Глава семнадцатая
Баку. Январь 1990 года
Трамвай тронулся, а я не села, слишком много набилось народу. На остановке у Гостиного двора всегда толпа. А мороз ужасный. Я бегу, бегу за трамваем, а из-за стекла задней площадки смотрит на меня человек. У него хмурое лицо, заостряющееся книзу, высокий белый лоб с косо упавшей черной прядью и серые глаза… любимые серые глаза… Я бегу, задыхаясь, я кричу: «Ваня! Не уезжай! Ванечка…» А он – ни слова в ответ, ни жеста. Печально смотрит, как я бегу, отставая все больше… Я останавливаюсь, нету сил бежать… пар от частого дыхания вырывается толчками… Трамвай уходит в туманную перспективу Невского… растворяется в вечерней мгле… и только тусклые шары фонарей… только отчаяние и жуть одиночества…
Я проснулась в слезах.
Еще не рассвело. Рядом на тумбочке деловито и монотонно работал будильник. Похрапывал Сергей. Я лежала без сна, старая женщина на исходе жизни, и душа у меня заходилась от печали.
Эти сны…
Сереже часто снится, как идут по каменистому склону какие-то бабы с кувшинами. А мне – мне снится Ваня Мачихин.
Ванечка, жив ли ты, мой любимый? Мне так хотелось, так мечталось быть с тобой до самого края жизни вместе, безразлучно… Ванечка, ты видишь, как я плачу?..
Окно за шторой чуть просветлело. Вот и новый день начался, шестое января, суббота. И я не жду от него ничего хорошего. Такой разлад в душе, в семье, что не хочется и начинать новый день.
Чем мы провинили Господа, что Он послал нам все это на старости лет?
Однако все чаще в моих мыслях появляется Бог. Я что же – стала верующей? Я, комсомолка-активистка Юля Калмыкова, ворошиловский стрелок, член агитпропколлектива – и кем еще я была в своей жизни? Как-то не вяжется все это…
Вот Сергей – у него никогда не бывало сомнений. Бога нет. Есть только родная партия. А если ты засомневался, то, будь ты хоть сыном родным, тебе несдобровать.
И даже если родная дочь…
Я чуть не застонала, вспомнив скандал, разразившийся в новогоднюю ночь, когда Нина объявила, что пришел вызов из Израиля.
Я позвала их встретить вместе Новый год. Они приехали – Нина с Павликом и Олежка. Ничего особенного я не готовила, да и что приготовишь, когда ни продуктов хороших, ни настроения. Все же сделала салат, лобио, соте из демьянок (так, если вы не знаете, бакинцы называют баклажаны). Нашлась и бутылка водки, а ребята привезли свой излюбленный «Кемширин» – полусладкое красное вино. И все шло как положено: проводили старый год, послушали обращение Горбачева, встали, когда кремлевские куранты начали державный звон, – и выпили за наступивший девяностый, и обменялись поцелуями и улыбками. Олежка лез ко всем целоваться, а от деда потребовал рассказать, как он «бабил Билин». От нас Олежка получил в подарок заводной автомобильчик, который, доехав до края стола, поворачивал и ехал дальше. Такая чудная импортная игрушка, которую я углядела на базаре у спекулянта.
Начался «Голубой огонек», мы смотрели, расслабившись, как московские знаменитости – певцы, балерины и эстрадные остряки – пытались поднять настроение нам, советским людям.
Позвонил Котик, поздравил с Новым годом и, между прочим, сказал: «Юлечка, тебе особые пожелания. Ты ведь знаешь, как я тебя люблю». Потом взяла трубку Эльмира, тоже пропела добрые пожелания и под конец сообщила, что Володя решил уехать в Москву, поживет там у Лалочки. По ее голосу я поняла, что Эльмира очень рада такому повороту. Она ведь страшно беспокоилась за Володю. Пыталась устроить его на работу в железнодорожную больницу и еще куда-то, но безуспешно. Не срабатывали даже ее высокие связи.
– Вот, – объявила я, положив трубку, – Володя уезжает в Москву.
– Ну и правильно, – сказала Нина. – А мы получили вызов в Израиль. Завтра, то есть послезавтра пойдем в ОВИР.
У меня сердце заколотилось, когда я услышала это. Ну прямо пустилось вскачь. Что-то моя аритмия расходилась. Пойти принять анаприлин?
А Сергей, пожевав губами, посмотрел на Нину. Его глаза стали тусклыми, оловянными, и он сказал резковато:
– Ну и что вы там будете делать? Апельсины в корзины укладывать? Да тебя раввинат и еврейкой не признает. Какая ты еврейка?
– Ну и пускай. Это там не мешает никому.
– Павлика призовут в армию, пошлют в Южный Ливан воевать с арабами.
– Не думаю, – возразил Павлик, свесивший лопатообразную, как у Маркса, черную бороду над тарелкой с лобио. – Мой возраст могут призвать только при мобилизации.
– Там все время военное положение. Пойдешь воевать, как штык.
– Папа пойдет воевать! – подхватил Олежка. – Ух! Папа, тебе дадут ружье?
– Олежка, спать!
Я поднялась и, преодолевая сопротивление и хныканье маленького моего паршивца, повела его в «кабинет». Постелила ему на раскладушке, уложила, а из большой комнаты неслись, все больше накаляясь, голоса спорящих.
– Баба, а я тоже буду воевать?
– Нет, родной. Надеюсь, что никогда.
Поцеловала внука, погасила свет и, выйдя в кухню, приняла полтаблетки анаприлина. Потом вернулась к столу.
С мерцающего экрана телевизора веселил страну кто-то из записных юмористов. Но его не было слышно. Нина, раскрасневшаяся, со злющими глазами, кричала:
– Ну и что в нем толку, в вашем социализме? Право на труд? Скажи лучше – право на нищенскую зарплату! Право на вечную нехватку всего, что нужно для жизни! Вечные очереди!
– Перестань, – сказал Павлик. – Мы же договорились, что…
– Осточертело! – не унималась Нина. – Вот где ваше вранье! – Она полоснула ребром ладони по горлу. – Ваш развитой социализм! Ваша дружба народов, стреляющих друг в друга!
Я видела: Сергей, побагровевший, с подергивающейся щекой, сейчас взорвется. Я схватила его за руку:
– Успокойся! Не надо, Сережа! Криком ничего не докажешь.
– Да, – сказал он неожиданно тихо, прикрыв глаза, – ты права. Если люди не понимают самых простых вещей… не понимают, что стыдно бросать свою страну в трудное время… – Он пальцем постукивал по столу, как бы такт отбивал. – То и не буду ее уговаривать. – Медленно повел взгляд на Нину. – Я не дам тебе разрешения на выезд.
– То есть как? – опешила Нина.
– От тебя потребуют официальную бумагу, согласие родителей. Я не дам.
– Прекрасно! – закричала Нина. – Замечательно! Ну хорошо, тебе наплевать на нашу жизнь. Но ты что же – ты хочешь сделать несчастным своего внука? Чтоб он всю жизнь мучился, как вы с мамой…
– Мы не мучились, – вставила я. – Мы жили жизнью страны, и папа прав, когда…
– Чтоб ваш внук кончил так же страшно, как бабушка Надя?!
Это уже было слишком. Я сказала, что в кабинете на диване им постелено, и вышла на кухню. Села на табуретку, массируя расходившееся сердце. Сергей встал передо мной, беспокойно глядя. Накапал мне валокордин…
Вспомнив все это ранним утром, я поняла, что уже не усну. Ну и ладно. Дома всегда полно дел. Подъем!
Зарядка по-тибетски мне не давалась этим январским утром. Зарядка по-тибетски требует полного отрешения от житейских забот. А они, заботы, кружились вокруг головы, как рой ос. Я их гнала, а они опять возвращались и кружились, кружились…
На завтрак сварила манную кашу.
– Геркулеса нет, манка кончается, – сказала Сергею. – Что будем есть? Пшенку?
– Пшенку, – кивнул он с полным ртом. – Помнишь, ты в Балтийске пшенные оладьи пекла?
– А они рассыпались.
– Все равно было вкусно.
– Просто молодые мы были…
– Юля, – сказал Сергей после завтрака, – я хочу тебе почитать.
– Ты кончил свои мемуары?
– Да нет. Далеко еще не кончил. Черт его знает, что у меня получается. Хочу посоветоваться с тобой.
По правде, не очень хотелось слушать его писанину – некогда. Я собиралась перебрать свой запас фасоли, да и следовало в магазин сходить, вдруг привезли какие-никакие молочные продукты. Но Сергей обидится, надуется…
– Ладно, – сказала я.
Только сели в кабинете, как зазвонил телефон. Я услышала голос Володи Авакова, и он мне показался веселым.
– Тетя Юля, извините за ранний звонок.
– Ничего, Володя.
– Помните, вы говорили, у вас есть финские глазные капли, «котахром»…
– Да, я случайно набрела на них в аптеке на набережной.
– Тетя Юля, вы могли бы одолжить один флакон? Для бабушки. Я потом достану и отдам вам.
– О чем ты говоришь? Конечно. Приезжай.
– Я заеду ближе к вечеру.
– Хорошо. А ты, я слышала, собираешься в Москву?
– Ага. Лечу в следующее воскресенье, четырнадцатого. Уже взял билет.
– Останешься в Москве?
– Там поглядим, тетя Юля. – Он хохотнул. – Это дело не простое. Значит, до вечера.
Я посмотрела на часы.
– Ну так, Сережа. Читай.
Он уже был наготове, с очками на носу, с толстой тетрадью в руке. Не нравилось мне, что он на лбу собирает тысячу морщин. Такой был когда-то чистый красивый лоб…
– По-моему, ты не слушаешь.
– Слушаю, слушаю, – спохватилась я.
– Так вот. О детстве в Серпухове, о том, как меня из комсомола вытурили, а потом восстановили, ну и о прочем… о неудачной женитьбе… об этом написал, тут все ясно… А дальше идет с трудом… Вот послушай кусок. – Он начал читать: – «Сейчас в газетах много пишут отрицательного о действиях НКВД. Как они репрессировали людей без вины, а другие люди им помогали доносами. В связи с этим хочу задать вопрос: а мог бы в то время кто-нибудь, если он не сумасшедший, отказаться, когда вызывали туда? Усомниться кто-нибудь мог, когда тебе говорят: такой-то человек враг, мы его изобличили? Мы тогда были один остров социализма на весь мир. И мы знали твердо, что у социализма полно врагов, поэтому не удивлялись, что враги повсюду, даже в высшем партийном руководстве. Когда мне ответственный товарищ из управления НКВД ясно сказал, что Глухов враг, и доказательства представил, разве я мог не поверить?»
– Ты что же, хочешь описать всю свою жизнь? – спросила я.
– Хотелось бы.
– А зачем?
Сергей медленно пожал плечами.
– «Сейчас в моду вошло во всем сомневаться, – продолжал он читать. – Но если бы мы в те годы сомневались, что бы с нами было? Сомнение в правильности избранного пути пагубно! Оно парализовало бы волю. Мы не смогли бы построить первое в мире социалистическое государство…»
– Сережа, прости, что перебиваю. Ты действительно уверен в правильности избранного пути?
– Абсолютно. – Он посмотрел на меня поверх очков, как строгий экзаменатор на туповатого студента. – А ты что – не уверена?
– Не знаю… То есть, конечно, знаю… великая идея всеобщего равенства и все такое… Но почему она требует столько жертв? Неужели нельзя без жертвоприношений… как-то мягче…
– Странные вещи говоришь, Юля. Это же закон истории, что старые классы сопротивляются, когда строится новая формация. Ясно же, что надо сломить сопротивление.
– Но ведь новая формация оказалась… Сережа, все оказалось не так, как мы представляли. Не так, как виделось в наших девичьих снах.
– Девичьи сны! – Он хмыкнул. – Ты сказала, надо мягче. А я считаю, что как раз мягче и нельзя. С нашим народом. Вот объявили этот… примат общечеловеческих ценностей. Вместо классовых. И пошло-поехало… развинтился механизм… Нет, Юля, без жестокости у нас нельзя.
– Строили, строили, а теперь пишут – построили не то… А соцстраны? Всюду прогнали компартии, Чаушеску расстреляли… в ГДР демонстрации, хотят объединиться с ФРГ… Какой же это социализм?
– Безответственные политиканы, – сердито сказал Сергей. – Мы такую помощь им всегда оказывали, а они…
– Знаешь, такое ощущение, что после пира наступило горькое похмелье. Да и пировали как-то не по-людски…
– Политиканы! – зло повторил он. – Там, где надо просто власть употребить, языками размахивают. – Он кистью у рта изобразил болтающийся язык. – Не было бы никакого Карабаха, никакого Сумгаита, если бы – твердой рукой.
Телефон не дал ему договорить. Я взяла трубку.
– Мама, – услышала скороговорку Нины, – просьба к тебе. Мы с Павликом должны уйти, ты приезжай, побудь с Олежкой, а к двум часам мы вернемся. Ладно, мама?
– Куда вы уходите?
– Ну… по важному делу.
– Вечно у вас как на пожаре. Завезите Олежку к родителям Павлика.
– Гольдберги тоже не будут дома. Мама, очень прошу!
– Дай мне трубку! – вмешался вдруг Сергей.
Но я отстранила его руку и торопливо сказала Нине, что приеду. Ну а теперь будет буря.
Но Сергей только развернулся в своем крутящемся кресле спиной ко мне и что-то пробормотал. Мне показалось – выматерился. Никогда прежде я не слыхала от него этой словесности, он ее не любил.
– Сережа, – сказала я самым мягким тоном, на какой способна. – Не ярись, пожалуйста. Это наш внук. Ничего не поделаешь.
– Да, – услышала его сдавленный голос. – Внук, которого от нас увозят…
На остановке я долго ждала «восьмерку» на сильном ветру. Возле нашего дома, на взгорке, ветры какие-то осатанелые. Троллейбус в сторону улицы Бакиханова не шел и не шел. Я плюнула и села в «восьмерку», идущую в обратную сторону. Этот путь – по проспекту Нариманова, мимо Баксовета и Азнефти, по набережной – займет немного больше времени, вот и все.
Расчет оказался неправильным: я не сделала поправки на наше безумное время. На набережной, не доезжая до поворота на проспект Кирова, моя «восьмерка» застряла. Перед нами стояла вереница других троллейбусов. Пассажиры выходили, я тоже сошла и направилась вдоль бульвара к углу Кирова.
Со стороны площади Ленина несся громоподобный шум митинга. Кто-то высоким голосом кричал в микрофон, рев то и дело покрывал его слова. И чем выше и истеричнее становился голос оратора, тем яростнее взрывалась протяжным криком и воем толпа. Шум и ярость… Невольно вспомнился роман Фолкнера, читанный лет десять тому назад в журнале, – роман, поразивший своей сложностью, мрачностью, какой-то непримиримостью героев, – да, он назывался «Шум и ярость»… Вдоль бульвара я вышла к площади. Она, сплошь запруженная черной людской массой, была как огромная грудная клетка, извергавшая рев неутоленной ярости. Я видела каменную трибуну у южного фасада Дома правительства, на трибуне – плотную группу людей, кто-то в центре кричал в микрофоны. Над трибуной увидела портреты, на одном узнала насупленное бородатое лицо аятоллы Хомейни в чалме. Среди незнакомых флагов полоскалось на ветру зеленое знамя…
Как во сне, я шла вдоль фасада гостиницы «Азербайджан», идти становилось все труднее, народ прибывал и прибывал. Большие группы текли по улице Гаджибекова и вливались в человеческое море на площади, а там – я увидела, остановившись на краю толпы, – там подняли страшный крик женщины, да, женщины в темных платках, пожилые, но и молодые лица мелькали, а одна, с неистовыми черными глазами, что-то выкрикивала, выбросив вверх руку, показывая четыре растопыренных пальца, а пятый, большой, был прижат.
– Что она кричит? – спросила я у стоявшего рядом дородного человека в хорошем пальто и шляпе.
Он смерил меня холодным взглядом и ответил как бы нехотя:
– У нее четыре сына. Кричит, что всех четверых отдаст.
– Как это – отдаст? – не поняла я, но человек в шляпе отвернулся.
Продираясь сквозь густевшую толпу, я пошла обратно, к набережной. Ветер хлестнул дождем, я раскрыла зонтик. Меня трясло от холода. Только ли от холода?..
Троллейбусы наконец тронулись. Я села и доехала до кинотеатра «Низами».
Торопливо шла я по улице Видади. Еще издали увидела у подъезда нашего старого дома красную машину. Поднялась на площадку бельэтажа. Из-за дверей квартиры Галустянов неслись крики. Ссорились они там, что ли? Я позвонила к своим. Нина отворила и, впустив меня, воскликнула:
– Неужели нельзя было пораньше?! Мы опаздываем!
– Во-первых, здравствуй, – сказала я, снимая шапку. – Плохо ходит транспорт. Куда вы спешите?
Нина и Павлик уже одевались. Олежка выскочил в переднюю, прилип ко мне, радостно вереща.
– Мы записались на языковые курсы, – сообщила Нина, натягивая сапоги, дергая «молнию». – Сегодня первое занятие, а мы опаздываем!
– Что за языковые курсы?
– По изучению иврита. Это на частной квартире. Pодители Павлика записались и нас записали. Ну, пока! В два – полтретьего вернемся!
Они открыли дверь, и тут раздался пронзительный крик Анаит Степановны. Я вышла вслед за Павликом и Ниной на лестничную площадку. Дверь Галустянов стояла настежь. Tрое или четверо шустрых черноусых парней в широких кепках вынесли из их квартиры телевизор. Анаит Степановна цеплялась за полированный ящик и визжала, один из парней отшвырнул ее ударом в грудь. Он был страшен, с черными угрями. Зыркнул злыми глазами по нам, оттолкнул Нину, она вскрикнула. Павлик шагнул вперед, заслоняя ее, и тут парень нанес ему быстрый удар кулаком в зубы. Павлик взвыл, пятясь и падая. Нина кричала, я тоже что-то кричала, из галустяновской квартиры снова выбежала с отчаянным воплем, заламывая руки, Анаит Степановна, за ней ковылял полусогнутый Галустян. Тем временем шустрые парни погрузили телевизор в красную машину, взревел мотор, и машина скрылась за углом улицы Корганова.
– Амшара! Амшара! – хрипло орал им вслед Галустян.
Он ругался на всю улицу по-армянски и по-азербайджански.
Анаит Степановна плача повела его в квартиру, и взывала о помощи, и взывала к Богу. Она была вне себя, и пришлось мне звонить в милицию. Тем временем Нина в ванной промывала Павлику разбитые кровоточащие губы. Ни на какие курсы они, конечно, не поехали.
Павлик плакал. Впервые я видела его плачущим, да и скорее это была икота, чем плач. Злые слезы текли, исчезая в черных бакенбардах.
– К черту… к черту… – с шипением вырывалось из его распухшего рта. – К чертовой матери…
Нина уложила Павлика на диван, сняла с его длинных ног кроссовки. И он притих. Под полосатыми носками как-то сиротливо торчали несуразно длинные большие пальцы.
– Можно здесь жить? – Нина обратила ко мне бледное лицо со страдальчески поднятыми бровями. – Я спрашиваю тебя, можно жить в этом сумасшедшем доме?
Что я могла ответить? Я была напугана, взволнована до крайности. Мне хотелось лечь, отвернуться к стене – и чтоб Олежка только был рядом – укрыть Олежку от людей, от зверства, от окаянства…
Примерно через час к Галустянам приехала милиция. Меня и Нину вызвали как свидетелей. Младший лейтенант, толстый и неторопливый, составил протокол. Анаит Степановна плакала и причитала, Галустян хриплым лающим голосом обличал нынешние порядки, не дающие спокойного житья порядочным людям, которые… и тут он пустился рассказывать, как всю жизнь бурил нефтяные скважины и сколько людей всех, какие хочешь, национальностей работало в бригаде…
– Номер машины какой? – прервал его милиционер.
Выяснилось, что номера никто не запомнил. Помнили только, что машина была красная.
Лейтенант поцокал языком и сказал:
– Совсем плохо, что номер не знаешь.
Закончив наконец составлять протокол, он важно прошествовал к двери. Я подумала, что Галустяны никогда больше не увидят свой телевизор.
Домой приехала в четвертом часу. Не было сил стряпать, готовить обед. Хорошо, что супу я вчера наварила дня на три. Я попросила Сергея почистить картошку. Он чистил, и лицо его мрачнело все больше, когда он слушал мой рассказ о событиях этого дня. Вдруг я заметила, что у него щеки морщинистые и какие-то дряблые. Господи, ведь он уже старик, мой Сергей… мой капитан Сережа…
– Нет власти, – сказал он, тщательно промывая под краном почищенную картошку. Он все всегда делал тщательно. – Нет твердой власти. Тут Джалалов звонил, говорит, перед зданием ЦК собралась толпа, требуют, чтоб Везиров ушел в отставку. И правильно. Разве это руководитель? Беспомощный человек.
– Как это – беспомощный, Сережа? У первого секретаря всегда было много власти. У него в подчинении милиция, войска, КГБ.
– Похоже, они выжидают. Может, надеются, что власть перейдет к Народному фронту.
– Кто – они?
– Милиция и прочие… Они могли бы в два счета со всем этим покончить. Разогнать митинги. Прекратить безобразия на границе с Ираном. Где это видано, чтобы толпа крушила пограничные укрепления? Отпустили вожжи, и лошади понесли.
Я принялась жарить картошку, а Сергей продолжал развивать мысль о необходимости твердой власти. Я слушала вполуха. Эти шустрые черноусые парни, выносящие телевизор из галустяновской квартиры, мельтешили перед мысленным взглядом… Женщины с фанатичными лицами на митинге… Павлик, падающий от удара в зубы…
– Знаешь, – сказала я, сама еще не осознав внезапную мысль, – пусть они уезжают.
– Кто? – Сергей уставился на меня.
– Наши ребята.
– Да ты что? С ума сошла, Юля?
– Может, и сошла, – пробормотала я, ножом переворачивая ломтики картошки на шипящей сковороде. – А может, не только я…
Вечером, около шести, приехал Володя. Заявил, что на минутку, только за глазными каплями для нэнэ, но я настояла, чтобы он, редкий гость, попил с нами чаю. В кожаном пиджаке, в белой водолазке, он был очень хорош собою – второе и, я бы сказала, улучшенное издание Котика Авакова, покорителя сердец.
Володя пил чай с айвовым вареньем и рассказывал, что бабушка Гюльназ не хочет отпускать его в Москву, потому что время беспокойное, надо всем жить вместе.
– А верно, – сказала я, – как ты расстанешься со своей обожаемой нэнэ?
– Что делать, тетя Юля? – Он поднял на меня пылкие карие глаза. – Если б можно было, я взял бы нэнэ с собой в Москву. И родителей тоже. Тут, в Баку, скоро станет невозможно жить.
Невозможно жить… Только и слышишь теперь эти страшные слова…
Я рассказала Володе о том, что видела на митинге у Дома правительства, о происшествии у Галустянов.
– Вам непонятно, что кричала про своих сыновей женщина, поднявшая четыре пальца? Очень даже понятно, тетя Юля. Она кричала, что отдаст всех четверых, чтобы только перебить армян. Идет страшная эскалация ненависти. Панахов и другие крикуны взвинчивают толпу. Толпа доведена до истерии, она уже не слышит голоса разума. Не хочет слышать. Не воспринимает! Она слышит только: «Бей! Отнимай! Выгоняй!»
– Володя, – сказал Сергей, морща лоб, – вот насчет эскалации ненависти… Как насчет крикунов в Ереване?
– К сожалению, и там так же, Сергей Егорович.
– Ага, так же. А насчет «выгоняй»? Разве не армяне начали выгонять? В Степанакерте уже в мае восемьдесят восьмого не осталось ни одной азербайджанской семьи. В Армении к началу прошлого года – ни одной азербайджанской семьи. Двести тысяч беженцев из Армении! А из Азербайджана армян не гонят…
– Гонят! Из Шуши выгнали. Из Ханлара! Извините, – спохватился Володя, – что кричу… Но об этом нельзя спокойно… Под Новый год встретил я в продмаге на Ольгинской одного врача, моего однокашника по мединституту. Такой Эдик Мирзоян. У нас особой дружбы не было, но не в этом дело. Я спрашиваю: «Ты почему в Баку? Ты же после института уехал в район». Эдик говорит, что да, уехал к себе в Ханлар и прекрасно там жил…
– Где это – Ханлар? – спросила я.
– Ханларский район – ну, это к северу от Нагорного Карабаха, южнее Кировабада. До войны в Ханларе жили немцы, он раньше назывался Еленендорф.
– Еленендорф! Я же была там в детстве. Там жил дядя Руди…
И – мгновенное воспоминание: ровные ряды виноградника на шпалерах, зеленое море без края… и белые домики под красной черепицей в садах… и черноглазый мальчишка дразнит меня: «Божья каровка, улеты на нэбо, там дайне киндыр кушыют пендыр!..» Я плачу от обиды, но потом мы миримся, и он учит меня кататься на самокате…
Господи! Будто замкнулся некий круг жизни…
– Вы хотите что-то сказать, тетя Юля?
– Нет, нет. Просто вспомнила… Продолжай, Володя.
– Так вот, в Ханларе веками жили армяне, их там тысяч десять. Эдик Мирзоян оттуда родом. Он начал работать врачом, продвинулся, парень толковый. Стал главврачом, дом построил – ну все как положено преуспевающему человеку. А в восемьдесят восьмом, когда разразились карабахские события, армян в Ханларе стали притеснять. Начались увольнения – открыто по национальному признаку. Заставили уйти председателя райсовета, прогнали райкомовских работников – армян, даже третьего секретаря райкома. Закрыли армянскую районную газету. Ну и так далее. Сняли с работы и Эдика. И некому жаловаться. Потому что власти, во главе с секретарем райкома и начальником милиции, сами и организовали изгнания армян. Я думаю, действовали не без ведома республиканских властей. Скорее – по их прямому указанию.
– Ты что же, считаешь, что ЦК…
– Да, считаю. У нас, Сергей Егорович, без указаний начальства ничего не делают.
– Так было, – согласился Сергей. – Но нынешняя ситуация вышла из-под контроля. Власти, по-моему, в растерянности.
– Везиров, может, и растерялся. А МВД и КГБ знают, что делают. И в Баку, и в Москве.
– А в Ереване?
– Наверное, и в Ереване.
– Знаешь, Володя, я вот что думаю. Ты помнишь, что было на июньском пленуме ЦК КПСС в восемьдесят седьмом?
– Извините, я за пленумами не слежу.
– Там, к твоему сведению, была большая критика армянского руководства. Демирчяна. За коррупцию в республике критиковали, за протекционизм. Прогнило там все. Но, вместо того чтобы сделать правильные выводы из критики, в Apмении обиделись. Стали выражать недовольство. Дескать, нападки центра. И они не на борьбу с коррупцией пошли, а на то, чтобы вызвать взрыв. Очень кстати тут Нагорный Карабах им подвернулся.
– Кому это – им?
– Я считаю – армянскому руководству. Всю политику повернули в национальную… национальное русло. Тут и интеллигенция воспользовалась гласностью. Стали исторические справки приводить об Арцахе, ну и так далее… Я очень извиняюсь, но у армян есть такая манера – крикнуть погромче. Чтоб весь мир обратил внимание.
– Это, Сергей Егорович, крик боли. – Володя резким движением отодвинул блюдце с чашкой. – Армян резали в Сумгаите. Выгоняли из домов и грабили в Ханларе. Да, я же не досказал. Этот мой однокашник, Мирзоян, был вынужден бросить свой дом и перебраться в Чайкенд. Это большое село, армяне называют его Геташен. В Чайкенде собрались беженцы-армяне из других сел района, из Ханлара. Из этого села, между прочим, вышли знаменитое люди – ученые, революционеры, три Героя Советского Союза… Вот вы во флоте служили, должны знать адмирала Исакова.
– Конечно.
– Он тоже из этих мест. В Отечественную много армян из Чайкенда воевало, половина погибла. Ну, в общем… Эдик рассказывает, Чайкенд – в осаде. Дороги перекрыты, телефонная связь отрезана, нет подвоза продовольствия. Жители днем и ночью охраняют подходы к селу. С топорами, вилами, косами.
– От кого охраняют?
– От вооруженных азербайджанцев. Это же война! Блокада, перестрелки… захват заложников… Мирзояну удалось с семьей прорваться на машине. Он не говорит, но я думаю, он просто дал огромную взятку, и его пропустили, он приехал в Баку. Еще летом это было. А теперь надо уматывать куда-то дальше. Армян из Баку будут выгонять, как из Ханлара. Он говорит, вражду подогревают не только криками и проклятиями, но и деньгами. Кто-то ведь кормит эти нескончаемые митинги. И будто бы особо платят за смерть армянина.
– Кто платит?
– Если бы знать! Ясно одно: не снизу пошла вражда. Кто-то направляет ее сверху.
– А я вот что думаю. Перестройка, конечно, назрела, но нельзя ослаблять власть. Центр расслабился, разрешил этот… плюрализм… и поехало… Безнаказанность – вот беда. Говоруны, демагоги, политиканы учуяли безнаказанность и стали мутить воду. Разжигают вражду, которая давно угасла.
– Не угасла, Сергей Егорович. Очень печально, но она всегда тлела.
– Но согласись, что десятилетиями жили мирно. Кровь не лилась.
– Мне ли возражать? – усмехнулся Володя. – Я – доказательство, что жили мирно. Но, видите ли… Кавказ есть Кавказ. Это, так сказать, густонаселенный перекресток истории, где смешались дикость и культура, рабство и вольнолюбие, патриархальность и стяжательство, крайняя жестокость и простодушное гостеприимство… Такое бурлящее варево всегда чревато национальными конфликтами, и в прежние времена они имели религиозную окраску – столкновения магометанства и христианства. А теперь… Впрочем, – спохватился Володя, – засиделся я, наговорил всяких ужасов…
– Володя, – сказала я, – ты мне все равно что родной человек, и я скажу прямо. Тебе давно уже надо было поменять национальность. Ты наполовину азербайджанец и имеешь право…
– Нет, тетя Юля, – покачал он головой. – Я бы предал отца. Невозможно.
Тут позвонила Нина, сообщила: Павлик плохо себя чувствует.
– Подожди, – сказала я, – у нас Володя, даю ему трубку.
– Привет, Нина, – сказал Володя. – Что случилось?.. Это я знаю. Температуру мерила?.. Тридцать семь и пять? Головная боль?.. Еще что?.. Ладно. – Он посмотрел на часы. – Сейчас приеду. Нет, я на машине.
Он положил трубку, попрощался и вышел. Я проводила его до лифта. Невесело улыбаясь, он смотрел на меня из кабины. Дверцы со скрежетом съехались.