Книга: Свечка. Том 2
Назад: Глава двадцать вторая Сила на силу
Дальше: Глава двадцать четвертая Конец света как начало новой жизни

Глава двадцать третья
Лишь только некоторые последствия

Не так уж много воды утекло в речке Неверке с того памятного дня, когда в исправительно-трудовом учреждении № 4/12-38 сила пошла на силу и сила силу сокрушила, но многое, очень многое, даже слишком многое изменилось.
Хотя внешне все осталось прежним: те же бетонные стены по периметру с колючкой и электрическими проводами под напряжением наверху, те же вышки с автоматчиками, те же утренние и вечерние поверки, те же разводы на работу и сама безрадостная работа, однообразные и унылые завтрак, обед и ужин, – сторонний человек не заметил бы перемен, но свои, будь то наказание несущие или его исполняющие, зэки или охрана, сравнивали прошлое и настоящее с горечью и досадой, применяя для сравнения всего лишь два слова: небо и земля.
Только потеряв своего Хозяина, «Ветерок» понял, кого потерял, задним числом осознав масштаб личности и размах деяний человека с большой буквы «Ч».
Нет-нет, Челубеев был жив и чувствовал себя, в общем, сносно, но, как опять же все говорили: «Разве это жизнь?»
После перенесенной операции по поводу геморроя, который вследствие своей чудовищности стал «гвоздем» недавно прошедшего в К-ске кустового совещания врачей-проктологов, Марат Марксэнович не выходил из дома на улицу, пребывая в своей квартире уже не в должности начальника ИТУ, а фактически пенсионера, хотя пенсию только начали оформлять.
Операция, длившаяся пять часов и произведенная пятью хирургами, как всякое хирургическое вмешательство Челубеева, несомненно, убавила, но внешне это было совсем незаметно, скорее можно даже говорить о прибавке: под не снимаемой ни ночью, ни днем полосатой пижамой, которую еще в больнице подарила ему сестра Жозефина, теперь топорщился круглый животик, на лице пухли пончики щек, а под подбородком жил своей отдельной жизнью подбородок второй.
В прошлом стальные глаза Марата Марксэновича сделались застенчиво-голубенькими и продолжали голубеть.
Это когда-то, в давние времена человека хвалили за то, что он «поправился», ошибочно считая, что раз полный, значит и здоровый, сегодня же, когда наука о здоровье шагнула далеко вперед, за это уже не похвалят, но и упрекнуть Челубеева вряд ли кто решился бы, глядя в его новые голубеющие глаза с поселившимися в них неуверенностью и страхом.
Страх вошел в Марата Марксэновича вместе с невидимым раскаленным штырем, поразившим его в то самое место, к которому, как он раньше любил говорить, настоящий мужчина не должен никого подпускать.
Хотя надо отдать должное – любой другой на его месте заорал бы нечеловеческим голосом и в лучшем случае потерял бы сознание, а в худшем отправился бы туда, откуда не возвращаются, – Марат же Марксэнович ничего не сказал и никуда не отправился, а вернулся на свое место и сел!
Возможно, именно в тот самый момент окончательно и бесповоротно сила покинула Марата Марксэновича, и освободившееся пространство занял страх и сопутствующие страху мнительность и тревожность.
Эти новые чувства выражались почти во всяком его действии и слове, в общении с людьми и даже предметами, и в первую очередь – с тонометром, напомним, что так называется аппарат для измерения кровяного давления. Марат Марксэнович постоянно тянулся к нему и одновременно очень его боялся. Ходил вокруг да около, бросал осторожные косые взгляды, не решаясь притронуться, и вдруг хватал, затягивал свой ослабший бицепс шуршащей синтетической лентой и, лихорадочно быстро накачивая резиновую грушу, смотрел на шаткую неверную стрелку, как смотрят подсудимые на судью в момент оглашения приговора.
Давление скакало, и следом скакало насмерть перепуганное сознание Челубеева, отчего он тут же ложился на диван, складывал на груди руки, но, вспомнив, кому и когда так складывают руки, не знал уже, куда их деть.
Болезни, раньше близко не подходившие к нашему здоровяку, дружненько в нем теперь поселились и с энтузиазмом грызли в самых разных местах: Марат Марксэнович то кашлял, то чихал, то потел, то зяб, то как-то не так пукал, то голова у него болела, то локоть, то коленка, и каждая новая боль, по сути первая, для непривыкшего болеть человека была, как последняя.
Чуть ли не каждый час, до еды, во время и после он глотал таблетки, но таблетки, как водится, не помогали.
Все это не могло не отразиться на манере себя вести, говорить, общаться. Слушал Марат Марксэнович с робкой недоверчивой улыбкой, то и дело переспрашивая слабым погасшим голосом, но все равно как бы не слышал. Самым желанным его гостем был теперь доктор Карнаухов, которого даже за глаза он не называл больше Пилюлькиным, а исключительно по имени-отчеству. Пилюлькинское определение давления, когда-то вызвавшее у Челубеева раздражение, теперь повторялось Маратом Марксэновичем по многу раз на день – с разной интонацией, но с тем выражением лица, с каким произносится истина: «Давление – это всё».
Ступив на путь телесных болей и душевных по этому поводу страданий, подталкиваемый в зад неотвязным страхом, Марат Марксэнович обобщил глубокую пилюлькинскую мысль и еще больше ее возвысил. Теперь она звучала так: «Здоровье – это всё».
Беспрерывно думая о здоровье, Челубеев сформулировал свой личный символ веры, краткий и неоспоримый, им нередко начинались и почти всегда заканчивались одинокие печальные размышления и негромкие невеселые беседы с редкими гостями, которых было бы правильнее назвать посетителями: «Главное – это здоровье, да, главное – это здоровье».
Зато жизнь пенсионера, которой Марат Марксэнович раньше опасался, оказалась совсем не страшной. И когда кто-то из пришедших его проведать делано-бодро спрашивал: «Ну как ты тут, Марксэныч?» – он пожимал съежившимися плечиками, застенчиво улыбался и тихо отвечал:
– Спасибо, хорошо. – И, помолчав, описывал свою новую жизнь: – Встану – похожу, потом сяду – посижу, потом ляжу – полежу…
Только однажды Челубеев возвысил голос, дав волю чувствам, когда один из бывших сослуживцев очень уж настаивал на его возвращении в «Ветерок».
– Как я туда вернусь после того, как в моей заднице пятеро мужиков пять часов ковырялись? – воскликнул он неожиданно высоко и, заплакав, прибавил: – И куда?! В 21-й отряд?! К неугодникам?!
После чего случился нервный срыв, давление подскочило и все кончилось «скорой».
Ежедневное лежание на диване оказалось не только не смертельно опасным, но по-своему даже приятным. Лежа на диване и глядя в экран телевизора, Марат Марксэнович постоянно что-нибудь жевал, отдавая предпочтение горячим пончикам в сахарной пудре, которые каждое утро жарила в кипящем масле сестра Жозефина. Больше всего при этом он любил смотреть старые советские мультфильмы, особенно «Ну, погоди», правда, даже там где все смеются – плакал, жалея не только зайца, но и волка.
Однако вы наверняка спросите, почему сестра, а не жена, почему Жозефина Марксэновна, а не Светлана Васильевна? Да потому, что Светлана Васильевна жила теперь в К-ске, точнее сказать, даже не жила а проживала.
Кстати, там же и челубеевская племянница Юля, но она-то как раз жила, вновь соединив свою судьбу с Кукарекиным-сыном, который простил измену и взял к себе в двухэтажный кирпичный особняк, оставшийся после смерти знаменитого отца-демократа.
Юля уехала в К-ск спустя неделю после появления в челубеевском кабинете нового Хозяина.
Его звали Антон Павлович Яснополянский, и прибыл он в «Ветерок» прямо из Москвы, из своего кабинета в Минюсте, который до того пару лет занимал.
«Юноша бледный со взором горящим», – вспомнила Юля строчку из школьного стихотворения, когда впервые его увидела, и в который раз сердечко трепыхнулось в груди. Но спустя пару дней молодая женщина приказала своей сердечной мышце не волноваться, так как в «Ветерке» появилась та, которой ее новый начальник всецело принадлежал. Ираида Радиевна Босх – неопределенного возраста, с неопределенными формами тела, цветом волос, голосом и даже, можно сказать, неопределенного пола, но при этом громкая, деятельная и властная.
Представляя ее коллективу, Яснополянский выразился загадочно: «Она мне не мать, не жена, не сестра, не любовница».
Все, конечно, тут же задались вопросом: «А кто? Кто же тогда?»
Новый Хозяин прочитал вопрос в глазах безмолвного коллектива, улыбнулся ягодными губками и ответил: «Друг».
Странные эти друзья оставили Москву, чтобы доказать, что из бывшей советской зоны можно создать пенитенциарное заведение двадцать первого века.
Днем раньше у Юли случился с новым шефом конфликт, который начался следующим образом: Яснополянский вызвал к себе секретаршу и, указывая на пылящихся в углу Дусю и Фросю, не скрывая удивления, спросил.
– Это что?
– Это эти… как их… гири, – с улыбкой смущения ответила Юля.
– Я вижу, что не воздушные шарики…
– Это Марата Марксэновича гири… – объяснила Юля.
– Гири Марата Марксэновича, а меня зовут Антон Павлович, – строго напомнил новый начальник.
Именно в тот момент Юля поняла, что работать она здесь больше не будет.
– Вы хотите, чтобы я их унесла? – спросила Юля, с вызовом глядя в глаза Яснополянского.
Тот засмеялся.
– Я хочу, чтобы их здесь больше не было.
– Вот сами и уносите! – оскорбленно бросила Юля и ушла, хлопнув дверью.
Приехав в К-ск, безработная мать-одиночка долго бродила по улицам родного города, пока не встретила на переходе сидящего за рулем машины своего бывшего мужа. Кукарекин-младший пригласил ее в кафе, и любовь вспыхнула с новой силой. (Можно сказать определенно: Юле повезло во всем. Занявшая ее место Ираида Радиевна Босх сразу обнаружила ужасающий развал во всем делопроизводстве. Да что там говорить, если по Юлиной предельной сосредоточенности на своих женских переживаниях в «Ветерке» был похоронен живой человек… Нет, не так, похоронен был конечно, мертвый, но все подумали на живого – к этому мы обязательно вернемся.)
Дусю и Фросю вынесли из кабинета солдаты-срочники и сдали в пункт приема металлов, буквально за копейки. Что же касается висящего на стене «панно» с изображением святого чекиста, то Яснополянский снял его собственноручно, как только вошел в кабинет, и освободившееся место законно занял законный портрет первого Президента России.
Первочекист же пылился теперь в кладовке, прислоненный лицом к стене.
О дорогом дядином подарке Марат Марксэнович не вспомнил ни разу, а о Дусе и Фросе только однажды, еще в больнице, пребывая в реанимации в послеоперационном бреду.
– Где Дуся? Где Фрося? – шептал он обметанными губами, обратив на Светлану Васильевну невидящий взор.
– Там, где ты их оставил, – не без раздражения ответила женщина, скашивая взгляд на другой край большой реанимационной палаты, где лежал совсем плохой о. Мартирий.
Челубеев считался проктологическим больным, а Мартирий кардиологическим, но так как реанимация в больнице была общая, лежали они там вместе.
Марат Марксэнович пробыл в реанимации три дня, о. Мартирий – три недели, из чего легко сделать вывод, кому из них было хуже и кто требовал к себе большего внимания. Хотя, по большому счету, Светлана Васильевна никому не отдавала предпочтения.
Трое суток разрывалась она между своим законным супругом, которому столько лет принадлежала телом, и тем, кому в последние годы вверила на попечение свою душу.
Нет для женщины большего счастья, чем спасать любимого мужчину, Светлана Васильевна же спасала сразу двоих – любимых по-разному, но одинаково сильно.
Однако двойное это женское счастье скоро кончилось, и она стала, может быть, самой несчастной женщиной на свете, потому что первый от нее сразу отвернулся, а второй так и не поворачивался.
– Ты под меня мину подложила, – сказал Марат Марксэнович, покряхтывая, лежа на животе уже в обычной палате.
– Какую мину? – не поняла Светлана Васильевна.
– Ту самую… – многозначительно ответил муж и тут же подвел под прожитой совместной жизнью решительную черту: – Всё – развод!
Челубеев был еще очень слаб, но это, самое страшное в семейной жизни, слово произнес твердо.
Скажем по секрету: активной сторонницей развода, а может быть, даже инициатором была сестра Марата Марксэновича Жозефина, которая никогда не любила Светлану Васильевну, не считая ее ровней брату. Выросшая на книгах Белинского, Чернышевского, Добролюбова, воспитанная в духе коммунистических идеалов, институтский преподаватель диалектического и исторического материализма, а впридачу научного коммунизма и научного же атеизма, всегда твердо стоявшая на ногах, еще в начале девяностых Жозефина Марксэновна потеряла под собой почву и только теперь вновь ее обрела. Уход за тяжелобольным братом, постоянная о нем забота стали для этой оставшейся не у дел некрасивой немолодой женщины жизненной целью и средством, которыми она не собиралась ни с кем делиться, тем более с нелюбимой золовкой.
Положение Светланы Васильевны было воистину бедственным.
Но что же о. Мартирий, не мог разве помочь своей духовной дочери?
Да он, бедняга, едва-едва себе помогал на этом свете задержаться. Как неожиданно образно выразился главный кардиолог К-ской областной больницы Тяпкин: «У него сердце висит на последнем волоске», и о. Мартирий определенно ощущал в себе этот до предела истончившийся волосок.
Он лежал безмолвно и неподвижно, лишь изредка указывая взглядом на стакан с водой или «утку».
Как все врачи, человек практичный и, как большинство медиков, атеистических взглядов, Тяпкин приказал остричь о. Мартирия и сбрить его бороду, якобы в целях гигиены, что и было исполнено, когда монах находился под действием сильного снотворного. Светлана Васильевна при этом присутствовала, но не протестовала, боясь, что ее могут выгнать из больницы, как выгнали о. Мардария, и тогда в ее жизни вообще ничего не осталось бы.
– Ангел, – сказала, глядя на мирно спящего о. Мартирия, сердобольная пожилая нянечка, и Светлана Васильевна судорожно кивнула, не представляя, что будет, когда остриженный и обритый монах проснется.
Ох и спал же он тогда, отсыпаясь после монашеского своего малоспания! Одному Богу известно, что снилось ему в ту растянувшуюся на дни и недели ночь, но мне почему-то кажется, хочется так думать, что великану снились его великие мечты…
Ему снилось то, о чем мечтал, когда давал себе обет монашеского служения, – его единственно любимая страна, новая Россия, Святая Русь XXI века, братство красивых и сильных людей – православных христиан, под сенью своей любви к Богу любящих ближних и дальних, своих и чужих, готовых в любую минуту душу свою положить за други своя, и не боящихся второго пришествия, но ждущих его едва ли не с нетерпением, чая воскресения мертвых и встречи с теми, кто ушел недавно и давно…
Проснувшись и сразу ощутив свое новое, без волос на голове и лице, состояние, о. Мартирий указал взглядом на зеркало, висевшее на стене, безмолвно приказывая его снять и поднести ближе. Светлана Васильевна улыбнулась, пытаясь отвлечь больного, но взгляд его неумолимо требовал зеркала.
Сама не своя от страха, Светлана Васильевна выполнила приказ и поднесла тяжелый зеркальный квадрат к голому лицу и лысой голове монаха.
В отличие от библейского Самсона, потерявшего свои волосы, а вследствие того и силу и очень от этого страдавшего, о. Мартирий, кажется, не расстроился, быть может, потому, что силу потерял первой, будучи еще лохматым и бородатым. На его тонких бескровных губах проявилась едва заметная улыбка и, узнав себя, он это подтвердил:
– Я.
Светлана Васильевна очень тогда обрадовалась, ведь о. Мартирий практически не разговаривал. Постоянное его молчание тревожило женщину и даже пугало, иногда казалось, что ее духовный пастырь не хочет больше с ней общаться, но главный кардиолог Тяпкин объяснил однажды, что от вызванного разговором напряжения может оборваться тот последний волосок и тогда больной в одно мгновение умрет.
Данное объяснение слышал и о. Мартирий, но при этом не прореагировал на него как внешне, так и внутри себя.
О. Мартирий не боялся смерти раньше, кажется, и теперь он ее не боялся, а не говорил не только из-за крайне бедственного физического своего состояния, но, может быть, еще и из-за того, что все слова, которые должен был в своей жизни сказать, в личных беседах и публичных проповедях он уже сказал.
Три последних своих слова, составивших странную и загадочную фразу, о. Мартирий произнес еще до шумного и скандального изгнания о. Мардария из больницы.
– Суров русский бог.
Непонятные эти слова были произнесены прочувствованно и обреченно, как завещание.
Услышав их, о. Мардарий хотел тут же данное утверждение оспорить и, вскинув ручки, открыл уже рот, но встретившись взглядом со своим другом и братом и мысленно с ним согласившись, заплакал.
В больнице о. Мардарий вел себя вызывающе и недостойно.
Вызывающе – для священника и недостойно – для современного человека, мужчины, какой он ни есть.
Время от времени толстяк выкрикивал вдруг: «Не отдам!» – глядя при этом не куда-нибудь, а вверх, и в голосе его звучали возмущение, обида и даже, страшно сказать, угроза, его полная детская ручонка вскидывалась опять же вверх и почти сжималась в кулачок.
Кому грозил дьякон?
Нет, мы даже не станем пытаться на этот вопрос отвечать!
Недостойное поведение толстяка выражалось и в бесконечных и обильных слезах, на которые вряд ли способна самая слезливая женщина. Вот так плачет, плачет, а потом как закричит: «Не отдам!»
О. Мардарий постоянно мешал медперсоналу, путая нянечек с врачами, пытаясь при этом всем объяснить, сколь много значит земное существование о. Мартирия для православия и России, но объяснения те состояли почти сплошь из одних «нат», так что никто ничего не понимал, да и не хотел понимать. Все это было так неприятно, что даже Светлана Васильевна попеняла своему в недавнем прошлом любимцу:
– Да будьте же вы, наконец, мужчиной, отец Мардарий!
– Не могу-нат, – честно признался толстяк и вновь заплакал.
Кончилось это тем, чем должно было кончиться – о. Мардария выставили за больничную дверь.
«У нас здесь не души лечат, а больные органы», – презрительно проговорил кардиолог-атеист, и уставшие от безделья дюжие охранники с удовольствием выволокли и вытолкали вон упиравшегося всеми четырьмя конечностями, цеплявшегося за всякую неровность, белугой ревущего о. Мардария. И так получилось, что дебошир сразу попал в руки подъехавшего в тот момент к больнице на черном мерине о. Пуда со своими присными.
И. о. о. настоятеля специально прибыл туда, чтобы, как он сказал, «лично проверить факты».
Факты при проверке подтвердились.
Не только о. Пуд, но и все епархиальное начальство, которому надоели «подвиги» о. Мартирия, было за немедленное расстрижение мятежного монаха, но исключительно из гуманных соображений дело было отложено до его выздоровления.
Что же касается его всегдашних заступников, то о. Афанасий-старый не знал ничего в своей Америке, а о. Афанасий-новый знал, но молчал, так как служил настоятелем храма на каком-то сверхсекретном предприятии и не имел права никак себя проявлять. Так что, оставаясь монахом, о. Мартирий как бы уже монахом и не был, и возможно, ощущая это, так неожиданно прореагировал на отсутствие своих «влас и брады».
Что же касается о. Мардария, то применение к нему столь суровых мер даже не обсуждалось. Если не считать публичного порицания о. Пуда да постоянных насмешек и травли братии, толстяк легко отделался.
Но оставаться в обители не пожелал сам, попросив, чтобы его перевели в другой монастырь «куда-нибудь подальше-нат».
И начальство пошло навстречу – в скором времени его перевели во вновь открытый монастырек где-то на севере Казахстана, в котором братия состояла из бывших воинов-интернационалистов во главе с бывшим политруком. Сомнительно, чтобы о. Мардарий долго протянул в голой степи, где днем плюс пятьдесят, а ночью ноль, среди искалеченных войной неофитов при церковно-армейской дисциплине. Сам же он подобному назначению радовался, уверенный, что по закону сообщающихся сосудов оттянет на себя часть страданий своего болящего брата, чем поможет ему встать на ноги и продолжить свое служение.
Известно, откуда и куда бы в нашей бескрайней стране ты ни ехал, путь твой будет лежать через Москву. Вот и о. Мардарий, направляясь из К-ской области в Казахстан, оказался в городе, в который так когда-то стремился. Он должен был в Патриархии получить какие-то документы, и первым человеком, кого о. Мардарий там встретил, был именно тот, кого больше всего боялся в Москве встретить, а именно епископа Иоанна.
Четвероюродный дядя расцеловал своего четвероюродного племянника, укоряя за то, что тот так долго себя не проявлял, и в тот же день определил опешившего дьякона на службу в свой «департамент».
Но, разумеется, встреча о. Мардария с епископом Иоанном случайной не была, его там ждали.
Вы спросите, откуда в первопрестольной, в самой Патриархии узнали о том, что произошло в далекой и глухой К-ской епархии, в забытом богом «Ветерке»?
Оттуда, откуда все узнали – из газет!
Понятно, что организовали утечку нежелательной для церкви информации А. П. Яснополянский и И. Р. Босх, которая много писала и часто публиковалась. Либеральная пресса всласть покуражилась тогда над церковниками.
Так, в «Ежедневном бизнесмене» вышла редакционная статья под названием «Клерикальная контрреволюция», а в «Столичном молодежнике» были напечатаны две ехидные заметки о том, что наш находящийся в упадке спорт может спасти только церковь. Первая называлась «Поп-тяжеловес», а вторая, о чем автор данного повествования сообщает не без некоторого смущения, – «Только лишь некоторые последствия»…
Лишь истинные коммунисты в своем центральном органе «Русская Правда» дали гневную отповедь либералам. В обстоятельной статье под названием «Только в здоровом теле может быть здоровый дух» они доходчиво объяснили, как много значат физкультура и спорт для духовного роста тех, кому «в грядущем двадцать первом веке предстоит вернуть Россию на правильные рельсы».
Взрывная волна от сработавшей в «Ветерке» мины, как видим, достигла даже Москвы, что же говорить о том, что творилось вблизи эпицентра.
Взрывом снесло голову начальника К-ского УИНа.
Специально созданная комиссия давила на то, что в светском государстве власть не может отдавать предпочтение одной лишь конфессии и если «тов. Частик И. И. напрямую способствовал созданию в ИТУ православного храма», то он должен был способствовать и строительству там мечети, синагоги и буддистского дацана.
Гордый тем, что подвергается гонениям за веру, Частик с пафосом тогда воскликнул:
– Может, вы прикажите мне сделать обрезание?
В ответ ему было приказано выйти в отставку.
Начальник К-ского областного УИНа оставил свой пост, но не оставил своего духовного отца и дважды приезжал в больницу проведать о. Мартирия. Однако был при этом суетлив и растерян настолько, что даже не узнал Светлану Васильевну, приняв ее за нянечку. В ее присутствии Частик говорил с безжалостным кардиологом о будущем больного, и это будущее представлялось незавидным – лежать, все время помня о «последнем волоске», который в каждое мгновение может оборваться. Говорили о первой группе инвалидности и о специальном интернате, в котором, скорее всего, больному предстоит провести остаток своих дней.
Светлана Васильевна слушала это, беззвучно глотая слезы.
Она была готова забрать о. Мартирия домой и ухаживать за ним остаток своих дней, но вот беда – у нее не было теперь дома.
Отлученная мужем от дома и семьи, уволенная с работы за «вопиющую халатность», выявленную в работе бухгалтерии все той же комиссией ГУИНа, Светлана Васильевна решительно не знала, где и как ей дальше жить. В К-ске ее приютила та сердобольная пожилая нянечка, сравнившая остриженного и обритого о. Мартирия с ангелом, тоже православная. Сидя вечером в ее маленькой однокомнатной квартирке за чаем под образами с зажженной лампадкой, думала Светлана Васильевна, думала и ничего не могла придумать. К мужу возврата нет, дети в Москве не ждут (они, кстати, пока ничего не знали), а начинать новую жизнь в сорок пять, не имея своего угла да еще с чужим больным человеком на руках, – такого и врагу не пожелаешь.
А то, что о. Мартирий оказался ей совершенно чужим, было страшнее даже его бедственного состояния. Остриженный и обритый, в серой короткой пижаме, этот безмолвный неподвижный человек перестал быть для Светланы Васильевны монахом, но так и не стал мужчиной.
Напившись чаю и наплакавшись, она стояла перед образами, молясь вместе с благодетельной хозяйкой дома, но, по правде сказать, делала это с тяжелым сердцем, не находя в молитве утешения. Более того, ее иногда посещали пугающие мысли о том, что, может быть, если бы она не крестилась, то и не было бы этой безвыходной во всех отношениях ситуации.
Бессонными ночами Светлана Васильевна искала свою вину во всем случившемся и не находила.
Во всем были виноваты мужчины, их мужское самолюбие и упрямство.
И не только эти двое, что сошлись в губительном поединке, но все, все мужчины на свете!
Не то чтобы раньше Светлана Васильевна так уж любила мужчин, нет, конечно, хотя интересные вызывали у нее интерес, и кокетство в общении с представителями противоположного пола было ее естественной формой поведения, но теперь все они ей были прямо-таки физически неприятны, а недвусмысленные предложения кардиолога Тяпкина (у медиков с этим просто) вызывали с трудом скрываемое отвращение.
– Видеть их больше не могу! – призналась однажды в сердцах Светлана Васильевна своей благодетельнице.
Да что видеть – слышать!
Истерзанную душу Светланы Васильевны уже не сладил малиновый голос Александра Малинина: только начинал тот из радиоприемника выводить свои «Берега» – она его тут же выключала.
Во время известных и памятных нам банных посиделок наши три сестры рассуждали иногда о том, каким в их жизни будет последний раз – когда, с кем и как, шутливо, разумеется, рассуждали, подтрунивая друг над дружкой и над своими мужьями, смеясь и хохоча, и, вспоминая те разговоры, Светлана Васильевна хмурилась и горько усмехалась – теперь она знала, каким будет ее последний раз, потому что он в ее жизни был – в ночь с тринадцатого на четырнадцатое ноября 1999 года с законным мужем – и по-тихому, и по-громкому, и по-всякому…
Вспоминая ту незабываемую ночь и обнаруживая прямую связь с тем, что случилось на следующий день, Светлана Васильевна и здесь не видела своей вины, – ведь это сестры настояли, уговорили, заставили переступить через себя.
В разгар описываемых событий, как раз на следующий день после разговора бывшего начальника К-ского УИНа с главным кардиологом Тяпкиным в присутствии Светланы Васильевны, которую Частик при этом не узнал, несчастная женщина отправилась в «Ветерок», чтобы взять дома кое-что из одежды, прижать к груди любимую собачку, взглянуть на мужа и, если получится, пообщаться с сестрами.
Она сначала зашла домой, а оттуда на работу, но, описывая один из самых горестных дней в жизни Светланы Васильевны, мы поменяем последовательность этих событий, потому что так нам будет легче выйти на главное, чтобы на нем сосредоточиться.
Начало встречи трех сестер после долгой разлуки вышло невеселым, а конец оказался просто-таки кошмарным.
– Ну, здравствуйте! – делано-бодро проговорила Светлана Васильевна, прижимая к груди свою любимую мопсиху и с трудом удерживая на лице улыбку, так как после визита домой была, что называется, на взводе. Сидящие за своими столами сестры не обрадовались и не удивились, а, оторвавшись от бумаг, подняли на Светлану Васильевну утомленные годовым отчетом глаза и переглянулись.
– Ну, здравствуй, – в тон ответила Людмила Васильевна.
– Здравствуй, здравствуй, – добавила Наталья Васильевна и усмехнулась.
С этого все началось: Людмиле Васильевне и Наталье Васильевне не понравилось, как их подруга вошла, а Светлане Васильевне не понравилось, как ее встретили.
Но как же они переменились, наши три сестры, и приходится признать, не в лучшую сторону переменились!
Пышная, словно на дрожжах взошедшая Людмила Васильевна как-то опала и даже обвисла, в меру мужественная Наталья Васильевна сделалась излишне мужеподобной, а яркая, всегда выделявшаяся на общем фоне Светлана Васильевна потускнела и посерела, и, скорей всего, потому Частик не узнал ее в больнице, а не потому, что не захотел узнавать.
Горько, очень горько признавать, но и как-то вдруг постарели дорогие сердцу автора Светлана Васильевна, Наталья Васильевна и Людмила Васильевна – постарели, подурнели, эх…
Правда, сначала все было в рамках приличий: Светлана Васильевна глянула на свой рабочий стол, сплошь заставленный цветочной рассадой и, сглотнув слезы, поинтересовалась:
– Никого еще вместо меня не посадили?
– Посадят, – многозначительно проговорила в ответ Людмила Васильевна, а Наталья Васильевна вновь усмехнулась. Годовой отчет, последний день, страшная запарка – сестры даже завидовали уволившейся по собственному Светлане Васильевне, хотя завидовать, конечно, было нечему.
Ни ответ Людмилы Васильевны, ни усмешка Натальи Васильевны Светлане Васильевне не понравились, но она не подала виду и спросила примирительно:
– Может, хоть чаем напоите?
Сестры в третий раз переглянулись и, не отказывая подруге в такой просьбе, поднялись: Людмила Васильевна к шкафчику, в котором хранились чашки, а Наталья Васильевна к стоящему на подоконнике электрочайнику, в котором не оказалось воды.
– А ты, может, воды принесешь? – сказала Наталья Васильевна.
Просьба была простой и естественной, в прежние, хорошие для всех троих времена никто не считался, кому идти за водой, а кому заваривать чай, все это делалось дружно и слаженно, но в том-то и дело, что хорошие времена прошли.
Классик советской литературы Константин Симонов, говорят, про себя говорил: «В хорошие времена я хороший, в плохие плохой»…
Но нет, плохими наши женщины не стали, да и наступившие новые времена плохими назвать – взять грех на душу, знавали мы времена похуже, тут дело в другом. Женщина живет от увлечения к увлечению, от любви к любви, от одной привлекательной идеи к другой, но случаются периоды, когда нет ни того, ни другого, ни третьего, а это и есть беда, великая женская беда, эта-то беда и стряслась с тремя нашими сестрами одновременно – не было сейчас у всех троих ни любви, ни увлечений и ни одной мало-мальски привлекательной женской идейки.
И чаепитие не состоялось, да оно и не могло состояться, ведь во время его Людмила Васильевна и Наталья Васильевна должны были задать неизбежный вопрос: «Ну, как он там?» – а Светлана Васильевна должна была на него ответить, но никто этого не хотел, потому что это означало бы вернуться в жизнь, которая вместе с общей любовью, очевидно, для всех закончилась.
Чаепитие не состоялось, но разговор был – поговорили и договорились до того, что дальше некуда.
Совсем не хочется рассказывать, как повели себя тогда три немолодые, некрасивые, недобрые вдруг женщины, но, как говорится, из песни слова не выкинешь.
Когда самая из всех несчастная и при этом кругом виноватая Светлана Васильевна напомнила сестрам, как те подговаривали ее определенным образом повести себя ночью с мужем, что заставило ее не только переступить через себя, но и отняло у мужа все силы, едва не сведя его в могилу, женщины сразу не нашлись, что возразить, переглянулись, засмеялись, после чего Людмила Васильевна возразила и еще как возразила:
– Не мы у твоего Маратика сосали…
Наталья Васильевна захохотала, поддерживая подругу, а Светлана Васильевна залилась краской стыда, и первым ее желанием было выскочить вон и бежать куда глаза глядят, но, не желая больше терпеть унижений, она крепко ухватила Людмилу Васильевну за волосы и стала возить ее ярко-накрашенными губами по свежему годовому отчету. Людмила Васильевна обиженно завизжала, и, возмущенно охнув, Наталья Васильевна, в прошлом мастер спорта по волейболу, чья подача считалась неберущейся, вскочила, подпрыгнула, подняла над головой растопыренную пятерню и…
Страшно подумать, чем могла кончиться встреча трех, увы, теперь уже бывших сестер, если бы в тот момент не проходили мимо мужья двух из них, а именно Геннадий Николаевич Шалаумов и Николай Михайлович Нехорошев. Услышав шум, мужчины ворвались в бухгалтерию и не без усилий драку остановили, с разъяренными женщинами справились, но с их разъяренными языками справиться конечно же не могли. Тут-то и узнал Геннадий Николаевич то, чего никак не должен был знать, и в первую очередь – о негре Мустафе, который обладал однажды телом его дражайшей супруги, и о родившемся от этого обладания негритенке, которого пришлось оставить в роддоме, а то, что все это было еще «до него», Геннадия Николаевича – как белого мужчину – мало успокаивало. Тем более что тут же он узнал о том, кто был «уже при нем» – об одном шустром студенте, после общения с которым его дражайшей супруге пришлось делать в Москве аборт.
И Николай Михайлович просветился насчет сексуальных способностей писателя Сак-Саковского, чья книга с дарственной надписью занимала почетное место в книжном шкафу Нехорошевых. Сами по себе эти способности мало заинтересовали бы Николая Михайловича, если бы не были буквально проявлены на его Наталье Васильевне, которую никогда не ревновал, стопроцентно будучи в ней уверенным.
Ничего не утаила Светлана Васильевна в своем праведном, как ей казалось, гневе, сказала все, что знала, но и сама в ответ была кое в чем просвещена.
Заплаканная, с размазанным ртом и расквашенным носом Людмила Васильевна в красках поведала собравшимся, как много лет назад, после того, как Светка засиделась в парке на скамейке с заезжим артистом, на следующий день ее Маратик в своем кабинете, пользуясь служебным положением, ее фактически изнасиловал и не извинился.
Ах нервы, нервы, женские нервы – не наши, мужские морские канаты вы, а тонюсенькие, тоньше самого тонкого волоска дрожащие жилочки, и вот на вас-то до поры до времени все держится, а потом – бац! – и вот так вот рвется…
Последняя новость стала для Светланы Васильевны последним ударом. Если раньше она еще надеялась на восстановление своей разрушенной семьи, то теперь отказалась даже об этом думать. Единственное, о чем Светлана Васильевна жалела, что не знала этого, а то бы напомнила своему бывшему мужу тот далекий день, скамейку в парке за пограничником и спросила бы, глядя насмешливо и победно: «Думаешь, там ничего не было?» – и, помедлив, насладившись его растерянностью, крикнула бы прямо в лицо: «Было! Еще как было!» (Хотя на самом деле как раз и не было.)
Повторим, что на своей бывшей работе Светлана Васильевна оказалась после того, как побывала в своем бывшем доме, точнее, постояла на его пороге, и, как обещали, расскажем об этом.
… Постояв в раздумье перед родной обитой дерматином дверью, Светлана Васильевна нажала на кнопку звонка. И сразу же донеслось знакомое тявканье Мартышки, а чуть погодя открылась дверь. Светлана Васильевна надеялась, что сразу увидит Марата, но увидела его сестру.
Жозефина была в спортивном костюме, переднике, с белыми от муки руками.
Смотрела золовка сурово, ожидая, что невестка скажет.
Светлана Васильевна и сказала, что должна была сказать:
– Здравствуй.
Жозефина в ответ молчала, продолжая смотреть тем же суровым выжидающим взглядом. Светлане Васильевне нестерпимо захотелось плюнуть ей в лицо, но напряженную до предела ситуацию разрядила прибежавшая мопсиха. Светлана Васильевна обрадованно подхватила собачку на руки, прижала к щеке, и та, повизгивая и поскуливая, стала торопливо вылизывать хозяйке лицо.
– Ну, всё? – нетерпеливо спросила Жозефина.
– Не всё, – сказала Светлана Васильевна, вытирая ладонью мокрую щеку.
– Что еще? – Всем своим видом Жозефина показывала, что нет у нее ни желания, ни времени продолжать этот бессмысленный разговор.
– Где муж? – требовательно спросила Светлана Васильевна.
– Чей муж?
– Мой муж. – Тогда, до встречи в бухгалтерии, Светлана Васильевна еще считала Марата Марксэновича своим мужем.
– Брат спит, – еще строже ответила золовка, упирая на слово «брат».
– Разбуди.
– И не подумаю. Забирай свою сучку и уходи! – прокричала вдруг Жозефина, захлопывая дверь.
– Сама ты сучка! – успела бросить ей в лицо Светлана Васильевна и, еще немного постояв в раздумье перед закрытой дверью, пошла по лестнице вниз.
Сложив на груди лапки, мопсиха важно сидела на ее руках…
Мы поменяли местами последовательность произошедших в тот день событий не для того, чтобы поскорей подсыпать в наш в целом пресноватый текст перчику, а исключительно ради этого маленького создания – Машки, Мартышки ли, не знаем, как ее теперь называть, которая с периферии нашего внимания удивительным образом выходит на передний план.
Направляясь к своим тогда еще сестрам, Светлана Васильевна тешила себя надеждой, что они помогут пристроить бесхозное животное, отдадут кому-нибудь из соседей, так как сами мопсиху взять не могли: у Людмилы Васильевны был кот, а у Натальи Васильевны муж-алергик. О том же, чтобы взять любимую собачку с собой в К-ск и речи не было – приютившая Светлану Васильевну благодетельная женщина большую часть жизни прожила в деревне и не представляла себе собаку кроме как во дворе на гремящей цепи. Но, встретившись с сестрами, Светлана Васильевна сразу поняла, что помощи от них не будет, а в разгоревшейся между женщинами, будем прямо говорить, драке про мопсиху забыла, и то ли придавили ее, то ли просто испугали, но в момент, когда в бухгалтерию влетели еще ничего про своих жен не знающие Шалаумов с Нехорошевым, она пулей выскочила наружу и бесследно исчезла.
Не удовлетворенная сказанным, но переполненная услышанным, вне себя от ярости Светлана Васильевна выскочила из бухгалтерии на улицу и, совершенно забыв о любимом домашнем животном, села в «Василек» и покинула ненавистный «Ветерок», чтобы не видеть больше поганых рож своих бывших сестер, не слышать их мерзкого визга.
Но с ее отъездом визг в «Ветерке» не прекратился.
Той же ночью Геннадий Николаевич Шалаумов вытурил визжавшую свою супругу из квартиры, после чего довольно долго гонял несчастную Людмилу Васильевну по улице – в комбинации и расстегнутых зимних сапогах, поддавая кулаками и пинками, обзывая при этом негритянской подстилкой и другими последними словами.
Видимо памятуя о неберущейся волейбольной подаче Натальи Васильевны, Николай Михайлович Нехорошев не решился поднять руку на свою жену, зато выпил залпом из горла бутылку водки, после чего не упал, а пошел искать, где бы еще выпить.
Чуть погодя, к Нехорошеву подключился Шалаумов, и запили мужики так, что о них говорили уже в прошедшем времени, как о покойниках.
Тут можно предположить, что зона, почти одномоментно лишившаяся Хозяина, Зама и Кума, пошла вразнос, что зэки побежали во все стороны, как крысы с тонущего корабля, но этого-то как раз и не произошло.
Посуровел «Ветерок», подобрался, словно мирный город после объявленной злым ворогом войны.
Порядка стало больше.
Даже растерявшиеся было начальники отрядов удивились и смотрели на сознательных зэков с благодарностью.
Правда, когда Игорек повесился, «Ветерок» зашумел, заволновался, так что чуть не пришлось вызывать К-ский тюремный спецназ, известный на всю Россию своими подкованными башмаками.
Мы еще не сказали, что Игорек повесился?
Да, повесился…
Повесился Игорек семнадцатого, на третий день после своего гордого ухода из «Ветерка».
Он ушел с приличной суммой денег, которую сумел скопить, и с сумкой продуктов, чтобы первое время деньги не тратить, добрался на попутке до К-ска, но меньше чем через день вернулся и стал проситься обратно.
Причем, как потом ребята с КПП рассказывали, был совершенно трезв и нисколько не обдолбан, ведь если человек так себя ведет, появляются предположения о влиянии на него алкоголя или наркотиков.
Не было ни того, ни другого, но вел себя Игорек неадекватно.
Его прогнали, но он скоро вернулся, прогнали снова, но Игорек появился опять.
Тогда позвали ребят из охраны, и те хорошенько его дубинками отделали, чтобы не мешал людям служебный долг исполнять. Дубинки помогли, на КПП Игорек больше не совался, но ночью трижды он обошел зону по периметру, крича во весь голос: «Иле́, Иле́ лама савахфани!»
Подошли еще раз, спросили: «Чего орешь, какая еще лама»?
Ну и вломили еще раз от души…
После этого Игорек замолчал и исчез, а на третий день повесился в соседней рощице на березе, причем обнаружили его почти сразу – охрана, профилактически осматривающая прилегающую к зоне территорию, увидела, подошла, потрогала, а он еще тепленький.
Рядом с толстым суком, за который была привязана петля, висел на тоненькой веточке Игорьков нательный крест, тот самый, который надел на него при первой встрече о. Мартирий. Никакой предсмертной записки самоубийца не оставил, если не считать двух слов, написанных наискосок на задней сторонке обложки лежащего на камне красного Евангелия: «Вернуть Дураку».
Последнюю волю покойного никто, разумеется, не исполнил – Благую Весть подшили к «Делу» как вещдок.
Тогда-то и заволновался «Ветерок» и чуть было даже не взбунтовался, устраивая бесконечные диспуты на тему, как было и как стало, и именно тогда родилось то решительное противопоставление прошлого и настоящего, те самые «земля» и «небо», с которых мы начали эту невеселую главу.
Один Слава Дураков не участвовал в разговорах и все ходил и искал свое Евангелие. Дурака прогоняли, над Дураком смеялись, но, присмотревшись, увидели, что у Дурака крыша поехала, и отправили Дурака туда, для чего верно был рожден и определен своей фамилией, – в психзону век свой доживать.
В результате коллективных толковищ с потасовками и индивидуальных ночных бдений с гонкой по кругу одной и той же мысли «Ветерок» пришел к совершенно неожиданному для себя выводу: с Богом, может быть, еще хуже, чем без Бога, но самое плохое, самое никудышное, когда вот так – ни с Богом, ни без Бога, потому что это уже не жизнь, а однообразная и бессмысленная пытка – ни то ни се, ни рыба ни мясо, ни два ни полтора, чёрт-те что, бесконечный конец света, и именно с этим, похоже, предстояло им теперь жить.
А что же те, кто не плюнет, не перекрестившись, у кого чуть не каждый день пост и всё вокруг – грех, те, кого бывший Хозяин называл мафией, опущенные – сектантами, а сами себя православными величали?
Этим было хуже всего, их вертело и крутило, как фарш в мясорубке. Прибившиеся к храму из-за грева красноповязочники разбежались сразу, рассказывая теперь о своей прошлой православной жизни с мстительными усмешечками, остальные остались при храме, правда уже не внутри, а снаружи. Совсем уж не хотелось говорить, но и это сказать придется: не было больше в «Ветерке» храма во имя Благоразумного разбойника, а все, что от него осталось – кирпичное основание бывшей солдатской чайной да Игорьков крест, с которым пламя не справилось, верно и впрямь был из железного дерева сделан.
Загорелось не в церкви – в подсобке, о которой недавно еще все мечтали, а теперь стояли и нюхали, прощаясь с мечтой: «Какава горит. Греча занялась, “Ява” явская задымила».
Говорят, пожар в публичном доме во время наводнения – это смешно… Не знаем, не видели, а вот пожар в исправительно-трудовом учреждении в зимний период – это и вправду ухохочешься: толкали пожарную бочку, как те цыгане паровоз, а чего ее толкать, если вода в ней замерзла.
Зэки волнуются, что добро горит, а охрана волнуется, чтобы в огонь кто не кинулся, потому что потом уже факт пожара не скроешь, затворами клацают, орут, как оглашенные: «Стоять лежать не двигаться!», собаки лают, волки воют, шум, гам, тарарам.
Когда подсобка горела, народ еще кое-как держался, а когда из церковных окошек красивый золотистый дым повалил, некоторые контроль над собой потеряли. Налет с Лаврухой с разных сторон в горящий храм рванули, на «Стой, стрелять буду!» не реагируя, и скоро оттуда выскочили, кашляя до рыданий, прижимая к груди церковную посуду, все их чашки-ложки, блестящие, да, но не золотые и даже не позолоченные, спрашивается, чего было так рисковать?
Посуду спасли, а больше вроде ничего не спасли, все Рубелевы художества огонь поглотил, а заодно и творение безвестного Облачкина. Иконы тоже сгорели, в том числе и привезенная из монастыря монахами «чуть ли не чудотворная» Семистрельная.
Сгорела…
Что ж, и не такие иконы исчезали навечно в огненной купели, даже сама Казанская Божья Матерь почила навеки в огненной пещи, брошенная туда рукой неблагоразумного разбойника Стояна Чайкина, чтобы сильней разжечь пожар веры в русских людях, возродившись в тысячах и миллионах списков, творяй и творяй чудеса, глядишь и эта не забудется, напоминая о себе через умягченные сердца тех, кто, глядя на нее, крестился, молился, прикладывался…
Так что не было больше храма в «Ветерке», а оставшаяся без крыши над головой община, точнее ее остатки, разделилась внутри себя на две враждующие группировки.
Лидером первой был Шуйца, второй – Десница. Налет и Лавруха теперь не только не разговаривали между собой, но и не здоровались, рядовые же члены обзывались грязными словами и даже плевались при встрече.
Суть разногласий между шуйцыными и десницыными заключалась в следующем: кем считать Игорька – иудой или апостолом?
Иудой – потому что предал всех и сбежал, как Иуда, а апостолом – потому что вернулся, как Петр. (Самоубийство в расчет не бралось, потому как еще не известно, сам или не сам.)
Первые утверждали первое, вторые – второе, а может и наоборот, впрочем, это не важно, так как, кроме вражды и злобы, в православной общине ИТУ 4/12-38 ничего уже не осталось.
Религиозная жизнь «Ветерка» концентрировалась теперь вокруг Константина Львовича Сахаркова, жулика в особо крупных размерах, который создал и возглавил что-то вроде новой религии, отдаленно напоминающей финансовую пирамиду, религии современной, занимательной, а главное, не такой обременительной, как православие.
А теперь скажите мне, сколько времени понадобилось для того, чтобы произошли все вышеописанные столь разительные перемены? Год? Пять? Десять?
А сорок дней не хотите?!
Сорок дней всего лишь прошло с того памятного дня, когда сила пошла на силу и сила силу сокрушила, сорок дней понадобилось всего, чтобы в «Ветерке» небо и земля поменялись местами!
Нет, верно, прав был о. Мардарий, когда говорил, что со временем что-то неладное творится, катится оно к своему концу все быстрей и быстрей.
Раньше на подобные метаморфозы потребовались бы годы и годы – сорок лет водил евреев по пустыне Моисей, пока куда надо не вывел, а несчастные обитатели «Ветерка» всего лишь за сорок дней забрались в такие дебри, что совсем непонятно, как из них выбираться.
Говоря о сорока днях, мы не ищем никаких аллюзий, ни на что не намекаем и, упаси бог, не сравниваем убогих сидельцев исправительно-трудового учреждения с ветхозаветными евреями. Просто ровно спустя сорок дней после памятного поединка, а именно 24 декабря 1999 года, новый Хозяин подписал приказ о расформировании 21-го отряда с последующим распределением его членов по всем другим отрядам.
Говорят, подписывая его, Яснополянский выразился в том смысле, что в двадцать первом веке не должно быть никаких обиженных, никаких последних, не подумав, видать, что кто-то на кого-то всегда будет обижаться, и если есть первые, то будут и последние, и если запрещать последних, то и с первыми придется потом что-то делать.
Ну да история наша вовсе не про Яснополянского, сколько их, Яснополянских, было и еще будет с их непродуманными реформами. Вспомнили мы его только потому, что приказ о расформировании имеет непосредственное отношение к тем, кого в «Ветерке» называют то чушками, то петухами, а то и пидарасами, о ком рассказывали мы, рассказывали и ничего толком не рассказали.
Так вот, когда неугодники узнали о приказе (Почтальон новость принес, кто же еще), то сначала не поверили, а когда поверить пришлось, вспомнили пожженных из божьего огнемета жителей Содома и Гоморры и от души им позавидовали, потому что даже гореть в огне вместе легче, чем поодиночке среди врагов днем и ночью унизительные мучения принимать.
И началось в 21-м отряде такое, о чем мы просто не имеем права не рассказать в нашем затянувшемся повествовании, посвятив несчастным его, с позволения сказать, членам целую большую главу, тем более что и первая им была посвящена, оправдываясь также тем, что она последняя, находя даже в этом свою логику – последнее отдавая последним.
Назад: Глава двадцать вторая Сила на силу
Дальше: Глава двадцать четвертая Конец света как начало новой жизни