Книга: Там, где престол сатаны. Том 1
Назад: Глава вторая Хлеба нет
Дальше: 3

Глава третья
Изменник

1

Несколько дней спустя Сергей Павлович Боголюбов решил навестить родственника – Николая Ивановича Ямщикова, папиного родного дядю. Сергей Павлович, таким образом, приходился Ямщикову внучатым племянником, каковым он и отрекомендовался, позвонив по телефону и вызвав тем самым короткий смешок у поднявшей трубку девицы.
Папа был безусловно против и, клеймя дядю чекистом и сволочью, убеждал Сергея Павловича к нему не ходить. Иуда-Николай – не так ли назвал его Петр Иванович в своем тюремном письме?
– Он тебя на порог не пустит, – предрекал папа – и ошибся.
Уже по телефону Николай Иванович приятным, бархатным голосом высказал искреннюю радость в связи с нежданным, но тем более замечательным обретением племянника. При этом он опустил прилагательное «внучатый», как бы предлагая Сергею Павловичу пренебречь иерархией родственных связей и обусловленной ею дистанцией. Ибо степень «внучатости» подразумевает достаточное отдаление, тогда как «племянник» имеет полное право на близость, теплоту и доверительность. О существовании настоящего племянника Николай Иванович не обмолвился ни единым словом (чем вызвал у Павла Петровича ярость и матерную брань), а Сергея Павловича радушно пригласил прибыть при первой возможности.
– Его, небось, из всех «кремлевок» выперли, вот он и хочет запрячь тебя по медицинской части, – брюзжал папа и, как выяснилось, в некотором смысле был прав. – И ты, Сережка, гляди, – напутствовал Павел Петрович сына, – ты ему о письмах ни слова… Мы вообще ничего не знаем! Понял?! Мы только знаем, что Петра Ивановича Боголюбова арестовали, посадили, и он в тюрьме умер. Умер! – с ненавистью выдохнул папа. – И мы теперь в духе, так сказать, времени надеемся на справедливость… нет, ты справедливость лучше не трогай, она для них, как красная тряпка для быка… надеемся, скажи, на гуманное отношение… Нет, не так. Надеемся на законное решение нашего вопроса. Э-э, – скривился папа, – все равно он ни хера не поможет! Палец о палец, – и Павел Петрович стукнул указательным пальцем правой руки по такому же пальцу левой, – вот увидишь. И гляди – он старик, ему девяносто, но песок из него вовсе даже не сыпется. Он еще в прошлом году в этом самом религиозном Совете… контора такая, на три четверти чекистская… ходил в первых замах и все там решал.
С тортом «Полет», добытым вполне легально, иными словами после двухчасового томления в очереди, а также с намерением вытрясти из старика все, что он знает о деде Петре Ивановиче (своем, между прочим, родном брате), и с его помощью получить доступ к следственному делу священника Боголюбова, ровно в пять часов Сергей Павлович звонил в дверь квартиры на двенадцатом этаже высотного дома на Котельнической набережной. Сам Николай Иванович ему открыл. Ничего не было в нем общего с тем начальственным стариком, который однажды в кратком забытьи привиделся Сергею Павловичу возле несуществующей могилы деда Петра Ивановича. Младшенький и единственный оставшийся в живых из трех братьев Боголюбовых, добровольно и с дальним прицелом (как повествовал папа) отвергнувший священнослужение и вступивший в орден щита и меча, радушно взирал на Сергея Павловича серыми, несколько, правда, потускневшими глазами и держался с подкупающей простотой. Был он, кстати, довольно высок, поджар, обладал крепким рукопожатием и выглядел значительно моложе своих девяноста с хвостиком лет. Сергей Павлович не преминул ему об этом сообщить, на что Николай Иванович ласкающим слух бархатным голосом ответил, что лично его в том никакой заслуги нет.
– Вся жизнь в трудах. Некоторая умеренность, может быть, – прибавил он, указывая Сергею Павловичу верный путь в коридорах и комнатах громадной квартиры. – А все остальное – судьба. Сейчас, правда, стало модно говорить «Бог». Но я человек старого замеса и предпочитаю что-нибудь не столь вызывающее и, простите, крикливое. Вас, мой дорогой, это поветрие не коснулось?
Они миновали две комнаты, в одной из которых им встретилась девица лет двадцати с быстрыми серыми глазками, в джинсах, футболке навыпуск, едва обозначившей маленькую грудь, и с сигаретой во рту.
– Я тебя просил не дымить дома, – в голосе Николая Ивановича прорезался металл, что, однако, не произвело на девицу никакого впечатления.
– Ну-у деду-ушка… – протянула она, успев осмотреть Сергея Павловича с головы до пят и мгновенной гримаской выразить свое полнейшее разочарование. Потертые брюки. Свитерок. Ничего достойного внимания. – На балконе холодно, на лестнице противно. Потерпи. Я скоро тебя покину.
– Все меня покидают, – бормотал Николай Иванович, открывая дверь в комнату с большим письменным столом, книжными полками, глобусом в углу и множеством фотографий на стенах. – Мое убежище. Прошу.
Сергей Павлович сел. Сразу бросился ему в глаза снимок, запечатлевший ласкового старичка с бородкой клинышком и бравого молодца с ним рядом в гимнастерке, перехваченной портупеей, и двумя шпалами в петлицах. В старичке после некоторых колебаний Сергей Павлович признал Михаила Ивановича Калинина, а в молодце – Николая Ивановича, что тот не без грусти и подтвердил:
– Да, да… Кремль, год, наверное, тридцать пятый или тридцать шестой. Хотя, позвольте, две шпалы… Две шпалы, две шпалы… Несомненно тридцать пятый, потому что в тридцать шестом мне добавили еще одну. А в тридцать пятом Михал Иваныч вручил мне «Звездочку». Да, да… Дела давно минувших дней, дорогой мой Сергей свет Павлович!
«И сколько же ты людей загубил за эти шпалы и за эту «Звездочку», – думал Сергей свет Павлович, внимая воспоминаниям старого опричника и ощущая застывшую на губах вымученную улыбку.
– Впрочем, отчего так официально: Сергей Павлович, Николай Иванович?! Мы, в конце концов, родственники, родная кровь, из одного, так сказать, корня. Давай проще! – придвинулся к Сергею Павловичу и дружески хлопнул его по колену Николай Иванович. – Идет?!
Сергей Павлович скованно кивнул.
– Ну вот и прекрасно! Катя! – Та же девица появилась на пороге, но уже без сигареты. – Вот, Катя, мой, так сказать, племянник…
– Внучатый, – насмешливо вставила Катя.
– Ну да, внучатый, то есть моего родного брата внук. Брата Петра, – со вздохом уточнил Николай Иванович. – Погиб, погиб, брат Петр, погиб, милый… А мог бы… Ах, да что об этом! – и голос его дрогнул. – Ты вот что, Катенька, – молвил он после краткого молчания, как бы посвященного светлой памяти погибшего брата Петра, – там, на кухне, тортик, его Сережа принес, а ты давай-ка чайку…
– Сучонка, – холодно обронил он, едва она закрыла за собой дверь. – И знаешь, чем занимается?
Сергей Павлович пожал плечами.
– Секретарша у католического попа. И в Рим собирается. Учиться. Я бы ей показал раньше и Крым, и Рим, и попа этого… Да его духа тут не было бы на следующий день! И Богу бы своему католическому в Ватикане десяток свечей бы поставил, что ноги унес. А сейчас, видишь ли, сидит себе на проспекте Вернадского, плетет свою паутину и между делами Катьку дерет.
Сергей Павлович выразил осторожное сомнение в сексуальной распущенности католического священника.
– Они, – заметил он, – по-моему, дают обет…
В ответ Николай Иванович долго и с удовольствием смеялся. Успокоившись и вытерев выступившие на глаза слезы, он в прямых, но зато доступных выражениях объяснил племяннику, что попы всех мастей и церквей – особенно же монахи и целибаты – задерут бабе юбку при первом же подходящем случае. Дядя Коля (так он предложил себя называть) сослался и на опыт молодых своих лет, когда он был целибат и дьякон, служил вместе с братьями-священниками – Александром и Петром и путался с одной девахой, первой комсомолкой в родном их городишке, расположенном на берегу Покши, рядом с монастырем Сангарским и неподалеку от знаменитого Шатровского монастыря.
– Возглашаешь, бывало: «Миром Господу помолимся!» – а голос у меня был, дорогой ты мой, стекла дрожали! – а сам только и думаешь, как бы сию минуту да с этой бы девахой… – Николай Иванович причмокнул и слегка порозовел.
Они-то оба, Александр и Петр, были женаты, а ему, младшему, в видах дальнейшей церковной карьеры взбрело в башку испытать себя целибатом, дабы потом надеть на себя вериги монашества и прямиком двинуть к епископской митре.
– Мне уж больно не по душе было всю жизнь прозябать в нашем захолустье, – обронил он. – А женитьба – попу приговор. Сиди, и не рыпайся, и лижи пятки правящему архиерею. Не-ет! Я пятки лизать не хотел. Я хотел, – подмигнул дядя Коля нареченному племяннику, – чтобы мне лизали.
– И… получилось… у вас? – осведомился Сергей Павлович, сглотнув отвращение и невольно устремив взор на ноги Николая Ивановича, обутые в домашние туфли из мягкой кожи.
– Я, когда работал… ну, там… – дядюшка неопределенно махнул рукой, а племянник понимающе кивнул, – меня попы и епископы знаешь как звали? Я тебе скажу: архиерей!
И уже на кухне, куда переместились они из комнаты с глобусом и снимками на стенах (Сергей Павлович успел разглядеть молодого Ямщикова в белых брюках с миловидной женщиной на берегу моря; Ямщикова, задумчиво курящего трубку; и наконец, все того же Николая Ивановича, но возраста более зрелого, в обществе седобородого человека с благородным лицом, в белом, странного вида головном уборе и с посохом в правой руке), и где, помимо чая, стояли на столе бутылка коньяка и две хрустальные рюмки, дядя Коля не без удовольствия разъяснял внимательному слушателю, что мир церкви, ежели совлечь с него византийские облачения и прочую мишуру, откроет взору, с одной стороны, отменно продуманное и крепко сколоченное ведомство, а с другой – тут он медленно улыбнулся – потаенное гнездилище вполне даже человеческих страстей и страстишек. Порок, задумчиво прибавил дядя Коля, любит темноту. С фонарем туда никто, пожалуй, и не входил. А кто вошел – тот не вышел. Ибо вход – рупь, а выход – и поболее, чем даже два. Решив, должно быть, что на первый раз он сказал более, чем достаточно, Николай Иванович уверенной рукой наполнил рюмки.
– Перед чаем, как говорит Костромской Хрисанф, по обычáям. Хрисанф – мужик понимающий. С лёта берет! Я вас как-нибудь познакомлю… Тебе ведь сорок два недавно стукнуло? – то ли заметил, то ли спросил хозяин дома, и Сергей Павлович с отвращением ощутил себя полузадушенной мышью, которой забавляется старый кот. – Вы с ним ровесники. Он, правда, несколько по другой части, – усмехнулся Николай Иванович и цепко глянул на внучатого племянника: понял? не понял?
Тот, однако, отвечал взглядом, исполненным простодушного неведения.
– Среди церковников, – решил уточнить дядя Коля, – подобная склонность не редкость ввиду насильственного подавления естественного зова природы. Ну, давай, Сережа, за нашу встречу, за дружбу, за родственные связи, чтоб они не рвались, как гнилые нитки, а крепли! Твое здоровье!
Между чаем и коньяком два вопроса – не считая главного: о судьбе Петра Ивановича – занимали теперь доктора Боголюбова. Первый: какой был смысл в словах бодрого долгожителя, что все-де его покинули? Не перемерли же, в конце концов, все близкие Николая Ивановича, оставив ему на попечение одну лишь Катю, которую в неведомый Рим вот-вот умыкнет католический патер? И второй: что бы означало категорическое суждение о невозможности проникнуть со светильником в дела Церкви и о смертельной опасности, подстерегающей всякого, кто отважится на подобный поступок? Однако неожиданно для себя начал Сергей Павлович совсем с другого.
– А вот этот человек с вами на снимке… он с посохом, и на голове у него словно белый шлем…
– А-а! – равнодушно протянул Николай Иванович. – Патриарх Алексий. А на голове куколь.
Сергей Павлович почтительно кивнул. В облике Патриарха несомненно было нечто значительное. Врожденное благородство. Одухотворенность, возвышавшая его над суетным миром. Все это он с внезапным жаром высказал Николаю Ивановичу.
Благородное происхождение дядя Коля подтвердил: из дворян. Белая кость, голубая кровь. Советской нашей власти между тем послужил неплохо, и получил от нее четыре ордена Красного Знамени, автомобиль, дачу и всяческое благоволение. ЗИС от Иосифа Виссарионовича дядя Коля лично ему доставил и, вручая ключи, молвил три заветные слова: «Подарок товарища Сталина». Патриарх возвел прослезившиеся очи к небу и воскликнул, что это милость Божия для нашего Отечества иметь такого вождя, как Иосиф Виссарионович. Серебряной с позолотой ложечкой Николай Иванович отправил в рот кусок торта и, жуя, проницательно заметил, что после этой истории Патриарх перестал нравиться Сергею Павловичу. И напрасно. Товарищу Сталину Патриарх нравился, а товарищ Сталин умел разбираться в людях. Сергей Павлович призвал на помощь все свое самообладание, дабы с лицом, не отражающим его истинных чувств, выслушать хвалу вождю и неизбежно следующее после нее поношение нашего времени, чье знамение – дряблость государственной мышцы и пир словоблудия. Тусклые глаза дяди Коли просветлели от вспыхнувшей в них ненависти. Он вспомнил мадам Боннэр, на минувшей неделе творившей демократические заклятья у гроба своего предателя-мужа, и посетовал, что Россия – не остров Фиджи и у нас нет обычая отправлять жен на погребальный костер вместе с их усопшими мужьями.
– Впрочем, – уточнил он, – на Фиджи, как пишет Тейлор, жен не сжигали, а душили. Гнусной Елене было бы по делам ее.
Сергей Павлович поперхнулся чаем.
– А что?! – рыкнул Николай Иванович Ямщиков, как гласом рыщущего по лесам скимна рыкал он на подследственных в своем кабинете на Лубянке или в любом ином месте Отечества, где приходилось ему вершить беспощадный суд. – Взять ее и… – Он свел пальцы обеих рук в широкое кольцо, словно бы охватывая им шею нечестивой мадам и выдавливая из ее пожилого тела судорогу последнего дыхания.
Внучатый племянник с оторопью на него смотрел.
Позволив себе эту кратковременную вспышку, дядя Коля предложил еще рюмочку, указав, между прочим, на замечательные свойства вкушаемого ими коньяка.
– Мед! – воскликнул он, прибавив со вздохом, что в наше время хороший коньяк такая же редкость, как человек, сохранивший верность убеждениям, честь и достоинство. Все пало: люди, нравственность, порядок, армия – все! Мы наблюдаем крушение величественного здания, построенного нашими руками. – Отчего? – задумчиво спросил дядя Коля, вперив тусклые серые глаза в потолок с лепниной по краям и в центре, откуда, чуть покачиваясь от сквознячка, свисала лампа в оранжевом абажуре.
Тишина наступила после горестного вопроса Николая Ивановича. Слышно было, как где-то в глубине квартиры на неведомом Сергею Павловичу певучем языке говорила по телефону Катя, время от времени повторяя одно и то же слово:
– Аллора!
«А! Итальянский», – догадался Сергей Павлович и, поерзав на стуле, решился и брякнул:
– Ошибка в проекте, может быть?
Оторвав взгляд от потолка, дядя Коля глянул на внучатого племянника с брезгливым сожалением.
– В книге пророка Исаии, – отхлебнув из рюмки, молвил он, – которую я настоятельно советую тебе прочесть… да, да, мой дорогой, Ветхий Завет, он многому учит… Из Нового Завета ничего решительно нельзя почерпнуть ни в личном, ни, так сказать, в общественном плане, ибо непонимание человеческой природы суть всех Евангелий, Деяний, Посланий и прочей ерунды. Пища без соли. Пресно и скучно. – Дядя Коля поморщился. – Меня еще в церкви с души воротило от бесконечных «Господи, помилуй». Да за что, собственно говоря?! По какому поводу вой? Свихнувшийся в синагоге еврей две тысячи лет назад объявил себя Богом…
– Сыном Бога, – вырвалось у Сергея Павловича, и в голосе его, должно быть, отчетливо была слышна неприязнь к богохульствованиям старика.
Тот чуть пристальней взглянул на родственника тусклым взором, отчего Сергею Павловичу захотелось как можно быстрее покинуть этот дом и никогда более сюда не возвращаться.
– И ты, Брут, успел хлебнуть этой отравы, – вздохнул Николай Иванович и протянул руку с крупными желтыми ногтями и коричневыми пятнами на тыльной стороне кисти к плечу племянника.
Сергей Павлович напрягся, с усилием принимая отеческую ласку. И что же он услышал далее из уст человека, некогда священнодействовавшего в алтаре вместе с Петром Ивановичем, а потом переметнувшегося в стан фараона и на его службе возвысившегося? Страшные слова. Христианство, услышал он, издает трупный запах, это религия смерти, умирания, небытия, превращающая жизнь в мимолетную тень. Оно брезгует плотью, в то время как наивысшее наслаждение всякий человек получает именно благодаря ей. Разве племянник, будучи мужем зрелых лет, не припоминает, с каким яростным или – напротив – нежным восторгом вводил он свой уд в пылающую ответным жаром пещь? Именно это слово со вкусом вымолвил Николай Иванович, отвергнув его современную грамматическую форму и тем самым выказав как изощренность ума, так и склонность к некоторой игривости воображения, не угасшей в нем, несмотря на преклонный возраст.
Племянник потупил взор. Можно было подумать, что воин невидимого фронта втайне подглядывал за его любовной битвой с Людмилой Донатовной.
Дядя Коля понимающе усмехнулся. В Ветхом Завете, продолжил он, тоже полным-полно чуши. Живым вознесенный на небо Илья, три несгораемых отрока, Иисус Навин, остановивший солнце, – все это натуральный фольклор. Сказки. На что был бездарен самодовольный, как все тупые люди и тупые евреи в особенности, Емельян, он же Миней, Ярославский, он же Губельман, – а бездарнее его на всем белом свете был, пожалуй, лишь младший Губельман, сочинявший повести о сожженном в топке Лазо, – но и тот крошечным своим умишком сумел подметить и зацепить все небылицы как Нового, так и Ветхого Заветов. Однако в Ветхом Завете есть вместе с тем огромная жизнеутверждающая сила, выразившаяся, прежде всего, в безусловном одобрении всяческого плодородия… Тут, перебив себя, Николай Иванович воскликнул:
– Это какой-то гигантский родильный дом! Все совокупляются, все зачинают, все рожают… Что говорит Бог Аврааму при заключении завета? Пойди, говорит Бог, взгляни на небо и сочти звезды, если можешь. Вот сколько будет у тебя потомков!
Но главное – в преподанном человечеству примере мощи, настойчивости и безжалостности в достижении великой цели.
– Гляди, – утвердил на столе один свой крепко сжатый кулак Николай Иванович. – Это, положим, Египет. А это, – несколько поодаль водрузил он второй кулак, – будет у нас с тобой Земля Обетованная. И я выведу вас, – гласом Господа возвестил старый чекист, – от угнетения Египетского в землю Хананеев, Хеттеев, Аморреев, Ферезеев, Евеев и Иевусеев, в землю, где течет молоко и мед. Так сказал Иегова Моисею – и так случилось. – Кулак, обозначавший Египет, медленно и неотвратимо пополз в сторону кулака, изображавшего Обетованную Землю, достиг и накрыл его. – Где хананеи? Где амореи? Где ферезеи и всяческие моавитяне? – настойчиво вопрошал Николай Иванович племянника, тупо глядевшего на игру дядиных кулаков. – Отвечу: перемолоты жерновами истории – как перемололи и мы сначала откровенных врагов, затем ненужный человеческий материал, а под конец – предателей и тайных врагов. И как на костях истребленных народов евреи построили свое государство – так и мы превратили извечную русскую слякоть в прочный фундамент для еще невиданной в мире постройки. Но евреи просрали свой Иерусалим, – не постеснялся дядя Коля грубого слова. – Ты спросишь: почему? – обратился он к племяннику, которому, правду говоря, ни о чем не хотелось спрашивать и которому все эти рассуждения смертельно надоели. – Ты не скучай, – как в воду глянул Николай Иванович. – Ты слушай. Я тебе про Исаию недаром сказал. «Так рушился Иерусалим и пал Иуда, потому что язык их и дела их – против Господа, оскорбительны для очей славы Его», – полузакрыв тусклые глаза, нараспев прочел дядя Коля.
«Наизусть шпарит», – с недобрым восхищением подумал Сергей Павлович.
– Измена была! Ты понял?! Они – евреи то есть – стали служить другим богам, а мы, советские люди, изменили идее, ради которой… – Николай Иванович поднял рюмку и, повертев в пальцах и понюхав, твердо поставил на стол. – Ты даже представить не можешь, какие люди… Какие люди! – повторил он, качая головой. – А теперь, – задумчиво молвил Николай Иванович, – ни сказок про нас не расскажут, ни песен про нас не споют… Однако разве слава была нам нужна? Почести? Деньги? Награды? О, нет, друг мой! – с пафосом, несколько, правда, излишним воскликнул дядя, и Сергея Павловича в который раз охватило неприятное ощущение, что с ним играют, забавляются, прощупывают и, как перед рентгеновским аппаратом, заставляют вертеться во все стороны и по команде то дышать полной грудью, то, напротив, задерживать дыхание. – Всего-то нам было нужно, чтобы последний какой-нибудь слесаришка со своей некрасивой женой и плюгавенькими детками сполна получил свое скромное счастье.
Сергей Павлович силился вспомнить где – и совсем недавно – во сне или наяву он слышал подобные слова, однако дядя Коля, выказав незаурядную проницательность, заметил, что его новообретенный родственник хотел бы, наверное, знать, куда подевались остальные Ямщиковы и почему в этой немаленькой квартире ныне обитают всего два человека, не только представляющие совершенно разные поколения, но далекие, чуждые и даже враждебные друг другу своим мировоззрением. Эту Катьку, хотя она ему и приходится родной правнучкой, Николай Иванович в иные времена не задумываясь приговорил бы к высшей мере социальной защиты.
– За что?! – вырвалось у Сергея Павловича.
– Вот-вот, – добродушно усмехнулся дядя Коля. – Я так и знал, мой милый, что у тебя может возникнуть этот наивный вопрос. Отвечу тебе мудрой русской пословицей… Кстати, ты не помнишь, кто это заметил: у англичан хороши чемоданы, а у русских пословицы? Не помнишь? Жаль. Хорошо сказано. А пословица такая: сорную траву из поля вон. Ее полоть надо, не покладая рук.
Но она сама собирается пустить корни в чужой почве и всю дальнейшую жизнь возрастать под чужими небесами.
На древе Ямщиковых, таким образом, осталась всего одна ветка – обреченная скорому небытию, падению на землю, гниению и неслышному возвращению в лоно праматери-материи. Да будет так! Жестом стоика Николай Иванович указал на себя. Мертвый сухостой. А древу не цвести и не шуметь листвой. Ибо отец курящей девицы лет семь или восемь назад («Позвольте… Семь или восемь? – задумчиво обратился к потолку дядя Коля и, не получив ответа, пожал плечами. – Забыл. Но в конце концов не имеет значения») прибыл в Москву из Кабула грузом-200. Имеется, надо сказать, обстоятельство, препятствующее расхожей, но в данном случае вполне уместной и отчасти даже помогающей преодолеть тяжесть утраты формуле: сложил голову, выполняя интернациональный долг. Ибо внук Николая Ивановича, а вернее, его бездыханное тело вернулось на Родину без головы, отсеченной ножом полудикого пуштуна. Жив ли еще был внук дяди Коли в миг, когда торжествующий враг, как барану, сноровисто перерезал ему горло, или был уже мертв, и победитель желал заполучить трофей, дабы затем за пять долларов продать его на джелалабадском базаре господину из Лос-Анжелеса, неутомимому коллекционеру военных сувениров и любителю острых ощущений, – Николай Иванович эту тему обошел молчанием.
– Помянем… помянем Коленьку, – поднял он рюмку, и Сергей Павлович выпил до дна, жалея братца и в то же самое время ловя себя на мысли о его ужасной смерти как воздаянии за отречение его деда, Николая Ивановича Ямщикова.
Он пытался избавиться от этой мысли, находя ее, во-первых, мстительной, а во-вторых, слишком упрощенной для понимания замысла Бога о человеке (в том, разумеется, случае, если Бог есть и если Он, отвлекшись от забот мироздания, иногда обращает свое внимание на муравейник, каким, вероятно, предстает Его взору наша Земля). Предположим, Он обиделся и даже рассердился на Николая Ивановича, переметнувшегося в стан Его врагов. Почему тогда Он не покарал самого отступника, а, напротив, одарил его почти мафусаиловым веком, мощной сердечной мышцей, младенчески-чистыми артериями и пастью волка, не привыкшего упускать добычу? Или казнь Его чем медленней, тем страшней? Ибо не исключено, что лишь по особенному нерасположению Бога вокруг дяди Коли на склоне его лет образовалась пустота, грозящая стать особенно удручающей после отъезда правнучки Кати в другую страну. По кратким обмолвкам Николая Ивановича можно было понять, что жена внука, а Катина, стало быть, родная мать, скончалась в психиатрической больнице; Ямщиков-сын, доктор наук, профессор и лауреат, был сбит на тротуаре улицы Горького, возле ресторана «Якорь», грузовиком, поворачивавшим с Большой Грузинской, и два дня спустя умер в институте Склифосовского; его супруга, овдовев, вскоре вышла за начальника главка Минсредмаша, с которым у нее была давняя связь.
– А ваша… дядя Коля… жена?
– Сонечка-то? Пропала Сонечка, – хладнокровно и кратко ответил Николай Иванович.
Поначалу всего лишь движением бровей Сергей Павлович выразил свое изумление подобному повороту событий в супружеской жизни Ямщикова, но чуть погодя все-таки спросил:
– Как это – пропала?
Дядя Коля пригубил коньячку и тусклым взором окинул несмышленыша.
– А вот так. Взяла и пропала.
Осмелев, внучатый племянник высказал предположение, что тут, наверное, замешан некто третий, ради кого Сонечка покинула мужа и сына. Роковой треугольник. Неподвластен времени и общественно-политическим системам. Любовная лодка дала течь. Как всякий довод разума почти бесполезен в качестве утешения, но в аптечке лекаря это, пожалуй, единственное средство, которое можно рекомендовать даже в случае застарелой и ноющей при перемене погоды ране.
Дядя Коля выслушал, не перебивая, после чего, хлебнув из рюмки и причмокнув от удовольствия, подытожил:
– Редкая чушь. Третьим, ежели желаешь, в наших отношениях стало государство, которое мою Софью Лазаревну взяло в залог на десять лет и не вернуло.
– И вы… – пролепетал Сергей Павлович.
– Я, мой милый, не Дон Кихот, чтобы воевать с мельницами. Кроме того, я не собирался даже из-за жены ссориться с моей властью. Жены уходят и приходят, а власть остается. – Таким образом подбив итог своей семейной жизни и циничным силлогизмом государственного человека вызвав смятение в душе племянника, дядя вполне по-свойски ему подмигнул: – Наши жены – пушки заряжены, вот где наши жены. Слыхал?
Выпавший Ямщикову жребий побуждал Сергея Павловича снова и снова возвращаться к мысли, что равно неисповедимы как пути Господа, так и казни, которыми Он карает отступников. Вполне возможно, что на Небесах было принято решение пронзить тоской сердце старого чекиста и тем самым обратить его к покаянию. Но возможно также, что на Небесах далеко не в полной мере осознали, с каким кремнем им пришлось на сей раз столкнуться. Положим, дядя Коля готов даже был примириться с присутствием в квартире курящей правнучки – лишь бы она своим отъездом не оставляла его один на один с воспоминаниями, старостью и ожиданием конца. И Сергея Павловича он приветил, скорее всего, про запас, на всякий случай – чтобы под рукой был у него всегда человек, расположенный к сочувствию и готовый к заботам и помощи. Однако при этом он вовсе не собирался подвергать придирчивой ревизии все содеянное им за долгую жизнь и уж тем более не испытывал ни чувства вины, ни потребности в раскаянии за измену Церкви и беспощадную войну против нее. Обозревая прожитые годы, он склонен был сравнивать себя с библейским Иовом. С усмешкой прибавлял дядя Коля, что, само собой, всякое сравнение хромает, в том числе и это, но количество понесенных им невосполнимых потерь дает ему почетное право встать бок о бок с воспетым в Книге Книг невинным страдальцем. Вместе с тем имеется между ними коренное различие. Иов в конечном счете склонился перед Богом и принял как должное учиненную над ним жесточайшую расправу. Николай же Иванович прозревал в своих утратах всего лишь цепь нелепых и страшных случайностей, не имеющих лично к нему никакого отношения и, стало быть, смысла. Ни о каком коленопреклонении перед кем бы то ни было со стороны дяди Коли вообще не могло быть и речи.
– Разумеется, я страдал, – с достоинством тайного мученика произнес он, и Сергей Павлович готов был присягнуть, что тусклые глаза дяди Коли слегка увлажнились. – Но у людей моего склада и моего понимания ответственности страдания не вызывают саморазрушения.
Судя по всему, он собирался и далее рассуждать о преодолении житейских невзгод ревностным исполнением служебного долга, без тени смущения указывая при этом на самого себя, сумевшего недрогнувшей рукой отделить личное от общественного. «Вот так!» – рассекал он ладонью невидимые, но прочные нити семейных привязанностей, любовных отношений и домашних радостей, которые прочным коконом опутывают обыкновенного смертного и не дают ему возможности подняться до ледяных высот самоотверженного служения партии и государству. Тут, однако, его прервал телефон.
– Дедушка! Тебя! – из глубины квартиры крикнула Катя, и Николай Иванович взял трубку.
– А-а! Владыка! – бархатным голосом отозвался он, немало удивив Сергея Павловича неслыханным доселе обращением. – Рад вас слышать. Как вы – поправились?
После чего, позевывая, довольно долго слушал человека, которого назвал «владыкой» и здоровье которого, догадывался Сергей Павлович, продолжала подтачивать какая-то болезнь. Этим обстоятельством Николай Иванович был явно недоволен.
– Ну что же вы, мой дорогой, – проговорил он наконец, и в его голосе было уже более железа, чем бархата. – Вам когда в Швейцарию? Послезавтра? Что значит – не могу? Да ты что несешь?! Ты Филиппу Кондратьевичу об этом скажи! – вдруг перейдя на оскорбительное «ты», яростно крикнул дядя Коля, швырнул трубку и изрыгнул напоследок: – Мразь поганая.
Он и на Сергея Павловича взглянул с лютой злобой в тусклых глазах, отчего тот снова ощутил желание немедля покинуть этот дом и стал подниматься со стула.
– Куда собрался?! Сиди! – приказал ему Ямщиков. – Ты ведь ко мне не просто так явился… Мерзавец. Нет, я не тебе. Я вот этому, – дядя Коля кивнул на телефон. – Ему, поганцу, в Женеву надо лететь, на Всемирный совет Церквей, а он из запоя не вылез. Митрополит херов. Получил бы он свою шапку, если бы… Ладно. Много будешь знать, – хмуро улыбнулся Николай Иванович внучатому племяннику, – помрешь молодым.
С видом полного безразличия Сергей Павлович пожал плечами. Нужен ему этот митрополит. Папа прав: все церковники повязаны. А коли не так, то какое Николаю Ивановичу дело до Всемирного совета Церквей? Отправится в Женеву этот самый владыка или будет в Москве пить горькую – Ямщикову не все ли равно?
– Ну, – сказал дядя Коля, – у тебя ко мне, я вижу, вопрос… Какой?
– Мой вопрос, – глубоко вздохнув, начал Сергей Павлович, – о моем деде, вашем… дядя Коля… – не без усилия вымолвил он, – брате, Петре Ивановиче Боголюбове.
– Так! – живо отозвался Николай Иванович. – Он погиб в году, наверное, тридцать седьмом – ты знаешь?
Сергей Павлович кивнул.
– Знаю. Папа несколько лет назад получил справку. Там было написано: умер от воспаления легких.
– Так! – с еще большим воодушевлением произнес дядя Коля. – Справочка у тебя?
– Справки нет. Потеряна. Но я недавно сам ходил на Кузнецкий, в приемную…
– Зачем? – впился в названного племянника дядя.
Сергей Павлович с недоумением на него посмотрел.
– Как зачем? Надо же нам реабилитации Петра Ивановича добиться… И потом, – чуть поразмыслив, добавил он, – следственное дело… Ближайшим родственникам дают читать.
– Зачем?! – повторил свой вопрос Николай Иванович, не спуская с племянника пристального взгляда. – В его невиновности у нас сомнений нет, и справка о реабилитации к этому нашему глубокому убеждению ничего не убавит и не прибавит. А деда себе и мне брата ты не вернешь.
Сергей Павлович тихо, но твердо возразил (стараясь при этом как можно более прямым взором смотреть в глаза старику), что лично для него настала, вероятно, пора вопросов, на которые он хотел бы получить исчерпывающие ответы. Например: кто своей жизнью и смертью предварил, так сказать, его появление на свет? Как сложилась судьба этих людей? Не отыщутся ли в ней при внимательном прочтении некие нравственные указания, имеющие неоценимое значение для тех, кого принято называть потомками? В случае же с Петром Ивановичем, человеком, особенно дорогим Сергею Павловичу не только кровным родством, но и своим мученичеством, ставшим – увы – для России в двадцатом веке определяющим знаком, необыкновенно важна полнота нашего знания о нем. Где и за что его арестовали? В каких тюрьмах и лагерях пришлось ему сидеть? Где он… Тут Сергей Павлович едва не сказал: «был расстрелян», но своевременно спохватился. Где умер?
В приемной на Кузнецком у него отказались принять заявление на том основании, что он не указал, где судили священника Петра Боголюбова и когда это было. Заколдованный круг! Петра Ивановича взяли и… Он чуть было снова не проговорился, но во мгновение ока сумел заменить слово «убили» другим: «уморили». …и уморили, а теперь хотят, чтобы родственники невинно осужденного и погибшего в лагерях человека Бог знает где и как узнавали подробности учиненной над ним много лет назад расправы.
– И ты небось на Кузнецком права стал качать? – откинувшись на спинку стула, с легкой усмешкой спросил Николай Иванович.
Сергей Павлович молча кивнул.
– И что?
– Выкинули, как поганого котенка, – с ненавистью ответил Сергей Павлович, сразу вспомнив грузного прапорщика и звериный, острый запах его подмышек.
Ямщиков удовлетворенно хмыкнул.
– А ты думал, – со значением обронил он. – Попер на амбразуру и получил. Тоже мне – Матросов.
Но все-таки: никаких – кроме утерянной справки – известий о Петре Ивановиче? Может быть, какие-нибудь были переданные с оказией письма? Кто-то, может быть, приезжал от него в те годы? Дядя Коля ловил, названный же племянник заметал следы.
– В те годы, – мрачно сказал Сергей Павлович, – меня еще и в проекте не было.
– Вот именно! – как будто бы даже обрадовался Николай Иванович. – Не о тебе речь. Отец твой тебе мог рассказать или даже показать нечто, что от Петра Ивановича ему в память осталось… Или супруга Петра Ивановича ему передала с наказом помнить отца…
– Папа в те годы был в детдоме и шарил по помойкам, чтобы не сдохнуть с голода.
– Да, – вздохнул Николай Иванович, – суровое было время. Всем досталось. Но сейчас он-то, папа твой, как будто в порядке? Заметки пишет. Журналист. Я иногда читаю эту… как ее… «Московскую жизнь» – препоганая, надо сказать, газетка! – и встречаю: Павел Боголюбов. Между нами, не Лев Толстой. Не выпивает? – вскользь осведомился дядя Коля и сам же ответил: – А впрочем, кто нынче не пьет. Головы бы, самое главное, не пропил. А кто пьян да умен – два угодья в нем. Я тоже мимо рта не проносил. Да еще работа такая была, ты знаешь, ужасно нервная. Не выпивал бы – с ума сошел. Но ничего: жив, здоров, голова, – он для чего-то постучал себя по усеянному темно-коричневыми, почти черными пятнами лбу, – на месте, и мыслишки кое-какие еще шевелятся… Возраст, конечно, есть возраст, и девяносто годков не шутка, но я тебе скажу, и для тебя как врача это даже научный интерес – у меня ощущение такое, что мне сейчас самое большое шестьдесят. Я тебе безо всякого хвастовства или преувеличения – ты, в конце концов, не барышня, и мне перед тобой перья распускать незачем. В нашем роду вообще долго живут. Папе было с лишком за восемьдесят. Деду моему – я его, представь себе, помню: красавец был старик, вот с такой, – дядя Коля ребром ладони провел себя по животу, – седой бородищей… ему, кажется, лет под сто было, когда он помер. И Александр, брат старший, до семидесяти дотянул. Вот только Петр… – Вздохнув, Николай Иванович наполнил рюмки. – Помянем всех.
Выпив и возведя тусклый взор к потолку, он вдруг признался, что всегда ощущал какую-то вину перед братом Петром. Нет, вовсе не за кардинальную перемену жизненного курса – тут всякий сам себе хозяин. И не за то, что ничем не смог ему помочь. Ему не помочь было тогда, нет. С тридцать шестого по тридцать восьмой Николай Иванович служил далеко от Москвы, но дело не в этом. Будь он даже рядом с Петром Ивановичем – как мог бы он облегчить участь брата, если тот не желал ни единого шага сделать навстречу тем, в чьих руках была его судьба! Теперь, когда все, так сказать, поросло травой забвения, покрылось архивной пылью и стало частью нашего прошлого, когда служебный долг более не повелевал молчать, Николай Иванович счел возможным доверительно сообщить племяннику, что брат Петр был в близких отношениях с Тихоном, Патриархом. Тихон брата Петра любил и ценил, чему, по меньшей мере, есть две причины. Первая – старинная дружба Патриарха с отцом, Иваном Марковичем, тоже священником, с которым они будто бы учились в одной семинарии. И вторая – личные качества брата Петра, как то: твердость характера, верность слову и – прямо скажем – мужество. Эти бы качества – да в мирных целях. Но старый лис Тихон Петра Ивановича так окрутил, что тот за него готов был в огонь и воду. Более того: встал на путь сопротивления Советской власти. Николай Иванович поспешил оговориться: не о вооруженном сопротивлении идет речь, и не об участии в заговоре, какие в ту пору во множестве сплетали наши враги, такого не было и быть не могло, иначе и сегодняшнего нашего разговора не было бы. Кто против власти с мечом, тот от меча и погибнет. Такого, к счастью, не было, нет. Но его, к примеру, спрашивали: а имелось ли у Тихона некое тайное завещание, и если имелось, где оно? В первой части вопрос следует признать риторическим, ибо те, кому надобно знать, точно знали, что Тихон такое завещание составил и что содержание его может иметь далеко идущие последствия. Николай Иванович осуждающе покачал головой. По некоторым сведениям, так хитро все там написано, что даже если оно сейчас вдруг всплывет, или еще через несколько лет, или, положим, в будущем столетии – взрыва не миновать. Наоборот: чем больше времени проходит, тем это завещание становится опасней. Поэтому вторая часть некогда заданного брату Петру вопроса: где оно? – до сей поры сохраняет громадный смысл. Ведь спрятано же оно в каком-нибудь укромном месте, завещание проклятое, и Николай Иванович дорого бы дал, чтобы узнать: где. Брат Петр знал, не мог не знать. Были даже весьма серьезные основания предполагать, что именно он находился во главе особо доверенных лиц числом не более трех, выполнивших последнюю волю скончавшегося в 1925-м Патриарха и отыскавших для его посмертного слова надежное убежище. Вопрос мучительнейший: где?! Велика Россия, где искать?! Будь Ямщиков призван начальством для собеседований с братом Петром, он почти наверняка сумел бы убедить его открыть эту тайну, выпукло обрисовав перед ним страшную угрозу государству и церкви, которым чревато скрытое до неведомого пока дня и часа завещание. Но не позвали. Письмо ему написал, однако до разговора с ним – увы – не дошло. Оттого, наверное, и томит дядю Колю чувство вины перед братом. Оттого и точит неустанная мысль, что мог бы предостеречь Петра Ивановича от пагубных шагов – и не предостерег; мог бы сократить ему срок заточения – и не сократил; мог бы продлить его дни – и не продлил.
Голос Николая Ивановича сорвался. И третий раз на протяжении своей речи дядя Коля поднес к глазам платок, в который затем шумно сморкнулся.
Он лгал, Николай-Иуда, Сергей Павлович чувствовал. Чему дивиться, люди добрые? На то и Иуда, чтобы лгать.
Иуда удавился, а старый чекист запутался: сначала объявил, что помочь Петру Ивановичу не мог-де никто, ибо он сам себе помочь не хотел, затем утирал фальшивые слезы и каялся, что мог бы – но ничем не облегчил участь брата. Суть, однако, не в этом. Он Сергея Павловича как бы выманивал, приглашая откровенностью ответить на откровенность и у новообретенного дяди на груди выплакать свою боль о Петре Ивановиче и заодно все то, что ему известно о нем.
Папа предостерегал.
Но будем же и мы увертливы и мудры, аки пресмыкающиеся гады. И Сергей Павлович, страдальчески нахмурившись, взмолился о помощи.
– С вашими связями, дядя Коля, – без малейшей запинки по-родственному обратился он к Ямщикову. – Вам только позвонить. И справка нам будет, и дело Петра Ивановича мне дадут.
Николай Иванович окинул его задумчивым взором.
– Эх-эх, друг Сережа! – промолвил, наконец, он. – Были связи, были возможности… И лукавить не буду: немалые! Но теперь-то кто я? Пенсионер. А кому мы нужны в наше время, пенсионеры? Отпахали, отскакали, отъездили. Хорошо еще, что на скотобойню, как Холостомера, не отправили. Какая вещь, а?! Недавно перечитывал и, веришь, едва не…
Телефонный звонок и голос правнучки-Кати: «Дедушка! Тебя!» прервали Николая Ивановича, и его внучатый племянник так никогда ничего не узнал о переживаниях дяди при чтении толстовской повести об одной лошади.
– Ну что, – утомленно прикрыв глаза, тяжко вздохнул Николай Иванович в трубку, – одумался? Или Филипп Кондратьевич тебе мозги вправил? Сам? Вот и чудесно. Самому всегда лучше. А я, владыка, сейчас вам доктора пришлю. Он вас, как Христос Лазаря… Доктор отличнейший, и мой, между прочим, племянник…
Сергей Павлович вспыхнул: да по какому праву им распоряжаются?! Он явился сюда совсем по другому делу, ничего общего не имеющему с выводом из запоя служителей культа. Или на «Скорой» мало ему вызовов на белую горячку и алкогольные отравления?
Николай Иванович доверительно шепнул:
– Очень нужно. Поверь. Я тебя прошу. Все-таки митрополит, член Священного Синода, летит в Женеву с важным поручением. К нему из четвертой управы могли бы приехать, но есть обстоятельства… Ты увидишь. Тут чем меньше болтовни, тем лучше. Давай, – со значением прибавил он, – друг другу помогать.
– Вот, владыка, – сообщил затем он, усиленно подмигивая Сергею Павловичу, – наш доктор, оказывается, нарасхват. Пришлось уговаривать. Имейте в виду. Когда? Прямо сейчас и присылайте. Да. Ко мне.
Дядя Коля положил трубку, после чего обратился к внучатому племяннику с довольно-таки бестактным вопросом. Не бессребреник ли Сергей Павлович? Таков был вопрос, на который можно было ответить лишь пожатием плеч. Николай Иванович удовлетворенно кивнул.
– Я так и думал. Ты человек еще молодой, тебе деньги нужны. Страстишки, винишко… Ну, ну, все живые люди, все всё понимают. Без ханжества. А что ты на «Скорой» получаешь? Гроши. Ну вот. А Антонин – это его монашеская кличка, а так он Феодосий Григорьевич – тебе отстегнет по первому классу. Ты таких денег отродясь не видывал. А с Петром я постараюсь, ты не сомневайся. Все силы приложу! – пообещал он, ласково и крепко пожимая руку Сергею Павловичу.

2

В похожем на катафалк черном автомобиле «Чайка» доктор Боголюбов ехал на Ленинградский проспект к страдающему митрополиту Антонину. В автомобиле, прозванным нашим бедным, но острым на язык народом «членовозом», бок о бок с доктором сидел отец Вячеслав, священник, человек еще молодой, черноволосый и голубоглазый, что придавало ему пусть отдаленное, но все равно гибельное для юных москвичек сходство со знаменитым артистом Аленом Делоном. Он сразу же стал говорить Сергею Павловичу «ты» и со смехом здоровяка, жизнелюба и не дурака выпить и закусить предупредил: «Я все могу, но молчать не могу».
Был девятый час вечера. Мрачная Москва мелькала за стеклами: сначала Сергей Павлович видел низкий парапет набережной и огни зданий противоположного берега, затем – уже с другой стороны – возникла темная кремлевская стена с белой полосой снега внизу. Мертво стыла черная вода под Большим Каменным; проблеснули справа звезды Кремля с красноватыми туманными облачками, рдеющими вокруг них; слепыми очами глянул на проезжающую машину дом Пашкова. И далее и далее стремилась тяжелая, с плавным ходом «Чайка»: вверх по улице Горького, минуя едва живые магазины, впавшие в летаргический сон памятники, оцепеневшие дома, застывшие под ледяным ветром площади, вымершие переулки, промозглые подворотни, нагие деревья и странного человека с собакой, неподвижно вставшего возле булочной, что между «Пионером» и Лесной, и запрокинувшего лицо навстречу сыпавшему с неба мелкому снегу. Был ли он изгнан из дома соединенными усилиями жены, тещи и ополчившихся против него детей? Было ли ему при этом сказано: «Забирай своего пса и катись отсюда на все четыре стороны»? Было ли у него в целой Москве место, где он мог бы преклонить голову и где приютили бы и его собаку? Молился ли он Небесам о ниспослании ему лучшей участи на остаток его дней? Выл ли в тоске, взирая на беспросветное небо?
Все эти вопросы требовали вдумчивых ответов, над которыми Сергей Павлович размышлял до стадиона «Динамо», пока без умолку болтавший о. Вячеслав всецело не завладел его вниманием. Он затронул, быть может, анекдотическую, но зато весьма любопытную тему состояния прилавков продовольственных магазинов в связи с фамилиями людей, в разное время возглавлявших Совет по делам религий. Первым председателем названного Совета, излагал похожий на Алена Делона священнослужитель, был некто Карпов, генерал известно какого ведомства. С той поры и до наших дней из уст в уста передается вернейшее свидетельство о изобилии свежей рыбы, в том числе и преимущественно карпов, еще шевелящих плавниками и подергивающих жабрами или даже плавающих в огромных бадьях, перед тем как получить удар по голове и в последний раз очнуться под хозяйским ножом на какой-нибудь московской кухне. Но вдруг что-то замкнуло в распределительном механизме нашего Отечества, и карпы из продажи исчезли. «Как корова языком слизнула», – ради полноты и красочности создаваемого им полотна добавил о. Вячеслав, нимало не смущаясь несоответствию этого образа правде жизни. В самом деле, где, кто, когда наблюдал корову, питающуюся рыбой? Впрочем, в приморских селениях подобное явление, как говорят, не редкость. Суть, однако, в другом. Именно: тут же был снят со своего поста товарищ Карпов. Оставляя открытым вопрос, существует ли прямая связь между его отставкой и опустевшими рыбными прилавками и в чем тут следует искать причину, а в чем – следствие, о. Вячеслав со смехом назвал фамилию преемника уволенного генерала. Куроедов! Надо ли говорить, что несколько лет спустя его убрали одновременно с неведомой нам, но несомненной катастрофой на птицефабриках Советского Союза, повлекшей за собой чудовищный дефицит цыплят, кур, индюшек, гусей и прочей кудахчущей, гогочущей и крякающей живности? Следующим за Куроедовым был маленький человек с наполеоновскими замашками по фамилии Харчев. Началась перестройка, магазины пустели. «Все схарчили», – со счастливой улыбкой пояснил о. Вячеслав. Участь Харчева была решена, и ныне, в позорную годину упований на гуманитарную помощь Запада, начальственный кабинет в двухэтажном желтом особнячке на Смоленском бульваре занял… Cпутник доктора Боголюбова сделал паузу, после которой, захлебываясь смехом, едва вымолвил: «Христораднов!»
Сергей Павлович хмуро улыбался. Мистика какая-то.
– Мистика, мистика! – с жаром подхватил о. Вячеслав. – Вот увидишь: как только нам из-за бугра перестанут подавать Христа ради – так и Христораднова уберут. А там, может, и самому Совету пропоем со святыми упокой… Слушай, – безо всякого перехода спросил он, – а ты и вправду Николая Ивановича родственник?
Сергей Павлович кивнул.
– Близкий?
– Скорее дальний.
– А-а, – с некоторым разочарованием протянул о. Вячеслав, что, впрочем, не помешало ему тут же отметить: – Николай Иванович – большой человек. Он тебе сказал, чем наш владыка страдает?
– Примерно.
– А ему послезавтра лететь. И не куда-нибудь в град Урюпинск, где скажешь: благословен Бог наш, а я – поп ваш, и все довольны и счастливы, а в Женеву, где всякую минуту надо помнить, что слово не воробей, и где ходи, да оглядывайся.
– Оглядываться-то зачем?
– Да ты, доктор, как с дуба упал, – снисходительно молвил священник. – Это дело еще Моисеем заведено, а если точнее – самим Господом.
– Какое дело?
– Высматривать землю Ханаанскую, – без запинки отчеканил о. Вячеслав. – Прочтешь – поймешь. Приехали.
Это был кооперативный дом на курьих ножках, то бишь на высоких железобетонных опорах, в двух остановках от станции метро «Войковская», на пятнадцатом этаже которого в трехкомнатной квартире проживал митрополит Антонин. Пока поднимались на лифте, Сергей Павлович успел узнать дополнительные подробности из жизни своего пациента, шепотом и в самое ухо сообщенные ему о. Вячеславом.
О жилье.
Помимо давно и на всякий случай приобретенного московского имеется куда более просторное в Киеве, откуда митрополит полгода назад был переведен в столицу на должность управляющего делами Московской Патриархии, что означает его великое возвышение, попрание врагов и недоброжелателей, торжество справедливости и мудрость властей предержащих, умеющих достойно оценить преданность, рвение и ум. Тяжела ноша, но велика слава. А метивший на это место ростовский и новочеркасский Филарет огорчился до микроинсульта и три дня не мог внятно вымолвить ни единого слова. А придя в себя молвил. Ты не поверишь! Вячеслав прыснул. Ну, говорит, и х… с ним. Двумя квартирами недвижимость Антонина не исчерпывалась. Дача в Одессе, на берегу Черного моря. Дача под Москвой, на станции Трудовая Савеловской ж. д., прикупленная у одного боевого генерала, после войны получившего ее (гектар земли вместе с домом) в подарок от товарища Сталина. Дом снесли, построили новый, и рядом – еще один, для монахинь Корецкого монастыря, имеющих послушание блюсти на даче чистоту и порядок и быть готовыми встретить жениха в любое время дня и ночи. Сергей Павлович глянул с недоумением. В ответ приятным баритоном о. Вячеслав пропел:
«Се Жених грядет в полунощи, и блажен раб, егоже обрящет бдяща…» И еще кое-что, о чем пока промолчим.
О близких.
Возникает уместный вопрос: зачем было ему приобретать все это и кое-что другое, о чем до времени храним гробовое молчание? Зачем отягощать бессмертную душу тленным грузом собственности? Не лучше ли налегке покинуть этот мир, дабы узкими вратами свободно пройти в тот? Ответим: нет, не лучше. Не всякое евангельское слово следует понимать буквально. И не простецам надлежит изъяснять божественную истину, не умеющим соотнести ее с многоразличными обстоятельствами нашего бытия. Не один человек живет на земле – даже если человек этот в оную пору принес монашеские обеты. И разве не должен он предпринять разумные и необходимые меры, призванные при любом повороте событий оградить дорогих ему людей от житейских невзгод? Не забудем также о достоинстве епископского сана, непременным атрибутом которого является унаследованная нами от Византии торжественная роскошь богослужения, требующая соответствия и во внехрамовой жизни. Ибо согласимся, о братья, что в высшей степени нелеп будет тот архиерей, который, совлекши с плеч мантию фиолетового бархата с нашитыми на ней скрижалями, прообразующими Ветхий и Новый Заветы, вечный источник мудрости наставника Церкви, коим по сану и призванию является епископ, и струями, изображающими дарованную ему Святым Духом благодать учительства, а с головы сняв митру, сверкающую драгоценными камнями и бисером, проследует не в просторные покои, к столу, радующему взор изобилием яств, а в какую-нибудь коммунальную клетушку, дабы утолить голод сардельками, сваренными в алюминиевой посудине, кильками прошлогоднего засола и вчерашним борщом с плавающим в нем куском мяса от старой коровы. Архиерей на Святой Руси – уже не столько человек, сколько живая икона, предмет поклонения, полномочный представитель Бога, имеющий право вязать и разрешать. Тон дэспотин кэ архиерэа имон Кирие филатте! Так, на языке народа, нам, русским, давшего православную веру, поет в храме хор, принося Господу молитвенную просьбу сохранить господина и архиерея нашего. Аллилуиа! И с этим возгласом о. Вячеслав позвонил в квартиру номер 137.
Им открыла женщина лет пятидесяти с лицом колдуньи. Проще простого было вообразить ее над котлом, в котором готовилось варево по лучшим рецептам Лысой горы: из трех черных жаб вкупе с калом борова, зубами повешенного и цветами шалфея. Крючковатым носом хищной птицы она вдыхала чудный запах, приговаривая: «Беда и сеть, расти, расти. Огонь, гори! Котел, кипи!»
– Вот, Евгения Сидоровна, привез… И доктор, и Николая Ивановича близкий родственник, – привирая, бодро доложил о. Вячеслав. – Что там владыка?
Колдунья раскрыла рот с губами в две крашеные ниточки и простонала:
– Ах, Славик, так плохо, так гадко… («Хадко», – сказала она, выдавая свое малороссийское происхождение.) Опять вопил, шо умирает и шо ни в какую Женеву не поедет.
Тут, в самом деле, голос послышался из глубины квартиры, взывающий о помощи.
– Доктор! – сложа на груди руки в перстнях, обратилась к Сергею Павловичу колдунья Евгения Сидоровна. – Я вас умоляю… Если он не полетит в Женеву, будет катастрофа. Славик, проводи. – И, напутствуя о. Вячеслава, своим плечом она на мгновение прижалась к его плечу.
От взора Сергея Павловича не укрылся ее порыв. И по пути в комнату, откуда доносились жалобные вопли архиерея, он осведомился у священника, кто она такая, Евгения Сидоровна, и кем она приходится митрополиту.
– Официально – двоюродная сестра.
– А неофициально?
Во взгляде, которым удостоил его о. Вячеслав, доктор Боголюбов без труда прочел: «Ты что – дурак?»
Они миновали устланный коврами просторный холл с вазой в углу и низко свисающей с потолка огромной люстрой. Далее был коридор и дверь в конце его. Отец Вячеслав постучал, за дверью раздался стон, и они вошли.
Поразительная в некотором отношении картина предстала перед Сергеем Павловичем. Спора нет, за годы службы на «Скорой» – как сообщал он в незабываемых «Ключах» милому Зиновию Германовичу – ему пришлось основательно познакомиться с изнанкой человеческого бытия, во многих случаях неприглядной и даже отталкивающей. «Скорая помощь», в связи с этим говаривал он, это окошко, заглянув в которое, гораздо лучше понимаешь, какой, в сущности, жалкой и грязной скотиной является человек. Но никогда не приходилось ему входить в комнату, подобную этой: с уставленным иконами киотом, занимавшим весь правый угол, от пола до потолка, с лампадкой красного стекла и мерцающим в ней на кончике фитиля крошечным язычком пламени, и Распятием из темного металла в левом углу, как раз над широким ложем, на котором покоилось грузное тело страдающего архиерея.
С высоты своего Креста полузакрытыми очами взирал на митрополита Антонина Христос и видел багровое отекшее лицо, седую бороду и рыжевато-седую густую поросль на раскрытой и жаждущей облегчения груди. Помимо своего преосвященнейшего служителя, из ослабевших рук которого выпали посох, дикирий и трикирий, Господь мог обнаружить в комнате и первопричину его плачевного состояния. Початая бутылка стояла на столе, рядом с лимоном и прекрасной серебряной рюмкой вместимостью никак не менее семидесяти пяти граммов. Другая, порожняя лежала на полу. Сергей Павлович повнимательней глянул на бутылки, принюхался и учуял запах любимого напитка друга Макарцева. Вискарь. Черный лейбл. Губа не дура. Но вот вопрос: пьет ли он потому, что боится грядущего оглашения сделанных о нем записей в Книге Жизни, как то – сотрудничество с Николаем Ивановичем и прочими хищными птенцами Феликсова гнезда и связанная с этим необходимость прятать под архиерейским облачением неприглядный образ лжеца, соглядатая и доносчика? Или ищет в чаше забвения от опостылевшей ему двойной жизни? Или из всех мыслимых способов бегства от Евгении Сидоровны выбрал алкоголическую нирвану, пусть даже сопряженную с неизбежными и тяжкими страданиями, вызванными неспособностью ожиревшей печени перебороть количество потребляемого спиртного, спазмами покрытых известковыми бляшками сосудов и дряблостью ослабевшей сердечной мышцы? Или же Антонина поработила привычка, поистине ставшая второй натурой и сближавшая митрополита с верующим и неверующим народом – как уже помещенным в ЛТП, так и пребывающим пока вне его исцеляющих стен, дверей и решеток?
– Он и сегодня пил? – спросил Сергей Павлович у притихшего о. Вячеслава.
Тот возвел к потолку синие глаза и горестно вздохнул.
– И давно он?
Антонин протянул к столу руку, пошевелил пальцами и издал протяжный стон.
– Две недели, – шепотом откликнулся священник. – Гляди – еще просит.
– Да-айте-е! – простонал митрополит. – Мне…
– Феодосий Григорьевич! – присев с ним рядом, позвал Сергей Павлович. Одновременно он перехватил холодную влажную руку Антонина и, с трудом отыскав на пухлом запястье пульс, стал считать. И частота была хуже некуда – сто тридцать шесть в минуту, и наполнение – дрянь, и одна за другой скверней скверного выскакивали экстрасистолы. – Феодосий Григорьевич!
– Х-х-лоточек, – не открывая глаз, умоляюще шепнул архиерей.
– Налей полрюмки, – велел Сергей Павлович дышавшему ему в затылок о. Вячеславу.
– А… можно?
– Меньше спрашивай, – буркнул Сергей Павлович, кляня Ямщикова, подсунувшего ему обпившегося до полусмерти митрополита, а заодно и самого себя, безропотно подчинившегося старому чекисту. – Он за две недели небось ведро вылакал, а ты для него тридцати капель жалеешь.
– Последняя соломинка, она, может, самая опасная, – вздохнул священник, но рюмку наполнил.
– Феодосий Григорьевич! – в третий раз попробовал докричаться до архиерея доктор Боголюбов. – Я вам дам глотнуть. Вот! – И он повел перед маленьким, красным носом его высокопреосвященства рюмкой с драгоценной влагой.
Антонин учуял. Сначала рука его, недолго пошарив в пространстве, обрела несшую ему спасение милосердную руку, затем открылись отекшие веки, и на мир Божий, на Распятие в изголовье, на примолкшего Славика и на хмурого доктора Боголюбова глянули две мутно-голубые щелочки.
– Д-дай, – тихо, но твердо молвил митрополит.
– Владыка святый! – едва не рыдая, воскликнул о. Вячеслав. – Христом Богом… Евгения Сидоровна… Николай Иванович… А этот доктор его родственник, племянничек, о чем Николай Иванович вам сообщал… Вам послезавтра в Женеву!
– Черта им лысого, а не Женеву, – с неожиданной четкостью проговорил Антонин, обеими руками принимая рюмку и поднося ее ко рту.
Как мать – младенцу, Сергей Павлович его движения направлял.
Когда глоток огненной воды чрез уста архиерея попал ему на язык, а затем скатился вниз, в иссушенную запоем утробу, Антонин блаженно вздохнул и незамедлительно потребовал добавки. Сергей Павлович на сей раз был неумолим.
– Здоровье теперь будем поправлять, мой дорогой. Этак пить – в могилу спешить. А вам, по-моему, еще рано.
Архиерей как мог широко отверз набрякшие очи и попытался возвести их вверх, туда, откуда глядел на него Распятый.
– Все в руках Божьих, я понимаю, – кивнул Сергей Павлович.
Антонин благодарно закрыл глаза и в тот же миг снова открыл их. Он и мечтать не мог о таком понимании и сочувствии со стороны случайного человека, доктора, неисповедимыми путями, но весьма кстати оказавшегося у Николая Ивановича. Николай Иванович с одной стороны – благодетель, с другой – змий-искуситель. Как посмотреть. Из мутно-голубых щелочек на щеки свекольного цвета одна за другой поползли мелкие слезы. Сергей Павлович его урезонил. Слезы могут быть свидетельством раскаяния, но – увы! – никогда еще не были твердым залогом полного воздержания и трезвого образа жизни. Многие плачут, но лишь весьма немногие, утерев слезы, бросают пить. Но мы постараемся. Мы будем лечиться. В Евангелии Христос исцеляет больных и даже оживляет мертвецов, чем преподает нам пример заботы о нашем телесном здравии.
– А ты, я гляжу, не только доктор, но еще и гомилетик! – шепнул молодой священник, смешивая похвалу с изрядной толикой насмешки.
Не ведая, что такое гомилетика, Сергей Павлович равнодушно принял и почести, и поношения, и велел позвать Евгению Сидоровну.
Она явилась, мгновенным цепким взором все охватив: плачущего митрополита, де-юре являющегося ей братом, а де-факто – мужем (и даже, сдается, отцом ее детей, ибо до слуха Сергея Павловича время от времени доносились приглушенные детские голоса – по крайней мере, два), доктора, примостившегося рядом с ним, и священника, обладающего губительным сходством с красавцем-артистом. При взгляде на Славика в холодных ее глазах зажглись огни неутоленного вожделения, отчего на лице о. Вячеслава появилось задумчиво-скорбное выражение. Впрочем, не наше дело. И Сергей Павлович стал выспрашивать колдунью Евгению Сидоровну об имеющихся в доме лекарствах. Витамины? Глюкоза, может быть? Димедрол? Лазекс?
– Ах, Боже мой! – нервно отвечала Евгения Сидоровна. – Так то ж все было и осталось на старой квартире, у Киеве. Буквально вся аптечка там осталась! Кому, я вас, спрашиваю, могло (опять вместо твердого «г» она произнесла южное мягкое «х», и потому Серей Павлович услышал: «мохло») прийти в голову, что Тоня… то есть Феодосий Григорьевич, наш владыка, так скоро… Дайте список, мы купим.
– Список, список, – бормотал доктор Боголюбов, поглядывая на часы. – С этим списком вы по Москве всю ночь кататься будете.
– Нас прикрепили! – поспешила возразить Евгения Сидоровна. – Славик, куда нас прикрепили?
– В какое-то Волынское, – пробурчал о. Вячеслав.
Евгения Сидоровна взволновалась:
– Это Кремлевка?
– Она самая, – успокоил ее Сергей Павлович и потянулся к телефону – звонить на подстанцию.
Друг Макарцев был на месте, и доктор Боголюбов, решительно отвергнув досужие вопросы и предложения, как то: куда он запропастился, не завлекла ли его опять в свои сети Людмила Донатовна, к которой он несомненно направился после бани, и не желает ли он немедля явиться к друзьям, дабы отметить важное событие в жизни коллеги Мантейфеля, то бишь обретение им законного карт-бланша для отъезда на родину предков, – бесповоротно на сегодняшний вечер все отставив, призвал Виктора Романовича сосредоточиться, записать и в точности исполнить. «И еще штатив… И фонендоскоп, я сегодня вышел в мир с другими целями… И папаверин с дибазолом в ампулах, если другого ничего нет, а то, я боюсь, у него давление зашкаливает. И шприцы». И был, кроме того, со стороны друга Макарцева вполне уместный вопрос, не удавил ли еще зеленый змий страдальца, которого взялся лечить доктор Боголюбов, и не смахивает ли еще несчастный со своей постели чертиков?
– Ты в этом деле дилетант, – орал в трубку Макарцев. – А у меня система!
– Ладно, профессор. К тебе сейчас приедут, – сказал Сергей Павлович, не без удовольствия воображая раскрытые рты друзей и коллег, увидевших роскошный «членовоз» в убогом дворе подстанции, среди битых скоропомощных уазиков.
Назад: Глава вторая Хлеба нет
Дальше: 3