Глава девятнадцатая
Баку. Январь 1990 года
Около полудня в субботу 13 января в квартире Беспаловых зазвонил телефон. Юлия Генриховна взяла трубку.
– Привет, Юля, – услышала она томный голос Эльмиры. – Как вы там? Ничего? Юля, вам Володя не звонил? Не-ет? Понимаешь, он завтра летит в Москву…
– Знаю.
– Я для Лалочки готовлю посылку-у. Демьянки, зелень, инжировое варенье… Лалка без инжирового варенья не мо-ожет. – Эльмира хихикнула. – Володя сказал, что заедет с утра, но что-то его нет…
– Приедет, – сказала Юлия Генриховна. – Не волнуйся, Эля. Куда он денется.
– В городе неспокойно, Юлечка. Котик расхандрился… Вот он хочет тебе что-то сказать. Целую.
– Здравствуй, Юля, – зарокотал в трубке голос Котика Авакова. – Я хотел сказать, чтоб вы с Сергеем по городу не шастали. Я вчера ездил в поликлинику – это же черт-те что. Город как будто захвачен дикими кочевниками.
– Спасибо, Котик, за совет. А чего это ты хандришь?
– Ничего я не хандрю. А как Сергей?
– Так себе. Пока отбрасывает тень на землю, как ты любишь говорить.
– Это хорошо, – одобрил Котик. – В этом вся штука жизни.
Юлия Генриховна вошла в маленькую комнату, в «кабинет», где Сергей Егорович сидел в своем крутящемся кресле и читал газету.
– Кто звонил? – спросил он, не отрываясь от чтения.
– Эльмира с Котиком. Они о Володе тревожатся. В городе, говорят, неспокойно.
– Послушай, что я вычитал. Амосов пишет: «Ученые примерили, что девяносто пять процентов наших генов одинаковы с обезьянами. Даже не верится: Христос, Будда и рядом – гориллы». Каково?
– Что он хочет сказать? Что мы недалеко ушли от обезьян? Так для этого не надо подсчитывать гены. И так ясно.
– Не так уж ясно, – буркнул Сергей Егорович.
– Сережа, мне надо съездить к ребятам. Тихо, тихо, не вспыхивай! Нина купила сапоги, ей малы, а мне будут впору. Ты же знаешь, я без сапог осталась.
– Она что, не может матери привезти сапоги?
– Не может. Ты же знаешь, Павлик болеет, Олежку нельзя оставить на него.
– «Ты же знаешь», «ты же знаешь»… – Сергей Егорович хмуро смотрел на жену поверх очков. – Сама говоришь, в городе неспокойно. Не пущу.
– Ох, Сережа! Мы с тобой сколько уже – сорок лет женаты, а ты все еще не понял, что если мне что-нибудь надо…
– Давно понял. Тебя переспорить невозможно. Я поеду с тобой.
Володя Аваков эту ночь провел не дома. Почти не спали они с Наташей всю ночь.
– Господи, – шептала она, – неужели я все еще живая?
– Живая, – подтверждал он.
– Из какой сказки ты пришел?
– Из пятого «А».
– Ты поспи, ты поспи, – шептала Наташа уже под утро. – Нельзя так себя растрачивать…
– Помнишь, – сказал Володя, поглаживая ее худенькое плечо, – я нарисовал у тебя в тетради космонавта… В тетради по арифметике… А ты пожаловалась Софье Львовне…
Уткнувшись ему под мышку, Наташа счастливо улыбалась. Счастливо и горько. Так она и заснула – улыбаясь – в его объятии. Но около семи привычная забота подняла ее на ноги.
Наташа прошла в комнату матери. Вцепившись здоровой рукой в ее халат, волоча парализованную ногу, мать медленно проковыляла в уборную. При этом она пыталась что-то сказать, и Наташа изощренным своим слухом поняла ее прерывистое мычание.
– Да, да, – кивнула она. – Это доктор.
На обратном пути из туалета сочла нужным уточнить:
– Мы когда-то с ним учились в одном классе.
Вот сказала – и сама изумилась. Как же это произошло? Сколько потребовалось огромного терпения, а порой и безысходного отчаянья, чтобы прийти к этой ночи…
Учились вместе в младших классах в 23-й школе на Телефонной, и запомнился с той поры узколицый чернявый мальчик, задира и дразнилка – Вовка Аваков. В классе он сидел за ней, дергал за косу, а она замахивалась на него учебником, пищала: «Дурак!» Вечно он рисовал космонавтов в скафандрах, пытался изобразить широкую гагаринскую улыбку за стеклом круглого шлема. Космонавтами тогда бредили все мальчишки в их классе, и Аваков тоже.
Вот и все, что она о нем помнила, когда уезжала из Баку. Папу, инженера-нефтяника, перевели в Тюмень, и он с семьей переехал во «Второе Баку», как тогда называли Тюмень, и только спустя шесть лет, в 69-м, возвратились они домой. Да и то – потому лишь возвратились, что отец на тамошних морозах обзавелся туберкулезом и врачи сказали – надо обратно на юг.
О, как она, Наташа, обрадовалась родному городу! Солнцу и морю обрадовалась, и акациям на бульваре, и горам фруктов на базаре. Она поступила на филфак университета, и это были счастливейшие ее годы – стихи, стихи, стихи… и студия, свившая гнездо в Доме культуры на Баилове… Теперь-то смешно вспоминать, но тогда! Такие строили планы – создать тут, в Баку, нечто вроде Таганки – будоражить, потрясти сердца бакинцев! Однако дальше полудозволенных песен под гитару дело не пошло – а вот приходил петь песни Высоцкого ладный и смазливый лейтенант-зенитчик – в штатском, само собой, приходил, – и приятный был у него, Димы Горбатенко, басок, и хрипотцой он старательно подражал кумиру. Наташа – та в хоре пела, да и не пела, а выкрикивала в очередь остренькие тексты, как на Таганке, – а вот приметил ее молодой зенитчик, приметил и взял на прицел…
Она, Наташа, окончив АГУ, уже преподавала в школе русский язык и литературу, когда, вполне испытав лейтенантскую надежность, вышла замуж за Диму. Превратилась таким образом из Мустафаевой в Горбатенко. Надо сказать, что папа Имран Гаджиевич, крупный в прошлом инженер-нефтяник, не пришел в восторг от того, что дочка переменила хорошую фамилию на какую-то верблюжью. Но к тому времени его крутой характер пообтерся о больничные койки, и влияния на события жизни, как прежде, отец уже не оказывал. Что до мамы, то Эсфирь Давыдовна была убежденной интернационалисткой, к чему, между прочим, обязывала и профессия преподавателя основ марксизма-ленинизма. Зенитно-ракетный комплекс, стало быть, не встретил сопротивления на Восьмой Завокзальной улице. Тем более что бдительная охрана бакинского неба требовала от старшего лейтенанта Горбатенко частых и длительных отлучек.
Молодые жили хорошо. И могли бы – при открытом, легком нраве Димы и природной веселости Наташи – жить долго и счастливо. Рокотали гитарные струны, и, влюбленно глядя на молодую жену, Дима пел хрипловатым баском: «Веселье горит в ней, как пламя», – а она подхватывала, задорно тряхнув каштановой челочкой: «И шутит она над нами, и с нею мы шутим са-ами…»
Спустя полгода у Наташи произошел выкидыш. А вскоре подтвердилось, что у отца опухоль поджелудочной железы. Около года дружными усилиями семьи тянули отца, но болезнь шла быстро, и в августе восьмидесятого отец умер. Не прошло и двух лет, как Эсфирь Давыдовну разбил инсульт. Новую беду Горбатенки встретили стойко. У Наташи, прежде смешливо-озорной, появилась такая, что ли, озабоченная готовность сорваться с места и куда-то бежать – ну, если по-боевому, по-зенитному, то именно постоянная готовность номер один. Дима, когда не был на службе, много ей помогал. Ворочал неподвижную тещу, мотался по врачам и аптекам – в общем, сами знаете, что значит тяжелый больной в доме. Страшно медленно, медленно восстановилась небольшая подвижность левой половины тела. Речь не восстановилась, но Наташа научилась понимать мычание матери. Она ей читала газеты: Эсфирь Давыдовна без газет не мыслила своего, даже и столь убогого, существования. И было похоже, что она хорошо воспринимает текущие события. С углублением перестройки, однако, Наташа все чаще замечала в напряженном взгляде матери невысказанные недоуменные вопросы. «Социализм мы видим как строй подлинного, реального гуманизма, при котором человек на деле выступает мерой всех вещей», – читала Наташа очередной доклад Горбачева. Эсфирь Давыдовна вдруг взволновалась, замычала, упорно повторяя бессвязные звуки, и надо было обладать Наташиной чуткостью, догадливостью, чтобы понять, что мама спрашивала: «Какой гуманизм? Абстрактный?» – «Просто гуманизм, – сказала Наташа, – ну, гуманизм как таковой, неужели непонятно?» Кажется, мать так и не поняла.
Да и не так уж это было важно – по каким пунктам она расходилась с Горбачевым. Гораздо хуже было то, что Дима Горбатенко не выдержал такой жизни. Не выдержал унылого однообразия будней, пропахших лекарствами. Не выдержал нарастающей Наташиной замкнутости, постоянной сосредоточенности на болезни, на расписании маминых повседневных нужд. К тому же возникли у него трения с начальством, не одобрявшим увлечения Высоцким и Галичем. Словом, на четвертом году болезни матери Наташа и Дима расстались. Шел восемьдесят шестой, май месяц, только что появились сообщения о Чернобыле. Дима подал рапорт о переводе в действовавший в Афганистане «ограниченный контингент» – и уехал воевать. Спустя какое-то время Наташе сообщили, что капитан Горбатенко погиб под Джелалабадом. Уже недолго оставалось до вывода «ограниченного контингента» из погибельной горной страны – а Дима не дожил.
Шли годы, однообразные, как диктант в середине учебного года. Утром в школу, из школы скорее домой, в магазины по дороге, а зелень на базаре покупала сердобольная соседка. Поднять маму, помыть, накормить… так и проходила жизнь. Иногда на маму находило – мучительно искажалось лицо, пальцы комкали рубашку на груди, и она что-то кричала, хрипела – жаловалась, что Бог смерти не дает. Наташа делала ей укол. Этому она хорошо научилась. Изредка и сама впадала в отчаянье – замордованная болезнями, тихо плакала, уткнувшись в подушку. Наревевшись, спешила в кухню, к плите. Вот с продуктами становилось хуже и хуже, хорошо хоть, что мама мяса совершенно не ела, а то – откуда бы взять?
Завуч однажды посоветовала – попробовать иглотерапию, очень это помогло ее приятельнице, на ноги поставило, – есть такой доктор Аваков. Вот его телефон.
Так они и встретились. И не сразу опознали друг друга. Слишком мало осталось с давнишних школьных времен опознавательных знаков. Все же что-то сохранилось во внешности доктора, в его стремительной повадке от того вертлявого мальчишки из пятого «А» – и Наташу осенило…
Отношения поначалу были сдержанные – ну учились когда-то в одном классе, подумаешь… Однако после третьего сеанса иглотерапии доктор Аваков стал засиживаться в квартире на Восьмой Завокзальной. За чаем с айвовым вареньем пошли разговоры неординарные. «Реально не счастье, – вещал Володя. – Да, представь себе, счастье почти всегда иллюзорно. Реальны страдания, ибо сказано: “В поте лица своего добудешь хлеб свой” и так далее». – «Страдания безусловно реальны, – отвечала Наташа, – но что же из этого следует?» – «А то и следует, – вглядывался Володя в бледное, с прозрачной кожей, лицо школьной подруги, в ее темные, печальные глаза, – то и следует, что самое человеческое – это стремиться к обоюдному ослаблению страданий…»
«Ослабление страданий»… Иглотерапия, может, и помогала Эсфири Давыдовне, но пока незаметно. А вот слова Володи Авакова, его незаурядность – ошеломили Наташу. Две одинокие души рванулись друг к другу. «Я деревянное чучело», – сказала она, когда он взял ее за плечи и притянул к себе. «Ты писклявая девочка из пятого “А”, – сказал он. И вспомнил былое прозвище: – Ты Натайка Мустафайка»…
…Наташа, взбив подушки, уложила мать в постель, напоила настоем шиповника. Под пристальным взглядом матери вдруг почувствовала странную неловкость. Словно провинилась в чем-то. А, ерунда какая. Взять бы и сказать, прокричать: «Я еще живая! Я полюбила! Я провела ночь с любимым!»
Вернувшись в свою комнату, присела на краешек кровати, с улыбкой смотрела на спящего Володю. Он ровно дышал. Чуть заметно подергивалась верхняя губа с черными усиками, будто досаждало ему что-то во сне. «Что тебе снится? Если б можно было отогнать неприятный сон… Я бы всегда… всю жизнь охраняла твои сны…»
Ну вот, проснулся! Почувствовал, что она глядит, наглядеться не может… Открыл глаза… И потянулся к Наташе со словами:
– Ах ты, моя милая!
Она кинулась его целовать.
– Еще раз… еще раз скажи, что я твоя милая…
Потом лежали рядышком, тихо разговаривали.
– Я всю жизнь тебя ищу, Натайка Мустафайка.
– Ну уж… всю жизнь… ты и не помнил меня…
– Ищу всю жизнь. А ты здесь, на Восьмой Завокзальной.
– Ищи меня в сквозном весеннем свете. Я весь – как взмах неощутимых крыл. Я звук, я вздох, я зайчик на паркете, я легче зайчика: он – вот, он есть, я был.
– Кто это?
– Ходасевич.
– А дальше?
– Но, вечный друг, меж нами нет разлуки! Услышь, я здесь. Касаются меня твои живые, трепетные руки, простертые в текучий пламень дня.
– Ты знаешь много стихов?
– Да.
– Будешь мне читать. Зимними вечерами. И летними вечерами. Всегда.
– Буду. А ты надолго улетаешь в Москву?
– Не знаю… Думал, что надолго, но теперь… теперь все меняется… Знаешь, Натайка, я вот что подумал. В Москве устроиться трудно, без прописки на работу не возьмут. Но в области… Может, удастся в области… в маленьком тихом городке… А? Нужны же в области врачи. А я неплохой врач.
– Ты хороший врач.
– А ты зайчик на паркете. Ты приедешь ко мне в Подмосковье, мы поженимся и будем жить долго и счастливо.
– Ох, фантазер! Кто даст тебе квартиру в Подмосковье?
– У меня есть деньги.
– Володя, – сказала она после небольшой паузы, – а в Баку ты не хочешь…
– Не не хочу, а не могу. Ты же знаешь.
– Да… У нас в школе учительница биологии, армянка, пожилая, тридцать с лишним лет проработала. Теперь ее уволили. Она пришла на уроки, а ее не пустили в школу. Я просто не узнаю Баку… Кому это нужно – рассорить людей, которые столько десятилетий…
– Политикам – вот кому. Ненавижу политиков – крикунов, демагогов, жаждущих власти. Я бы их всех утопил.
– Вот не думала, что ты такой свирепый.
– От политиков – все зло. Это они подбили армян в Карабахе требовать выхода из Азербайджана. Хотя знали, конечно, что азербайджанцы ни за что не уступят и только остервенятся.
– А Сумгаит? Его тоже политики организовали?
– Да. Кто-то ведь толкнул этот сброд убивать и насиловать. Кто-то сунул им армянские адреса.
– А что за странные слухи о каком-то Григоряне? Будто этот подонок спровоцировал погром…
– Григорян – скорее всего, миф, придуманный азербайджанской стороной. А может, не миф. Армяне вовсе не святые. Среди них не меньше мерзавцев, чем среди азербайджанцев.
– Что же это творится, Володя? У нас во дворе живет армянин портной, он обшивал весь мир. Тихий такой человек. Под Новый год к нему пришли какие-то, избили его и жену. Они уехали на днях.
– И правильно. Надо уезжать из Баку.
– Куда?
Володя вздохнул. Откуда-то из-за стенки просочился голос Демиса Руссоса. Тихое место – Завокзалье, подумал Володя, лежа с закрытыми глазами. Вдруг с улицы донеслись резкие, как болезненные выкрики, гудки автомобилей. И опять тишина.
– Ты поспи, еще рано, – услышал он сквозь дремоту голос Наташи. – А я покормлю маму.
Шел одиннадцатый час, когда он проснулся. Никогда с ним не бывало, чтобы так поздно начинать утро. Но никогда не бывало и утра, начинающегося с такой вот радостной улыбки женщины.
И, только позавтракав, попив кофе, Володя вспомнил, что обещал с утра заехать к родителям. Он позвонил и сразу услышал чуть не плачущий голос матери:
– Ой, Вовонька, где ты пропада-аешь? В городе что-то ужасное…
– Не беспокойся, мама. Я у пациента, на Восьмой Завокзальной…
– Вовонька, езжай прямо к нам. Слыши-ишь?
– Да, мама. Через полчаса буду у вас.
Наташа, накинув пальто, вышла проводить его. День был серый и ветреный, во дворе полоскалось на веревках белье, алели, как праздничные флаги, два огромных красных чехла. У одной из застекленных галерей первого этажа возбужденно разговаривала группка людей, размахивая руками, повышая голоса до крика.
– Это у квартиры портного, – кивнула на них Наташа. – Ты позвонишь перед отъездом?
– Конечно. Уж раз я тебя нашел, Натайка, так не отпущу.
– Буду тебя ждать. – Она поцеловала Володю. – Только не исчезай надолго. Не исчезай!
Он сел в свои белые «Жигули» и, выехав на улицу Чапаева, погнал вдоль трамвайной линии. «Не исчеза-ай! – мысленно пропел он на мотив известной песни. – Я буду ждать… но только ты… не исчеза-ай!»
Это радость в нем пела.
По Кецховели выскочил на проспект Ленина и повернул налево, к Сабунчинскому вокзалу. Там густела черно-серая толпа. Володя притормозил и ехал на первой скорости, гудками и жестами прося толпу раздвинуться. На площади перед вокзалом что-то горело и трещало – как будто костер, Володя не успел разглядеть. Перед ним встали трое или четверо с красными повязками на лбах, с решительными нахмуренными лицами, с железными палками, заточенными наподобие пик. Что еще за новости? Самозваные гаишники? Приспустив боковое стекло, Володя спросил по-азербайджански:
– Что случилось?
– Поворачивай обратно, – сказал один.
– Стой! – сказал другой, чернобородый, пронзительно вглядываясь в Володю. – Документы!
Там, на площади, высоко взметнулся желтый язык огня, оттуда неслись яростные крики, и показалось Володе – уголком глаза увидел – будто кого-то потащили к огню.
– Паспорта нет с собой, – резко сказал он и дал задний ход, одновременно выруливая вправо.
– Вадителски права давай! – по-русски заорал чернобородый, угрожающе замахиваясь пикой.
Но Володя уже переключил скорость и, что было сил крутя баранку, бросил машину вперед и влево. В тот же миг удар пики обрушился на багажник – машину разбили бы, разнесли вдребезги, если б Володя не выжал газ. Пикетчики сразу остались далеко позади, а люди на мостовой шарахались, уступая дорогу сумасшедшему автомобилю с воющим мотором, с клаксоном, непрерывно кричащим под побелевшим пальцем.
Он гнал машину вверх по проспекту Ленина. В зеркало видел идущий за ним грузовик, в открытом кузове которого теснились молодые, возбужденные, в кепках, – не погоня ли? На углу Свердлова взял круто вправо. Грузовичок не повернул за ним, жал по Ленина вверх, в Арменикенд.
Володя притормозил на трамвайной остановке. Может, не искушать судьбу – покатить обратно по Чапаева на Восьмую Завокзальную – там Наташа Мустафаева, вдруг вынырнувшая из пятого «А»… там тишина… и ничего не надо, ничего не надо – только бы засветились радостью печальные глаза…
В следующий миг, однако, он повернул влево на улицу Фабрициуса. Так, прямиком, он выедет на Инглаб. Дома надо будет быстренько собрать сумку с пожитками для Москвы, взять деньги, сберкнижки – и пуститься к родителям на Телефонную. На машине не проехать – проверяют, увидят в водительских правах армянскую фамилию, выволокут из машины, изобьют до смерти… похоже, не только для устрашения у них в руках заточенные пики… Придется поехать на метро от станции «Гянджлик» до вокзала, а там пешком недалеко до Телефонной… Господи, этот костер у вокзала! Ну не может быть, не может быть, чтоб волокли живых людей!.. Не средние же все-таки века…
На площади у Дома правительства гремел нескончаемый митинг. Ораторы – Панахов и другие руководители Народного фронта – сменяли друг друга у микрофонов. Исполненные пафоса фразы, которые они беспрерывно кидали в толпу, были как поленья, подбрасываемые в гигантский костер. Ответный рев толпы волнами перекатывался по площади, и ярости в нем было тем больше, чем «горячее» сведения, сообщаемые оратором.
– …Симон Врацян, из дашнаков, возглавил первое советское правительство Армении и в двадцать первом году организовал массовые убийства азербайджанцев в Зангезуре и Карабахе…
– …В Топхане армяне вырубают заповедный лес для строительства цеха…
– …В Карабахе русские солдаты щупают азербайджанских девушек…
На стотысячной площади – ни у кого никаких сомнений. Раз выкрикнуто в микрофон с трибуны, значит, все правда, чистая правда – армяне всегда были злейшие вр-раги, – бить, бить армян!! Чтоб ни одного в нашем Баку!!! Смерть армя-а-а…
На трибуну вдруг взбежали молодые какие-то люди, один был в куртке внакидку, под которой белела повязка, и правую руку он держал на весу. Кинулись прямо к Ниймату Панахову, и тот, выслушав, вскинул вверх руку. И, как оркестр повинуется жесту дирижера, площадь сразу вняла команде. Рев оборвался, на площадь пала тишина.
– Братья! – выкрикнул Панахов. – Только что пришли люди, вот они! С утра они обходили квартиры армян, предупреждали – уезжайте из Баку. По-хорошему! На Баилове, когда они пришли к богатому армянину Ованесову, когда сказали, чтобы он уехал, Ованесов убил одного из наших людей! Зарубил его топором! А второго ранил в плечо, вот он стоит перед вами! Истекает кровью! Братья, армяне нас убивают!
Неистовый рев покрыл его слова. Десятки тысяч кулаков взметнулись в воздух, сотрясаясь, угрожая, ища выхода клокочущей ненависти…
Троллейбус полз медленно. При повороте на Самеда Вургуна он остановился, и водитель, высунувшись из кабины, крикнул, что дальше не поедет. Дальше стояла длинная синяя вереница троллейбусов.
Юлия Генриховна и Беспалов сошли недалеко от подъезда проектного института, где работала раньше Юлия. И где он, Беспалов, выступил однажды со своей злосчастной лекцией.
Что ж, придется пешком спуститься по Самеда Вургуна. Юлия Генриховна, держась за руку Беспалова, можно сказать, на ощупь чувствовала, как раздражен, как напряжен ее муж. Наверное, надо было послушаться его, не вылезать из дому в такой день.
А что, собственно, за день? Обычный для бакинской зимы. Серенький, холодный день, и, похоже, будет дождь.
Они поравнялись с колхозным рынком. У ворот густела толпа, и в середине этой неспокойной, подвижной толпы шла драка. Слышались выкрики, полные ярости и боли. Толпа выкатывалась на мостовую, откатывалась обратно к воротам рынка. Мелькали палки, занесенные для удара.
Беспаловы перешли на другую сторону, проталкивались среди многочисленных зевак. Вдруг толпа у ворот стала быстро редеть. Люди разбегались, мелькали разгоряченные лица, и, как подметила Юлия Генриховна, было на многих из них выражение то ли испуга, то ли какой-то хищной радости. Два тела остались неподвижно лежать в луже крови у ворот.
Крики, свист, топот убегающих людей…
– Надо вызвать «скорую», – сказал Беспалов. И тут он вдруг вытаращил глаза и закричал: – Куда? Куда лезете, женщины?! А ну, назад!
Юлия Генриховна вскинула быстрый взгляд на его побледневшее лицо.
– Ты что, Сережа? Кому ты кричишь?
Но видение бредущих с кувшинами женщин уже исчезло.
Беспалов, морщась, потирал лоб. Юлия схватила его под руку и потащила вниз по улице.
– Пойдем, пойдем, – бормотала она, – скорее отсюда… скорее… скорее!
Она бежала, таща его за собой, и он тоже невольно перешел на бег. На углу остановились, переводя дыхание, пережидая поток машин. Беспалов сказал:
– Давай остановим машину. Попросим отвезти домой.
– Нет, – качнула она головой. – Надо быстрее добраться до ребят. Надо быть всем вместе.
Она только одного сейчас хотела: прижать к себе Олежку, защитить его от опасности. От какой опасности? Господи, от какой? Да от той, которая, как ей казалось, разлита в самом бакинском небе. Родной город, столько раз снившийся ей в прежних, девичьих снах, сейчас будто стал чужим. Чужими казались прохожие, торопливо идущие по каким-то непонятным делам. Чужой выглядела эта улица – старые темно-серые дома по обеим ее сторонам таили угрозу.
Вот, на углу улицы Басина, дом с аптекой, – она, Юля, когда-то часто тут бывала у школьной подруги, у Вики Фукс, они играли в куклы, у Вики были шикарные куклы из Торгсина, а еще у нее, вернее, у ее отца было полно книг и редкостная по тем временам вещь – радиоприемник, такой здоровенный лакированный ящик, и Юлии запомнилось почему-то: повернула однажды ручку, и из матерчатого окошка раздался, перебиваемый разрядами, проникновенный женский голос:
Вновь в ночи знакомый мотив звучит,
И сердцу тревожно…
Но в сердце осталось прекрасное танго
На память о нашей любви…
И Вика, порывистая девочка, подскочила к ней, и они стали танцевать танго – в ту пору в моде были танго и фокстроты, – о Господи!.. как будто в другой жизни это было… Давным-давно сгинул где-то в архипелаге ГУЛАГ Викин отец, крупный специалист по нефтеразведке, и куда-то уехала, растворилась в огромном пространстве жизни Вика Фукс…
Из-под арки этого дома неслись крики – отчаянный женский вой, грубая ругань, детский, полный ужаса, визг… Сквозь проем арки Юлия Генриховна увидела: во дворе метались люди.
Скорее, скорее отсюда!
На улице Басина стояли трамваи, трубили автомашины. Патруль или пикет – группа вооруженных людей перегородила улицу – проверяли, что ли, документы у водителей. Нет, это была не милиция, не ГАИ и не солдаты, а молодые люди в обычных нейлоновых куртках, у некоторых – красные повязки на голове, и вооружены не ружьями, а палками, но у одного висел на груди автомат. А людей в милицейских или военных шинелях – нигде не видать. Что же это происходит в Баку?!
Дошли до физкультинститута, повернули на Видади. В Багировском скверике, против обыкновения, было пусто – куда подевались парни в широких кепках, вечно околачивавшиеся тут? Наверно, на митинге, подумала вскользь Юлия Генриховна. И вообще… они при деле…
На звонок откликнулся голос Павлика:
– Кто там?
Лишь потом он отворил дверь. Не лишняя предосторожность. Олежка выскочил в переднюю, и бабушка, нагнувшись, поцеловала своего любимца в теплую макушку. Нина, не прекращая телефонного разговора, кивнула родителям, вошедшим в комнату.
Павлик пригласил садиться. Он что-то отощал за последние дни, черная борода заметно подчеркивала бледность кожи, не занятой растительностью. Павлик болел неопределенной болезнью, в которой нервное расстройство смешивалось с чем-то еще, с болями в животе – Володя Аваков считал, что нужно проверить почки, но вытащить Павлика на анализы Нине пока не удавалось: он как залег на тахту, так и лежал, неохотно поднимаясь лишь для еды и других необходимостей. Знакомая врачиха из поликлиники открыла ему бюллетень, поставила, ничтоже сумняшеся, диагноз «ОРЗ» (хотя точнее было бы «ОНЗ» – не респираторное заболевание, а нервное).
– Это родители пришли, – между тем говорила Нина в трубку. – Тетя Эля, ну что же вы так… не расстраивайтесь… ну, где-то задержался… может, на заправку поехал, а там очередь… Ох! – выдохнула она, положив трубку и схватив себя за раскрасневшиеся щеки. – У меня, кажется, жар от всего этого… – Она посмотрела на мать, на отца. – Слава богу, вы пришли… В городе погромы… Тетя Эля плачет: Володя исчез, должен был давно приехать – и нет его, телефон не отвечает…
– Что значит – погромы? – хмуро спросил Беспалов.
– А то и значит: громят армянские квартиры, как в Сумгаите… Дожили, будь оно проклято…
Юлия Генриховна посмотрела на дочь растерянным взглядом. Двое забитых насмерть у ворот рынка… Meчущиеся люди в проеме арки дома на Самеда Вургуна… Дожили… Ее била дрожь, она всей кожей вдруг ощутила приближающуюся опасность – будто бомбу, летящую прямо в цель. И, прижав к себе Олежку, Юлия Генриховна сказала:
– Это – в Баку? Это действительно происходит у нас в Баку?
– Да, да! – выкрикнула Нина, вскочив и забегав по комнате. – У нас в Баку! Бежать, бежать отсюда, пока живы!
– Галустяны! – сказала Юлия Генриховна. – Галустяны живы?
– Не знаю… Погоди, ты куда?
Юлия направилась к выходу. Дрожь била ее. Но по крайней мере, она знала, что надо делать. Надо же что-то делать, когда летит, угрожающе завывая, бомба.
Она позвонила к Галустянам. Не ответили. Она застучала согнутым пальцем, потом кулаком. Из-за двери раздался испуганный голос Анаит Степановны:
– Кто?
– Это я, я! Юлия Генриховна! Откройте!
Неуверенно звякнула цепочка, провернулись ключи в замках, дверь приоткрылась.
– Юля-джан! – Анаит Степановна впустила ее в прихожую и, всхлипывая, тряся полными щеками, затараторила: – Я как раз к вашим дочке хотела! Вот, – она схватила с тумбочки небольшую сумку, – много у нас нет, но немножко кольца, бусы, бриллианты от мамы оставался – спрячьте, Юля-джан! А то опять придут…
– Анаит Степановвна, вам с мужем надо сейчас же…
– Самвел говорил, если опять придут, буду молотком по голове, а я говорю, они молодые, они тебя убьют.
– Вы можете помолчать? – в сердцах крикнула Юлия. – В городе начался погром, понимаете? Погром!
– Ваймэ! – Анаит Степановна, всплеснув руками, разразилась громким плачем. – Я брату хочу звонить… в Ереван…
– Какой Ереван? Сейчас же идите с Самвел Вартановичем к нам. Ну, прекратите причитать! Где ваш муж?
– Я здесь! – шаркая шлепанцами, вплыл в прихожую старый Галустян, согнутый пополам, перевязанный розовым шерстяным платком. – Пускай придут! Вот! – Он взмахнул большим молотком. – Я этим ишаки покажу!
Его коричневый череп отражал свет ламп, лившийся из замысловатого абажура. Немигающие глаза были неприятно увеличены линзами очков.
Еще минута или две понадобились Юлии, чтобы до Галустянов наконец дошло, что оставаться в своей квартире не просто опасно, но смертельно опасно. Заперев дверь на все замки и захватив сумочку с драгоценностями, Галустяны пересекли лестничную площадку и вошли в квартиру напротив.
– Ой, Юля-ханум, не закрывайте! – Только что вошедшая в подъезд Зулейха быстро поднималась по лестнице. – Здрасьте! – Хорошенькая, в белой меховой шапочке и черной каракулевой шубке, она вслед за Юлией Генриховной влетела в прихожую и заперла дверь. – Ой, правильно, правильно, – закивала она Галустянам, – вам лучше тут посиде-еть! Ой, что делается! Я была у подруги, она из Турции такие кожаные вещи привезла – потрясные! Она знаете, где живет? Напротив Дома правительства новые дома есть? Вот там! Ой, что там было, ужас, Юля-ханум! С девятого этажа женщину выбросили! С балкона! Армянку! Гамид! – Она устремилась на свою половину, оставив в прихожей тонкий запах духов. – Слышишь, что говорю?
Нина буркнула:
– Они же будут искать… сюда полезут… – но тут же осеклась.
Анаит Степановна слезливо пустилась рассказывать, как пыталась дозвониться до брата в Ереван, но с Ереваном нет связи, только гудки, а они там, ереванские, совсем с ума сошли, Карабах, Карабах, а что в Баку нас будут резать, ему все равно…
Самвел Вартанович, которого Юля усадила в старое штайнеровское кресло, обвел немигающим и как бы недоуменным взглядом семейство Калмыковых, Павлика, с безучастным видом сидевшего на диване под торшером, Олежку, жмущегося к бабушке. Было видно, что старому Галустяну, привыкшему сидеть у себя в галерее перед раскрытыми нардами, неуютно и непонятно тут. Он сказал, обращаясь к молчаливому Беспалову, как несомненно старшему в этой квартире:
– Я пятьдесят лет бурил! Суша бурил, море бурил! Орден Ленина награжден!
– Знаю, Самвел Вартанович, – кивнул Беспалов.
– У меня в бригаде кому хочешь работали – русские, азербайджаны, армяне работали, евреи работали – мы разве смотрел национальность? Смотрел – как работает! А теперь – Галустян, пошел вон из Баку? – И он плюнул, к ужасу Юлии Генриховны, на паркет, но тут же, надо отдать ему должное, растер плевок ногой.
– Самвел, – укоризненно сказала Анаит Степановна, – ты не в своем галерее.
– Я извиняюсь, – прогромыхал Галустян. – У меня душа горит. Сегодняшний газета у тебя есть? – обратился он к Беспалову.
– Нет, это вчерашняя, – Сергей Егорович тронул пальцем газету на столе.
– Сегодня «Бакрабочий» не принесли. Я «Бакрабочий» всегда читал. Вчера писали, Армения свой план включила Карабах – ты читал?
– Да. Их Верховный Совет включил в бюджет Армении план развития НКАО. Президиум Азербайджана правильно осудил этот акт. Они никакого права не имеют. Карабах – азербайджанская территория.
Галустян, подавшись вперед, посмотрел на Беспалова сквозь свои линзы.
– Люди живут, работают своя работа, хлеб кушают. Потом придут агитаторы. Туда, сюда смотрят, говорят: территория! Это не ваша, это наша! Другие агитаторы придут, говорят: нет, это наша! Пускай агитаторы друг друга дерутся! Нет! Они заставляют люди друг друга бить, а сами только кричат: давай, давай! – Галустян взмахнул кулаком. – Надо наоборот! Пускай агитаторы друг друга морду бьют, а люди пускай смотрят, говорят: давай, давай!
– Самвел, зачем так говоришь? – опять укорила мужа Анаит Степановна.
– А по-моему, – заметила Юлия Генриховна, – Самвел Вартанович совершенно прав. Нормальные люди не станут ни с того ни с сего убивать друг друга. Их всегда кто-то подзуживает.
Некоторое время сидели молча. Только Нина беспокойно ходила по комнате, от окна к двери и обратно. Раздался Олежкин голос:
– Баба, а кто морду бьет?
Юлия Генриховна не ответила. Прислушивалась к приближающемуся автомобильному мотору. Да, точно, к их дому подъехалa машина. Нина кинулась к окну, отодвинула занавеску.
– Опять красная машина, – сказала быстро. – Вылезают… четверо, пятеро… Господи, сколько их там!
Несколько мгновений тишины, а потом – из парадного подъезда донесся стук. Колотили, без сомнения, в дверь Галустянов. Анаит Степановна запричитала, раскачиваясь, но Нина прикрикнула:
– Тихо! – И заметалась по комнате. – Что делать? Сейчас сюда ворвутся!
Беспалов потянулся к телефону и набрал 02. Спокойные гудки. Снова набрал. И снова. Гудки. Милиция не отвечала.
А там, в подъезде, ломились со страшной силой – дверь трещала под ударами, она, наверно, плохо поддавалась, старая дубовая дверь. Галустян при каждом ударе вздрагивал, втягивал голову в плечи, словно били не по двери, а по его голове, – и в его увеличенных линзами глазах была черная тоска.
Беспалов продолжал беспрерывно набирать 02. Милиция молчала.
Звонок. Звонок. Чей-то нетерпеливый палец там, в подъезде, жал на кнопку – звонки частые, нервные, как боевая тревога, – ну вот, теперь они ворвутся сюда…
Без стука открылась дверь, в комнату просунулась черноволосая голова Зулейхи. Она быстро-быстро закивала Галустянам, пальчиком показывая: идемте скорее, скорее… Анаит Степановна с неожиданным проворством подскочила к мужу, вытащила из кресла и повела в коридор. Там, за спиной Зулейхи, стоял Гамид, ее молодой муж, очень прямой и спокойный, в коричневом костюме. Галустяны, ведомые Зулейхой, прошаркали через кухню на их половину квартиры.
А звонки сыпались, сыпались. И уже бухали в дверь кулаками, били ногами. Гамид поправил галстук, неспешно подошел к двери и отпер. В переднюю слитной группой ворвались пятеро, молодые, в кепках, со злыми решительными лицами. Гамид сразу заговорил по-азербайджански, предводитель погромщиков резко ему ответил – он был невысок, небрит, с беспощадными глазами, с угрями на щеках, – Юлия узнала в нем того, который неделю назад увез галустяновский телевизор и дал Павлику в зубы. Гамид тоже повысил голос. Предводитель сунул ему под нос смятую бумажку, настойчиво тыкал в нее пальцем, повторяя:
– Галустян! Бахырсан? Галустян!
Потом устремился в открытую дверь к Беспаловым, оглядел всех быстрым взглядом, крикнул:
– Русски? Где армени прятал? Говори!
– Галустяны уехали, – поспешно сказал Павлик. Он понимал по-азербайджански, слышал, что сказал Гамид, и повторил его слова: – Совсем уехали из Баку.
– Когда уехал?
– Вчера уехали.
Угрястый выругался и сказал что-то своим парням. Двое сунулись во вторую комнату, старую штайнеровскую спальню, все осмотрели, даже дверцы платяного шкафа распахнули. Олежка вдруг громко заплакал, очень он был испуган, Юлия Генриховна гладила его дрожащей рукой по голове, бормотала вполголоса:
– Не плачь, не плачь, бабушка с тобой… Не плачь, родной…
Беспалов оцепенело смотрел на молодых людей, как они по-хозяйски ходили тут, обыскивая квартиру, у обоих в руках палки не палки – арматурные прутья были у них, это для чего же – ведь такой железякой хряснешь по голове – и все… с концами… А защита где?..
Между тем угрястый в коридоре говорил с Гамидом. Гамид так стоял, что загораживал проход в кухню, на свою половину квартиры, – и была в его тоне властность, ну, прокурорский, что ли, тон, и это, как видно, действовало на предводителя. Во всяком случае, он и попытки не сделал полезть обыскивать комнаты Гамида. Надвинул кепку на черные брови, бросил несколько слов дружкам, и – как ворвались слитной группой, так и выкатились из квартиры. Гамид запер за ними дверь.
Некоторое время прислушивались: вдруг передумают, вернутся? Потом из окна кухни увидели: во дворе ломились в застекленную галерею первого этажа – там была квартира Абрамяна, бухгалтера Заготзерна, подпольного миллионера, – ну, Абрамян-то с семьей уже недели две как уехал, не на таковского напали.
– Какой же вы молодец, Гамид, – сказала Юлия Генриховна. – И ты, Зулечка! – Она обняла Зулейху. – Спасибо вам.
– Ой, что вы, Юля-ханум! – воскликнула та. – Какое спасибо? Разве мы не соседи?
А Павлик в комнате сказал, ни к кому не обращаясь, словно самому себе:
– Дед на перевале замерз… Этот… их главный Гамиду говорит – их выгнали из Армении… из Зангезура… дом сожгли… Они зимой шли через горы, его дед на перевале до смерти замерз…
Беспалов, оцепенело сидевший у молчавшего телефона, повел на Павлика оловянный взор.
Володя Аваков гнал машину вверх по улице Фабрициуса. На углу Бакиханова был затор – стояли трамваи, трубили машины, и толпились люди. Подъезжая, притормаживая, Володя видел: от толпы отделилась часть, человек десять побежали в один из дворов на левой стороне улицы, другая группа устремилась в щель двора на правой. Володя въехал на тротуар и медленно стал объезжать справа стоявшие впереди машины. Ему кричали что-то, грозили кулаками, но он ехал, потом, нажав на педаль газа, проскочил перекресток.
Он был не то чтобы спокоен (какое там спокойствие при облаве!), но уверен в себе. Он подобрался. Руки на баранке и ноги на педалях как бы налились силой и хитростью, да, хитростью, готовой обмануть, объехать любую преграду. Город, в котором он родился и жил, грозил ему опасностью, тем большей, что ехал он через самый опасный теперь район – Арменикенд. Он видел: группки взбудораженных людей врывались в дома, во дворы. Слышал крики. Приближаясь к очередному перекрестку, чутьем преследуемого зверя учуял, что тут не проехать. Впереди был пикет, и рядом с ним остановился автобус, из которого выпрыгивали люди, вооруженные чем попало. Володя свернул направо в боковую улочку, потом опять повернул и выехал на Ереванский проспект. Слишком лихо выскочил, чуть не врезался в маршрутный автобус, подъезжавший к остановке.
Погнал по проспекту. Ха, Ереванский! Уж наверно его переименовали. Все армянское в городе переименовывают. Улица Шаумяна – теперь проспект Азербайджан… Улицы Амиряна, Осипяна, Авакяна – тоже как-то иначе… Безумие обуяло Баку… И Ереван обуяло безумие… Кто-то предсказал… Нострадамус, что ли… конец двадцатого века будет страшным…
Ни черта, выберемся! Только бы доехать до дома, забрать вещички и деньги – и к родителям… к нэнэ… А завтра – прощай, Баку! В Москве Лалка ждет не дождется инжирового варенья…
Теперь справа, за детской железной дорогой, за голыми деревьями парка виднелись башни и белые стены стадиона. Уже рукой подать до дома.
Возле метро «Гянджлик» шел митинг не митинг, кто-то кричал в мегафон, бегали какие-то люди в кепках, останавливались прохожие, во всем этом было нечто от игры, от массовки – если бы не веяло от такой игры смертельным холодом.
Ну вот и улица Инглаб. Поворот налево. Еще с полкилометра – и Володя въехал во двор гигантского, растянувшегося на целый квартал дома. Возле второго подъезда, как обычно, тусовалась группка парней. Галдели, жестикулировали, но, когда Володя медленно проезжал мимо, приумолкли. Один нагнулся и с улыбочкой посмотрел на Володю. Это был юнец с красивыми, но диковатыми чертами лица, с презрительно прищуренными глазами, с огромной черной шапкой волос над сросшимися бровями. На нем была желтая нейлоновая куртка поверх выцветшего бордового тренировочного костюма. Володя знал, что этот парень, которому не было еще и двадцати, уже отсидел в тюрьме за ограбление магазина, с полгода как вышел – почему-то досрочно – на свободу и жил тут у родственников, тоже темных людей. В доме немало было жильцов, неприязненно косившихся на Володю – удачливого, богатого, да еще армянина. А этот, в желтой куртке, всегда ему улыбался. Но именно его Володя подозревал в прокалывании покрышек, в ночных звонках, когда в глазок никого за дверью не видно. Вот и теперь этот красавчик наклонился и заглянул в автомобиль со своей ласковой улыбочкой.
Поставил Володя машину на обычное место, за котельной. Тут еще с десяток машин стояли, их владельцы платили истопнику, работавшему в ночную смену, чтобы он за машинами присматривал. Платил и Володя десятку, но тем не менее уже дважды на его «Жигулях» прокалывали покрышки. Истопник, всегда нетрезвый, клялся, что часто выходит и смотрит, но разве углядишь за всем, что делается по ночам? Может, он и не врал. Действительно, за всем не углядишь – даже и за тем, что днем делается.
Он осмотрел вмятину слева на крышке багажника. Да, скверно. Краска содрана, под дождями тут ржавчина пойдет. Ну, что поделаешь… Времени нет…
В пятом подъезде, как всегда, пахло кошками. Было тихо. Только на втором этаже из-за одной из дверей слышался детский плач, и сердитый женский голос по-азербайджански выговаривал ребенку.
На третьем этаже Володя отпер свою дверь. Вот оно, его убежище, однокомнатная квартира, обставленная югославской мебелью цвета слоновой кости. Гарнитур – будь здоров, приобретен, само собой, по блату, за две цены. Но зато и красиво!
Володя позвонил родителям – занято. Ладно, надо побыстрее собраться и ехать к ним. Протянул руку к магнитофону – музыку какую-нибудь включить, – но передумал. Насвистывая «Танец с саблями», вытащил с антресолей большую синюю сумку, привезенную пять лет назад из ГДР, и принялся набивать ее.
Теплый свитер, водолазки шерстяные. В Москве морозно, на улицах снег. Как там Лалка живет в снегах?.. Перезимую, устроюсь где-нибудь в Подмосковье – прилечу весной в Баку, заберу Наташу… Натайка Мустафайка, наконец-то я тебя нашел. Милая ты моя! С мамой, разумеется, заберу. Тяжелый, конечно, случай, но что поделаешь, безоблачно на небе в нашей жизни не бывает… Куда ботинки задевались – те, что на теплой подкладке?..
Телефонный звонок прервал спешные сборы.
– Ой, Вовонька! – услышал плачущий голос матери. – Ты дома? Слава богу! Я все телефоны оборвала! Вовонька, почему не еде-ешь? Мы с папой безумно…
– Скоро приеду! – закричал он в трубку. – Мама, слышишь? Не волнуйся! Невозможно было проехать, поэтому я… Скоро приеду! На метро! Сейчас кончу укладываться и выйду! Мама, не волнуйся!
Ага, вот они, ботинки – в стенном шкафу, внизу. Черт, огромные какие, не лезут в сумку. Ладно, мы их наденем, а туфли – в сумку. Так. Ноги будто в теплой упаковке. Тапки домашние не забыть. Коробку с иглами, конечно. Деньги, сберкнижки, паспорт, билет. Так. Теперь – позвонить Мише Степанову из шестого подъезда, его машина стоит там же, у котельной, – попросить присмотреть за его, Володиными, «Жигулями», к сигнализации прислушиваться. Набрал Мишин номер – не отвечает.
Только положил трубку – звонок у двери.
Прошел в переднюю, посмотрел в глазок – никого.
– Кто там?
Молчание. Нет, не просто молчание – глубокая, как бывает во сне, тишина.
Стало страшно. От этой мертвой тишины. От того, что за дверью кто-то затаился, – Володя знал, что интуиция его не обманывает. Неприятной расслабляющей волной страх словно прокатился через мозг. В следующую секунду, однако, Володя взял себя в руки, он умел это делать. Снова набрал номер Степанова – единственного из соседей, с кем он поддерживал приятельские отношения. Миша – инженер-геолог и альпинист – был приличный парень, он иногда заходил к Володе поговорить, очень его интересовали тайны Востока, буддизма, Шамбалы. Если б Миша был дома, он бы тут же примчался по Володиному звонку, и уж вдвоем они бы прошли. Но телефон молчал. Черт, где его носит?
Володя затянул «молнию» на туго набитой сумке. Посмотрел на часы. Снова в глазок заглянул. Никого. Плотная, необратимая какая-то стояла тишина. А может, за дверью никого нет? Может, позвонил и тут же убежал какой-нибудь малолетний озорник, так тоже не раз бывало…
Иду! – решил Володя. Не боюсь! В крайнем случае, если все-таки… тогда применю прием вьетнамской борьбы… вьет-водау… правда, сумка тяжелая в руке… Ну, вперед!
Откинул цепочку, повернул ключ…
Резкий удар снаружи распахнул дверь. Ворвались слитной группой, сбили Володю с ног – только успел он услышать азербайджанское ругательство «…агзуну!». Только успел увидеть, как мелькнула над ним дурацкая желтая куртка…
Маленькая, высохшая, как сухарик, в темно-коричневом платке-келагае, Гюльназ-ханум приковыляла из своей комнаты в гостиную.
– Ну что? – спросила дребезжащим голосом. – Не нашли?
– Нашли, – ответила Эльмира.
Она, с распущенными медными волосами сидела в своем цветастом халате у журнального столика с телефоном.
– Только что с ним говорила-а. Он дома. Он не сумел проехать к нам и приехал домой. Сейчас уложится и…
– Что? – Старуха приставила к уху ладонь.
– Уложит вещи, – повысила голос Эльмира, – и приедет к нам! На метро!
Гюльназ-ханум мелко закивала и поплелась к себе, бормоча: «На метро… метро приедет… чох яхшы…»
Константин Ашотович Аваков сидел в кресле по другую сторону столика.
– Я все-таки позвоню Кязиму, – сказал он, посмотрев сквозь очки на жену.
– Что-то ты красный очень, – сказала Эльмира. – Котик, ты как себя чувствуешь?
– Как индюк, который узнал, что хозяин собирается его зарезать.
– Ой, что ты болта-аешь?
– Это не я сказал. Это Сэм Уэллер. Он еще добавил, что у него есть утешение – то, что он жилистый. Так я позвоню Кязиму.
– Ну позвони-и. Только он все равно ничего не скажет.
– Знают ли власти, что в Баку погром? – Котик принялся крутить телефонный диск. – И что они предпринимают?.. – В трубке возникли равномерные длинные гудки. – Не отвечают.
– Может, они в Бильгя уехали, на дачу, – заметила Эльмира.
– Это Кюбра? Здравствуй, Кюбра! – закричал Константин Ашотович в трубку. – Это Котик! Ты слышишь? Да? – Он понизил голос. – А то мне кажется… ну не важно… Кюбра, Кязим дома? А где он? А-а… Я как раз хотел спросить… именно о положении… В городе идет армянский погром!.. Что?.. Хотел спросить, предпринимается ли что-нибудь, чтобы остановить… Что?.. Ты понимаешь, пока они заседают, убивают людей! Мне звонили мои друзья, они говорят… Что?.. Ну ладно. Скажи Кязиму, что я хотел задать именно этот вопрос… Хорошо… Пока…
Он положил трубку, сказал негромко:
– Кязим в ЦК. Там заседают, совещаются. Должно прилететь какое-то московское начальство.
– А! – Эльмира махнула рукой, состроив презрительную гримасу. – Только и знают заседать. И ждут указаний, шагу без Москвы не сделают…
– Не понимаю, не понимаю… – Котик нервно потер лоб. – В городе полно милиции, войск… училища военные…
Зазвонил телефон, Эльмира схватила трубку. Передала ее мужу:
– Тебя Илгap.
Илгар Фаталиев был старейшим другом Котика, еще по институту.
– Да ты что? – удивился Котик, выслушав взволнованную тираду Илгара. – Куда я поеду?.. Да брось, к нам не придут. Вот сидим, Вовку дожидаемся, он скоро приедет… Где? – Некоторое время он слушал, мрачнея, покусывая нижнюю губу. – Так и сказали – не вмешиваться? Да-а… Остались без власти, без закона… Это же возврат к дикости… Спасибо, Илгар, я понимаю, но никуда не собираюсь… Ну, пусть меня убьют здесь, в родном городе…
Эльмира испуганно смотрела на него. Котик, стараясь держаться спокойно, сказал ей:
– Илгар уговаривает срочно уехать из Баку.
– Котик, – медленно сказала Эльмира, – может, тебе действительно… завтра вместе с Вовой улететь в Москву-у?
– Никуда я не улечу, и хватит об этом. А вот послушай, что произошло у Илгара в доме. Помнишь, где он живет? На проспекте Кирова. В дом пришли погромщики, стали ломиться в армянскую квартиру. А у них во дворе, помнишь, клуб, и в клубе размещена какая-то воинская часть. Ну, жильцы бросились к военным – помогите! А они в ответ: «Нам приказано не вмешиваться». Приказано не вмешиваться! – выкрикнул Котик, потрясая рукой. – Нет, это просто конец света! В городе погром – а тем, кто может остановить кровопролитие, велено не вмешиваться!
– Котик, прими клофелин, – сказала Эльмира. – Сейчас принесу.
Она порывисто поднялась, запахивая халат.
– Да не надо клофелина!
– Надо. Посмотри, какой ты стал красный! Наверное, давление подскочило.
– Ну хорошо, приму полтаблетки.
А время шло. В старинных часах деловито, деликатно постукивал, качаясь, маятник.
– Ой, ну что Вовонька не едет? – У Эльмиры слезы текли по круглым щекам. – Ой, я не могу-y…
– Приедет, приедет, – твердил Константин Ашотович.
Он стоял у окна, смотрел на улицу. Вот, толкая друг друга и смеясь, вбежали в подъезд два подростка. Вот вышел из подъезда сосед со второго этажа, важный, в каракулевой папахе, деятель какого-то промышленного министерства. Неторопливо огляделся – видимо, поджидал автомобиль. Посмотришь вот так из окна – улица живет обычной жизнью, заведенной как старые часы. Ох, если бы! Если бы жизнь, какой бы она ни сложилась, текла спокойно, ровно… без сумасшедших этих рывков, подстегиваний… Если бы!
Слуха Константина Ашотовича достигал отдаленный нескончаемый гул, шедший со стороны площади у Дома правительства… «А что делает правительство? – подумал он. – И вообще – существует ли в городе власть?..»
– Приедет, приедет, – бормотал он, как заклинание.
Но время шло, пощелкивал маятник, а Володя все не ехал. И телефон его молчал. Значит, вышел из дому? Может, метро не работает и он идет пешком?
Позвонила Фарида.
– Нет, не приехал. – Эльмира всхлипнула. – Уже больше часа прошло, он сказал – выхожу-у… – Она расплакалась в трубку. – Ой, я не могу, не могу… А ты разыскала Вагифа? Он за тобой заедет? Ой, Фарида, миленькая, поскорей… Я просто не могу-у…
Она вытерла слезы, сказала Котику:
– Фарида с Вагифом за нами заедут… Поедем искать Вовоньку…
Фарида нервничала. Ей, субтильной, тонкокожей, склонной к меланхолии, и вообще-то достаточно бывало пустяка, чтобы разнервничаться. А тут…
Вчера разругалась у себя на факультете с двумя коллегами-преподавателями: звали идти на митинг, а она отказалась – «мое дело учить игре на фортепиано». Взывали к ее национальному чувству – она вспылила: «Любить свой народ не значит изрыгать проклятья на головы армян». Консерватория бурлила, занятия срывались, студенты и часть преподавателей ушли митинговать.
Сегодня утром позвонила подруга, работавшая музыкальным редактором на телевидении. Возбужденно закричала в трубку:
– Фарида, у тебя есть Пушкин? Умоляю, посмотри, у него есть такая строчка: «Ты трус, ты раб, ты армянин»? Я говорю – не может быть такое у Пушкина, а они утверждают, что есть, написали на плакате…
– Постой, Рена, какой плакат? При чем тут Пушкин?
– Ну у нас целая колонна от комитета отправляется на митинг, и кто-то предложил эту цитату из Пушкина, ее написали на огромном плакате и пошли, а я идти под таким лозунгом отказалась…
– И правильно сделала, – сказала Фарида. – Сейчас посмотрю. А в какой вещи?
– Они говорят – в поэме «Тацит». Посмотри, умоляю! Я перезвоню через пятнадцать минут!
Фарида быстро нашла – вот она, поэма, в четвертом томе, только не «Тацит», а «Тазит». Раньше она не читала. Поэма не знаменитая, да еще и незаконченная… Да, вот эти строки. «Ты не чеченец – ты старуха, Ты трус, ты раб, ты армянин». Это не Пушкин от себя, конечно, это старик чеченец Гасуб гневно упрекает сына за то, что тот не напал на тифлисского армянина, едущего с товаром, что не убил сбежавшего раба, что не воткнул сталь, не повернул ее трижды в горле безоружного убийцы брата…
Ждала, ждала, подруга не звонит, Фарида сама ей позвонила на работу – не ответили, домой позвонила – дочка Рены сказала, что мамы нет.
Ну ладно. Поставила желтый томик на место. Чтобы унять расходившиеся нервы, села за пианино. На пюпитре стояли «Лирические пьесы» Грига – она собиралась их разучивать со своими студентами. Коротенькая «Ариетта». Нет, так не годится. У Грига стоит «sostenuto», то есть – сдержанно. Повторить. Вот так. Сдержанно, именно сдержанно, азизим Фарида… Теперь «Вальс»…
В консерватории появились деятели, которым не по вкусу «все эти Моцарты, Чайковские, Бахи – как будто нет своей национальной классики, народной музыки»… Требуют пересмотреть учебные программы… Напыщенные говоруны! Разве можно разъять, разрезать по живому мировую музыку, растащить огромный мир звуков по национальным пещерам?..
Вот прелестный «Танец эльфов» – ну можно ли стать музыкантом, вычеркнув из программы, скажем, Грига? Не дикость ли то, что вы предлагаете, борцы за национальную культуру?
Опять телефон. Эльмира плачет в трубку: Володя запропастился, давно должен был приехать, а не едет, а в городе, говорят, начался погром…
Сестры говорили по-азербайджански, но последнее слово Эльмира произнесла по-русски.
– Погром? – переспросила Фарида. – В Баку погром?
– Громят армянские квартиры, представляешь? Какой-то ужас! А все – этот Народный фронт…
Положив трубку, Фарида постояла в задумчивости у круглого столика под торшером. Народный фронт! Вагиф с такой пылкостью убеждал ее, что Народный фронт – политическое движение с благородной целью добиться суверенитета Азербайджана… покончить со слепой зависимостью от Москвы…
Она решительно набрала домашний номер Вагифа. Его мать ответила, что Вагиф как уехал с утра, так и нет его, а куда уехал – не сказал. Ласково разговаривала Амина-ханум с будущей невесткой, пустилась расспрашивать, как здоровье, то да се – Фарида извинилась и дала отбой. Позвонила в редакцию журнала, где работал Вагиф, – знала, что у них запаздывает очередной номер и поэтому Вагиф, хоть и суббота сегодня, может быть на работе. Никто, однако, в редакции не ответил. Ну, значит, заседает в своем Народном фронте – а где они собираются и как туда звонить, Фарида не знала. Сколько просила Вагифа – не связывайся с политикой, твое дело писать стихи… ведь он такой способный лирик… Нет, занесло его… Проклятый национальный вопрос – никогда раньше так много о нем не говорили… Да и если бы только говорили – так ведь убивают! Сумгаит – это такой ужас! Ужас и стыд. А теперь – и в Баку?.. Не может быть!
Позвонила Рена:
– Меня заставили идти на митинг, представляешь? Пригрозили уволить! А я сбежала по дороге. Фарида, ну ты посмотрела у Пушкина?
– Да. – Фарида коротко рассказала о «Тазите». – Ты дома, Рена? Ты слышала, что начались погромы?
– Я знаешь, что слышала? У вокзала сожгли четверых армян! Заживо!
Фарида упала в кресло. Некоторое время сидела, закрыв лицо руками. Она чувствовала зуд за ушами, так у нее бывало, когда начиналась депрессия. Заставила себя встать, вынула из холодильника бутылку минеральной воды «Бадамлы», выпила чашку. Теперь ее била дрожь, и было холодно, холодно…
Писатели, телевизионщики, интеллигенты! Что же вы делаете? Хотелось докричаться до них, неистово орущих на митингах в Баку и Ереване, – крикнуть им: перестаньте! Перестаньте возбуждать ненависть!
Вспомнила: на днях шла домой по улице Гуси Гаджиева и увидела – на тротуаре возле дома, где живут писатели, толпились люди, задрав головы. С балкона своей квартиры произносил речь худощавый седой человек, в котором Фарида узнала известного поэта. Она прислушалась. «Наши деды и прадеды не простят нам, если отдадим земли, где их могилы… Наши внуки не простят, если забудем о судьбе нации…» Скоро громкие слова заменят нам хлеб. Так думала Фарида, огибая толпу, спеша к своему дому, в котором у нее после развода с мужем-композитором осталась небольшая квартирка.
Она позвонила Эльмире: не приехал Володя? Ах, он у себя дома? Приедет на метро? Уже должен был приехать?
– Эля, ну, он мог задержаться где-то по дороге. Успокойся! Я вот тоже – не могу нигде разыскать Вагифа… Что? Ну да, я, конечно, понимаю разницу… Прошу, возьми себя в руки, Эля!
Хорошо бы и себя взять в руки, подумала она. Достала из шкафа и надела теплую вязаную кофту. С тайным страхом прислушивалась к себе: неужели опять депрессия зажмет ее в тиски? Она-то полагала, что избавилась от этой напасти…
Уехать! Куда-нибудь срочно уехать! Были путевки в Болгарию, висело объявление в консерватории, потом его сняли – но, может, еще есть?.. Хотя в Болгарии тоже неспокойно – прогнали этого… как его… и какие-то, она слышала по радио, распри между тамошними турками и болгарами. В этом огромном мире – есть хоть одно спокойное местечко, где б не орали с утра до вечера о национальной ущемленности?
Села за пианино – нет, не идет Григ. Принялась растирать непослушные холодные пальцы. Хоть бы не сорваться. Xоть бы не сорваться. Звонок! Она кинулась к телефону, как к спасательному кругу.
– Здравствуй, Фарида.
– Вагиф, – закричала она в трубку, – где ты пропадаешь? Я ищу тебя по всему…
– Я был на митинге, – заговорил он в своей быстрой манере, – потом у нас было заседание, потом…
– Потом начался погром! – Она выкрикнула это слово по-русски. – Ты знаешь, что в Баку погром?
– Знаю… Мы делаем все, что возможно, чтобы остановить.
– Вагиф, ты на машине? Приезжай!
– Фарида, понимаешь, сейчас не смогу, мы должны…
– Нет, сейчас же! Сейчас или никогда!
– Хорошо, еду.
Она места не находила, ожидая Вагифа. Ходила из комнаты в кухню и обратно. И растирала, растирала захолодавшие пальцы. Опять позвонила Эльмире – Володи все нет, Эльмира плачет… Фарида сказала, что скоро приедет с Вагифом и они вместе отправятся на поиски Володи.
Вагиф заявился полчаса спустя. Его темные глаза были выпучены сверх обычной меры. Грива черных волос стояла дыбом.
– Ваш Народный фронт громит армян! – напустилась на него Фарида. – Убивают, как в Сумгаите!
– Это не Народный фронт! – бурно защищался Вагиф. – Мы не допускали! Летом разве что-нибудь было? Ничего не было! Но в Ереване принимают такие решения, что мы не можем спокойно… А наши власти бездействуют! Подожди, не перебивай! Наш Цэка-Бэка умеет только языком махать! Народ устал, он не хочет их слушать…
– Не народ, а толпа! Ваши организаторы гонят бакинцев на митинг, а там этот Панахов разжигает инстинкты…
– Фарида!
– Да, да, самые низкие инстинкты! И не только Панахов – ваши писатели и историки сеют ненависть…
– Фарида, помолчи, да! Слушай, что скажу. Люди устали! Беженцы! Их из Армении выгнали, живут кое-как – они только тех слушают, кто им квартиры обещает, дома, землю. Мы в правлении удерживаем, но есть люди, которые устали! Они считают, армяне должны из Баку уехать, их квартиры – беженцам! Ты думаешь, Народный фронт – однородный? Ошибаешься! Много народу вступило, есть такие радикалы, нас не слушают. Они говорят – суверенитета не будет, пока не выгоним армян из Баку… Фарида, ты умная, скажи: что делать, если власть бездействует?
– Не знаю. – Фарида отвернулась, холодными пальцами тронув щеки. – Одно знаю, нельзя убивать.
– Нельзя! – кивнул Вагиф. – Мы пытаемся остановить, звоним в милицию, в Цека звоним… Пока ничего не можем… Не можем контролировать положение… Даже если каждый член правления встанет перед домом – сколько домов в Баку… разве знаем, куда придут громить…
Он печально поник всклокоченной головой.
Сели в машину Вагифа, поехали. Фарида смотрела перед собой и молчала, на тонком ее лице застыло выражение муки. Вагиф искоса посматривал на точеный профиль невесты. Ему хотелось найти слова утешения и нежности, но он понимал, что они покажутся Фариде фальшивыми. Уж лучше молчать. На углу Коммунистической, возле Дома печати, пришлось переждать колонну разномастных автобусов, ехавшую вверх – к Баксовету, а может, к ЦК. Сквозь окна автобусов чернела человеческая масса.
– Кого едут громить? – спросила Фарида. И, помолчав: – Ты знаешь, что у вокзала сожгли заживо четверых армян?
– Не знаю. – Вагиф уставился на нее. – Тебе откуда известно? От подруги? Не знаю, надо проверить…
Гудки стоявших сзади машин подстегнули его. Он повернул налево, потом, не доезжая до ворот крепости, съехал по крутому спуску на улицу Зевина, повернул на Фиолетова.
– Я знаю другое, – сказал Вагиф. – Ты слышала про Гугарк?
– Нет.
– Гугаркский район в Армении. Там были азербайджанские села, стали выгонять, в одном селе сожгли двенадцать азербайджанцев.
Фарида ахнула:
– Это правда, Вагиф? Это не вранье?
– Поговори с беженцами! Для них «Гугарк» значит то же, что для армян «Сумгаит».
– Как будто страшный сон снится. – Фарида помотала головой. – Как хочется проснуться… и увидеть нормальный день… нормальных людей…
В Молоканском саду, мимо которого ехали, густела толпа. Кричали что-то в мегафон. На углу проспекта Кирова машину остановил пикет. Носатый человек в куртке цвета хаки с десятками карманов, с портативным радиопередатчиком, висящим на груди, потребовал документы. Его глаза сильно косили – нос уткнул в паспорт Вагифа, а смотрел, казалось, в сторону.
– Это ваши люди? – спросила Фарида, когда поехали дальше.
– Не знаю, – резковато ответил Вагиф. Ему, как видно, не нравились самозваные проверяльщики на улицах. – Я их не ставил на углах. Говорю ж тебе, в Народном фронте разные люди. Мы всюду твердим – только политическая борьба. А другие – зовут на улицы…
– Зовут убивать.
– Ай, Фарида… – Он поморщился. – Зачем ты так…
Как только подъехали к дому на углу Телефонной и Лейтенанта Шмидта, Фарида выскочила из машины и побежала вверх по лестнице. Эльмира открыла, и по ее зареванному лицу Фарида поняла, что зря надеялась на то, что, пока они ехали, Володя объявился.
– Ты на машине?
– Да, Вагиф ждет внизу. Ну что, едем? Вы готовы? – Фарида взглянула на Константина Ашотовича, стоявшего в передней.
– Боюсь, мы разминемся с Володей, – сказал он. – Мы к нему, а он сюда.
– Ну мама же будет дома-а. – Эльмира уже надевала шапку. – А вообще, Котик, оставайся. Мне не нравится, какой ты красный.
– Нет, я поеду. – Он присел на табуретку, взялся за ботинки. Вдруг замер, прислушиваясь. – Шаги на лестнице!
Эльмира подскочила к двери, отворила. Там стоял Вагиф с протянутой к звонку рукой. Он вошел, поздоровался.
– Я поднялся, чтоб вам сказать, Константин Ашотович. Вы лучше не езжайте.
– Да вы что, сговорились, что ли? – раздраженно отозвался тот. – Поехали!
Гюльназ-ханум, приковылявшая в переднюю, напутствовала их словами:
– Хошбехт йол. Привезите мне моего внука!
Не доезжая до Сабунчинского вокзала, возле здания АзИИ – Индустриального института – попали в пробку. Машины, проверяемые пикетчиками, продвигались медленно, сантиметр за сантиметром, Константин Ашотович ерзал на заднем сиденье, ворчал:
– Что еще за проверки, к чертям… Что происходит в Баку?.. С ума все посходили…
С проверяльщиком, черноусым юнцом, у Вагифа произошла короткая перепалка.
– Кто тебя здесь поставил? – спросил Вагиф, опустив стекло и сунув тому водительские права.
– А тебе что за дело? – Пикетчик заглянул в права, потом уставил горящий взгляд на Вагифа. – Чего надо?
– Я член правления Народного фронта!
– У нас свое начальство, – отрезал тот. – Давай проезжай!
Дальнейший путь по проспекту Ленина проделали без помех. Тут и там видели у подъездов домов, в проходах, ведущих во дворы, группы возбужденных людей.
– С ума посходили, – ворчал Константин Ашотович.
Повернули на Инглаб и вскоре въехали в просторный двор длинного, в целый квартал, дома. Тут было тихо, странно безлюдно – не бегали дети, никто не гонял мяч.
– Володина машина на месте, – сказал Константин Ашотович и, присмотревшись, добавил: – Где это он так багажник помял?
И в подъезде было тихо. Только из-за какой-то двери доносился плач ребенка.
Поднялись на третий этаж. Володина дверь была полуоткрыта. И мертвая стояла тишина.
В передней навзничь лежал Володя, весь в крови, уже переставшей течь из десятков ножевых ран.
Страшно закричав, Эльмира бросилась на колени и, обхватив голову сына, прижала к своей груди.
Константин Ашотович вдруг захрипел, закрыв глаза, и стал падать. Вагиф подхватил его.