Глава шестнадцатая
Балтийск. 1948–1950 годы
Шел дождь, когда мы с Валей Сидельниковой приехали в Калининград, как с недавних пор стал называться Кенигсберг. Вокзал был разрушен, его должность «исполнял» вагон, снятый с колес. Перрон был изрыт воронками, залитыми водой. В одну из них я провалилась, набрала в туфли воды. Таща свои нелегкие чемоданы, мы дважды прошли перрон из конца в конец и убедились, что, вопреки тому, что было обещано в Ленинграде, никто с метеостанции нас не встретил.
– Ну ясно. – Валя поставила чемодан в лужу и принялась запихивать свои белокурые кудряшки под мокрый зеленый берет. – Так я и знала. Никому нельзя верить.
День был пасмурный и безрадостный, как и мое настроение. Вокруг, насколько достигал взгляд, громоздились горы щебня – разрушенный Кенигсберг пугал, наводил на мысли о невозможности жить.
Жизнь, однако, если и не бурлила, то, во всяком случае, трепыхалась и в этом гиблом месте. Возле нас останавливались моряки – офицеры, матросы, – интересовались, кто мы и куда направляемся, и вскоре мы узнали, что в Пиллау сегодня поезда уже не будет, поезд недавно ушел, и надо искать попутную машину. Разбитной малый, старшина какой-то статьи, подхватил наши чемоданы и пустился наискосок через площадь, в ущелье между развалин, явно устремляясь к уцелевшему строению с надписью на куске фанеры: «Закусочная». Мы с Валькой еле поспевали за разбитным малым, беспокоясь за чемоданы, – черт его знает, куда нас ведут и с какими намерениями.
– Товарищ! – крикнула Валя встревоженно. – Эй, товарищ моряк! Отдайте чемоданы! Сейчас же!
Старшина остановился, окинул нас насмешливо-дурашливым взглядом.
– Нате. – Протянул нам чемоданы. – Мне без них даже удобнее. А я так понял, вы в Пиллау хотите.
– Да, в Пиллау, – сказала Валя. Она была языкастая, умела разговаривать с людьми, не то что я. – Но пешком мы не побежим.
– Да вот же машина, – кивнул старшина на грузовик, покорно мокнувший возле закусочной. – Мой старлей сейчас заправится, и мы туда поедем.
Но поехали мы еще не скоро. Старший лейтенант, начальник разбитного старшины-шофера, выйдя из закусочной, приветствовал нас самым сердечным образом. Он был почти на голову ниже долговязой Вали. Меня он сразу обнял за талию и пригласил сесть рядом с ним в кабину грузовика. Я отвела его руку и объявила, что поеду с подругой в кузове. После этого старлей потерял к нам интерес. Мы с Валей вскарабкались в кузов и сели у стенки кабины на какие-то ящики. Кроме нас, в кузов забрались еще трое – хриплоголосый мичман с коричневой обожженной щекой и два матроса. Из их разговоров я уразумела, что приехали они из Пиллау в Калининград за приборами или запчастями для торпед, ящики с приборами и стояли в кузове, но обратный их путь в Пиллау был довольно извилист. Я и не подозревала, что в разрушенном городе так много закусочных, – и, по-моему, старлей не пропустил ни одной. Наши спутники усердно «заправлялись», а мы, отказавшись составить им компанию, мокли в кузове и обреченно ждали, утешаясь логичной мыслью, что хотя в Калининграде и много закусочных, но все же не до бесконечности. Все они были сильно на взводе – к счастью, кроме шофера, иначе мы никогда бы не добрались до Пиллау.
Дождь продолжал лить с тупым упорством. Мичман накрыл нас с Валей плащ-палаткой и сам поместился между нами, обняв обеих, ну и черт с ним, отбиваться особенно не пришлось, потому что он вскоре заснул, захрапел у меня на плече. Грузовик трясся на разбитом шоссе, летели мимо деревья, столбы, каменные одноэтажные дома с островерхими черепичными крышами – и наконец мы въехали в Пиллау. На заставе у нас проверили документы. Покатили по длинной улице, слева тянулось полотно железной дороги, справа выстроились в линию серые скучные островерхие дома. Господи, куда меня занесло! Вот станция, черный пыхтящий паровоз, запряженный в три товарных вагона. За станцией канал, что ли, там мачты и трубы кораблей. Поворот направо. Огромное мрачное красно-серое здание. Старлей, заметно протрезвевший, объяснил нам, что тут, в штабе флота, скажут, как пройти на метеостанцию, а им нужно ехать дальше к себе. Мы поблагодарили его и стали вылезать из кузова, отбиваясь от поддержки – осторожного лапанья – матросов. Мичман сладко спал под своей плащ-палаткой.
Мокрые, голодные, безумно уставшие, мы добрались наконец до метеостанции, на которой ожидали нас не сегодня, а послезавтра (произошла путаница с датами в телеграмме). Ничего, не умерли.
Какое-то время мы жили в общежитии, в неуютной комнате, вместе с поварихой и парикмахершей местного района СНиС. Обе они были из «перемещенных лиц», проще говоря – из тех, кто был угнан немцами в Германию, и, наслушавшись их рассказов, я поняла, что мои беды – это, как говорится, семечки по сравнению с тем, что они пережили.
И все же нет! Не семечки… Разве то, что моя любовь, первая в жизни любовь оборвалась столь неожиданно и резко – не такая уж страшная беда? Страшная! Я без конца думала о моем Ванечке Мачихине, вспоминала его серые, в самую душу глядящие глаза, его негромкий, чуть заикающийся голос… За что, за что его арестовали? Самого лучшего, доброго, бескорыстного… Я знала, что арестовывают многих… мой отчим Калмыков не раз говорил, что мы окружены врагами, враги повсюду, хитрые, маскирующиеся, – но Ваня-то наверняка не враг. Я плакала тайком, душа у меня изнывала… Вопреки всякой логике ждала письма от Авдея Ивановича, – дескать, Ваню отпустили, он ни в чем не виноват… О, как я ждала…
По вечерам к поварихе и парикмахерше приходили кавалеры. Приносили выпивку – плохо очищенный пахучий спирт – и консервы. Мы с Валей отказывались пить и часа на три покидали комнату. Бродили по темнеющим улицам, по парку, примыкающему к песчаному пляжу. Валя немного прихрамывала – в первую блокадную зиму при бомбежке ей повредило голень обломком рухнувшей стены. Она быстро уставала, цеплялась за меня и ругательски ругала мужчин. Во всех мерзостях жизни, по ее твердому убеждению, были виноваты мужчины. Из-за них весь этот бардак – войны, нехватка жратвы, несправедливость, одиночество женщин. Бабы же, утверждала она, просто дуры. Если бы бабы проявили твердость и перестали давать мужчинам, те бы живо присмирели, и жизнь очень даже скоро переменилась к лучшему.
– Не знаю, не знаю, – отвечала я на ее резкие монологи. – По-моему, не все мужчины мерзавцы.
– «Не знаю»! Не знаешь, потому что ты целочка.
– Глупости говоришь!
– Не глупости, а умности! Когда спишь с мужиком, он наглеет. Можешь мне поверить. Ты становишься ему все равно что подстилка.
Я знала, что у Вали было несколько мучительных романов, одно неудачное замужество и даже выкидыш. Подробностей я не выспрашивала. О себе же только рассказала, что любила хорошего парня, но он уехал в далекие края. Помня о наставлениях Хаютина, я помалкивала о том, что произошло с Мачихиным и его друзьями. Уехал в дальние края – и все.
– Если б он любил тебя, не уехал бы, – заявила Валя. – Все они одинаковы… скоты такие…
Я замыкалась в своем горе. Плакала тайком.
Вскоре нам с Валей дали комнату в доме на улице Красной Армии. В двух других комнатах этой бывшей немецкой квартиры жили офицерские семьи. Кухня была большая. Жены офицеров, почти не бывавших дома (служили на кораблях), не ладили между собой. Одна из них требовала ежедневной мокрой уборки, вторая считала, что достаточно раза в неделю. Каждая старалась привлечь нас с Валей на свою сторону, но мы уклонялись. Только кухонных свар мне недоставало.
Начальник метеостанции, сутуловатый немолодой капитан, относился к нам с Валей по-отечески. Он определил нас на питание в штабную столовую, так что мы не знали забот с продовольствием – вечных забот советского человека. Свое дело мы делали исправно: запускали шарики, снимали показания с анемометров и прочих приборов, научились составлять синоптические карты. «Об одном только прошу, девочки, – говорил начальник со своей постоянной иронической ухмылкой, – замуж не торопитесь. Хотя бы годик обождите, девочки. Если будет невтерпеж, я уж сам поднатужусь, обслужу вас». Услышав это в первый раз, я вспыхнула: «Пошлости говорите, Виктор Алексеич!» Но потом поняла: дядя шутит. Ну, такая была у него манера шутить.
Должна признать: не такая уж я крупная интеллигентка. Я не очень начитанна, плохо знаю историю и прочие гуманитарные предметы. Возможно, и мои манеры хорошо воспитанным людям покажутся не совсем комильфо. Но пошлость я просто не переношу. По мне, лучше уж открытый текст по матушке, чем пошлые шуточки. Так и вспоминаются сальные глазки моего отчима, его двусмысленные высказывания… вспоминается мандолина, разбитая об его курчавую голову… Ненавижу!
Между прочим, тетя Лера переслала мне письмо от мамы из Баку. Мама тревожилась: почему я давно ей не пишу, что случилось, почему вдруг уехала в какой-то Пи… Пи… город, о котором она никогда не слыхала. Еще писала, что Калмыков болеет, у него гипертонический криз, да и сама она плохо себя чувствует: нервы, нервы… Звала меня приехать в Баку…
Ну уж нет. Я ответила маме теплым письмом: не беспокойся, мамочка, Пи-Пи не такой уж плохой город, на жизнь зарабатываю, на здоровье не жалуюсь, все в порядке.
Тетя Лера сообщила, что в Ленинграде стало легче с продуктами, только с сахаром плохо. «А так все спокойно, – писала она со значением. – Считай, что тебе очень повезло». Это следовало так понимать, что Ваня и его друзья не назвали на допросах мою фамилию… органы не разыскивали меня (чего безумно боялся дядя Юра Хаютин)… А как могло быть иначе?
Наревелась я над письмом тети Леры.
Понемногу я привыкла к Пиллау. Полуостров, застроенный этим небольшим городом, нависал над проливом, за которым зеленела коса Фрише Нерунг. Наш начальник, Виктор Алексеевич, рассказал, что когда-то эта длинная песчаная коса соединялась с полуостровом, но в начале шестнадцатого века сильнейший шторм прорвал в косе проход в полупресноводный лиман – так образовался пролив, а кенигсбергские купцы не дураки, они постарались этот пролив – так сказать, дар природы – углубить, сохранить от песчаных заносов – для судоходства. Потом возникло поселение на берегу пролива, оно разрослось, превратилось в город Пиллау с верфью для постройки кораблей (парусных). Потом… в каком веке была Тридцатилетняя война? В семнадцатом?.. полуостров захватили шведы, они и построили в Пиллау крепость. Кажется, она потом перестраивалась.
В этой крепости в апреле 45-го, при взятии Пиллау, засела фанатичная эсэсовская часть, отказавшаяся капитулировать. Наши гвардейцы из Одиннадцатой армии разгромили ее, уничтожили. Виктор Алексеевич, рассказывая об этом, не преминул добавить, что над крепостью долго еще стоял трупный запах. Со сложным чувством любопытства, отвращения и непонятного страха смотрела я на мрачные кроваво-коричневые стены крепости, окруженные рвом с темной водой.
В Баку тоже есть крепость, так называемый Внутренний город, со старинной Девичьей башней, с нежилым ханским дворцом (голые стены, дворик, судилище – все из тесаного белого камня), с узенькими улочками, на которых едва могли разминуться два осла с поклажей. Привычная с детства, бакинская крепость была частью городского пейзажа. Легенда о ханской дочери, сосватанной за нелюбимого и бросившейся с башни в море, казалась красивой сказкой, не столь уж редкой на Востоке.
Петропавловская крепость в Ленинграде поражала строгой красотой, таинственностью равелинов, в которых некогда томились царевич Алексей, княжна Тараканова, декабристы. История великой империи клубилась вокруг шпиля Петропавловки. Но лично меня она не касалась.
А вот в крепости Пиллау мне почему-то было неуютно. Может, оттого, что после рассказа Виктора Алексеевича чудились тут, среди битого красного кирпича, оскаленные рты полубезумных людей… или уже не людей?..
Да нет, не в этом дело. Что мне до фанатиков-эсэсовцев? Когда я входила в крепость, меня охватывало странное чувство – будто никогда не выбраться из этих кроваво-красных стен. Может, мое подсознание каким-то образом улавливало зов Вани Мачихина? Из-за каких стен он доносился?
О господи!..
Метеостанция находилась близ маяка, на территории ОХРа. ОХР – это охрана рейда. Тут у причальной стенки стояли небольшие катера, а на берегу – несколько одноэтажных домиков. В одном из них и помещалась метеостанция. Но иногда мне приходилось по делам ходить в крепость, где располагались СНиС и службы тыла флота. Там-то, в СНиСе, меня и высмотрел главный старшина Олег Калачев. Он обрушился как ливень, как штормовой ветер. Это сравнение тут уместно потому, что Калачев был сигнальщиком и всю войну, по его словам, «не слазил с наблюдательных вышек», – балтийские ветры навсегда выдубили кожу его лица. Щуря, будто от порывов ветра, колючие светло-синие глазки, Калачев рассказывал, как белой ночью 22 июня сорок первого года увидел с вышки какого-то островка в Выборгском заливе фашистский самолет, атакующий пароход «Кремль», – увидел первые бомбы войны и доложил о них по команде. Потом были наблюдательные посты в Кронштадте, в Ораниенбауме, на Моонзундских островах, где-то еще. В Пиллау Калачев был начальником рейдового поста. Он со своими сигнальщиками смотрел – наблюдал за всем, что делается в море и в воздухе. В журнале на мостике поста регистрировались все выходы и входы кораблей в гавани Балтийска (так теперь назывался Пиллау).
В личной жизни Олег Калачев, по его словам, «дал сильную промашку». Краснолицый, коренастый, громкоголосый, он сидел в нашей с Валей комнатке, пил из кружки крепко заваренный чай вприкуску и повествовал, как с сорок второго года, будучи в Кронштадте, вступил в переписку с девушкой из Свердловска. Тогда многие девушки писали из тыла на фронт, завязывались и обрывались переписки. У Калачева – не оборвалась.
– …Раз прислала фото – я закачался. Глазищи – во! – Он схватил и поднес к лицу блюдце. – Улыбка – как у этой… ну, итальянец рисовал… Ага, Леонард! Волосы – вот как у тебя! – Он потянулся ко мне, но я отвела его руку. – Ну, думаю, если в деревянный бушлат не уложат, я тебя не упущу!
Короче говоря, влюбился Калачев по уши. Как только кончилась война, сделал Любаше письменное предложение и, не дожидаясь ответа, выслал ей вызов в Пиллау. Вскоре она приехала. Быстро поженились, Калачев подал рапорт на сверхсрочную, комнату выбил в КЭЧ – и стали они с Любашей жить-поживать как вполне семейные люди. В кино ходили. Когда в военторг привозили что-то из шмоток, Любаша всегда была в курсе, а он для нее не жалел денег из своего сверхсрочного оклада содержания. Молодая же и красивая! Разве откажешь? Хорошо жили – пока один из калачевских молодцов не засек Любашу, как она выходила из ресторана «Якорь» под ручку с молодым лейтенантом. Сигнальщики – они все видят насквозь.
Словом, опять же по словам Калачева, оказалась Любаша «перворазрядной б…». Конечное дело, надо было ей задать трепку, но он, Калачев, считает, что не годится на женщин подымать руку.
– Сказал ей только – «черт тя шил из собачьих жил» и подал на развод. Уже три месяца восемь дней живу в казарме, комнату ей бросил. А она по рукам пошла. Лейтенантов на эскадре много, все неженатые, у всех это… Ну ладно. А у меня сверхсрочная кончилась, все, больше не останусь. Ухожу с флотов.
Очень был Калачев настойчив: упрашивал меня выйти за него, потому как я ему «сильно нравлюсь по высшему разряду». Звал ехать к нему в подмосковный город Рузу. Там, в Рузе, был родительский дом; мать со старшей сестрой давно зовут его, Олега; огород там классный…
– Он шебутной, – сказала мне Валя. – Твое, конечно, дело, но не советую. Ты станешь дерганая в его огороде.
Калачев мой отказ пережил бурно. Почему-то он был уверен в своей неотразимости – ну как же, фронтовик, всю войну «не слазил с вышки», и не урод, между прочим, – как смею я, пацанка (сопливая, хотел он, наверное, добавить, но удержался), давать от ворот поворот? Я во всем была с ним согласна – он хороший, заслуженный, кто ж спорит – но замуж не хочу. Тем более в такой спешке. Ладно, он вдруг перестал возмущаться. Попробовал даже «переключиться» на Валю, но – очень уж она была длинная, почти на голову выше Калачева, а это не годится, когда мужик ниже ростом…
Была в главстаршине Калачеве прямота, которая мне импонировала. Он и в самом деле заслуживал самого хорошего отношения. Но с какой стати бежать за него вприпрыжку замуж?
Он демобилизовался осенью. Перед отъездом провел у нас вечер, сидел задумчивый, потягивал спирт, потом встряхнулся, прищурился на меня, как на входящий без оповещения корабль, – и затянул свою любимую: «Прощай, любимый город, уходим завтра в море…»
От души я поцеловала его на прощанье.
Осень незаметно перешла в зиму. Я удивлялась настойчивости, с какой тут дуют ветры западной четверти. Они гнали, гнали на восток бесконечные караваны туч. Проливались дожди, все более затяжные. Выпадал и таял снег.
Трудная это была зима. Жизнь замкнулась в треугольнике: работа – столовая – комната. В Балтийске, где резко преобладало мужское население, мы с Валей были на виду. Беспрерывно возникали знакомства, мы почти не успевали запомнить лица офицеров, добивавшихся ответного внимания. Один командир тральщика-стотонника, вся грудь в орденах и медалях, посвятил мне стихи, весьма пылкие, но изобиловавшие смешными ошибками («скажу тебе как другу, я чувствую недугу» – писал он, например). Другой ухажер, красавчик, лейтенант с крейсера, был мастер рассказывать анекдоты, не очень приличные, но смешные. Одна из наших соседок – та, что настаивала на ежедневной мокрой уборке, – высказала недовольство тем, что к нам ходят мужики, пригрозила пожаловаться в политуправление флота.
Валя, конечно, нашла что ей ответить. В квартире накапливалась неприязнь. И между прочим, сырость. Протекала черепичная крыша, одна стена в нашей комнате не просыхала, хотя мы накаляли чугунную печку-времянку до красного свечения.
Иногда после ужина, отбившись от желающих проводить, гуляли по набережным – мимо разрушенных и уцелевших домов, мимо белого штабного судна «Ангара». Дойдя до красной башни маяка, поворачивали. Маяк бросал в сумрак вечера проблески сильного желтоватого света. Валя учила меня уму-разуму. Я помалкивала, думала о своей нескладной жизни. Вспоминала Ванины рассуждения – о работе ума «над сырым материалом жизни»… о том, что «чудовище-повседневность унижает все, что стремится подняться выше…».
Стремилась ли я подняться выше? Не знаю. Твердо знала одно: с Ваней я бы поднялась над повседневностью… с ним раскрылось бы и получило развитие все лучшее, что есть в душе… в моей оцепеневшей душе…
В библиотеке Дома офицеров я брала чтиво. Я читала Вале вслух куски из «Джен Эйр» – книги, которая мне безумно нравилась:
«– Я сегодня же повезу тебя в Милкот, и ты должна выбрать себе материй для платья. Говорю тебе, через месяц мы поженимся… а через несколько дней я увезу мое сокровище в страны, где ярче светит солнце; ты увидишь виноградники Франции и равнины Италии, увидишь все, что было замечательного в прошлом и есть в настоящем… все дороги, по которым бродил я, мы снова пройдем вместе. И везде, где побывало мое копыто, оставит свой след и твоя ножка сильфиды…»
– Сильфида, – кривила крупный рот Валя Сидельникова. – Ах, ах! Посмотрели бы те, кто так красиво сочиняют, на нашу жизнь. В девятнадцатом веке, может, и были такие мужчины, которые красиво говорили. А теперь? Только копыта и остались. Только и умеют – копытом в душу садануть.
Я томилась. Робкая надежда на письмо от Авдея Ивановича – на хоть какую-то весточку от Вани Мачихина – истаяла, оставив в душе холодную пустоту. Я места себе на находила от печали, от неуютности быта, от навязчивого стремления Вали Сидельниковой опекать меня. Так хотелось услышать: «Ты мое сокровище»… Так хотелось, чтобы меня увезли туда, где ярче светит солнце, – не обязательно на равнины Италии, бог с ними, каким это образом можно на них попасть? – но хотя бы в Баку. Там Приморский бульвар, акации и купальня, там жаркое солнце, там сумасшедший норд крутит пыльные столбы… Там – в далеком детстве – ласково поблескивало пенсне моего отца…
Смутно, тревожно было на душе.
Но вот прошла зима, на Балтийск обрушились теплые ветры с дождями. В небе плыли бесконечные стада облаков.
Однажды в апреле мы с Валей смотрели в Доме офицеров новый фильм «Глинка». Фильм был так себе, только мне очень не понравился Алейников – актер, которого я вообще-то любила, – в роли Пушкина. Знаете, в том эпизоде, где он сидит в ложе театра и взволнованно грызет ногти. Но не в этом дело. Мы вышли из кинозала и услышали вальс. Наверху, в танцевальном зале гремела радиола.
– Давай поднимемся, – предложила я.
Валя сперва воспротивилась, но потом снизошла к моему легкомыслию:
– Ладно, заглянем. Только на минутку.
Мы вошли в зал и остановились у стены. Под вкрадчивые вздохи саксофонов кружились пары – черные тужурки и цветастые платья. Валя держала меня под руку, чтобы я не поддалась соблазну, не сорвалась в круг с первым, кто пожелает пригласить.
Желающие не заставили себя ждать. Двое офицеров, только что вошедших в зал, прямиком направились к нам. Один был высокий, с вьющимися волосами, с таким, знаете, победоносным разворотом плеч. Второй – ниже ростом, остроносенький блондин. Валя крепче сжала мою руку. Ясно, ясно – никаких танцев, – мы же только на минутку…
– Разрешите вас пригласить? – услышала я вежливый голос.
Я качнула головой в знак отказа. Вдруг увидела его открытую улыбку, в ней было – не знаю, как определить, – удивление, что ли… может быть, восхищение… не знаю… В следующий миг я выдернула руку из Валиной осуждающей руки и шагнула к капитану – у него были капитанские погоны с голубым кантом, – и положила левую руку на жесткий погон, и почувствовала на спине теплую ладонь. Плавная волна вальса подхватила нас и понесла, понесла…
– Меня зовут Сергей, – сказал он, – Сергей Беспалов.
– Юля, – сказала я.
– Вы давно в Балтийске?
– Нет… Хотя давно уже. Полгода, даже больше…
– Где же вы скрывались, Юля?
Я пожала плечами. В большом зеркале, мимо которого мы скользили, я увидела свое раскрасневшееся растерянное лицо, надо бы остановиться, причесаться… прийти в себя…
А вальс наплывал волнами, и не было спасения. Валя загрызет. Замучает нравоучениями – ведь они, мужчины, все мерзавцы, им бы только… Вдруг я увидела ее желтую мелкокудрявую голову, покачивающуюся над плечом партнера. Валя танцевала с остроносеньким блондином! Ее лицо было замкнуто, губы плотно сжаты, весь ее вид выражал отвращение к партнеру, который был ниже ростом, – и тем не менее она танцевала!
– Почему вы улыбаетесь? – спросил Сергей Беспалов.
– Просто так, – сказала я.
Мы стали встречаться с «капитаном Сережей», как я вскоре его прозвала. Он служил в авиаполку и жил на косе, в поселке рядом с аэродромом. По воскресеньям он приезжал в Балтийск на рейсовом катере. Мы ходили в Дом офицеров – в кино и на танцы. В ресторан я долго не соглашалась идти – ресторан был последним бастионом Валиных запретов.
– Порядочный! – передразнивала она меня. – Все они под порядочных работают. А потом окажется, что женатый.
– Он был женат давно, до войны еще, и развелся.
– Развелся! Ну смотри, Юлька. Я тебя предупредила. Наплачешься со своим капитаном.
Что было делать? Сергей, что ж скрывать, нравился мне. Открытая натура – так, кажется, называется? – мне это всегда импонировало. Конечно, ему было далеко до Вани Мачихина с его умом, с его исканиями. Но Вани нет… нет больше в моей жизни… что же, в монастырь теперь записаться?
Наливалось голубизной весеннее небо, в которое ветер уносил запускаемые нами шарики. Все больше прибывало солнце. А море вдруг оказалось не привычно серым, а синим – почти таким же синим, как родной Каспий.
Весна сокрушительно растапливала льды, загромоздившие мою душу. Во мне что-то менялось, требовало исхода. Ах, боже мой, не моя ли прабабка, в конце-то концов, убежала с гусаром?
Мы гуляли по набережной, по парку, а когда настали летние дни, ходили на пляж. Сергей рассказывал о своей юности в Серпухове, об отце-священнике, о брате, убитом вражескими элементами в ходе коллективизации, о том, как из-за плохого социального происхождения не был принят в летное училище – и все же добился своего, стал младшим авиаспециалистом. Попыхивая трубкой, рассказывал о войне – о налетах на Берлин, о кровавых боях на Моонзундских островах, об обороне Ханко. Я слушала и поражалась – через какие муки и смертный ужас прошел этот рослый капитан с лицом, может быть, простоватым, но открытым, мужественным. Я читала восхищение в его светло-карих глазах, устремленных на меня, – и втайне радовалась. Нравилось, что он сдержан, не лезет целоваться. И в то же время – сама не знаю – я ожидала неизбежной минуты объяснения – и боялась ее.
Как и всё в жизни, она, эта минута, наступила неожиданно.
Был жаркий воскресный день в конце июля. Весь Балтийск высыпал на пляж. Сергей скинул одежду и остался в синих длинноватых трусах. У него была хорошая фигура, крепкие ноги, рыжеватая растительность на груди. А я стеснялась. Купальник у меня был старый, некрасивый – зеленый в белый горох, выгоревший на бакинском еще солнце. Но делать нечего, уж какой есть, где же взять другой? Песок был мягкий, теплый, не хуже, чем в Бузовнах – приморском селении близ Баку, куда мы в школьные годы ездили купаться. Я устремилась в холодную воду и поплыла. Сергей нагнал меня, некоторое время мы молча плыли, потом я легла на спину отдохнуть. Было приятно лежать на покачивающейся воде. Я шевелила ногами и руками, смотрела на голубое небо с кисейными облачками – и вдруг услышала:
– Юля, вы хорошо плаваете.
И потом, после паузы:
– Юля, вы извините, если что не так… Хочу предложить, Юля… Выходите за меня…
– Что? – Я не поверила своим ушам. – Что вы сказали?
– Замуж за меня идите, – повторил он упавшим голосом.
Я засмеялась. Перевернулась на живот, поплыла к берегу.
– Почему вам смешно? – спросил Сергей, когда мы вышли из воды и бросились на горячий песок.
– Очень уж неожиданно, Сережа… В море…
– Могу повторить на суше. Юля, будьте моей женой.
В августе мы расписались. Я стала женой Сергея Беспалова и переехала в его комнату, в военный городок летчиков на косе.
Валя Сидельникова напутствовала меня усмешечкой, в которой была горечь, и блестящим обобщением:
– Все бабы дуры.
Мне было хорошо с капитаном Сережей. Он смотрел на меня сияющими светло-карими глазами. Не раз повторял, что в его жизни, в которой были только казарма, война, служба, – произошло чудо. Готовила я плохо, только училась, да и продукты были не бог весть какие, горох да пшенка, и костей больше, чем мяса, – но Сережа безропотно ел и похваливал мою стряпню, а я смеялась. И была благодарна ему.
С соседками, женами летчиков, у меня установились вполне сносные отношения. В очереди за военторговскими тканями или туфлями – чего только не наслушаешься. Удивительно, что и у жен сохранялась служебная иерархия их мужей. Жены командира полка, его замполита и начштаба проходили вообще без очереди. Жены комэсков не лезли вперед, но в их манере держаться был оттенок превосходства перед женами командиров звеньев и «простых» летчиков. А я не знала, какое место занимала на этой лестнице. Я была женой замполита БАО – батальона аэродромного обслуживания.
Спросила Сергея: как мне надо держаться?
– Ты самая красивая в полку. Так и держись.
– Ничего не самая. Ты видел жену лейтенанта Сироткина. Вот это красотка!
– А ты еще красивее. – Сергей отложил газету. – Какие сволочи американцы, – сказал он. – Пытались линчевать Поля Робсона, представляешь? В городе Пикскиле.
– Робсона? Певца? А за что?
– Ну за то, что он негр. Надо будет подготовить политинформацию. Об их нравах и вообще.
– Сережа, я хотела спросить, в газетах пишут о космополитах. Кто это?
– Космополиты? Ну… это люди, которым наплевать на свою страну. На родину. Иваны, не помнящие родства. – Он привлек меня к себе, стал целовать. – Юлечка, ты мое чудо…
Нам было хорошо с капитаном Сережей. Он всегда меня желал, его пыл передавался и мне. Вот оно, значит, женское счастье. Я была рада, что так безоблачно, в полном согласии духа и тела, началась моя семейная жизнь.
В военторге удалось купить два отреза крепдешина – синий и цветастый, и одна из полковых дам, жена старшины-сверхсрочника, сшила мне красивые платья. Она была бойкая, болтливая, от нее я узнала, в частности, что моего Сережу подчиненные побаиваются.
– Побаиваются? – удивилась я. – Почему?
– Больно строгий. Повернитесь. Так не очень длинно будет?
«Строгий». Ну и правильно, что строгий. С матросами, с личным составом – нельзя иначе. Они, уйдя в увольнение, норовят выпить, особенно старослужащие, – с ними, я знала от Сергея, вечная морока. Как тут без строгости?
Однако история с Юркиным меня поразила.
Это был молоденький матрос из нового пополнения. Если не ошибаюсь, моторист. И, как рассказывал Сергей, старательный был паренек, не замеченный ни в выпивках, ни в других нарушениях дисциплины. Сергей даже написал о нем во флотскую газету «Страж Балтики». Он вообще был писучий. Чуть ли не с детства ощущал, по его выражению, потребность описывать окружающую жизнь. Его заметки отличались – как бы сказать – некоторой торжественностью стиля. «Боевая доблесть наших старших братьев, кровь, пролитая ими за нашу победу, воодушевляет нас и служит примером, – говорят бойцы молодого пополнения» – так писал Сергей. Все-таки в жизни такими словами не говорят. Ну да ладно, ему виднее.
В этой самой статье, озаглавленной «Пришла достойная смена», среди молодых бойцов, воодушевленных и так далее, упоминался и матрос Юркин. А через несколько дней кто-то доложил Сергею, что Юркин носит нательный крест.
– Представляешь? – рассказывал мне вечером, придя со службы, Сергей. – Вызываю, спрашиваю: «Верно, что ты крест носишь?» – «Верно», – говорит. «Придется, – говорю, – снять. Советскому военнослужащему не положено». А этот мальчишка, дохляк, знаешь что ответил? «Не сниму, товарищ капитан. В уставе нету запрета крестик носить». Я терпеливо объясняю: «В уставе нет, но есть обычай, традиция. Религия, поповщина несовместима с коммунистическими идеями, а мы, Советская Армия, призваны их защищать». А он: «Что плохого, если я крест ношу? Я по службе все сполняю». – «Да ты что – верующий?» – спрашиваю. «Верующий». – «Как же тебе, – говорю, – не стыдно? Молодой парень, советскую школу кончил, а ведешь себя как старорежимная бабка, у которой вместо грамоты боженька». Ему бы помолчать, обдумать мои слова, а он, петушок, возражает: «Я школу не кончил, только шесть классов, потом работать пошел, меня на молотилке обучили. А стыдиться, товарищ капитан, мне нечего, я всегда все, что велено, сполнял. Без отказу». – «Ну, – говорю, – раз ты такой исполнительный, так давай-ка сними крестик. Нельзя в армии с крестом». Он стоит, моргает, вид растерянный, а отвечает нахально: «Не серчайте, товарищ капитан, только я не сниму». Откуда берутся такие стервецы? И ведь не из Тьмутаракани какой – из Ленинградской области, Лужского района. Черт знает что.
– Сережа, – сказала я, выслушав его рассказ и наливая в чашки чай. – А верно, что плохого в том, что он носит крестик?
– Да ты что? – уставился он на меня. – Не должно быть у нас в армии никакой поповщины. Это же реакционная штука – религия. Она только мозги затуманивает. Не понимаешь, какой от нее вред?
– В вопросах философии, может, она и вредная. Но служить, работать – разве мешает? Ты сам говорил, что Юркин исполнительный, непьющий.
– Ну говорил. – В тоне Сергея я впервые услышала раздраженные нотки. – Я не могу положиться на бойца, у которого в голове вместо сознательности поповские бредни.
Быстрыми глотками он допил чай и перевернул чашку кверху дном.
Сергей дал Юркину сутки, чтобы «обдумать и поступить как положено». Юркин крестик не снял. Что было делать? На комсомольское собрание для проработки не потащишь: Юрки из несоюзной молодежи. Пошел Сергей к замполиту полка, доложил, спросил совета. А тот рассердился даже. Дескать, ты, Сергей Егорыч, не первый год служишь, сам должен соображать, что в таких случаях делают. Какой у нас принцип воспитания? Убеждение. А если убеждение не помогает, то? Вот и действуй.
Убеждению строптивец не поддавался. И тогда Сергей перешел ко второй части формулы воспитания.
Подробностей я не знаю. Знаю только, что крестик с Юркина сняли (или сорвали) двое старослужащих – по приказу Сергея.
Был зимний вечер, за окном мела метель. Она целеустремленно выдувала тепло из нашего щитового дома, содрогавшегося от ударов ветра. Помню, как раз в тот вечер я производила генеральный осмотр своего гардероба, чтобы отобрать тряпки, пригодные для пеленок. (Шел пятый месяц моей беременности. Мы, как видите, времени не теряли.) А Сергей сидел, обложившись газетами, за столом – обеденным и письменным одновременно, – и что-то, по обыкновению, писал своим крупным почерком.
В дверь постучали. Я выглянула. Соседка, жена штабного офицера, сказала, что к нам пришел какой-то матрос. Он и стоял у входной двери – маленький, облепленный снегом. Я велела ему отряхнуться (он отряхнулся, как щенок, вылезший из воды, сбил снег с шапки и ботинок) и впустила в комнату.
Юркин был щупленький и неказистый – типичное дитя голодного военного времени. Коротко стриженная белобрысая голова сидела на длинной шее, торчавшей из мокрого ворота шинели, – на неправдоподобно тонкой беззащитной шее.
– Садись, Юркин. – Сергей кивнул на стул, с которого я поспешно убрала свое тряпье.
– Не, я постою. – У Юркина был голос, словно он подражал интонации старой женщины. Его бледно-зеленые глаза беспокойно бегали, и весь он казался напряженным, трепещущим. – Товарищ капитан, – сказал он тихо, – вы крестик отдайте обратно.
– Ты сядь. Давай, давай, садись, Юркин. – Сергей, надавив на плечи матроса, заставил его сесть. – Послушай. Как ты думаешь, почему у нас после революции церкви закрыли и кресты посбивали? Ну, почему?
Тот пожал плечами.
– А потому, Юркин, – продолжал Сергей, сев напротив матроса и глядя на него серьезно и вдумчиво, – потому что революция освободила народ от угнетения. А кто был у угнетателей – у помещиков и капиталистов – первый помощник? Церковь. Церковь, Юркин, очень вредная, очень коварная вещь. Она затуманивает мозги байками про Иисуса, про мучеников за веру. И следовательно? Следовательно, отвлекает людей от борьбы. Ты понимаешь?
Юркин опять не ответил. Он часто моргал, вид у него был виноватый.
– Отвлекает от борьбы за новую жизнь. От строительства коммунизма. Вместо нужной нам бодрости, активности – церковь призывает к покорности судьбе, обещая покорным вечное блаженство в раю. Никакой загробной жизни нету, Юркин. Это выдумки поповские. Каждый сознательный человек понимает, что это один обман. Даже пионеры. Ты такого поэта знаешь – Багрицкого?
Стриженая голова Юркина мотнулась на тонкой шее.
– Вот у Багрицкого есть стихотворение. Умирает девочка, пионерка Валя. Мать просит ее надеть крестик. Говорит дочке: «Не противься ж, Валенька, он тебя не съест, золоченый, маленький, твой крестильный крест». А Валя отказывается. Ей не хочется уходить из активной жизни, ей жизнь дорога – но крест ей не нужен. Понимаешь? Вот тебе сознательность, Юркин.
Сергей откинулся на спинку стула, набил трубку, закурил.
Я предложила чаю.
– Давай, давай попьем. Ты сними шинель, Юркин, мы чаю попьем.
– Не, – сказал Юркин своим старушечьим голосом. – Товарищ капитан, отдайте крестик. Очень прошу.
У Сергея лицо посуровело, одна бровь поднялась.
– Не понимаешь, когда с тобой по-товарищески говорят. Ну нельзя, нельзя на военной службе крест носить. Отслужишь, пойдешь на гражданку – пожалуйста, отдадим. Хотя, – добавил Сергей, помолчав немного, – я все же надеюсь, что мы тебя перевоспитаем. Ну иди, Юркин, раз чаю не хочешь. Иди в казарму, отдыхай. Завтра летное поле от снега чистить, трудный будет день.
Юркин нахлобучил шапку и молча вышел.
Ночью, около четырех, нас разбудили. Сергей, в майке и трусах, отворил дверь, вышел в коридор. Я услышала:
– Товарищ капитан, меня дежурный прислал. Юркина нет в части.
– Как это нет? – сказал Сергей незнакомым мне грозным голосом.
– Нету. Как вечером ушел из казармы, так и не вертался.
Сергей быстро оделся, сказал, чтобы я спала спокойно, и ушел.
Конечно, я не спала остаток ночи. Вслушивалась в завывания ветра, потом различила отдаленный гул мотора. Я стояла, запахнув халат, у окна, от которого несло холодом и неопределенной тревогой. Где-то вдалеке, за метелью, скользнул свет автомобильных фар.
Искали Юркина чуть не всем батальоном. Обшарили территорию части, все закоулки аэродрома. Когда рассвело, один сержант, оружейник, обладавший зорким глазом, приметил полузанесенный снегом след – он вел от поселка через кустарник в поле. След был не прямой, где-то терялся, возникал вновь – там, где ноги идущего глубоко проваливались в наст, – и привел этот след в лес.
Лес на косе негустой, да Юркин и не углубился в него, лежал на опушке под сосной – сугроб, а не человек. Поначалу думали, он замерз до смерти. Но когда привезли его на санях в санчасть, обнаружилось слабое-слабое дыхание, и была тоненькая ниточка пульса. Бедолаге впрыснули камфору и так скоро, как было возможно, переправили через пролив в Балтийск, в госпиталь.
Сергей поехал с ним.
Возвратился домой к вечеру, вошел в комнату хмурый, как будто незнакомый, и не поспешил обнять меня, как всегда обнимал, возвратившись со службы.
– Жив? – спросила я.
Сергей кивнул. Сев на стул у двери, снял ботинки, сунул ноги в тапки и остался сидеть, уронив руки между колен.
– Жив, – сказал он тусклым голосом. – Но обморозился сильно. Пальцы на ногах придется отнять…
Я ахнула.
– И кажется, на руке на одной… Иначе пойдет эта…
Он замолчал, глядя в окно, разрисованное морозом.
Невесело начинался Новый год. Мальчик с тонкой шеей – с шеей, с которой сорвали крестик, – незримо присутствовал в полковом клубе на концерте самодеятельности, а после концерта – на новогоднем вечере для офицеров и их семей.
Это было как наваждение. Наверное, я очень уж впечатлительная. Но я видела, что и Сергей переживал. Он часто навещал Юркина в госпитале, отвозил ему яблоки, появившиеся в военторговском ларьке. А когда – где-то уже в феврале – Юркин, демобилизованный вчистую, уезжал, Сергей проводил его до Калининграда, там посадил на поезд.
Юркину пришлось ампутировать, кроме пальцев ног, кисть правой руки.
Крестик ему отдали.
Невесело, невесело шел пятидесятый год. 23 февраля Сергей уговорил меня съездить в Балтийск, в Дом офицеров, на праздничный вечер. У меня пузо было уже большое, хоть соседки и говорили, что я «аккуратно хожу». Я стеснялась, но очень уж хотелось Сергею вывезти меня в свет – и мы отправились на рейсовом катере.
В Доме офицеров посмотрели фильм «Золушка», потом направились в ресторан, но там не оказалось свободных столиков. Я предложила ехать домой. Но тут появилась пара – высокий черноусый старший лейтенант кавказского вида и с ним под ручку Валя Сидельникова.
Валька кинулась ко мне целоваться. Взглянула на мой живот, заулыбалась:
– О-о-о! Будет дело!
Познакомила нас со старшим лейтенантом, его звали тоже Сергеем, а фамилия была армянская, я не запомнила. Он имел какое-то отношение к Дому офицеров, во всяком случае, очень быстро нашелся для нас четверых столик, а на столике воздвиглись две бутылки с серебряными головками – Господи, шампанское! Такая редкость! Я и всего-то раз пила его – однажды дядя Юра принес к какому-то празднику.
– Как ты живешь, Валечка?
Шампанское играло во мне, кружило голову, делало меня легкой, словно летящей.
– Живу как живется.
– А он неженатый? – тихо спросила я, качнувшись к ее уху. – Он порядочный?
– Неженатый. – Валя выглядела несколько растерянной. – Его переводят в Свинемюнде, физруком базы. Вот он меня зовет…
– Поезжай! – зашептала я горячо. – Непременно с ним поезжай! Ты увидишь виноградники Франции и равнины Италии…
Валя посмотрела на меня испытующе. К ней вернулось обычное насмешливое выражение.
– А ты уже на них насмотрелась? – сказала она.
В мае я родила девочку. Вряд ли вам будет интересно описание родов, тревог и радостей материнства. Женщины все это знают, а мужики… Ну что ж мужики – мой неизменно внимателен и заботлив. Всегда и во всем я ощущала его твердую поддержку. А ведь это именно то, что нам, бабам, нужнее всего.
И уж особенно в условиях послевоенного гарнизонного быта, когда было легче со спиртом, чем с молоком и сахаром, и негде купить те же пеленки, не говоря уж о коляске, а соску для Ниночки – обыкновенную соску – мне прислала мама из Баку. Кстати: в 51-м, летом, Сережа взял отпуск, и мы съездили с годовалой дочкой в Баку. Незадолго до этого мама рассталась с Калмыковым – говорила, что прогнала его, но Галустянша рассказала мне по секрету, что Калмыков просто ушел к молоденькой. Ну да, он любил молоденьких, это точно.
Но я не об этом. В той поездке Сергей выказал такую заботливость, такую разворотливость (ведь было безумно трудно с билетами, с питанием в дороге), что я снова уверилась в правильности своего выбора. Маме Сергей очень понравился, она мне так и сказала: «Рада за тебя. Твой Сергей хороший муж».
И все шло у нас ладно, и уже Сергея представили к очередному званию майора, поскольку предполагалось повышение по службе (на ответственную должность в политуправление флота), – как вдруг грянула резкая перемена в нашей жизни.
Было это в сентябре 1952 года. Сергей пришел со службы необычно рано, снял мокрый от дождя плащ, подхватил подбежавшую к нему Ниночку на руки. Я сразу увидела по его вымученной улыбке: что-то случилось.
В тот день выдали немного муки, я испекла блинчики и предвкушала, как Сережа станет их есть и похваливать. Если бы еще и сметана… да где ее взять?
Сергей ел блинчики один за другим, запивал чаем – и молчал.
– Что случилось? – спросила я.
– Ничего.
– Сережа, я ведь вижу. Господи, что еще?
– Да ерунда, – сказал он неохотно. – Чушь собачья… Я его последний раз в тридцать шестом году видел… Ему и полгода не было…
– О ком ты, Сережа?
– Да о Ваське… ну, о сыне… Разве могу я нести ответственность, если никакого не принимал участия…
– Что случилось?! – закричала я. – Ты можешь сказать ясно?
Он посмотрел на меня так, словно в первый раз увидел.
– Пришла какая-то бумага. По линии органов. Васька арестован в Москве.
Я хлопала глазами, а он допил чай и перевернул чашку на блюдце кверху дном.
– Завтра меня вызывают в Балтийск, в отдел… К особистам, в общем…
Наш поселок стоял, можно сказать, на краю земли. На узкой песчаной косе Фрише Нерунг. Но мне даже нравилось это: тут у меня был – впервые в жизни – свой дом. Пусть не дом, всего лишь комната в пятнадцать метров, с окном, из которого всегда дуло, как ни затыкай щели. Но это была моя комната; я тут жила со своим мужем и дочкой – и впервые ощущала себя не квартиранткой, занимающей угол, а хозяйкой. Теперь же, когда Сергея вдруг вызвали в особый отдел, оказалось, что дом-то мой построен на трясине… или на зыбучих песках… и опять мне стало неуютно, тревожно – как в Питере, когда арестовали Ваню Мачихина…
Из Балтийска Сергей вернулся не то чтобы веселый, но – приободрившийся. Обнял меня, подкинул Ниночку к потолку, она радостно верещала – потом мы сели на тахту, и я навострила уши.
– Понимаешь, – сказал Сергей, – они получили бумагу. В какой-то московской школе несколько девятиклассников организовали группу изучения марксизма. Заводилой был Васька. Я и не знал, что они в Москву переселились. Лизин муж, бухгалтер Кузьмин, работал в наркомземе. Он Ваську усыновил, дал фамилию, а когда эту группу арестовали, Кузьмина тоже взяли, и он заявил на допросе, что Васька не его сын, а мой. А я-то уехал, когда ему полгода было, и больше никогда не видел. А они говорят: «Мы понимаем, что вы касательства к воспитанию не имели. Но между вами и сыном могла быть переписка». Я говорю – даю честное партийное слово, не было никакой переписки, ни одного письма. Я и адреса не знаю и даже что они в Москву переехали…
– Постой, Сережа. Что-то я не понимаю. Группа изучения марксизма – что в этом плохого?
– Ну… это они так себя назвали. А следствие определило по-другому: молодежная антисоветская организация.
У меня, наверное, был вид идиотки.
– Ну что ты не понимаешь? Лезут в Маркса, ищут… ну, несоответствия между тем, что написано, и тем, что получилось… Дурак Васька, – сказал он, скривившись, как от зубной боли. – Маркса ему, видите ли, надо читать. «Краткого курса» ему, дураку, мало. В «Кратком курсе», в четвертой главе, весь марксизм в сжатом виде – читай, изучай, как все люди. Первоисточники ему, видите, нужны.
– Мы в институте конспектировали первоисточники.
– Так то в институте, под руководством преподавателя. Это другое дело. А тут сам полез, без подготовки.
– Ну и что, если сам? Парень хотел разобраться…
– То и плохо, что сам! – Раздраженная нотка появилась у Сергея. – Что может понять в философии безусый юнец? Ему и семнадцати еще нет. Дурак, вот и все!
Я вздохнула. Незнакомый мне дурак Васька арестован за чтение Маркса. Понять это трудно, но факт есть факт. Да мне-то какое дело? Мне нужно, чтобы под ногами была не трясина, а твердый грунт…
– Значит, они от тебя отвязались, Сережа?
– Подполковник, который со мной беседовал, умный мужик. Понимает, что моей вины нету никакой. Он так и сказал: «Мы понимаем, что вы не виноваты. Мы, – говорит, – посоветуемся в политуправлении».
Спустя два или три дня вызвали Сергея в политуправление. Какой у него там был разговор, он не счел нужным мне рассказать. Но я видела, какой он ходит хмурый.
Еще прошла неделя, другая – вдруг Сергей мне заявляет:
– Юля, мой вопрос решен. Демобилизуюсь. Ухожу в запас.
Я чуть не села мимо стула.
– Тебя выгоняют с флота?
– Никто не выгоняет, – отрезал он таким тоном, что я сразу вспомнила портнихины слова об его строгости, которой побаивались подчиненные. – Ухожу с правом ношения формы.
– Но ты же не виноват!
– Если бы был виноват, то другой… другое было бы решение. А так… ну арест сына тень на меня бросает. Неужели непонятно?
– Что я должна понять?
– Ты действительно наивна или разыгрываешь наивность? Ну нельзя, нельзя с такой тенью на политработе! Да еще в такой обстановке! В ударном соединении!
– Не смей на меня кричать, – холодно сказала я.
– Я не кричу… Объясняю просто…
Еще около двух недель заняло оформление бумаг. Перед тем как начать укладывать вещи, я спросила:
– Так мы поедем жить в Баку?
– В Баку? – Сергей наморщил лоб.
– У тебя есть какое-нибудь другое место?
Он покачал головой. Не было у него никакого другого места.