пожала плечами:
– Он у меня всегда включен.
6
Рыжука задержали среди летнего дня.
Это было уже третье лето его жизни в городе, куда, исполненный радужных дерзновений, он прикатил, сразу окунувшись в студенческую жизнь, бурлившую, как выварка с бельем.
Прямо на улице Подбельского, возле табачного магазина, Гене Рыжук, бывший председатель городского молодежного клуба, бывший (недолго) инструктор горкома комсомола, ранее учившийся в Радиотехническом институте и проживающий по означенному в протоколе адресу, был задержан постовым милиционером за переход улицы в неположенном месте.
Раньше, чем он успел что-либо произнести в свое оправдание, к ним подкатила серая «Волга» с хромированным оленем на капоте, и двое вежливых мужчин в штатском попросили его проехать с ними по важному делу. И он даже не сразу понял, что арестован.
7
Через несколько минут его, придерживая под руки и плотно стискивая плечами, ввели в маленькую комнатку под лестницей у черного входа в центральную городскую аптеку. Такие комнатки в разных концах разных городов Советского Союза местные управления КГБ арендовали для неформальных встреч с осведомителями и работы с населением.
Здесь, после небольшого «задушевного» разговора – лично! – с тут же подъехавшим начальником областного КГБ полковником Зиминым, во время которого Рыжуку не предложили присесть, так как в комнате из мебели были только обшарпанный письменный стол и один стул, ему, под подписку о неразглашении, было предложено… уехать из Рязани навсегда. И на все четыре стороны.
В обмен на безоговорочное согласие Генсу разрешалось сдать зачеты и экзамены за первый курс и получить, вместо «волчьего билета», нормальную академическую справку. Что давало бы ему право быть принятым на второй курс в любое высшее техническое учебное заведение на всей территории необъятной родины.
– А иначе?.. Что мне будет? – с неловким смешком полюбопытствовал Рыжук, никогда не умевший вовремя промолчать.
– Да вышвырнем тебя, как нашкодившего котенка! – побагровел полковник Зимин. – Упечем, на хуй, без права переписки, – взорвался он, перейдя на простой и доходчивый язык: – Пока, блядь, не сгниешь там заживо…
8
К счастью, еще на выпускном банкете в вечерней школе, где царило тогда вольнодумство, Рыжуку вопреки всем правилам, как бы в шутку, торжественно вручили не только аттестат, но и заверенный дубликат в придачу. В школе его любили, и никто не сомневался, что, с его характером, ему это пригодится…
Со вторым аттестатом, взамен испорченного институтскими гебистами, он и поступал снова, упрямо выбрав и закрытый подмосковный вуз, и секретную космическую специальность «Управление летательными объектами на расстоянии». Он снова сдал вступительные экзамены на «отлично», и прошел бы сразу, но биография… У него уже была «биография» – не подарочек для закрытого вуза. Поэтому перед зачислением с ним долго и подробно беседовали строгие (хоть и в штатском) люди из институтской спецчасти.
Рыжуку показалось, он чем-то им понравился. Хотя на самом деле помогло революционное прошлое его реабилитированного отца: Гене тогда и не знал, что отец по настоянию матери написал в органы просительное письмо.
Вот здесь строгий дядечка, дольше всех листавший папку с его «личным делом», и спросил про переписку с заграницей. Тогда Рыжук отвертелся, но помогло ему это ненадолго. Его вышвырнули через год и отсюда. Опять за абстракционизм и хулиганство – это когда он, красуясь перед друзьями, с озорным поэтическим воплем «Время, остановись, ты отвратительно!» попытался разбить пустой бутылкой часы над входом в общежитие. Правда, не попал.
Но снова ему везло.
Так случилось, что к этому времени из Рязани выжили и ректора института – все за то же, за западничество и абстракционизм, и еще за то, что тайком поигрывал на саксофоне в студенческой самодеятельности, что, понятно, хуже любого хулиганства.
Из чувства солидарности к «товарищу по несчастью» тот, оказавшись в Минске, куда приехал в новый радиотехнический институт, тут же велел разыскать (!) Генса и приютил его, даже поселив на первое время у себя дома.
А вскоре Рыжук, уже второкурсник и активный общественник, заправлял в институте всей художественной самодеятельностью, которой ректор с юности благоволил.
9
Во что только потом он не влезал, где только не оказывался (включая комсомольский Центральный Комитет и его агитбригаду), даже в партию вступал, правда неудачно. На каких только великах с никелированным звоном не пробовал прокатиться.
Но отовсюду его (с его нарывастостью и умением входить в штопор) вышвыривали, счастливо возвращая на грешную землю.
Повезло ведь и с «летательными объектами»: при всей романтике такой специальности, он пролетел с ними, как фанера над Парижем, точнее над Западной Сибирью, над которой (на заказном самолете!) они летали с цекамоловской агитбригадой, пропустив столько занятий, что обиженный ректор, взревновавший своего любимца к Ленинскому комсомолу, подписал приказ об его отчислении.
Так, вместо секретного «почтового ящика», не закончив институт, Рыжук оказался в комсомольской газете на ударной стройке Крайнего Севера. Из физиков в лирики, как тогда говорили. И вскоре понял, как ему повезло, тем более что именно об этом он, оказывается, и мечтал.
«Почтовые ящики» вышли из моды, а Рыжук уже с головой окунулся в журналистику. Ни разу не пожалев о «космической» специальности, он стремительно проскакал по ступенькам карьерной лестницы – практически до самого верха, до «генеральской» должности собкора главного в стране информационного агентства… Хотя и здесь он в конце концов счастливо нарвался на неприятности, плюнув в лицо подлецу и по совместительству секретарю парторганизации, накатавшему на него донос – за высказывание о старческой немощи членов Политбрюро: на селе от таких, мол, даже спички прячут.
И оказался выброшенным на вольные хлеба. Что и заставило его наконец усесться за письменный стол… Благо за книги тогда платили, а писал он их увлеченно, как, впрочем, и все, что делал.
10
Можно считать, что вскоре он стал признанным писателем-публицистом.
Строчил Рыжюкас «проблемные» очерки, в полезности которых обществу не сомневались не только он и его коллеги по «деловому перу», но и те, кто их издавал. А «признание» тогда состояло не в том, чтобы книги покупались: в те времена покупалось все, – а в том, чтобы их печатали массовым тиражом – за это платили вдвое, втрое больше…
Но пришла перестройка, а потом и ее развенчание, когда среди множества совковых мифов развеялся и миф о «самой читающей стране». И литераторы, как-то разом обнищали. Писательство из престижного и доходного предприятия обернулось чем-то вроде хобби. Кроме тех случаев, когда книга становилась бестселлером, что, впрочем, совсем ничего не говорило о ее качестве.
Писать на потребу Рыжюкас не возжелал. Как только цензурные запреты сменились вседозволенностью, ему не захотелось умничать, раз за разом предлагая обществу все новые «спасительные рецепты», ему обрыдла вся эта «деловая проза», как он поначалу чванливо называл свои многостраничные упражнения…
Тогда он открыл собственное, разумеется, «престижное» издательство, что получилось у него вполне успешно. И это уже окончательно похоронило бы Рыжюкаса в производственной рутине, если бы его издательство не грохнули пришедшие к власти в Беларуси люди, которые с детства совсем не любили читать.
К тому же, на каком-то конгрессе он бросил упрек местным политикам: «Сдали придуркам народ», что дошло, понятно, не до политиков, а до «придурков», за что те на него и наехали. Со злости он написал про них книжку, чем окончательно рассорился с властью. И оказался совсем не удел.
11
Правда, был шанс на примирение. Это когда сам главный воротила государственного рэкета, которого в Беларуси называли «кошельком двора», посоветовал Рыжюкасу «не дергаться и в бутылку не лезть», все еще надеясь его как-то приспособить к общему делу:
– Тащи справку о ваших доходах, и считай, что проблем с издательством у тебя больше нет.
Рыжук сделал вид, что намека на вклад в их воровской общак он не понял, и принес тому… справку об издательских доходах, в которую тот глянул с отвращением, как в банку с червями.
– Делиться, значит, не хочешь? Из принципа или компания не подходит?
– Настолько не подходит компания, что уже и из принципа.
Но не в принципе даже было дело, а в том, что Рыжюкас не сомневался: рано или поздно всю эту компанию посадят, хорошо если не повесят. И был счастлив, что такой перспективы избежал.
После этого «везенья» только и оставалось уехать в Вильнюс, где ему повезло окончательно, потому что урок, который он там вынес из своей неудачной попытки стать капиталистом, оказался, похоже, последним в копилке его жизненного опыта: пора заняться своим делом, и как можно скорее.
Но что же есть это его дело?
12
Вот об этом он и думал весь вечер после разговора с Маленькой и еще полдня назавтра…
Ее хохма с Лениным его сразила, как тот народ, которому сообщили, что король, оказывается, голый. Все и так знали, но вот искры прозрения не хватало.
Сейчас и он стоял перед ней посреди гостиничной комнаты абсолютно голым королем.
Он вдруг совсем по-новому взглянул на собственную жизнь. По крайней мере, на то в ней, чем по профессии так настойчиво и увлеченно занимался, о чем столько лет писал. На всю эту чушь, все эти деловые благоглупости, вроде тех, что он уже неделю с энтузиазмом наговаривал на диктофон, разогретый ее восторженным, как ему казалось, восприятием.
Смешно подумать, но эта вот пигалица, юная дикарка, достойный потомок дворовой Муськи-давалки, эта беззаботно отвязанная девица, случайно к нему прилетевшая, – одним своим простеньким вопросиком о вожде, про которого, оказывается, можно ничего не знать, открыла вдруг глаза – ему, взрослому дяде!
«Кто он вообще такой, этот ваш Ленин?»
А он-то боялся, что не успеет дожить до мига, когда хоть один человек, пусть даже взбалмошная девица, не будет наконец знать, кто такой вождь мирового пролетариата! Или, к примеру, что такое социализм… Он даже писал, что пока это не случится, шестая части суши так и останется лагерем… Но вот она, первая ласточка…
Теперь уже не Малёк внимала ему с немым восхищением: – Настоящий Писатель! – а он всматривался в нее с телячьим восторгом, как какой-нибудь удачливый археолог разглядывает обнаруженный им бесценный черепок.
Ведь только за эти дни, работая с нею или играясь, он наконец понял, чем на самом деле всю жизнь занимался и отчего мучился.
– Неужели про этих дерьмовых людей ты и писал в своих умных книгах? – спросила она.
Его последнюю книжку с автографом она добросовестно пролистала в поезде. Но прочесть не собралась, а картинок там не было…
– Об этом – тоже, – сказал он.
О чем он только не писал, хотя на самом деле все к тому и свелось: дерьмо поднимается наверх, а все остальные остаются в дураках… Но как же это до безобразия скучно! И как бездарно он себя здесь растранжирил. Зачем и кому это нужно? Весь его неустанный поиск? Да, бросить все, раз так, послав все на хер, но уже не понарошке бросить, а совсем…
– Ну нет! Ты и правда потрясно рассказываешь. Так и хочется это быстрее переписывать. Вот посмотришь, книга получится супер… Все будут смеяться и рыдать.
Девочка, это самообман, подумал он. На бумаге все окажется мертвым. Да еще надо переписывать тридцать раз, чтобы хоть как-то все связалось…
– Понимаешь, слепок ноги Майи Плесецкой – вовсе не ножка Великой Балерины, – пояснял он по инерции, хотя и растеряно. – Это лишь анатомия. Еще нужны художественная память, воображение и душа…
Она вздохнула:
– Ты пишешь о всяких проблемах, так? Деловые книги… Причем тут душа?
– И любовь. Ничего не получится без любви… Только и душа, и любовь всегда должны сидеть очень глубоко, и, честно скажу, мне надоело их запрятывать.
– А зачем ты их прятал?
13
Хороший вопросик…
Рыжюкас подошел к окну, открыл фрамугу, отчего воздух в комнате сразу потяжелел, став живительно влажным. Захотелось в парк, куда они еще так и не выбрались. Впрочем, по этому парку ему лучше бы пройтись одному… Только в туманном осеннем парке, среди бурых, потемневших от сырости стволов, можно отрешиться от суеты…
Зачем вообще он писал? Чтобы печатали? Прорывался к признанию? Зачем нужно было себя запрятывать? Ответа он не знал.
Всю жизнь он карабкался. Научился умело лавировать: напишешь смело и остро – не напечатают, напишешь осторожно – не будут читать. Он хотел, чтобы его читали, и исхитрялся писать так, чтобы его печатали.
Но, при всех взятых «высотах», он не мог не догадываться, что его деяния как бы вторичны. Время пройдет, и ничего от них не останется, никто их и не вспомнит… От таких догадок он научился отмахиваться, еще работая в комсомольской редакции; они и термин такой придумали: «творчество в заданных пределах»… Видимость ума, видимость смелости и остроты… Это нелепо, как и всякое самооправдание, но таковы «высоты» в совке – чем бы ты там ни занимался. Как ни выкладывайся на сцене захолустного театра, имя тебе – провинциальный актер.
…Девушка обеспокоенно заерзала. Рыжюкасу показалось, что ей совсем неинтересно, и слушает она лишь из прилежности, думая, что ему просто некому выплакаться…
– Учти, Малёк, – сказал он, стараясь вернуть ее внимание, – беда наша вовсе не в том, что мы с тобой не там живем… Даже, как ты говоришь, оборвавшись в Вильнюс или в настоящую заграницу, сменив страну проживания, мне не избавиться от моей провинциальной зачуханности… Беда в том, что мы с тобою не то, понимаешь, и совсем не про то пишем.
Она удивленно подняла голову. Вот те на!
Чуть повысив голос, как делает лектор, чтобы вернуть уплывшего ученика, он произнес громко и внятно:
– Все мною сочиненное – про пути спасения экономики, про издержки управления, про дурацкую политику – это лишь бултыхания на помойке, вовсе ненужные абсолютному большинству нормальных людей. Политика – это лишь задворки ума. И если бы ты знала, как мне надоело прозябать на этих задворках…
Посмотрев на нее, он удивленно спросил:
– Ты что это делаешь?
– Записываю. Я забыла подзарядить твой дурацкий диктофон, и он остановился. Но ты так здорово выдал про задворки. Такое нужно записывать. Я решила отдельно собрать все твои афоризмы…
– Это правильно. Ты их тоже используешь для своих мемуаров…
Она зарделась.
14
– Где же выход? – обескуражено спросила Малёк, включая диктофон в сеть. – Ведь всегда бывает выход?
Вот-вот, пытаясь как-то вырваться, он давно и мучительно его ищет…
– Выход, при всей тривиальности такой аксиомы, – сказал он, стараясь звучать афористично, – выход чаще всего там же, где и вход.
Чтобы выбраться, подумал он, иногда достаточно просто вернуться. И больше не входить в дверь, которая ведет не туда, даже если она кажется царскими вратами.