Начато с января 1997
С людьми случается так много нелепых вещей, будто жизнь и есть одно недоразумение. Иногда больница — это кунсткамера или паноптикум. Это когда можно увидеть то, чего еще не видел, но удивительное в своем уродстве. Кто-то сказал, что в морге лежит кастрат, — и побежали смотреть.
Под Новый год много было посещений. Меня (а я сидел в холле) одаривали шоколадом одинокие старушки, что приходили кого-то навещать. Закваска, что ли, у них такая, старая, или это и вправду от одиночества явилось такое желание — дарить чужому человеку, охраннику какому-то больничному, шоколад…
Среди молодых девушек много стало неврастеничек. В прошлом дамочки падали в обмороки. Теперь доводят до обмороков. Орут, вопят, рыдают…
Охранники подзаработали неожиданно на морге. Зашел с улицы торгаш, умолял спасти товар — фрукты. Спасли. Загрузили на ночь в холодильники, благо, пустовали. Теперь думают, как бы это превратить в бизнес, но в тайне от начальства. Деньги смерти не боятся, очень даже любят смерть.
Плотник с розой. Мужичок маленького росточка, рожица сморщенная, со щетинистыми усами, пьет. Пытается ухаживать за женщинами от одиночества. Выбирает, как ему думается, по себе, то есть не очень задиристых и блестящих, а блеклых разведенок из санитарок, можно и с детьми. У одной, у Любани, был день рождения, и он с утра по морозцу принес ей, согревая в телогрейке, одну розу. Но и у санитарок он вызывает брезгливость. Теперь уже жалуются, что надоел: то стоит под дверью и подслушивает женские разговоры, то подкарауливает и неуклюже начинает то ли ухаживать, то ли приставать, а когда посылают его к такой-то матери — уплетается тотчас, похожий на собаку, которая ластилась, понравиться хотела, а в нее кинули палкой.
Труп подешевел! Начальство озабочено тем, как уменьшить оплату. Ну, штрафы… Ну, что еще… Тут подсчитали, что на вывозе умерших, хоть это уже и сдельщина, мужики все-таки обогатились. Ну, мрет народ. В общем, расценки срезали. И сразу же — апатия. Вчера вдвое больше получали за ту же работу. Сегодня — вдвое меньше. Один вопрос, мучительный: за что?!
Кислородчик спьяну напустил в палату кислороду, ну как если бы все конфорки включил и дал ему утекать: а люди, больные, не понимали, почему легче дышится, откуда ж благодать?
Из рапорта на больного, которого за несоблюдение больничного режима отчислили на свободу: «Любил плохо говорить о медперсонале. Не любил тишину и постоянно ее нарушал».
Петров снова напился. Он, говорят, живет уже в больнице, днюет и ночует, — то ли его выгнали из дому, то ли сам ушел. За пьянку директор его оштрафовал, а потом, уже для своего удовольствия, в подвале избил.
Из монолога нашего директора: «Карла Маркса изучали, умники? То-то, у меня все по Карлу Марксу: кто не работает, тот не ест… На улице места много».
Толстая Ирина, регистраторша, когда оформляла мужика, спросила, как обычно, какого цвета ботинки, — он сдавал вещи. А тот взял да задрал ногу с ботинком прямо на стойку: «Во какие — коричневые!»
Дежурные электрики Сергей да Алеха избили дежурного сантехника, новенького паренька, — его обнаружили посреди ночи лежащего без сознания у лифта. Составили рапорт. Того увезли по «скорой», у него переломы ребер. Чего им было делить?
Молоденькие глуповатые девчушки проходят практику от медучилища, всюду суются, всем интересуются, точно собачонки, думая, что открывают в каждом засранном больничном углу тайны медицины. К примеру, привезли старуху, и они глядели, как на операцию, как ей ставила санитарка клизму — обступив кругом в дюжину человек. И потом минуту или две терпеливо ждали результата. Потом упросили Петрова, чтобы он показал им морг, — и побежали за ним вприпрыжку в подвал, будто на карусельку. Пришли разочарованные, ничего не увидели необычного, даже не испугались, хоть надеялись, что увидят что-то страшное — покойников, трупы. Однако трупов в морге не оказалось — уже вывезли. Петров показал им, что есть, что осталось в холодильнике: гору ампутированных ног, которые у нас заворачивают, точно селедку. Потом «скорая» подъехала, как потом оказалось — с инсультом, а они выбежали толпой в белых халатах, так что родственники и тот, который лежал, чуть не распрощались про себя с жизнью, когда увидели целую-то толпу людей в белых халатах. Вот уж страшно.
Беременная кошка в администрации — важная и брезгливая, точно бы зам главврача.
Подбросили молоденькую наркоманку. Конечно, ее же дружки, но врали, что случайно на нее наткнулись и подобрали где-то поблизости. В приемном дежурили Дмитрий и Борис. Пошли смотреть, какая она, голая, когда санитарки ее раздели для реанимации. Еще развлекались: вытряхивали ее модный рюкзачок, рылись в нем… Нашли пузырек с раствором героина и шприц, но бросили — а ухватились за СD-плеер и диски, стали тут же слушать, пока старшая медсестра не отняла и не заперла со всеми вещичками эту игрушку в сейф. При этом героин со шприцем сунули обратно в сумку… Тоже для прикола. Получит же когда-то свои личные вещи, если выкарбкается, — а там доза.
По ящику показали сюжет — в одном городе подмосковном семья промышляла забоем собак и продажей собачьего мяса под видом говядины. Еще трупы собак добывали на ветстанции и также их разделывали. Одна баба купила по дешевке аж сто килограммов — и отравилась. Подала заявление в милицию… Продавцы для убедительности выдали себя за молодоженов и так приехали к покупательнице, наряженные, продать будто б остатки со свадебного стола. Мужик рассказывал, как убивал собак. Некоторые боролись за жизнь и кусали своих убийц. Собаки! А люди в подобных обстоятельствах не бывало случаев, чтобы нападали на своих убийц. Мужичок еще жаловался, что напивался и тогда только отправлялся в ванную их рубить. И убивает для наживы, и напился пьяный, так как что-то мучает, а иначе не может махнуть топором. Пьяный в знак совестливости, но уж поборол совесть — и рубает, а сколько выручить могли со ста килограммов? Но ведь отлавливая собак, убивая. Расчленяя, торгуя, дрожа от страха тратился поболее, чем если бы честно добыл эти же деньги. Трудолюбие живодера… Труд есть, а его результат — страдания дикие живого существа. Сами мяса этого не ели, брезговали. Оправдание для себя у них было, что корейцы — те собачатину за деликатес считают. Как все шатко, скользко оказывается. Мразь человек или не мразь — решает, в общем-то, он сам.
Посудомойка тощая и очкастая. Подол, полный продуктов. Унесла их с кухни и разносит по больнице, подкармливает санитарок, лифтеров, словно кошечек. Мяска уворовала с кухни — и принесла. Рыбки вареной. Пяток яиц. И всегда одно и то же говорит: «Кушайте на здоровье!» У нее был сильный ожог на кухне. Пришла к нашим — те ее подлечили. Мазькой помазали, какой-то укол сделали — и тогда она сама похожа была на кошку с подбитой лапой. Это добро она и запомнила.
Обедают. Народу понабилось в комнатке, и всем нравится, что тесно. Никто не хочет вылезти наружу. Сидят, как в норе. Что-то детское, так дети любят прятаться под диван, это вдруг становится для них другим миром.
Молодухи. Глядели на свои рентгеновские снимки — и покатывались со смеху от того, что увидели.
Работяга: «Не пойдеть!» Плотники в приемном ставили стекло, он заявился и давай митинговать — не пойдеть! не пойдеть! Потом уже в администрации всплыл, где вагонкой обивали двери, и тоже весь разволновался, когда они там вымеряли, — не пойдеть! не пойдеть! А все вставало на свои места — где подстругать надо, где подточить. Только вставало на свои места, он исчезал с грустным видом. Под конец дня уходил с работы пьяный. Плетется, подымает башку, глядит кругом с отвращением — эх, я говорил, не пойдеть! — и шагает домой.
Мать-старуха и сын. Везли ее на каталке, совсем плохую, в неврологию. Мужик, похоже, бобыль, и живут они с матерью вместе. Ему лет под сорок, пытался со мной заговорить своим парнем — что он тоже в охране работает, то есть, проще говоря, в жизни толком не устроился и сторожит где-то что-то в свои-то сорок лет, выживает. Стеганое одеяло домашнее — старуха была в него закутана. Ее уложили на скамейку в коридоре. Он стоял безвольно и глядел. Попросил оставить одеяло на время, чтоб потом забрать, а то у него пакета с собой нет, некуда положить. Запах от старухи — смертный. Я от этого запаха поскорей убежал, после того, как мы с ним перевалили ее на лежак. А санитарка ему выговаривала: «До чего же ты довел мать?» Ему стыдно. Только и сказал: «А что я один могу сделать?»
Уважаемый среди своих грузин умирал в реанимации. Три дня собиралась у больницы толпа. И стояли, как будто дежурили. Я потом узнал, что у них обычай. С больным или умирающим всегда должны быть рядом свои люди, он не должен оставаться в одиночестве. То есть уход из жизни должен быть не одиноким, а как бы дружным, семейным делом, чтобы человек до последней минуты не чувствовал себя забытым, а наоборот, только и чувствовал, даже умирающий, что он не один. Так просто — избавить от тоски.
Вызвали мастера, холодильщика, в администрацию отладить и установить новые холодильники, только что распакованные, а они, работяги, пришли толпой в шесть человек — с молотками. По одному никогда отчего-то не ходят — и всегда молоток в руках. А до того в подвал звонили, но звонки эти воздействия не имели. Смешные были дворники, с их бурчаньем: «Дарья Михайловна, может, мы не будем хлеб у холодильщиков отнимать?» — они работали поневоле за холодильщиков. Торопились домой, а их не отпускали — работяг нет, так хоть дворники бы не убежали; да так торопились, что всю почти работу переделали, распаковали и разнесли холодильники по кабинетам. Дворник пожилой обиделся на бухгалтерию, что те побрезговали и не дали ему позвонить, когда он к ним зашел и попросил. Обиделся — и отказался для них холодильник тащить. «Хоть увольняйте, не понесу, раз они рабочего человека не уважают! Больше я их помещения порога даже не переступлю!»
Гардеробщица. У нее один раздевался молодой человек с сотовым телефоном и т. п., и на глазах вынул пачку денег, чтоб в кармане не оставлять. Та бросилась ко мне и удивляется, сплетничает: «Ой, видел, деньжищ сколько у парня, целая пачка сотенных, небось-то два миллиона, ведь не меньше!» Я ей говорю: «Да вы что, какие два миллиона, в такой пачке ну миллионов десять…» Она и дар речи потеряла: «Ой!» Потом уж закуривала свою беломорину и подходила, жаловалась — разволновалась: «Ой, ну как же ты меня расстроил. Сколько, говоришь, там было миллионов в той пачке? Ну это ж надо!» Так до конца смены переживала увиденное. Она вообще-то пьющая, но трезвой осталась до вечера, никак поверить не могла, что столько денег может быть в кармане у одного у человека.
Сантехник, пьющий, часто вылезал из подвала. Дышал на проходной «мадамскими» духами, кругом ведь женщины-то проходят. «Пойду подышусь!» Туалет с буквой «Ж» называет «жентлеменским».
Все были так добры, что для честности хотелось матерно выругаться.
Пуганый дородный паренек в шапке, что навещал отца. Зачем они его пугали, охранники? Он пугался, но в глазах светилось что-то не испуганное, а падшее, таким вот смазливеньким и гладеньким делал его страх. А так всегда с человеком слабым: сначала против воли и под страхом — а потом он вдруг обнаруживает к этому хотение, точно бы заражается, развращается.
Миловидная девушка. На щеке коричневое родимое пятно — такое заметное, что приковывает к себе взгляд. Девушка с удивительным благородством переносит это любопытство людей, когда все исподтишка на нее глазеют, и от этого делается ее лицо вдохновленным до воздушной красоты. Мягкое незаметное движение руки — поправила волосы и т. п. Ощущение удивительного, именно женского благородства. В этом благородстве, пришло тут мне на ум, и заключается красота женская. А все другое — это искусственное и достигается всякими доступными чуть не каждой махинациями над внешностью. Разве одни, у которых есть средства на хороший уход, могут выглядеть дороже, а другие похожи, будто штампованные. Я думаю эта девушка с детства много страдала, ведь, куда ни зайдет, встречают ее только такие вот любопытствующие откровенные взгляды. В ней чувствовался сильный характер при всей ее мягкости. Благородство — это уже есть душевная сила. А страдания могут и сломать человека, сделать его бесцветным и немощным, серятиной. Стало быть, красота в человеке — это сила, побеждающая страданья, то есть сила человеческой души.
Отгружали труп из реанимации. Девочка. Наркоманка. Маленький комочек, и вся желтая. Семнадцать лет.
Притворялся больным раком — и выманивал на выпивку.
Услышал: «Я же культурный человек, мне надо ходить в театр…»
Полина, санитарка: «У меня даже, между прочим, ноги нисколько не вспотели!» — то ли о новых туфлях было сказано, то ли о чулках.
Витя-электрик, о нем говорят «умеет жить» и очень уважают — он взаймы дает под проценты. То есть только он во всей больнице на долгах наживается — и это вызывает у всех восхищение его умом. Вроде бы имеет право… И все по выгоде. Но что-то есть подлое в этом умении.
Есть два лифтера, которые не переносят покойников и выходят из лифта, чтобы мы сами спускали. Но это трезвенники. А пьющим — все равно. Один — так тот сало жевал, когда труп спускали в подвал. Мы когда лифт вызвали — долго никакого движения не было, а слышались хрипы почти смертные. Оказалось, что он салом подавился… И потом еще долго, до самого подвала, откашливался.
Артель какую-то наняли в больничном дворе асфальт укладывать. Все армяне. Начальник их трогательно хвастался, что работу выполнят ударными темпами, ну в таком духе. Но когда прикатили каток, то кто-то бросил им туда пучок травы в бензобак, и каток через полчаса работы сломался, потом ждали полдня другого катка, но тот проработал еще меньше, слетела гайка, и они бродили по больнице, выпрашивая некий гаечный ключ, им нужный, но его долго наши не давали, кажется, произошла торговля, и они купили у наших слесарей ключ. Попросили охрану для катка. Готовы были платить за охрану сдельно. В общем, их подчистую обокрали, так что ходили только в туалет весь день и в администрацию, и не работали.
Михаил Сотников, охранник. Напился, выгнал гардеробщицу Нелли и обсосал в гардеробе весь пол. Через день трезвый явился к Нелли с коробкой конфет и просил прощения. Нелли сегодня, старуха эта свойская, ела конфеты весь день и рассуждала: «Эта ваша работа для дураков, тут же думать не надо. Ну а если дурак, то вообще идиотом сделается, вон Мишка, ну надо ж, как его в мозгах-то повредило, гардероб мне залил!» За тот проступок Ситников был наказан: отправили в месячный отпуск за свой счет.
Плотник бородатый, Андрей, за день вбил два гвоздя, но сознательный, обо всем рассуждает, у него для каждого есть про запас своя идеология. Должны класть линолеум, но больница экономит и кладут его абы как, без оргалита. Плотники понимают, что это халтура, ворчат для порядка, но им нет дела, они делают, как скажет начальство, и в том их равнодушие, хотя к самой работе как таковой равнодушного отношения у них нету и быть отродясь не может. Послушание как равнодушие, и наоборот.
Сын, лет пятидесяти, столяр-плотник, и старушка мать. Одинокие, оба склеротики. Мамаша: «А? Что? Ты взял тапочки, сынок?» Оба не слышат друг дружку, но море чувств и ворчливого занудства меж ними плещется. В коридоре было слышно, как у него спрашивает врач, оформляя карту, номер домашнего телефона; тут он выглядывает из кабинета: «Мама, а какой у нас дома номер телефона?» Та ему старательно диктует, он записывает на бумажку и возвращается в кабинет, докладывает.
Огранщик похищенных алмазов, которого взяли с поличным, но алмазы он проглотил. Привезли его к нам — добывать, так сказать, вещественные улики. Ему сделали аминазин с касторкой, что оказалось для него пыткой и превратило за час мучений человечка, довольного своей ловкостью, в ходячую, с голой засратой жопой, парашу: во всем сознался, только чтобы «дали противоядие» — а его обманули, пообещав избавление от мучений, то есть сказав, что оно есть.
Санитарка. Пьющая, как и все. Разве только с работы не согнали ее в этой жизни, поломойку. Нельзя ж в санчасти без чистоты, пускай тебе и пьянь полы намывает. Пьянь-то она даже усерднее работает, будто свою нечистоту отдраивает.
Вот говорят — «ранил в сердце», «ранить сердце», а ведь это неправда. Если нанести ему хоть маленькую ранку, хоть царапнет, то не станет его, сердца-то.
Медсестра заразилась в своем отделении туберкулезом — уволили.
Когда шагаешь, особенно ночью, по извилинам больничных коридоров, чувствуешь себя так, будто очутился внутри гигантского мозга — и он мертв.
Заснул на посту — как будто сознание потерял, — и этот сон… Самое ранее утро. Высокая мокрая трава. Роса. Шагаем, путаясь в ней… Облава. Заходим во двор деревенский, по-утреннему глухо, открываем колодец, откуда дает сыростью, и там — два бомжа прячутся. Сырость, мокрота свинцовая — сон весь ими будто пропитан. Бомжи нехотя вылазят из своего укрытия; один, вот как клеща, выдергивает из-под шиворота присосавшуюся к нему мокрую крысу — и швыряет в сторону, в ту высокую, по колено, траву; шагают понуро за милиционерами. Тут я понимаю, что это мой дом и двор-то мой; знаю откуда-то их расположение. Двор и дом же находятся в таком легком запустении, как если бы в них некоторое время, скажем зиму, не жили. Я гляжу на двери, позапертые снаружи, и на ход в подвал амбарного вида, но думать начинаю, что и там, верно, скопились, прячутся бомжи. Слышу, как милицейские вызывают подмогу по рации, а сами ждут. Через время подле дома, втекая во двор и окружая, блуждают тенями бравого вида военные, навроде спецназа, заныривают бесшумно, проникают в дом. Потом из него, из глухоты, выводить начинают по одиночке пойманных бомжей. Они все крепенькие, склизкие, со свежими, режущими глаз ранами и язвами, похожие на рыбу пойманную, на амфибий, будто жаберками дышат. Их сгоняют за дом, на пустырь. Охраняя их, покуривают, зябнут на пустыре, несколько милиционеров в бушлатах. На меня никто не обращает внимания. Я хожу за всеми как свидетель.
Время — это мы сами…