Книга: Девичьи сны (сборник)
Назад: Глава семнадцатая Баку. Январь 1990 года
Дальше: Глава девятнадцатая Баку. Январь 1990 года

Глава восемнадцатая
Баку. Пятидесятые – шестидесятые годы

Когда мы осенью 1952 года приехали в Баку, мне показалось, что мама не рада нашему приезду. Потухшие глаза, некрашеные седые волосы, мятый халат – все это было на нее не похоже. И улыбка вымученная.
– Ты здорова, мамочка? – спросила я.
– Я здорова, – медленно ответила она. – Располагайтесь в той комнате. Ниночке можно кушать арбуз?
Потом уж я поняла, что мама все-таки больна, и болезнь ее называется депрессией. Я не знала, что это такое, – так, думала, просто плохое настроение. Но всеведущий Котик Аваков объяснил, что это – вид психоза, который может быть либо наследственным, либо вызванным потрясениями, тяжелыми переживаниями. Депрессией мама, наверное, была обязана Калмыкову. Гришеньке своему. От соседей – от дяди Алекпера, от Галустянши – я знала, что Калмыков года полтора назад ушел от мамы, в два дня оформил развод и женился на молоденькой дочери своего начальника.
Конечно, я понимала, какое унижение испытала мама, самолюбивая красивая женщина, осознав себя брошенной женой. Ни разу она не обмолвилась о Калмыкове. Я, разумеется, тоже помалкивала. Как будто и вовсе не было в нашей жизни этого недоучившегося студента, который должен был стать двадцать седьмым бакинским комиссаром, но не стал.
Не прошло, однако, и двух недель, как я заметила: мамины глаза, останавливаясь на Ниночке, теплеют, и улыбка становится живой, не деревянной. Ничего удивительного. Наша дочка, которой шел третий год, была этаким ангелочком с картин старых мастеров: пухленькая, розовощекая, с красным бантом (в отличие от ангелов) в пышных белокурых кудрях. Сергей шутил, что бушевавшей в ней энергии, если подключить к сети, хватило бы на освещение нашего дома. Не знаю, помогали ли маме таблетки-антидепрессанты, но Ниночка определенно помогла ей выкарабкаться из депрессии.
Я была рада возвращению в Баку. Осень стояла роскошная, с обилием солнца, винограда, разнообразной зелени на базаре – как же я по всему этому соскучилась! Я радовалась, когда со двора доносились выкрики старьевщиков («Стары ве-ещь пакпаим!»), продавцов свежей рыбы и мацони. С умилением смотрела на тщедушного старичка в облезлой бараньей папахе, покупая у него банку мацони, – ведь он еще до войны приходил в наш двор со своим белоснежным товаром. Идя по Кoрганова с Ниночкой на бульвар, пересекая шумную Торговую, проходя мимо Молоканского сада, с удовольствием вслушивалась в певучую бакинскую речь.
А бульвар! Право, это лучшее место в мире! Под облетевшими акациями мы садились на зеленую скамейку, и морская прохлада обнимала нас. Пахло, как в детстве, гниющими водорослями и мазутом. Коричневые мазутные поля плавали на синей воде Бакинской бухты, колыхались у свай купальни. Да, купальня, без которой невозможно себе представить наше бакинское детство – белые изящные павильоны посреди бухты, – еще не была снесена. Слева и справа от меня сидели бабушки с детьми. Дети прыгали, толкая камень, по расчерченным клеткам «классов», ссорились, мирились, смеялись…
По воскресеньям сюда приходила Эльмира со своей Лалой, которая была на год старше Ниночки, и наши дочери начинали возиться с тряпичными куклами и тараторить без умолку. Мы с Эльмирой, впрочем, тоже не умолкали. Никак не могли наговориться.
– Ну, как ты ходишь? – спрашивала я.
Эльмира была снова беременна, на четвертом месяце.
– Ничего хожу. – На ее круглом красивом лице, обрамленном черными косами, появлялась хитрющая улыбка. – Отец каждый день повторяет: роди мне внука-а… Мама ему сына не родила, так он теперь от меня требует – дава-ай внука!
Я знала, что ее отец, Али Аббас, недавно слетел с республиканской верхушки, на которой пребывал тридцать с лишним лет. При первой же встрече Эльмира под огромным секретом прошептала мне на ухо: отец за кого-то там посмел заступиться, Багиров жутко рассердился, обозвал Али Аббаса «старой жопой» и выгнал из руководства. Теперь отец директорствует на нефтеперерабатывающем заводе. Полтора года назад, когда Котик закончил АзИИ, Али Аббас взял его к себе на завод, в отдел главного конструктора.
Эльмира, страдальчески подняв черные луки бровей, жаловалась на молодого мужа:
– Хочет все успеть сразу. Работы и семьи ему мало-о. То в шахматном турнире играет, то к филателистам каким-то бегает… Теперь новое увлечение – яхт-клу-уб…
Она всматривалась в яхты, выплывавшие из-за купальни, но, конечно, на таком расстоянии невозможно было опознать в сидевших там яхтсменах Котика.
Жили мы бедновато. Мама, продолжавшая работать в Каспийском пароходстве, присмотрела там, в профкоме, местечко для Сергея. По всем статьям Сергей подходил для должности инструктора, или как там это называлось – член партии, фронтовик, офицер запаса, – да и никто не отказывал, но почему-то тянули и тянули, какая-то шла возня. Мама объяснила волокиту тем, что председатель баскомфлота (бассейнового комитета) хочет взять на эту должность непременно азербайджанца.
– По национальному признаку? – недоверчиво спросил Сергей. – Как это может быть?
– Ой, Сережа, вы не знаете местных условий, – поморщилась мама. – Есть люди, которым наплевать на ваши заслуги. Им важно только одно – национальность.
Я видела: Сергей хотел возразить. Но промолчал. На днях газеты сообщили, что разоблачена группа врачей-отравителей – и где! В Кремле! Почти все фамилии были еврейские. Странным казалось: такие заслуженные люди – и вдруг отравители… Сергей объяснил, что ничего странного нет: врачи, работающие в кремлевском лечсанупре, безусловно, привлекают внимание зарубежных секретных служб, они вполне могли и продаться за большие деньги. Дело не в том, что они евреи. Дело в том, что империализм…
– Знаю, знаю, – прервала я, – только ведь должны понимать, что такое сообщение… ну, оно вызовет вспышку антисемитизма…
И вызвало, насколько я знаю, – по всей стране. Но не в Баку. Вернее, реакция в Баку была не сильной. Старые врачи-евреи, лечившие уже не одно поколение бакинцев, продолжали лечить, как прежде, – больные им доверяли, вопреки идиотским слухам, что все евреи состоят в каком-то враждебном «Джойнте».
Наш сосед, банковский служащий дядя Алекпер, сказал мне на кухне, когда мы коснулись этого вопроса:
– Юля, антисемитизм в Баку есть. Но не против евреев, а в отношении армян.
Я подумала, что он шутит, и залилась смехом. Он недоуменно на меня посмотрел.
Так вот, Сергей – я видела – хотел возразить маме, высказаться в том смысле, что у нас все нации равны, – но промолчал.
Все-таки его приняли на работу в баскомфлот Каспара. Но обязан этим он был не своим заслугам, а некоторым действиям, предпринятым Эльмирой. Эльмира молодец, она хорошо продвигалась по служебным ступенькам АСПС – Азербайджанского совета профсоюзов. Конечно, благодаря громкому имени отца. И еще потому молодец Эльмира, что очень угодила Али Аббасу: родила ему внука.
Это произошло как раз в день смерти Сталина. Старик Али Аббас, потрясенный смертью вождя, настаивал, чтобы новорожденного назвали Иосифом, но Котик решительно воспротивился. Не захотел он также ни сугубо азербайджанского, ни сугубо армянского имени. Мальчишке дали нейтральное имя Владимир – оно устроило всех. (Впоследствии Котик любил рассказывать, что спас Вовку от глупого и двусмысленного имени «Иосиф Константинович».)
Шли годы, и полнились они не только заботами о насущном хлебе, о воспитании нашей капризной и жизнерадостной дочки, но и такими удивительными событиями, как XX съезд. Сергей, после того как им на партсобрании прочитали закрытый доклад Хрущева, ходил молчаливый, озадаченный. Я тоже чувствовала себя необычно: странно, дико было читать в газетах, что наш великий вождь совершал ошибки, нарушал законность. Это он-то, корифей наук, который все предвидел, всех врагов победил! В то же время было какое-то, я бы сказала, ничем не мотивированное счастье, ощущение радости, освобождения – оно шло из глубин сознания или, может, души… не знаю, как объяснить… Сережа, который умел все объяснить, высказался так:
– Понимаешь, историю творят не отдельные личности, а массы. Если личность, даже такая сильная, как Сталин, забывает об этом, то возможны ошибки. Только коллективное руководство может от них гарантировать. И теперь, когда оно восстановлено…
Он готовил лекцию на тему «Народ – творец истории» и, видимо, проверял на мне ее тезисы.
– Сережа, ты рассуждаешь теоретически, – сказала я, не дослушав, – а я хочу знать конкретно: вот в начале войны выселили всех немцев, советских немцев – разве они были виноваты, что Гитлер напал на нас?
– Допускаю, что среди них могли быть шпионы, но в своей массе…
– Значит, если мог быть десяток шпионов, надо всю нацию ссылать к черту на кулички? Уж мой-то отец ни в чем не виноват. Он и мухи не обидел! За что же его изгнали, погубили? Это называется ошибкой?
– Берия очень много натворил…
– Сам говоришь, что историю творят не отдельные личности, а массы! Какие массы в данном случае? Массы чекистов?
– У тебя язык без костей, – рассердился Сережа. – Болтаешь черт знает что. Слова не даешь сказать…
Кстати, насчет чекистов. Баку был взбудоражен начавшимся багировским процессом. Кто бы мог подумать, что всесильный азербайджанский правитель, хозяин республики, окажется на скамье подсудимых? Поразительно переменились времена! С Багировым сели его подручные, эмвэдэшники, эмгэбэшники, чьи имена вызывали у бакинцев страх. Когда в «Бакинском рабочем» появилось первое сообщение о процессе, я не обнаружила в списке фамилии Калмыкова – а ведь он занимал не последнее место в здешних органах. Я так и сказала маме:
– Что-то не видно Григория Григорьича в списке палачей.
Мама выхватила у меня газету, пробежала сообщение.
– Не смей его так называть! – крикнула она. – Не смей, не смей!
У нее срывался голос, и она, рыдая, повторяла без конца: «Не смей!» Будто вместе с этими словами выталкивала из себя всю прежнюю любовь, и ненависть, и обиду. Ее била истерика…
Я навела справки и узнала: еще год назад, когда началась реабилитация и стали возвращаться в Баку кое-кто из уцелевших жертв былых репрессий, Калмыков исчез. С молодой женой уехал, как говорили, в Ростов, где жила какая-то родня, а по другим слухам – в Новосибирск. Словом, следы его затерялись. Как и в восемнадцатом году, ему удалось сбежать с корабля.
Рассказывали, что Багиров на суде держался дерзко. Указав на подручных, бросил презрительно: «Что вы их судите? Они мои приказы выполняли. Меня расстреливайте…»
Мы с мамой добивались реабилитации отца. Куда только ни писали – в прокуратуру, в республиканский Совет министров, наконец, в ЦК КПСС. Ответы приходили всегда из прокуратуры. Терпеливо и бесстрастно нам сообщали одно и то же: Штайнер Генрих Густавович был выслан из Баку в 1941 году в числе лиц немецкой национальности и умер от болезни. Поскольку он не был судим и осужден, нет и оснований для реабилитации.
Коротко, но неясно. Выходит, если бы отца осудили как врага народа, то было бы лучше: он подлежал реабилитации. А так – выслан, и все. Как говорится, общий привет.
Логика идиотов…
Мы сами реабилитировали отца. Откуда-то, из глубокого тайника, мама извлекла старую афишу, желтую, с лохмотьями по краям. Я ахнула: «Разбойники» Ф. Шиллера в ТРАМе, режиссер Г. Штайнер! Я кинулась маме на шею, мы вместе поплакали… Афиша заняла почетное место рядом с большим фотопортретом отца. Худощавый человек в пенсне, с редкими светлыми волосами, аккуратно зачесанными на косой пробор, застенчиво смотрел на входящего в комнату.
С этим портретом Сергей долго возился. Он в то время увлекался фотографией, оборудовал в кладовке уголок, где стоял, как цапля на одной ноге, увеличитель. Там горел красный фонарь и пахло кислыми реактивами. Как умудрился Сергей с плохонького любительского снимка сделать превосходный фотопортрет?
Все, за что он брался, он делал хорошо. Основательность была в его натуре если не главной, то очень заметной чертой. И, конечно, трудолюбие. Придя с работы и поев, он раскладывал на столе свои бумаги, газеты и принимался за писанину. Писал статьи для «Моряка Каспия», для городской газеты «Вышка» – в излюбленном своем приподнятом стиле повествовал о трудовых успехах каспийских моряков. Статьи, к его огорчению, всегда сокращали. «Вот же прохвосты, стрикулисты, – ругался Сергей, – не буду им больше писать». Но писал снова и снова.
Он был по природе деятель. Если Ниночкиной энергии хватило бы на освещение дома, то уж энергии, которой обладал мой Сергей, достало бы на всю улицу Видади, бывшую Пролетарскую. Он придумывал новые формы соцсоревнования морских судов. Затевал радиопереклички портовиков Каспия. Обобщал для каспаровского начальства передовой опыт грузовых и пассажирских перевозок – и прочее, и прочее…
– Знаешь, как твоего Сергея называют у нас в Каспаре? – сказала однажды мама. – Дэвэ! Знаешь, что это значит по-азербайджански? Верблюд!
Я засмеялась. Мне понравилась кличка, я стала Сережу называть «мой дэвэ». Он пожимал плечами. Ему хватало юмора, чтобы не обижаться. А Котик рассказал анекдот. Учитель азербайджанского языка объясняет в школе: «Слово “дэвэ” точный перевод на русский язык нэ имеет. Пириблизительно можно передать понятием “верблюд”».
Другим увлечением Сергея были лекции. Он читал их на пароходах и в береговых учреждениях пароходства. Заделался членом общества «Знание». Готовил лекции на военные темы, о завоевании космоса, но главным коньком стало международное положение. Я поражалась: события в мире он воспринимал с такой горячей заинтересованностью, словно они произошли на нашей лестничной клетке. Когда кубинские контрреволюционеры высадились в бухте Кочинос, Сережа потерял аппетит, два дня ничего не ел, только чай пил, но вот Фидель разгромил их – и мой дэвэ ликует и уплетает горячие котлеты, хватая их прямо со сковородки. События в Конго действовали на него как зубная боль. Он так горевал, когда убили Лумумбу, что я кинулась в аптеку за успокоительными таблетками. Но он отверг таблетки, заявив, что все равно никто не сможет остановить освободительное движение в Африке – ни империалисты, ни их прислужники вроде Чомбе.
Об освобождении Африки от колониального ига Сергей приготовил интересную лекцию, которую читал по всему городу. В том числе и у нас в институте…
Но сперва надо рассказать, как я попала в этот институт. Собственно, все очень просто: были нужны деньги. Сергей получал всего тысячу сто (старыми), писаниной и лекциями прирабатывал еще пятьсот-шестьсот – этого было мало. Приходилось все время соображать – покупать ли себе зимнее пальто сейчас или отложить до следующего года, а сейчас купить тренировочный костюм для Сережи… а Ниночке, которая бурно росла, и вообще каждую осень надо обновлять гардероб…
Вот уже Нина пошла в школу, у меня высвободилось время, и я сказала: «Все, насиделась дома, иду работать». Попробовала устроиться по своей метеорологической специальности – ничего не вышло. И тогда – что тогда делают люди? Ну конечно, идут к Эльмире. К нашей доброй безотказной Эльмире. А она сразу: «Иди к Котику в институт».
Котик работал в проектном институте. В то время у них крупная развернулась работа – проектировали насосные станции для Куринского водопровода. Несколько групп конструкторов корпели над этими станциями, в том числе и группа, в которой Котик был ГИПом – главным инженером проекта. Вот уж кто обладал несомненным конструкторским даром – живое воображение помогало увидеть тот или иной механизм до того, как на ватмане возникнут его очертания. Другой его сильной стороной было умение быстро «схватить» местность, привязать к ней проектируемый объект. Да и вообще… ну, Котик есть Котик. Недаром по нему «сохли» чуть не все девчонки в нашем классе.
Так вот, Котик устроил меня в свой отдел чертежником. Должность не бог весть какая заманчивая, зарплата низенькая, но все равно – было совсем не просто посадить на нее человека «не коренной национальности», да еще с незаконченным высшим образованием. Будь у меня среднее, все было бы проще – тоже идиотская логика. Котику пришлось сходить к директору института Эйюбу Эйюбовичу – только его звонок в отдел кадров сразу все решил.
И заделалась я чертежницей. Для меня, хорошо знакомой с начертательной геометрией, это было нетрудно. Я выучилась не только делать светокопии, но и писать на машинке техническую документацию и заваривать крепкий чай. В отделе был культ чая – его пили часто и много из фигурных стаканчиков-армуды. Какие бы ни происходили события в мире и институте, скажем, приезды гостей или комиссий из Москвы – ничто не могло отменить чаепития. Гостям тоже наливали, для них выставляли не один только традиционный мелко наколотый сахар, но и шоколадно-вафельный торт. Я сдружилась с двумя инженершами, командированными из московского министерства. Эти веселые дамы предвкушали, как по возвращении в столицу будут рассказывать, как ездили с Эйюбом Эйюбовичем на Биби-Эйбат (это, если вы не знаете, старый нефтепромысловый район близ Баку), и сколько будет смеху.
Итак, Куринский магистральный водопровод. Несколько лет им занимался наш отдел – проектировали плавучие насосные станции, долженствующие забирать воду из Куры независимо от сезонных перепадов ее уровня. Группа Котика делала основную работу. Сам он часто мотался на левый берег Куры, где возле селения Малый Талыш возводились головные сооружения. Послушали бы вы, с каким воодушевлением говорил Котик об этой стройке. А как интересно он рассказывал вообще о проблеме бакинского водоснабжения. Это же целая эпопея!
Дело в том, что Баку не повезло с пресной водой. Вокруг простиралась скудная выжженная солнцем степь. Она как бы источала соленый пот – издревле на Апшеронском полуострове возникли соленые озера – шоры. Издавна рыли тут колодцы, соединенные подземными ходами, – кягризы. Столетиями брали из кягризов мутную солоноватую воду, от которой воротил морду даже иной непривередливый верблюд. Нефти на Ашпероне было больше, чем воды. Нефть вычерпывали ведрами из колодцев. Но когда началась тут – еще в прошлом веке – нефтяная лихорадка, рост населения Баку и промышленные нужды потребовали воды в стократно возросшем количестве. А где ее взять? Построили опреснитель морской воды, один из первых в мире, – но он не покрывал дефицита, да и не нравилась бакинцам опресненная вода: дорога, и вкус неприятный, и цвет красноватый. По-прежнему пили главным образом колодезную воду, в Баку было около восьмисот колодцев. Предприимчивые люди привозили воду из устья Куры и из селения Загульба на северном берегу Апшерона…
Как-то за ужином я пустилась рассказывать о том, что днем узнала от Котика.
– Загульбинская вода? – Мама оживилась. – Ну как же, я прекрасно помню! Я еще девочкой была… Приезжали арбы, запряженные ослами. Ишаки цокали по булыжной мостовой – цок-цок, это, знаете, как будто звук моего детства… А на арбах лежали бочки, зеленые, с медными кранами, в них была загульбинская вода, а мальчишки-возчики орали во всю глотку: «Ширин су! Ширин су!»
– Что это значит? – спросил Сергей.
– Сладкая вода! Из дворов выбегали хозяйки с ведрами, кувшинами. Они ругались с водовозами, кричали: «Еще наливай! Такие деньги берешь, так лей полнее!» А мальчишки орали: «Вода хочешь – деньги давай! Ширин су!..» Господи! – Мама пригорюнилась. – Как будто в другой жизни это было…
В той, другой жизни быстро растущий город, не имевший хорошей воды и канализации, был обречен на эпидемии – и в 1892 году, еще до маминого рождения, она разразилась – страшная эпидемия холеры. Отцам города стало ясно: дальше без водопровода жить нельзя. Объявили международный конкурс. Жюри отдало предпочтение проекту английского инженера Линдлея, и в 1897 году он начал изыскания. Была естественной идея использовать сток двух ближайших к Баку рек – Куры на юго-западе и Самура на севере. Но разведочные скважины, пробуренные в междуречье Самура и Кусарчая, близ селения Шоллар, наткнулись на целое подземное море – три мощных горизонта превосходной артезианской воды. Несколько лет длились споры вокруг проекта Линдлея, казавшегося отцам города излишне смелым. Городская дума колебалась, Линдлей терял терпение, наконец решение было принято, и в 1907 году стройка началась. На трассу съехалась армия землекопов. Под взмахами лопат медленно поползла от Шоллара к Баку многоверстная траншея. Знаменитая линдлеевская стройка длилась десять лет и закончилась в начале 1917-го. Артезианская вода, поднятая насосами, самотеком побежала по бетонным трубам вдоль каспийского берега на юг, к Апшерону. На станции, известной с тех пор под названием Насосная, ее перекачивали в резервуары, и оттуда вода шла в городскую сеть, закончив свой почти 150-километровый пробег. Наконец-то Баку получил настоящую «ширин су». Шолларская вода была хороша на вкус и первородно чиста – настолько, что не требовала специальной очистки, ее только хлорировали.
Но город продолжал расти, и воды не хватало, ее подача нормировалась. И в 1934 году началось строительство Второго бакинского водопровода – его источником были те же шолларские скважины, его трасса легла параллельно нитке Первого водопровода. На проектную мощность Второй вышел уже после войны.
Однако теперь уже и две шолларские реки, забранные в трубы, не могли напоить миллионный Баку. И тогда взялись за Куру.
– Видите? – Котик показал нам с Сергеем на карте изгиб Куры близ города Али-Байрамлы. – Здесь она ближе всего подходит к Баку. Сто тридцать пять километров. Отсюда пойдут два водовода.
– Молодцы! – одобрил Сергей. – Настоящее дело делаете, ребята.
Я была рада, что делаю настоящее дело. Сотни рабочих чертежей прошли через мои руки, прежде чем насосные станции материализовались в металле. Вообще эти годы – первая половина шестидесятых – были, может, самыми счастливыми в моей жизни. Мы были еще молоды, болезни еще не подступили к нам. Мы дружили с Котиком и Эльмирой, вместе ходили в кино и филармонию, вместе проводили отпуск – подобно всем уважающим себя бакинцам, ездили в Кисловодск, там, на Ребровой балке, снимали комнаты по соседству. И мы, и наши дети были неразлучны. Ниночка, как о само собой разумеющемся деле, говорила, что выйдет замуж только за Вову Авакова. При этом она с уморительно важным видом кивала красивой головкой, увенчанной красным бантом.
Котик с Сережей сражались в шахматы или в нарды, разговаривали о политике. Нередко спорили, расходились во взглядах на берлинскую стену, но сходились в оценке деколонизации Африки. Насчет затеянного Хрущевым разделения обкомов на промышленные и сельскохозяйственные у них тоже были споры – Котик считал это административным нонсенсом, а Сергей искал рациональную сторону…
– Ой, ну хва-атит! – вмешивалась Эльмира. – Вашего совета все равно не спросят. Идемте на Храм Во-оздуха. Я голодная…
Мы любили ходить на Храм Воздуха, там был приличный ресторан.
В шестьдесят шестом году мы ездили в Болгарию с туристской группой, – разумеется, поездку устроила Эльмира. Золотые Пески, Златни Пясици! Что за дивные дни мы там провели! Из своего белого отеля «Царевец» шли на пляж в купальниках, в плавках. Из моря не хотелось вылезать – такое оно было мягкое и ласковое. В сладкарнице ели сладолед – мороженое – и впервые в жизни пили кока-колу. Сережа пил с недоверчивым видом, мы посмеивались над ним, а он, переворачивая пластмассовый стаканчик, добродушно ухмылялся и говорил:
– Гляди-ка, буржуйский напиток, а пьется хорошо.
Был теплый сентябрьский вечер. В черной глубине неба с какой-то демонстративной яркостью горели звезды. Мы сидели под открытым небом в ресторане, имитирующем цыганский табор. Каждый столик будто на телеге стоял, только лошадей не было. Мы пили красное вино «Гъмза», во рту у меня полыхал пожар от острой закуски, от перца. Сережа и Котик были в ударе – они говорили по-болгарски, то есть произносили слова, вычитанные из меню, газетных заголовков и вывесок. «Аз хощу суп от юфка да елдена каша с месо» («я хочу суп-лапшу и гречневую кашу с мясом»), – возглашал Сергей. «Това е хубаво» («это хорошо»), – ответствовал Котик. А мы с Эльмирой покатывались со смеху – и знаете что? Вот так бы и сидеть беспечно под звездным серебряным дождем, позабыв о заботах, потягивая красное вино и слушая треп наших озорующих лингвистов. Так бы и сидеть в цыганской телеге. А джаз наяривает нечто громоподобное, страстное, и в освещенном круге смуглая дева в золотом лифчике и золотых же шароварах (шальварах?) исполняет танец живота.
А потом круг заполняется танцующими парами, Сережа танцует с Эльмирой, а я с Котиком. Это танго, ну да, томительное танго – и Котик прижимает меня к себе, и я слышу его прерывистый шепот:
– Юля, ты знаешь… на меня нахлынуло… я не должен, нельзя, я знаю… но я просто теряю голову…
Я молчу, мы танцуем, и так сладко, сладко мне – от вина, от звезд, от невозможных, запретных, единственно необходимых мне слов…
– Юлечка, заткни на секунду уши… Я люблю тебя… Но это так… не принимай во внимание… просто нахлынуло…
А я молчу – и молча взываю к нему: еще! Говори еще!
Вот что делает с нами болгарское звездное небо…
Счастливые шестидесятые… Благодарю судьбу за то, что они были в моей жизни.
Но в шестьдесят шестом, осенью, вскоре после приезда из Болгарии, все у нас пошло кувырком. Наверное, я сама виновата – не знаю, – во всяком случае, мне не следовало устраивать эту злосчастную лекцию в институте… Но кто же мог знать?..
Сережина лекция об освобождении Африки от колониального ига пользовалась успехом. Сережа читал ее по путевкам общества «Знание» во многих клубах и учреждениях города. Она и впрямь была интересная, и я, ничтоже сумняшеся, предложила организовать лекцию у нас в институте. «Почему бы и нет?» – сказал Котик. Он переговорил с начальством в парткоме, и вот в институтском холле на доске объявлений появилось извещение, что лектор «Знания» С. Беспалов прочтет 23 октября – и так далее.
Конференц-зал у нас большой, но на лекциях народу бывает мало – человек двадцать, и всегда приходится упрашивать их пересесть из задних рядов в передние. Мы с Котиком сидели в первом ряду, к нам подсел Сакит Мамедов, замзав нашего отдела. «Сакит» по-азербайджански означает «тихий», но Сакит Мамедов был ярко выраженным опровержением своему поэтическому имени, данному родителями. Прислонившись ко мне плечом, он пустился рассказывать, как ездил на столетие своего дедушки в город Геокчай. Я отодвинулась, насколько могла, и попросила: «Сакит Мамедович, давайте послушаем». (Лекция уже началась.) Сакит Мамедов надулся. Заботливо поправил галстук (он одевался весьма тщательно). Вскоре он ушел: сидеть молча было свыше его сил.
Сережа за трибуной, в свете сильных ламп, выглядел импозантно – рослый, в парадном черном костюме с орденскими планками, с лицом, может быть, несколько простоватым, но серьезным и, пожалуй, излишне насупленным. Его каштановые волосы заметно поседели и поредели, он их теперь зачесывал так, чтобы прикрыть лысину. Но лысина просвечивала, когда Сергей наклонял голову к конспекту. Что до его сурового вида, то это можно было объяснить и трагическими обстоятельствами гибели Патриса Лумумбы, и происками колонизаторов. Он не был привязан к тексту, редко заглядывал в свои бумаги и, в общем, говорил хорошо. Но я бы предпочла, чтобы мой дэвэ держался более раскованно. Ну да ладно.
Благополучно доведя лекцию до выводов, исполненных исторического оптимизма, Сергей ответил на два-три вопроса, кивком поблагодарил за жидкие аплодисменты и вышел из-за трибуны, направился, улыбаясь, к нам. Тут его остановил невысокий дядька с большой лысой головой. У него было одутловатое лицо с мешками под угрюмыми бледно-голубыми глазами. Одет он был небрежно, в мятый железного цвета костюм и желто-черную ковбойку. Кажется, он работал у нас в планово-экономическом отделе, иногда я видела его в институтской столовой. Ничем не был примечателен этот побитый жизнью человек.
Я услышала хриплый басовитый голос:
– Беспалов, узнаете меня?
Сергей уставился на лысого, неуверенно сказал:
– Марлен, что ли?
– Он самый! Ты складно про Лумумбу рассказывал, Беспалов. На комкора Глухова тоже складно написал донос!
– Ты что? – Голос у Сергея сорвался. – Ты что тут…
– Получи, Беспалов, за моего отца!
Я ахнуть не успела, как этот лысый черт влепил Сергею пощечину. Сергей схватился за щеку. В следующий миг он бросился на лысого, но Котик оказался проворнее, он встрял между ними и, гневно крича, наступал на лысого, отталкивая его. Лысый тоже кричал, пятясь к двери. Я подскочила к Сергею, схватила под руку, бормоча растерянно: «Успокойся… Сережа, успокойся…» Было чувство, будто вижу сон… будто из беспамятства доносятся фразы, выделившиеся из сплошного ора:
– …под суд пойдешь, сволочь!
– …сексота пригрели!..
– …морду расквашу…
– …чтоб духу твоего здесь…
Потом мы ехали в набитом троллейбусе. Сергей был мрачен, избегал смотреть на меня и на Котика. Котик вначале возмущался: хулиганство! Этого Глухова в планово-экономическом не любят за сварливый характер… вечно права качает… в суд надо подать… Потом замолчал. Доехали до угла проспекта Кирова и Телефонной, тут мы с Сергеем сошли и направились к себе на Видади.
Шли мимо скверика на улице Самеда Вургуна, что напротив серого здания Верховного суда. В сквере крикливые мальчишки играли в альчики. Я спросила:
– Что он там кричал о каком-то доносе?
– Да ну, чушь! – отрезал Сергей.
Мы пили чай, мама жаловалась на Ниночку – непослушная, все делает наперекор, три часа торчала у Ривкиных на третьем этаже, там телевизор, а на вопрос, сделала ли уроки, грубо ответила: «Сделала, сделала!» Как будто от назойливой мухи отмахнулась. Она, мама, так больше не может… У нее в голосе появились истерические нотки…
Я подозвала Нину, строго спросила, почему грубит бабушке.
– Ничего не грублю! – выпалила она, округлив глаза.
– Ты уроки сделала?
– Ну сделала.
– Пожалуйста, без «ну»! Это и есть грубый тон, понимаешь?
Она надула губы и не ответила. Я отправила ее спать. Прежде чем нырнуть под одеяло, Нина сердито сказала:
– У всех телевизор, а вы не покупаете!
В этот вечер Сергей, вопреки обыкновению, не стал слушать по радио выпуск последних известий. Лег на нашу широкую тахту, отвернулся к стене. Я возилась, умывалась, крем на лицо накладывала, потом тоже улеглась. Свет погасила.
– Ты спишь, Сережа?
– Нет.
– Все-таки объясни… О каком доносе кричал Глухов?
– Никаких доносов я не писал! И хватит!
Больше я ни о чем не спрашивала. Но на следующий день в институте, вскоре после перерыва, в комнату, где у кульманов работали чертежники, заглянул Котик. Поманил меня пальцем. Я отложила рейсфедер и линейку, вышла в коридор. Котик стоял у окна возле кадки с фикусом. Он закурил сигарету и сказал тихо:
– Юля, что ты думаешь о вчерашнем происшествии?
– Думаю, – ответила я, – все время думаю, но понять ничего не могу. Сережа молчит.
– Юля, меня вызывали в партком. Поскольку я предложил лекцию… Ну, не важно. Утром к ним приходил Глухов. Хоть он и беспартийный. Пришел к Абдуллаеву и положил на стол заявление. Абдуллаев дал мне прочесть. Глухов пишет, что в тридцать седьмом его отец комкор Глухов… кажется, Николай Ильич… был репрессирован. Он в Воронеже работал в авиапромышленности, занимал большой пост… Ты слушаешь, Юля? А то у тебя такой вид… Пишет дальше, что в то время он, будучи курсантом летной школы, дружил с Сергеем. Его, Марлена Глухова, после ареста отца выгнали из училища. Он воевал, был в плену… но не в этом дело… Когда начался пересмотр дел, комкора посмертно реабилитировали. Этот Марлен поехал в Воронеж, в Москву, добился в военной прокуратуре… или в КГБ… в общем, добился, что ему показали следственное дело отца. Ты слышишь?
Я слышала. Все слышала. Но было ощущение уходящей из-под ног почвы. Будто оползень. Хотелось вцепиться в облупленный подоконник… в толстую доску кадки с фикусом…
– В деле были доносы на отца. Один был подписан Сергеем. Я говорю Абдуллаеву, что не верю. А он говорит: «Это Беспалову решать. Если клевета, пусть Беспалов в суд подает, а мы поддержим». Вот так, Юля. Ты Сергею скажи…
Он ткнул окурок в кадку. Вся земля в кадке была утыкана окурками. Из-за окна доносился уличный гомон. Там слетела дуга у троллейбуса, и водитель ставил ее на место, высекая искры из проводов.
Я знала, что Сергей пытался поступить в летное училище в Борисоглебске, но его не приняли по социальному происхождению, и он там работал на заводе до призыва в армию. И больше ничего не знала. Фамилию Глухов слышала в первый раз…
– Это правда – то, что он написал? – спросила я вечером. – Это правда?
О, как я жаждала услышать, что глуховская писанина – подлая клевета! Но Сергей не ответил. Он сидел на своем крае тахты, обняв колено, и угрюмо молчал.
– Сережа, не молчи! – молила я. – Сережа! Ты же не мог предать человека… Ну, не молчи, не молчи…
– Никого я не предавал, – сказал он резко. – Комкор Глухов был враг. Вот и все.
– Как это – враг? – Я растерялась. – Он же реабилитирован. Его сын пишет, что Глухов…
– Мало ли что пишет! Там аварии были на заводе! По его вине.
– Откуда ты знаешь, что по его вине?
– Знаю! Были доказательства, меня убедили.
– Кто убедил? КГБ?
– Тогда не было КГБ. В НКВД были доказательства. Да я и сам от Глухова слышал… он боялся разоблачений…
– Значит, ты действительно написал донос на человека… на отца своего друга?
– Что ты пристала?! – взорвался он. – Я подтвердил то, что знал, вот и все! И прекрати этот допрос дурацкий!
– Не смей на меня кричать. – Я с трудом ворочала языком.
– А ты не смей допрашивать!
Я не спала всю ночь. Сергей тоже не спал – я не слышала его обычного похрапывания. Она тянулась бесконечно, эта жуткая ночь, но всему приходит конец, и, когда за шторами просветлело, я сказала Сергею, что не смогу жить с ним дальше.
– То есть как? – вскинулся он, сев на постели. – Ты что, Юля? Что ты несешь?
– Не могу жить с доносчиком.
– Дура! – заорал он. – Из-за какого-то хмыря ломать жизнь?! Дура набитая!
Путаясь в рукавах, я влезла в халат и выскочила из нашей комнаты в смежную. Ниночка еще спала. Из-за ширмы раздался сонный мамин голос:
– Юля, что случилось? Что за крик?
Сергей, в трусах и майке, выбежал следом за мной в кухню, схватил меня за плечи, заговорил судорожно сжатым голосом:
– Не делай глупости… Остынь, опомнись… Юля, у нас семья, нельзя, нельзя ломать… Опомнись, прошу тебя…
Я стояла, закрыв глаза. Слезы душили, но я изо всех сил удерживалась, чтоб не сорваться, не взвыть жалобным воем… Тяжело вспоминать эти дни…
Просьбы Сергея, уговоры мамы, недоумение, застывшее в Ниночкиных глазах, – ничего не подействовало на меня. Я взбрыкнула. Пусть я набитая дура. Пусть. Но я не могла иначе.
Сергей собрал свои вещи, книги, бумаги. У него было мертвое лицо, когда он, не глядя на меня, буркнул «Прощайте» и пошел к двери. Дверь хлопнула так, что дом сотрясся. Тут-то я и дала волю слезам. Это был такой плач, такой вселенский плач… никак не могла успокоиться… Мама заставила выпить горькие капли… от озноба стучали зубы…
В моей памяти та осень и зима слились в какое-то пустое время – словно вокруг простерлась серая стоячая вода, чуть подернутая рябью. Эльмира и Котик опекали меня. То в кино мы ходили, то мчались в филармонию на концерт Брук и Тайманова – они здорово играли на двух роялях, – или слушать «Франческу да Римини», или что-нибудь еще из репертуара приезжего дирижера Натана Рахлина. Котик был меломаном и не пропускал хорошие концерты. Вот человек, которого хватало на все – на работу, на семью, на спорт, на музыку.
Он поддерживал отношения с Сергеем. От него я знала, что Сергей живет в пустующей квартире своего сотрудника. У меня рвались с языка вопросы: как он питается? как управляется со стиркой? что делает по вечерам? – но я прикусывала язык. Котик приносил от Сергея деньги – полсотни новыми в месяц, хотя я не требовала никаких алиментов. Хотела ли я развода? Ах, сама не знаю. Бывало, просыпалась с мыслью: сегодня напишу заявление в загс, хватит тянуть, все, все! Но что-то мешало сделать решительный шаг. Эльмира советовала не торопиться, время, мол, покажет. А что, собственно, покажет время, если я просто не могла жить с доносчиком, сексотом? Мама возмущалась:
– С чего ты взяла, что он сексот? В органах могли заставить подписать что угодно. Тем более – неопытного мальчишку. Ты не знаешь этих – они все, что угодно, могут! Просто ты взбалмошная, живешь будто в облаках. А не на грешной земле. Твой Сергей хороший муж, не пьет, не гуляет. А ты вдруг взяла и разрушила семью!
Горько было это слушать. Разрушила семью! Да для меня именно семья на первом месте! Но я хочу, чтобы в семье… чтобы моя семья… ох, сама не знаю, чего хочу…
С мамой я старалась не спорить: у нее участились депрессии, и проходили они тяжело. Часами она лежала неподвижно у себя за ширмой – я пугалась, подсаживалась к ней, мама начинала всхлипывать, твердила о своей неудавшейся жизни, это кончалось истерикой и приступом астмы. С безумно выкаченными глазами мама задыхалась, хрипела – я искала у нее на тумбочке эуфиллин, подносила стакан воды…
И эти участившиеся разговоры о том, что ей не хочется жить…
– Я отжила свой век, – говорила мама, уставясь погасшими глазами в темный от старости потолок. – Мне уже ничего не надо… Только одно – чтоб ты не повторила мою судьбу… Нет ничего страшнее одиночества…
– Перестань, мамочка. Ты не одинока. Я же с тобой.
– В доме должен быть мужчина. Если хочешь, чтобы я умерла спокойно, помирись с Сергеем.
Новый год мы встретили грустно – три женщины, считая Ниночку. Она была звана в свою школьную компанию и куда-то еще, где танцы всю ночь, но великодушно пожертвовала развлечениями ради родственных чувств (которые у нее были, скажем так, неявственны). Выпив вина, мама расчувствовалась. С мучительной улыбкой рассказывала о старом Баку, о «Синей блузе» и ТРАМе, о немецкой кондитерской на Торговой, где были в продаже ну просто изумительные эклеры…
После Нового года время пустилось вскачь. Серая вода моего существования обнаружила опасные водовороты.
Замзав нашего отдела Сакит Мамедов, очевидно прослышав о моих делах, возник передо мной – вежливый, прекрасно одетый, с благородной, в серебряных нитях, шевелюрой. Началось с того, что он подвез меня до дому на своей серой «Волге». Он повадился приходить к нам в перерыв на чаепития и приносил вкусные восточные сласти – пахлаву, или шекярбуру, или еще что-нибудь в этом роде. И всегда у него были в запасе истории из жизни бакинских артистов и прочих знаменитостей – со всеми он дружил, со всеми предлагал меня познакомить. Сакит Мамедов был светский человек, он жил в другом мире, и, должна признаться, меня разбирало любопытство. Из любопытства поехала с ним на студию «Азербайджанфильм» – в просмотровом зале смотрели чаплинского «Диктатора», которого никогда не крутили в общем прокате. Потом в кафе там же, на студии, мы пили коньяк и превосходный кофе в компании двух молодых киношников, и разговор был не совсем понятный, тоже из другого мира, приоткрывшего мне свою привлекательную даль. Один из них спросил:
– Вы никогда не снимались в кино, Юля-ханум? В вашей внешности есть что-то от Элизабет Тэйлор.
Чертово любопытство! Оно мчало меня в серой «Волге» то в Сураханы, где реставрировали храм огнепоклонников, то в Кобыстан, где нашли древние наскальные изображения – рисунки человечков, лодок и животных. Сакит Мамедов приобщал меня к азербайджанскому искусству – возил в музкомедию на знаменитую гаджибековскую «Аршин мал алан» и в драмтеатр, где жарко нашептывал мне на ухо перевод необычно шумного спектакля «Вагиф».
И наконец я очутилась в квартире Сакита – он жил в респектабельном новом доме на углу улиц Самеда Вургуна и Низами, бывшей Торговой. Я бы слукавила, если б сказала, что пришла к нему только для того, чтобы посмотреть коллекцию азербайджанских миниатюр. То есть именно это, конечно, было поводом ему – пригласить, мне – принять приглашение. Но я знала, чувствовала, что услышу не только про миниатюры. Вековечная игра взаимных притяжений привлекала и будоражила меня. Может, бурлила прабабкина кровь?..
Прекрасные ковры ручной работы висели на стенах. Вдоль одной из стен протянулась настоящая музейная витрина, под стеклом лежали миниатюры. Это были листы с текстами, с вязью арабского алфавита, и рисунки на них. Они поражали изяществом – изображения охотников с луками и стрелами, всадников, томных круглолицых дев, и всюду тончайший растительный орнамент.
– Тут гуашь, акварель, – пояснял Сакит Мамедов. – Вот эти рисунки относятся к шестнадцатому веку, тебризская школа. Юля-ханум, обратите внимание на эту миниатюру. Видите? Женщина в саду, красные плоды – это гранаты. Очень редкая вещица. Исфаханская школа, семнадцатый век. Я считаю, ее нарисовал Реза Аббаси, знаменитый мастер при дворе шаха Аббаса. Его манера…
Продолжая рассказ о художниках, он пригласил меня к столу. Рассудок подсказывал: надо извиниться и уйти. Но я осталась. Мы сели за низенький столик, накрытый со вкусом: на пестрых салфетках, словно тоже вышедших из тебризской школы миниатюр, стояли коньяк «Гек-Гёль», вазы с пахлавой и огромными гранатами. Я спросила, почему Сакит живет один.
– Не везет с женами, Юля-ханум. С первой развелся, потому что не могла родить… рожать детей… Вторую я прогнал – она была, извиняюсь, нехорошего поведения.
– Первый раз слышу, чтобы азербайджанка…
– Да, это редко бывает. Но теперь, знаете, такое время, когда люди забыли… забывают о правилах, о традициях… Юля-ханум, разрешите выпить за ваше здоровье.
Слишком говорлив, думала я, слушая его нескончаемый монолог – о нравах, о случаях из жизни бакинских знаменитостей. Но коньяк приятно затуманивал голову, а пахлава была на редкость вкусная, орехов не жалели, когда ее пекли. И гранаты были замечательные.
– Геокчайские гранаты самые лучшие. – Сакит, ловко взрезав концом ножа тонкую красную кожуру, высыпал в глубокое блюдце спелые темно-красные зерна. – Ешьте. Нет ничего полезнее гранатов. Они улучшают кровь. Не смейтесь, Юля-ханум, это научный факт.
Вдруг он пересел из своего кресла ко мне на диван. Я насторожилась.
– Юля-ханум, я хочу вам сказать… Вы мне очень нравитесь. Я знаю, вы остались одна, я тоже один, видите, как я живу. Ни в чем не нуждаюсь. Юля-ханум, я делаю вам предложение.
Я отодвинулась к краю дивана, и очень неудачно: зернышко граната упало на мою бежевую юбку и оставило пятно.
– Пойдемте в ванную, – сказал Сакит заботливо, – там смоете.
– Да нет, ничего…
Растерянная (хоть и ожидавшая признания), я поднялась. Тотчас Сакит встал передо мной, взял за плечи.
– Юлечка, давайте соединим наши одинокие жизни, – сказал он несколько торжественно.
– Спасибо, Сакит Мамедович…
– Просто Сакит!
– Спасибо за предложение, но я…
– Юля, вы меня волнуете! – Его лицо приблизилось, я ощутила слабый запах духов от его усов. – Юлечка, вы такая женщина… такая женщина…
Он стал меня целовать, норовя в губы, но я отворачивалась. Атака нарастала в быстром темпе. Щеки у меня горели под пылкими поцелуями. Но когда его руки слишком уж осмелели, я вырвалась из объятий и устремилась к двери.
– Юля! – Он кинулся за мной в переднюю, где висели над зеркалом оленьи рога. – Почему уходишь? Чем я обидел?
– Вы очень нетерпеливы, Сакит Мамедович.
Я надела шапку, пальто, руки у меня дрожали, пуговицы не попадали в петли.
– Юля, очень извиняюсь, если…
Он выглядел таким расстроенным, что я невольно смягчила тон:
– Надеюсь, Сакит Мамедович, что наши отношения останутся хорошими. До свиданья.
И выскочила на улицу. Норд ударил в лицо холодным дождем. Если бы я знала, где жил Сергей, то, наверное, побежала прямо к нему. Не раздумывая…
Март наступил жутко ветреный. Стекла дребезжали и днем, и ночью под порывами норда. В один из мартовских дней свалилась на мою голову история с Нининой беременностью. Я вам уже рассказывала, не стану повторяться. Я была вне себя от горя, от гнева на непутевую дочь. Мама твердила из-за ширмы:
– А все потому, что ты разрушила семью… Сама виновата…
Я видела, конечно, как переживал мою беду Котик. Какими сочувствующими… да нет, влюбленными глазами он на меня смотрел.
– Юля, – сказал он однажды, когда мы вместе вышли из института и мартовский ветер с посвистом накинулся на нас. – Милая Юленька, разреши мне откровенно…
Я кивнула.
– Юля, я знаю, к тебе пристает Сакит. Будь осторожна с ним, прошу тебя. Он страшно эгоистичен, он изломает тебе жизнь.
– Не беспокойся, – сказала я. – Сакиту отказано.
– Да? Ну хорошо, это хорошо. – Котик помолчал немного. – Юлечка, а теперь скажу тебе… только не сердись… На меня снова нахлынуло то, прежнее. Думал, это давно прошло, растаяло… Нет, не прошло, Юля. Я по-прежнему испытываю к тебе такую нежность… Прости, что касаюсь запретного…
– Нет, ничего, – сказала я с чувством горечи. – Я же теперь свободная женщина, и каждый имеет право…
– Ты не должна так говорить, – с горячностью перебил меня Котик. – Я – не «каждый». Всю жизнь, всю жизнь, Юля…
– И ты не должен так говорить. У тебя репутация прекрасного семьянина. Ты же не бросишь Эльмиру.
– Нет, конечно. – Он поник головой. – Но если бы ты меня позвала…
– Котик, милый, не надо. Не ломай себе жизнь. Хватит того, что у меня жуткие осложнения. Ты знаешь… ну, что ж скрывать… Нина забеременела.
– Господи! Что за глупая девочка! Что же делать, Юля? Рожать в такие годы?..
– Рожать нельзя. Котик, знаешь что? – Я как бы споткнулась на этих словах. – Скажи Сергею, чтобы он вернулся.
Черт с ним, добавила я мысленно.
Когда Сергей вошел, мне показалось, что он стал меньше ростом. Голова будто осела, провалилась в плечи. И седины прибавилось. Карие глаза глядели настороженно. Мы поздоровались за руку, и я сразу выложила ему все про Нину. Сергей ошеломленно моргал. Сунул в рот сигарету не тем концом, фильтром наружу. Потом, обретя дар речи, высказался про отсутствие у Нины «задерживающего центра»…
Дельного совета от него ждать не приходилось. Но – пусть будет в доме мужчина. Мама права…
Недели две спустя, когда Нине сделали аборт, и я перевела ее в другую школу, и суматоха улеглась, Сергей счел нужным кое-что объяснить.
– Понимаешь, меня заставили, – сказал он, сидя на своем краю тахты. – Вскоре после ареста комкора меня вызвали повесткой из Борисоглебска в Воронеж, в управление НКВД. Такой там был черненький, маленький, весь в ремнях… глаза горят и прямо режут… Спросил, комсомолец ли я… и, значит, мой долг помочь разоблачить… Я говорю, видел комкора несколько раз и почти не говорил с ним, только на вопросы отвечал. «Какие вопросы?» – «Ну, где работаю… и вообще». – «Давай подробно, Беспалов. Каждое слово вспомни». А что каждое слово? Ничего серьезного, так, шуточки… Например, спрашивает комкор, водятся ли в Вороне щуки. Ворона – это речка там… Водятся ли щуки, и, мол, надо их ловить, не то они нас ущучат… «Ты, – говорит, – поймай мне щуку покрупнее»… А черненький за эти слова ухватился…
Ну вот, – продолжал Сергей, помолчав. – Он меня огорошил. Сказал, что комкор Глухов имел задание от Тухачевского вредить в авиационной промышленности. На самолетостроительном заводе были аварии. И хоть комкор ловко маскировался, но есть точные сведения… доказательства его вредительства… Представляешь мое состояние?
– И что же ты написал? – спросила я.
– Он сам написал… Дескать, в словах Глухова, что надо ловить щук, не то они нас ущучат, просматривается явная боязнь разоблачения… «Поймай щуку покрупнее» – это попытка вовлечь меня в преступную агентуру с целью… в общем, с целью маскировки от карающих органов. Явный вражеский выпад…
– Чушь какая-то! – вырвалось у меня. – И ты подписал?
– Это теперь выглядит как чушь. А тогда это была суровая действительность. Обостренная классовая борьба. Разве мог я не поверить органам?
– Да-а. Но теперь-то, теперь! Тухачевский реабилитирован. Значит, и Глухов невиновен. Или ты все еще думаешь, что он…
– Не знаю.
Сергей ссутулился, прикрыл глаза. Лоб, такой гладкий прежде, избороздили мучительные морщины. Знаете, мне впервые в жизни стало жаль его – такого прежде победоносного… Я вздохнула…
В мае пала ранняя бакинская жара. Эльмира затормошила нас: хлопочите об отпуске, в июне едем в Кисловодск, а осенью будет турпоездка в Венгрию, готовьте деньгу… Мы захлопотали. Но планам совместного летнего отдыха не суждено было сбыться. Вдруг свалился Котик с гипертоническим кризом, потом Эльмира увезла его в санаторий на поправку. А нас не отпустила из Баку мама.
После недолгой ремиссии, в течение которой мама энергично устраивала в клубе водников выставку из истории Каспийского пароходства (и Сергей ей помогал – записывал воспоминания старых моряков, переснимал какие-то фотокарточки), снова началась депрессия. Этот приступ был особенно тяжелым. Больно было смотреть, как мама вдруг поднималась с постели и, с выражением застывшего отчаяния на постаревшем лице, с руками, судорожно сцепленными на груди, бродила по комнате, по кухне – не находила себе места. Уже самые сильные антидепрессанты не помогали. Опять начались разговоры о невозможности жить… Вдруг стала просить, даже требовать, чтобы я поместила ее в больницу. Я не хотела – наслышалась о том, как обращаются с душевнобольными в наших психушках. Возможно, в этом моем нежелании была роковая ошибка…
Приближался день Сережиного пятидесятилетия. Но мы не отметили его. Ранним утром третьего августа меня словно в бок толкнуло беспокойство. Я выскочила в большую комнату, заглянула за ширму. У маминой кровати белели рассыпанные по полу таблетки. Мама была еще теплая. Но сердце не билось. «Скорая помощь» ничем помочь не могла.
Мы похоронили маму на верхнем кладбище, в Патамдарте.
Господи, упокой эту мятущуюся душу…
Назад: Глава семнадцатая Баку. Январь 1990 года
Дальше: Глава девятнадцатая Баку. Январь 1990 года