Глава двадцать третья
АЛЕКСЕЙ НАБЛЮДАЕТ ЛЕСНЫХ ПУТАН И РАЗМЫШЛЯЕТ О КЛАССИФИКАЦИИ ЧЕЛОВЕЧЕСТВА. ЯВЛЕНИЕ ГРИНИ. ЗАБЫВ О КОНСПИРАЦИИ, ГЕРОЙ ИДЕТ В ТРАКТИР, В КОТОРОМ ВСЕХ ПОСЕТИТЕЛЕЙ ЗНАЕТ В ЛИЦО, НО НИКТО ЕГО НЕ ПРИЗНАЕТ. В КОНЦЕ ОН ПРИНИМАЕТ РЕШЕНИЕ ВЫЗВОЛИТЬ АНИСЬИЧА И ЧАСТЬ ЧЕЛОВЕЧЕСТВА ИЗ БЕДЫ
Праздник был в разгаре. Похоже, он здесь всегда был в разгаре. С тоской и чуть ли не с нежностью вспомнил Алексей о людях, которые боролись в это время с металлом.
На небольшой эстраде рекламировались товары, которые тут же можно было купить со скидкой. Страждущих хватало. Для тех, кто хотел отовариться на голодный желудок, в стороне устроили аукцион: разыгрывался черный чулок, трагически потерянный с левой ноги. Рядом бегали в мешках наперегонки семейные пары. Чаще побеждали, как ни странно, супруги в возрасте. Видимо, годы отладили их норов и приучили-таки к синхронному бытию.
Алексей уходил все дальше в глубь этого заповедника. Был в этом утреннем веселье эффект воронки, которая втягивала его против воли. Так смотрят фильмы ужасов в надежде увидеть следующее, еще более небывалое изобретение, узнать предел, до которого способна дойти человеческая фантазия.
Когда-то, как все, Алексей азартно мучился мыслью о классификации человечества. Но разделение на мужчин и женщин, умных и глупых, мерзавцев и порядочных нисколько не продвигало его в познании. Открытие пришло неожиданно и не в самую светлую минуту.
Они жили еще с Аней, были какие-то гости, и он сильно напился. Прошла легкость первого часа, когда все вместе уплывают от скуки жизни под звон склянок. Гости виделись ему теперь исключительно в сатирических тонах.
Аня устала от всего этого, как и он. Она сидела в стороне у окна, перекатывала в ладонях два бильярдных шара и, как всегда, думала о постели. Взгляд ее иногда останавливался на Алексее: «Ну что, есть тут кто-нибудь лучше меня?» Он не мог ей ничем ответить, его тошнило.
Алексей заперся в туалете, курил, боролся с тошнотой, да и процесс общения с унитазом обещал быть долгим и сладостным, как философия в детстве.
Его хватились наконец, стали искать, кричали по всей квартире, у всех вдруг нашлось важное к нему дело.
– Алексей, с тобой ничего не случилось?
– Куда он провалился?
– Да он в туалете, наверное.
– Ответь хотя бы!
– Он в туалете, – сказала Аня. – Оставьте. Он ни за что не ответит.
Алексей почувствовал благодарность к жене. Как уверенно и просто она спасла его от этих духовных уродов.
Тогда он и изобрел свою классификацию. Графомански простую, но убедительную. Он понял, что есть люди, которые, сидя в клозете, способны вести оживленные разговоры с домочадцами и гостями, и те, кто на это не способен.
Это вдруг все объяснило. Он в отношении этих интимных проявлений организма оставался романтиком и идеалистом.
Да, понял Алексей тогда, уединившись в клозете, человечество делится именно на эти неравные части. Это никого не должно обижать, и никакого сектантства тут нет, но и спутать одних с другими невозможно. Например, здесь, в саду, присутствовала только первая, большая часть человечества. Такие в гостях, не в силах прервать повествование, сопровождают хозяина, который по интимной причине удалился от стола, и, прикладывая зачем-то ухо к двери туалета, спрашивают: «Но ты же меня слышишь?»
Алексей подумал еще, что все эти люди чуть ли не от рождения знали и были уверены, что Бог мертв. Но почему-то это не хотелось назвать ни правдой, ни даже великим заблуждением.
Девочки голосовали на дорожках. Здесь, прямо под небом голубым, раскинулся веселый приют. Из оврага, поросшего густым кустарником, то и дело выходили омолодившиеся клиенты, бдительно поглядывая по сторонам.
Хотелось есть и пить. Пить и есть. И найти наконец свое место в этом чужом пиру. Желательно сидячее.
* * *
«Родина, – думал Гриня, чистый мой край, незлобивый и тихий. Люблю несжатую полоску твоей мечты. Девочек в шубках дефицитной малиновой окраски. Они тянут свои ручки к застенчивым выходцам из автомобилей. Те отворачиваются, стыдясь несовершенства сочиненной ими жизни, а эти тянут, тянут… Всё как в хорошем театре: и трогательно, и смешно, и местами надрывно. И совесть на вешалке, и шарф в рукаве. Люблю проворность и интуицию твоих разбойников, которые подваливают ко мне на горизонте моих надежд, когда я сам еще не осознал, что достиг своего горизонта. Столько пережито вместе, душа обмозолилась! Пора посмотреть в даль светлую, беспросветную, чистую… Пречистую».
Алексей не сразу заметил избушку продмага, выкрашенную в зеленый цвет. Конспиративность замысла бросалась в глаза. Нельзя было исключить возможность того, что перед ним штаб армии. Представилось, как сейчас появится местный художник погранвойск, закамуфлировавший по долгу службы этот объект, попросит закурить и скажет что-нибудь вроде: «Не печалься, друг! Все мы пали жертвами героев».
Не задумываясь, Алексей направился к избушке, в которой между пустыми продовольственными прилавками тут же заметил дверь, ведущую в подвал. В убогий интерьер продмага дверь не вписывалась. Раньше она, вероятно, служила в одном из бункеров Сталина. На двери была вывеска, которую он теперь мог прочитать: «Трактир "Уезд“». Алексей всем телом надавил на оплот тоталитаризма и по мелодичным клавишам начал спускаться вниз.
Шум и амикошонский свет, пестрые, слипшиеся запахи еды и алкоголя, от которых обоняние сразу впало в бесчувствие, все говорило о том, что это римейк таверны, закамуфлированный под магазин, вероятно, еще в пору антиалкогольной кампании.
За нарисованными на рустике окнами и по низу стены вроде бордюра плескалось море, а по эту сторону шла невыносимо правдивая жизнь народа, который не мог, хоть и старался, старался и никак не мог утопить в вине свою совесть и классовую ненависть. Выражение «пить с утра до вечера» не было здесь, похоже, ни лозунгом, ни метафорой, ни даже рекламным слоганом, а обыденным действием по умолчанию.
Алексей не сделал и двух шагов, как перед ним выросла молоденькая девочка-официантка в короткой бордовой юбке и белой блузке с мерцающим блестками жабо. Она обернулась на чей-то призыв и – боже! – стрижка с чуть срезанным затылком, полет маленькой головки. Даша? Домашняя девочка с хорошим воспитанием? У Алексея была отвратительная память на лица.
Плохи дела, Козодоев, если молодостью и модной прической исчерпывается для тебя чтение признаков женского субъекта. Поздно заводить гарем. Быть может, это все же была не Даша?
– Mademoiselle, vous Ktes ici! Comment done? – спросил он, энергично жестикулируя.
– Je travaille ici, – был ответ.
Из каких глубин детской паники вырвался у него этот школьный французский и, в любом случае, что делает она-то со знанием французского в этом шалмане?
В одной руке девочка держала маленький граненый стакан с водкой, в другой – кусок хлеба, на котором в развратных позах лежали кильки.
Алексея кто-то потянул за рукав, и он оказался за столом с тремя мужиками лет пятидесяти каждый. Лица их излучали суровое тепло тайных братьев.
– Не тушуйся, – сказал один голосом гражданского генерала, которым, возможно, приглашал когда-нибудь в расстрельную камеру. – Здесь биографию не спрашивают. Закусывай молча.
– Любопытно все же узнать, – спросил Алексей, с интересом слушая собственный голос, – где мы с вами находимся?
– Тебе это надо? – спросил до сих пор молчавший мужик, безуспешно пытаясь наколоть на деревянную шпажку руину яичного желтка. – Здесь ты можешь ни о чем не думать и переться, сколько тебе угодно.
– Вопросов нет, – примирительно сказал Алексей. Он хмелел.
Все лица обитателей трактира показались вдруг ему знакомыми. Некоторых он определенно видел совсем недавно в парке.
Троица за столом состояла из артистов Буркова, Булдакова и Дрейдена. Первый, правда, уже умер, а последний вроде бы не злоупотреблял, но это было почему-то неважно.
Он услышал, как старушка заказала пятьдесят граммов «Рижского бальзама», кружку пива, сосиску с горошком и понесла все это за столик, где ее ожидала сухопарая подруга в кожаных перчатках выше локтя и в лаковых потрескавшихся туфлях, вывезенных еще под звуки фанфар из Германии. Голова ее была симметрично усажена папильотками. Эта служила санитаркой в больнице, где ему в детстве вырезали гланды, соблазнив килограммом мороженого, и, конечно, обманули. Санитарка в папильотках по ночам молилась в темной комнатке в конце коридора, а утром с грохотом собирала ночные горшки, сливая и сбрасывая их содержимое в таз. В палате оставался до обеда запах вокзального туалета, сама же санитарка продолжала весь день пахнуть церковью и одеколоном. Он подслушал однажды, что та шептала в своей комнатке: «Воск – верю, нитка – надеюсь, а огонь – люблю».
Что их всех собрало в этом трактире? Здесь были постаревшие дворовые, школьные и университетские сверстники. С этими двумя, сделавшими карьеру охранников, они ходили в детстве с кольями на разборки между Лештуковым и Казачьим. Мужику со шрамом на шее и всегда текущим правым глазом он тер спину в бане. Старушка с вытянутым лицом плачущей графини опилками посыпала кафельный пол гастронома и плавно гнала эту зимнюю кашу шваброй в угол. А вот его математичка, психопатка, имени не вспомнить. Когда он катал шарик от подшипника, наклоняя книгу вправо и влево, она кричала, выпрыгивая из толстых очков: «Ну что, катится? Вместе с ним по наклонной плоскости катишься?!» Сейчас в своих толстых очках она была похожа на вестницу с Марса, прилетевшую с мирным договором, который был в ее портфельчике, прижатом к коленям. К ней подсел долговязый театральный гардеробщик, которого он видел лишь однажды, потому что в театре с тех пор не был. Почему же они все не узнают его? Алексей уже забыл о своей конспирации, целоваться не надо, ну кивнули бы, хотя на черта ему это было нужно, он и сам не мог объяснить. Слово «единство» всегда вызывало в нем антипартийный рефлекс.
Да, он не только опытом, а будто памятью прошлой жизни знал все это. Вяжущие, как хурма, сплетни, анекдоты о кремлевском горце с подтекстом непрошедшего восторга и страха, какие-нибудь строгие ритуалы и незыблемые правила.
Будь это клуб собаководов, офицерское или дворянское собрание, землячество, союз монархистов, нудистов и сноубордистов, общество безымянных алкоголиков или братство побывавших на том свете, значения не имело. Всякое обещание Задушевного Единства вступало в известное уже противоречие с его физиологией – Алешу начинало тошнить. Если же тошнота не находила почему-либо удовлетворительного разрешения, непременно наступали галлюцинации, озвученные мрачной музыкой Александрова. Видимо, всякое единение обладало самостоятельной психической силой и высылало своих демонов, чтобы расстроить и умертвить его разум.
Знал, знал он наизусть эту мужественную суматоху братания, в глубине которой скрывалась твердость монолита. Одни строго соблюдали правила поведения своих сук во время течки, другие коллекционировали портреты вождя, те и другие хрипло чтили свою родословную, заглядывали друг другу в тарелки и благоговейно относились к кельтским орнаментам, как к СВЧ-резонаторам, с помощью которых можно высасывать энергию из вакуума. У всех было свое святое и незыблемое, что Алексею тут же хотелось порушить и оболгать.
Жизнь подвала была, конечно, проще и непритязательней, но и в этом собрании существовало, несомненно, подобие уклада. Даже если бы это была свобода от предрассудков, и она показалась бы сейчас Алексею жесточайшим из притеснений. Хотелось скандально потребовать водружения в углах домашних кумирен или дерзко достать из-под полы бутылку нарзана.
Однако не признающий его клубный дух отзывался все же обидой и болью в затылке. Что-то продолжало удерживать Алексея на месте. Первая порция алкоголя вообще делала его благодушным. В таких тесных компаниях, занятых лишь поддержанием градуса своей исключительности, если его, конечно, почему-либо принимали в них за своего, он чувствовал себя хоть и душно, но относительно надежно, как контрабандный груз, спрятанный в трюме корабля под честное слово капитана. Быть принятым и одновременно незаметным – не в этом ли состояла его тайная мечта?
Действительно, совершив ритуал бурного приветствия, братья о нем тут же забыли. Старушки, разгорячившись, громко разбирали девичьи тяжбы, переложенные на какой-то сериал.
Роковое объяснение заглушил внезапный гром музыки, произведенный на подручных инструментах. Чествовали по какому-то случаю даму, которая продавала в саду мороженое и шапки из лебяжьего пуха. Вверх взлетели стаканы. Дама выползала из тесного платья, как истомившееся тесто, на котором кто-то для смеха нарисовал алые губки. Хотелось проявить сноровку и запихнуть все обратно, пока не произошла беда.
Мужественной походкой утомленного путника к их столику подошел человек в майке. По левому плечу его, как по гребню волны, плыла лиловая обнаженная женщина. Это был Анисьич.
– Ребята, – сказал Анисьич, – какой фронт победит – патриотический или интернациональный? – Челюсть он оставил дома, понять его было почти невозможно. Но шутка эта была, видимо, его пожизненной шуткой.
– Шла бы ты домой! – сказал генерал. – По дорогам много беспризорной милиции разгуливает. И все хотят с тобой познакомиться.
Алексей искренне обрадовался Анисьичу, обрадовался знакомому, реальность которого не вызывала сомнений.
– Здравствуйте, – сказал он, – вы меня узнаете?
Анисьич изумленно икнул.
– Пошли, мы тут с Женькой подраться хотим. Будешь секундантом.
Евгений Степанович молча наполнил Алешкин стакан. Видно было, что он увидел его сразу, но не в его правилах было навязываться.
– Вот так! – сказал доктор, словно извиняясь за компанию, но в то же время и не извиняясь; в его интонации появилась хамоватая короткость, поскольку оба они, оказавшись здесь, повязаны одним грехом.
– Последний негритенок посмотрел устало. Повесился. И никого не стало, – рассеянно произнес Евгений Степанович. – Выпьем?
– Евгений Степанович, может, вы мне объясните, что это за заведение?
– Слушай, давай, если не против, как в народном фильме. – Доктор протянул Алексею руку. – Женя!
– Алексей.
– Леша? – сказал рыжий полувопросительно, но твердо, словно желая убедиться, готов ли собеседник вступить в действительно неформальные отношения или от поцелуя все же откажется.
– Хорошо, Леша, – сдался Алексей. И тут же ему стало стыдно своего минутного замешательства. Чего он, ей-богу? – Конечно, Леша, – добавил он и обнял ладонь доктора таким флотским замком, как будто в следующую секунду должна была раздаться команда «открыть кингстоны».
– Так вот, Леша, это лавочка здешнего главы администрации. Все, что я знаю. Хотя владельцами числятся, конечно, другие. Ты его особняк видел, когда шел со станции?
– С петушком, что ли?
– Приметный, да? А это он соорудил для своей тещи, она тут директором. Он со мной советовался. У нее, понимаешь, возрастной консерватизм. Ничего нового в дом купить нельзя, она тут же на помойку выносит. Однажды чуть компьютер его не уволокла. Не наше, и всё. С его деньжищами это же просто беда! Весь кайф ему портит.
– Так это болезнь! – воскликнул Алексей с воодушевлением. Чем-то эта болезнь была ему симпатична. Пролетарской непреклонностью, может быть, горьким антимещанским духом. Издалека он таких людей любил.
– В том-то и дело, что не болезнь. Статический стереотип. Может, слышал? А еще этот тип строит на берегу Диснейленд. В детстве он страдал рахитом, отчего увлекался птичьими энциклопедиями и в честь своей мечты назвал заведение «Фрегат великолепный». Фрегат– птичка с размахом крыльев в два с половиной метра, а весит всего полтора килограмма. В общем, как-то она ему полюбилась. На его же несчастье. Потому что для чего мы все рождены?..
– Не болтай, Женька! – рявкнул Анисьич. – Уж этого ты ни в коем случае не знаешь. Ты – уж!
– Заткнись! – отмахнулся Евгений Степанович, разгоряченный правдивым пасквилем на мэра. – Мы рождены, чтоб сказку сделать былью. О фрегате уже договорились, выпишут. Возводят для него скалу, трудятся прямо как древние египтяне. Все это, включая скалу, берег и большую часть залива, будет под сеткой космической прочности – вдруг пернатый вздумает посетить родные края? Работают уже над акклиматизацией летающих рыб, которыми дистрофичный хищник питается. Но главное-то, родные края. Он ведь живет только в тропиках и субтропиках. Так ему на ограниченной территории намереваются создать подходящий климат. А этот трактирчик – сидим,
выпиваем – тьфу, ерунда. Только для тещи, говорю тебе.
– Ну, а как скала провалится в подземное озеро? – снова проявился Анисьич.
– Смотри, пьяный, а соображает. Вполне может быть. И тогда по всему нашему поселку кердыкнет апокалипсисом.
В это время зал стал хором мычать какую-то меланхоличную мелодию.
– Пытаюсь вот узнать о его прошлом, да он хитрит, бродяга, – снова заговорил Евгений Степанович, указывая на Анисьича. – За что сидел, запамятовал, почему без паспорта оказался – тоже. Молчит, как в милиции.
– Идиот, – равнодушно сказал Анисьич.
– Ну как ты со своих югов здесь-то оказался?
– Говорил. К тетке приехал.
– Ну да, а она второй год как померла. Что ж по справке сначала не узнал?
– Справку месяц ждать надо, идиот! – рявкнул Анисьич. – А мне жрать хотелось.
– А жена…
– Не жена она! – отрезал Анисьич. – И потом, она еще до этого померла.
– Вот видишь? – обратился Женька к Алеше. – Все у него померли. Одна мать моя добрая нашлась. Что ж, так-то у тебя никого и не осталось? А отец?
– Так отец с матерью когда еще померли! – сказал Анисьич и икнул. Потом добавил: – Пили по-сумасшедшему.
Довольно много трупов для одной трагедии, подумал Алексей. Но вдруг и правда совсем один человек остался? Все отправились к большинству, а он загостевался. Это уж чего тут смеяться?
– Сестра еще сводная была…
– О! Сестры в его постскриптумах пока не было. Импровизировать пошел. Давай, давай! Что сестра? Тоже померла?
– Зачем? А может, и померла, я не знаю. Так было бы даже человечнее. – Анисьич посмотрел вдруг на них диким взглядом и крикнул: – Не ответила на запрос мой, падла! Побрезговала! – Всех чувств у него оставалось, наверное, на донышке, и от первой же вспышки они моментально выкипали. Он тут же сник, превратившись в параграф. Отсутствие челюсти делало его совсем беззащитным. – Мы ведь с ней в детстве однажды целовались. Ну, в смысле, по-настоящему. Только она и могла меня удостоверить, но побрезговала. Надоел ты мне, Женька! Убил бы я тебя. Только, видишь, худой стал, брюки снимаю, не расстегиваясь. Вчера положил гвозди в карман, а штаны и упали.
Выпив, Алексей становился так добр и великодушен, что терял себя в этой чрезмерности чувств. Чужое несчастье надрывало его сердце.
Он любил свои до детского всхлипа трогающие переживания, а поэтому каждый, кто невзначай приоткрывал душу, был ему товарищ, в котором невозможно заподозрить обманщика. Во-первых, потому что в этом люди не обманывают. Во-вторых, потому что они ведь знали и чувствовали то же, что знал и чувствовал он. Все они казались ему людьми и умными, и честными, и тонкими уже потому только, что умели чувствовать. А если в исповеди проскальзывала вдруг какая-нибудь неоспоримая подробность, вот как эти поцелуи Анисьича с его сводной сестрой, Алексей уже не мог отвести от пострадавшего глаз и накрепко влюблялся в него.
Сейчас он любил Анисьича, как родного дядьку, который в детстве кормил его сухофруктами. Он готов был тащить на себе бесформенное тело Анисьича, стучась во все приемные, подсовывая шоколадки секретаршам и сжимая в горсть мясные морды чиновников, чтобы только добиться справедливости. Затрудненность совершить эти действия одновременно, да еще с отощавшим Анисьичем наперевес, не смущала его. А сестре дядьки он напишет письмо в стихах. От имени всего полка. Последнюю строчку сворует у Симонова: «Не уважающие вас…» и так далее. Всем обиженным надо держаться вместе. Сам-то он разве не обижен? Чего бы сидел тогда здесь?
Алексей погладил спящего Анисьича по голове. Тот тихо вздрогнул, но от сна отвлекаться не стал, поцеловал кого-то вытянутыми губами и сморщился. Трогательный, несчастный человек.
Жалость ко всему овладела захмелевшим Алешей. Что-то подобное ощущает, должно быть, биолог над своим микроскопом, наблюдая проявления любви и сообразительности в подопечных ему организмах и думая о том, что человека испортила речь.
Совсем недавно испытанные им чувства едва ли не презрения казались ему теперь постыдными. Презирать можно тех, кто вознесен жизнью, тех, кто внизу, презирать нельзя. Сумасшедших и алкоголиков, к примеру. Возможно, отчаявшись в разуме, Господь решил кратчайшим путем, через безумие, привести людей к постижению жизни. Вот они, нищие духом. Теперь он видел блаженство на лицах, на которых до того видел лишь скудоумие.
Как многие чувствительные люди, всё, что в юности было воспринято горячей головой и пережито в воображении, Алексей принимал за истинные свойства своей натуры. Так сейчас он искренне думал, что больше всего на свете желает выйти из клетки, в которую запер себя, выйти из себя самого и отправиться на встречу с другими. Чем запущеннее были окружающие его лица, тем с большей охотой он приближал их к себе мысленным взором и брал с собой в дорогу. И гражданский генерал, который, как выяснил Алексей, был отставным басом оперного театра, и Анисьич, и повздорившие старушки, и девочка – все они находились сейчас на великом суде, и он всем им подыскивал оправдание и всех прощал. Их когда-то испугали, запутали, унизили, обворовали, не заметили, и они, так же, как и он, живут теперь без смысла, даже не сознавая, быть может, своего несчастья.