Книга: Кругами рая
Назад: Глава десятая
Дальше: Глава двенадцатая

Глава одиннадцатая

ЧИТАТЕЛЬ УЗНАЕТ О ТЕМНОМ ПРОШЛОМ АНИСЬИЧА, ЕГО СТРАДАЛЬЧЕСКОЙ ЖИЗНИ, НЕВЕРИИ В КОММУНИЗМ И О ТОМ, КАК НАШЕЛ ОН ВРЕМЕННОЕ УСПОКОЕНИЕ НА СТОЯНКЕ ПЕРВОБЫТНОГО ЧЕЛОВЕКА
В этот час в поселке не спали по крайней мере еще трое: доктор Евгений Степанович, его мать Тамара Ильинична и Анисьич.
Нельзя не сказать, что, намереваясь вывести из тени героя, с которым читатель почти незнаком и о роли которого в этой истории, как, впрочем, и сам Анисьич, пока не подозревает, мы испытываем едва ли похвальное облегчение. До сих пор нам приходилось иметь дело в основном с людьми внутренними, живущими по большей части умом и воображением. Странно было бы, если бы исковерканная, насквозь проглядываемая и понукаемая жизнь в империи таких людей не рождала. Скорее надо удивляться, что до сих пор появляются еще на свет создания реальные. Не все они, конечно, пригождаются в своем отечестве, как, к примеру, и наш Анисьич, но ведь и не всякий внутренний человек живет с родиной в ладах. Ломает равно и тех и других. Не о том речь.
Облегчение наше объясняется просто: людей, которые много думают и много живут воображением, трудно ухватить на письме. Что у них отчего происходит, где начинается – поди пойми. Каузальным ходом их не взять, легче ущипнуть облако. Они бывают так же страстны, горячи и опрометчивы, как люди реальные, страдают не меньше, но боишься иногда не угадать, а вдруг и само страдание их только мечта воображения?
С реальным человеком легче. Не потому, что сам он проще, может быть, напротив, хитрее, умнее, а все же удар кнута ощущает не метафорически и поступает согласно обстоятельствам. Обстоятельства у Анисима Штучки складывались круче некуда, и жизнь его совсем не походила на забавные приключения.
* * *
Анисим Анисимович Штучка жил уже год на правах мужа Тамары Ильиничны. Документов, кроме справки из тюрьмы, у него не было, и положение его считалось полулегальным. Но народ вокруг попадался все больше милосердный, и по равнодушию своему никто доносить не собирался. Да и взять с приживалы было нечего, и не допекал он никого собой, чего доносить? Разве что припугнет кто, особенно когда Анисьич в разгар ночного душевного гулянья выходил из дома и начинал орать: «Граждане отдыхающие!» Тогда, конечно, кто-нибудь из мужиков вступал с Анисьичем в переговоры.
– Ну чего разгоревался-то? – спрашивал мужик неприязненно.
– А что? Не спит червячок? – отвечал Штучка с человеконенавистнической радостью.
– Чего орешь, говорю? Людям еще часа три спать.
– Кто был ничем, тот встанет в семь! – шепотом изрекал Анисьич и по-птичьи поводил головой.
– Я вот в милицию пойду и сообщу им кое-что. Они это любят, – так же тихо отвечал ему мужик.
Анисьич трезвел.
– У меня хоть и паспорта нет, зато совесть есть. А у тебя и совести нет. Едрит твою двенадцать апостолов.
– Будешь лаяться, я тебе крышу поврежу. Поцелуешься с землей.
– Скоро все мы с ней будем в обнимку лежать, – философски замечал Штучка.
– Вот и иди себе тогда, – говорил мужик, огорченный неприятным напоминанием. И они обычно расходились с миром, друг другом недовольные.
Прошлое Анисьича было темным, но полюбившей его на паперти Тамаре Ильиничне это было безразлично.
Анисьич собирал у Владимирской церкви милостыню. Не старый, но на жигало не похож и при этом явно не из компании сидящих рядом калек. Пострадал, видно, человек, бирюзовые глаза. И к Тамаре Ильиничне обратился он необычным образом, что ту приятно задело:
– Девушка, подайте старому саперу!
– Ты не ошибся, парень? – спросила, порозовев, Тамара Ильинична. – Какая я тебе девушка?
– Девушка! – уверенно так сказал. Потом засмеялся:
– А если и ошибся, не беда. Русский сапер ошибается дважды.
– Что ж, ты никогда до этого не ошибался?
– Один раз, – грустно отрапортовал Штучка.
Двусмысленность этой перепалки (будто забыла Тамара
Ильинична и про свое первое замужество, и про внебрачного сына Женьку) возвращала еще не старой богомольной вдовой пенсионерке растерянные в утомительной дороге мечты.
Жизни лоскутное одеяло… Добротное и причудливо-пестрое, как в крестьянских семьях. Бывало, пригождавшаяся для веселья блузка – здесь. И тулуп, укрывавший от соленых звезд. И штора – часовая служанка счастья.
Здесь «эх, жизнь!», и «такова жизнь», и «разве это жизнь?», и «вот это жизнь!», и «жизня ты моя, жизня». Странно получалось, незнакомо. А в итоге вполне сносно и даже тепло.
Полюбился Анисьич Тамаре Ильиничне, и стала она ходить к церкви уже не ради одной только службы. Так и сошлись, и вскоре Анисим Анисимович переехал к ней.
Горькая была у Анисьича история и, несмотря на всю ее невероятность, очень похожая на нашу кувыркающуюся жизнь.
Воспитывался он в детском доме. Отец сгорел от пьянки, мать, чуть не каждый день приводившую в дом нового папу, лишили родительских прав.
Штучке было лет девять, когда мать единственный раз навестила его в приюте. Привезла ржаных сухариков, большую конфету с белыми медведями на обертке, почему-то мельхиоровую вилку со стертыми зубцами («береги ее сынок, она дорогая, прячь под подушку») и младенческие носочки, которые он в тот же день выбросил. «Тебе хорошо тут? Скажи маме. Я вот на работу скоро устроюсь, возьму тебя обратно. И папа у тебя будет. Ты потерпи маленько».
Больше мама не приезжала. Аниська какое-то время ждал, что она действительно устроится на работу и заберет его, но потом стал устраиваться сам.
Неожиданно обнаружился в нем талант барабанщика. В детдоме составили оркестр. Оркестр был хилый: две трубы, балалайка, аккордеон и Аниськин барабан. Приходящий руководитель, похожий на индийского петуха, Аниську выделял и по договоренности с директором стал приглашать его во взрослый оркестр, играть на похоронах. К тому же на Аниськино исхудавшее отроческое лицо охотно покушались родственники покойного. Стал он для индийского петуха вроде талисмана.
Петух, наверное, влюбился в светлые Аниськины глаза и полностью доверял ему. Часто брал с собой в морг, чтобы тот помог определить по виду покойника, сколько из родственников можно выкачать денег. Аниське тоже, конечно, перепадали рублики. Там же в оркестре он научился пригубливать.
Вскоре уже тянул Анисьич «срочную» на Дальневосточном флоте (к связному рассказу он был не способен). Какие-то, благодаря детдомовскому детству, он получал и выигрыши. Например, к котлу, где тушилась картошка с курицей, он подходил последним, и всегда доставались ему схоронившиеся на дне драгоценные куриные ошметки с соусом.
Но здесь ждали Штучку и новые обиды. Мичман Телебзда, например, любил прикладываться к матросским физиономиям. Начальству докладывал так: «Моя задача: мы учим любить родину».
Больше других доставалось Анисьичу. За правдолюбие. Так, после ночной драки на национальной почве, когда в ход шли пряжки с напаянным свинцом, мичман выстроил всех по команде «смирно» и заорал: «Это же антифашистский поступок!» – «Фашистский», – подсказал из строя Анисьич. «Разговорчики в строю! – орал мичман. И снова: – Это же антифашистский поступок!»
Но к частным зверствам и глупости наши люди давно привыкли. Интересовали их почему-то только детские пустяки. Например, неужели никто никогда за борт не падал? Море вокруг. А если шторм? Или на корабле есть перила? «Конечно, – отвечал Анисьич. – Только не перила, а леера».
В рассказах Анисьича, повторенных не один раз, возникали всегда новые детали. Так из иных выходило, что Петух, например, не только пить его научил, но и пытался изнасиловать. Случился этот акт унижения или дело ограничилось домогательствами, оставалось неизвестным. На бестактное любопытство слушателей Анисьич отвечал, как ему казалось, исчерпывающе: «Ну, это самое… и тыры-пыры».
Сам детский дом располагался в небольшом городке на берегу Черного моря. По одним рассказам, Аниська из приюта бежал (то ли от влюбившегося в него руководителя оркестра, то ли просто от невыносимых условий общежития – «одна сорокасвечовая лампочка на спальню для двадцати пяти человек, все без глаз, ну и тыры-пыры»). По другим – закончил благополучно среднюю школу, вышел из детского дома по возрасту и работал какое-то время пожарным («в поджарой части»). Даже успел жениться. Но и с этим была неясность: то ли действительно женился, то ли снимал комнату, а хозяйка оказалась любвеобильной. «Даже слишком», – добавлял Анисьич и надолго скрывался в дыму. Потом добавлял: «В общем, сбоку бантик и черт-те что!»
По этой, видимо, причине после флота остался он на Дальнем Востоке. Забросило его на Курилы, на один из самых крайних островов Кунашир, берега которого были покрыты черным вулканическим песком. Сначала с помощью лошади, запряженной в драгу, собирал чилимов. Потом устроился на БТР, ловил сайру. Когда вспоминал, как опускали они ночью в море горящие люстры, на свет которых сбегалась эта мелкая рыбешка, голос его становился таинственным и шоколадным, как если бы рассказывал он детям сказку.
На берегу Анисьича ждала новая подруга. Но, как всегда у него, хлебнувшего бед больше, чем может выдержать организм, не очень-то она его и ждала. Любимой поговоркой Зои, когда примет, было: «Я море люблю с берега, а моряков на суше». Штучка, до одного события, думал, что говорит она это просто от веселья.
Всякий раз, когда рыбаки приставали к берегу, на острове начинался шабаш. Женщины закупали водку, накрывали столы, смывали с себя запах рыбы, потом доставали из чемоданов нескромные, из другой жизни платья и выходили на крыльцо барака ждать гостей. Ночное общение было неразборчивым. На следующий день рыбозавод отдыхал.
Инцидент произошел по вине новоприсланного парторга, который вздумал идти против природы, как ни отговаривал его начальник острова. Руководители пришли с ночным контрольным визитом. Шум гулянья давно уже превосходил океанский, и сомневаться в происходящем возможности не было. «Граждане рыбаки! – кричал парторг.
– Освободите от себя женское общежитие!» Дурак, ей-богу! Тип, между прочим, самый пригодный к размножению неполовым путем.
Из барака вышли только женщины – с топорами, ножами и поленьями. Неполно одетые, а некоторые и вовсе голые в расчете на ночь. «Иди отсюда, гондон! – хохотали они. – Козел пузатый! Или е…тъ нас ты будешь? Заходи тогда». – «Да он только хвостом из проруби рыбку умеет», – доносилось сквозь общий хохот.
Время от времени такие истории случались, не в этом дело. А в том, что подруга Анисьича, как ему охотно сообщили, была одной из самых заводных и алчущих в этой толпе.
И с этим ударом Анисьич справился. Причины своей стойкости пояснял он научным примером. Если, так сказать, опустить в бассейн руку, обмазанную минтаевой икрой, то искусственные мальки тут же бросаются на нее. А дикие (они темнее), напротив, прыскают от руки в разные стороны. Зато они и живучей. Искусственные на дармовщине теряют инстинкт самосохранения, и в море погибают чуть ли не восемь из десяти.
Анисьич, как было понятно, изначально принадлежал к породе мальков диких.
Он уволился с флота. Летом работал на заготовке силоса. Жил вместе со всеми в палатках. Здесь были в основном такие же, как его подруга, неустроенные женщины и оштрафованные за пьянку рыбаки. Бабы разговаривали о своем, громко, не стесняясь присутствия мужиков, а может быть, желая зацепить кого-нибудь из простаивающих.
Вся Россия, если вдуматься, была здесь, а Анисьич заскучал. И сам был из той же потерпевшей крушение лимиты, и гордостью не страдал, а тоска. Тоска от того, как хвастались друг перед другом, словно перед приезжими (а никто и не чувствовал себя дома, все были приезжими): «В нашей морской капусте вся таблица Менделеева». Какие жалобно-романтические и бездыханно-красивые песни пели по вечерам: «А ты садишься за рояль, снимаешь с клавишей вуаль…» И ведь многие наверняка участвовали в том, пропущенном им шабаше! «Как все это в людях уживается?» – думал Анисьич, будучи в душе человеком сентиментальным.
По осенним холодам перебрался Штучка на стоянку первобытного человека, которую нашел и отстроил для себя живущий на Сахалине лет двадцать Иван Александрович Холопов. Был это коренастый крепкий мужик. Их сблизило в свое время то, что оба они с юга, в глазах стояли одни и те же пейзажи. Нашлись, как обычно, общие знакомые. И потом, первое же солнце безошибочно выбирало именно их, награждая ранним прибрежным загаром.
Ивану Александровичу, побитому жизнью и все же веселому, тоже, вероятно, наскучило человеческое общество. Целыми днями искал он на берегу каменные наконечники копий и стрел, зубы кабана, очищал и раскладывал их на полочках. Здесь у него была своя семья: знакомый ворон, например, с седой бородой и чубом, получивший почему-то прозвище Бревентер.
Ворон здесь не любили. Были они все горбоносые, хохочущие, наглые и, как правило, алкоголички. Пили на кладбищах из поминальных рюмочек и закусывали конфетами. Звук «р» не выговаривали. Охотникам полагалось по пять дополнительных патронов на их отстрел. Бревентер жил у Ивана Александровича в изгнании, зато в безопасности и вместе с хозяином придерживался трезвого образа жизни.
Особенную страсть питал Холопов к морским ежам. Поймав очередного, высоко поднимал на ладони и произносил загадочно: «Аристотелев фонарь». И верхнюю губу с усами сладко поднимал к носу.
Много интересного услышал Штучка, когда они долгими вечерами пили чай с вареньем. Старый холостяк охотно делился своими знаниями: «Варенье лучше из черной смородины варить. Агрессивная ягода. Сама себя будоражит. Вино хорошее получается».
Вот только о своем прошлом Холопов рассказывать не любил. Штучка и не настаивал и сам о себе молчал.
* * *
Летом решил он навестить свою черноморскую жену. В иллюминатор последний раз взглянул на острова: зеленые распластанные шкуры крокодилов, кое-где протертые до подкладки, изумрудная вода, закаменевший прибой.
Острова оставались позади, а воспоминания летели навстречу. Но Штучка старался к себе их особо не подпускать.
Чего искал в жизни этот невольный или добровольный, может быть, скиталец?
Сам себя Штучка называл иногда ветераном, а то и инвалидом «холодной войны». В райскую жизнь на земле он не верил. О людоедской, хоть и обжорливой жизни на Западе ярко и подробно писали газеты. А что творилось здесь – сам видел.
Одну зиму прожил он на Сахалине в бараке. По утрам все барачники садились у окон и ждали, кто первый отважится вынести ведро с помоями. Предприятие это было опасное, как на войне, что каждодневно и подтверждалось: то и дело из-за травм в бараке освобождались койко-места, которые, впрочем, никому не были нужны.
Тропа, ведущая к помойке, наросла горбатым льдом, образовавшимся от расплескиваемых ведер. Ночами – лунный янтарь, хоть деньги бери за красоту. Но на красоту эту и самые отважные ходили с ломом. Только на следующий день она все равно возрождалась.
Правда, осваивать тропу вынужден был каждый, у кого отходов жизнедеятельности накопилось к утру больше, чем у других. Появления этого жизнелюба и ждали все, сидя в тоске у окошек долгими темными утрами. А до обещанного Хрущевым коммунизма оставалось уже совсем ничего. Кто-нибудь, глядя в протаянный глазок на стекле, говорил потрясенно: «Мать честная, неужели успеют?» Но Штучка знал: не успеют.
Так чего же искал он, если так упорно не верил? А хотя бы, так сказать, укромного места в аду, говорил.
Нашел Штучка такое место, кажется, только один раз – на стоянке первобытного человека. Однако долго там оставаться было нельзя. Здесь вот, с Тамарой Ильиничной, тоже было неплохо. Непонятно только, надолго ли судьба его тут спрятала.
– А и выпьем, Женька, – прервав рассказ, сказал Анисим Анисимович и поднял стакан. – Выпьем за честь, загубленную смолоду! Передохнем чуть, потом дальше расскажу, если, конечно, интересно.
Сегодняшний день они объявили банным и уже часа четыре злоупотребляли по этому случаю на веранде. Тамара Ильинична давно их оставила. Она смотрела в комнате телевизор «Рубин». Рядом с ней, как всегда, стоял тазик с водой, и на коленях лежало байковое одеяло. Было известно, что «Рубины» часто самовозгораются, поэтому Тамара Ильинична по совету опытного диктора всегда была готова к неприятности.
Назад: Глава десятая
Дальше: Глава двенадцатая