Книга: Свечка. Том 2
Назад: Глава двадцать первая На эхе ночь
Дальше: Глава двадцать третья Лишь только некоторые последствия

Глава двадцать вторая
Сила на силу

…А утром совсем распогодилось: не осень – весна, и даже ветерок можно было назвать приветливым. Такой природный катаклизм неприятен и даже мучителен для человеческого организма, потому что сразу обостряются разнообразные телесные хвори, но благотворно действует на душу, взбивая ее, как взбивают пуховую подушку, – из плоской, заспанной, скучной она превращается в пышную, приободренную, задорную.
Чудеса, да и только: ложились спать под седьмое ноября, а проснулись первого мая, а на какой демонстрации веселей?
Ясное дело – на первомайской.
Хотя, сказать по правде, челубеевские Динамиады давно всем надоели, маленький шоколадный кружок в золотистой фольге не являлся тем стимулом, ради которого стоило нарезать на стадионе круги. А тогда – зачем побеждать, зачем врагов наживать, если можно договориться? Сегодня я победил, завтра ты. Все так и поступали, а молодых и борзых одним, редко двумя словами, а то и просто жестом урезонивали старшие товарищи-рецидивисты.
Однако Динамиада-99 оказалась особенной. С самого начала всем было ясно: другой такой не было и не будет.
Невыспавшиеся, но полные энтузиазма с легким привкусом истерии, которая всегда с энтузиазмом соседствует, заключенные ИТУ 4/12-38 рвались в бой, чтобы доказать неведомо кому неизвестно что, чтобы удержать свое право на какое-никакое будущее, которое наверняка не будет лучше прошлого, но хотя бы не было хуже настоящего.
Внешне все было, как всегда: с утра состязались легкоатлеты – бегали, прыгали, передавали эстафетную палочку. Вспотевшие победители смущенно поднимались на фанерный пьедестал почета, неполный, но очень громкий духовой оркестр (Хозяин приказал играть громко) то и дело наяривал туш, на шею чемпионов вешались шоколадные медальки на ниточках, которые чуть погодя самими чемпионами же съедались.
За легкоатлетами шли игровики: волейболисты, городошники, блиц-шахматисты – челубеевские Динамиады охватывали всех со всех сторон, как змеи несчастное Лаокооново семейство, каждый должен был пробежать, прыгнуть, метнуть или хотя бы сделать ход конем, за исключением, разумеется, испорченных.
Эти в соревнованиях не участвовали.
Да и как?
Как вы себе это представляете?
Выделить чушкам на стадионе отдельную беговую дорожку?
А если кто из нормальных зэков на нее забежит?
Или схватит сгоряча из рук пидараса эстафетную палочку?
А о шахматистах и говорить нечего: играть с петухами на одной доске все равно что хлебать с ними из одной миски.
Нет, эти вопросы никогда никем не ставились, да и сам 21-й отряд ни разу по этому поводу не протестовал, хотя спорт любил, твердо зная, кто в «Ветерке» быстрее, выше, сильнее…
Не участвовали, да, зато как болели – изо всех последних не растраченных на спортивных площадках сил!
Хотя и издалека, потому что в день соревнований им всегда находилось какое-нибудь срочное дело по канализационным, ассенизационным ли делам или просто по уборке территории. И в день последней в истории ИТУ 4/12-38 Динамиады (думается, можно уже сказать, что она оказалась последней) петухи счищали с крыши дальняка Спортивный снег, точнее, делали вид, что счищают, на самом же деле – болели. Тем более что счищать было нечего – ночная оттепель, как корова языком, слизала толстую снежную шапку. Все это понимали, но с крыши чушков не сгоняли, не запрещая болеть на расстоянии.
Но знали бы они, как они болеют, забыли, что у неугодников всё не как у людей…
Болели не за – против!
Не победам радовались – поражениям, чужим поражениям радовались вонючки.
Для них в «Ветерке» все – чужие, все – враги, и первыми в этом бесконечном вражеском строю шли, конечно, фашисты, они же православные. И на той последней в истории «Ветерка» Динамиаде, когда кто-то из православных проигрывал, на крыше Спортивного дружно вскидывались руки и раздавалось громкое и радостное «ура», и раздавалось оно то и дело, потому что община храма во имя Благоразумного разбойника проигрывала вчистую. Хотя были среди них многократные чемпионы Динамиад, на хороших-то харчах чего ж не почемпионить.
Взять того же Дурака – в беге на восемьсот метров равных ему не было, но в Динамиаде-99 даже он проиграл. Как будто все сговорились, хотя никто не сговаривался – такой был общий душевный порыв: если на старте появлялся православный, все начинали рвать когти и побеждали православного. А что касается Дурака, то он на своей коронной дистанции споткнулся о чью-то подставленную ногу и растянулся на дорожке, причем так долго лежал, что по нему, как по земле, протоптали железными кирзачами несколько грузных легкоатлетов. И в результате король восьмисотметровки приковылял к финишу последним – весь в синяках и ссадинах.
Отбегав свое и отпрыгав, всё на свете проигравшие, освистанные и осмеянные, православные подсасывались к православным, чтобы вместе допить горькую чашу поражения.
Их, православных, в «Ветерке» оказалось не так уж много, хотя раньше казалось – много, и теперь стало вдруг ясно, почему так казалось. Всегда и везде раньше с ними был Игорек – лидер, староста, вождь. Как Фигаро – здесь и там, как Шива с восемью руками, как змей Горыныч с тремя головами, он был везде, но сегодня его не было нигде.
Игорек пропал.
Ночью он не вернулся из храма в Подсобку ночевать, однако и в храме утром его не обнаружили.
Тут же возникли слухи, самые нелепые и невозможные, вплоть до побега. Однако вероятность побега исключили на утренней поверке: когда на фамилию Зуйков никто не отозвался, проверяющий напрягся, но тут же к нему подошел Хозяин, что-то сказал, тот кивнул, сделал в журнале какую-то отметку, и поверка покатилась дальше. Стало ясно: Игорек – в «Ветерке», но где конкретно, что делает и почему скрывается – никто не знал.
А между тем от старта к старту, от финиша к финишу росло общее напряжение.
На прежних Динамиадах все эти спринтеры и стайеры выполняли роль так называемых разогревающих – малоизвестных музыкальных исполнителей, которые скачут на сцене, прежде чем появится наконец объявленная знаменитость, но сегодня не надо было никого разогревать, еще с ночи все были разогреты, и, придя поотрядно в спортгородок, все сразу стали посматривать в сторону силового сектора, где и должно было все окончательно решиться.
Силовой сектор Динамиады-99 выглядел в тот день исключительно красиво и празднично.
К нему вела вчерашняя «гагаринская» дорожка, непонятно как сюда попавшая, а сам силовой сектор представлял собой обтянутое кумачом прямоугольное возвышение, украшенное по углам цветами в горшках. Одним из них был знакомый нам «тещин язык» из челубеевского кабинета, остальные напоминали цветы из бухгалтерии. В небольшом отдалении друг от друга стояли по одной линии два одинаковых конторских стула, и примерно в метре от них, тоже на одной линии, лежали два резиновых коврика, на которых стояли неколебимо две двухпудовые гири, покрашенные одна серебрянкой, другая под золото. Именно с ней, с золотой, выступал всегда и всегда побеждал Хозяин. Видно его пока не было – медали вручал то зам, то кум.
Все понимали – Хозяин готовится.
Хозяин и в самом деле готовился.
Сроду не знавший никаких болезней, Марат Марксэнович не страдал и болезнью шапкозакидательства, трезво оценивая свои шансы на победу, он определял их как девять к одному.
Казалось бы, победа почти несомненная, но вот именно что почти…
В том и заключалась хитрость арифметических расчетов, в том и состояла лукавость цифры, что девятка, помноженная на сомнения, могла в итоге дать результат меньший, чем самоуверенная наглая единица. Всякому хотя бы немного знакомому с арифметическим счетом очевидно: девятка – цифра шаткая, овально-покатая – ткни, и перевернется – и вот не девятка она уже, а шестерка, а за этой поганой особой нужен глаз до глаз – отломится ее хилая загогулина сверху, и вот вам, пожалуйста, ее истинное содержание, а именно – ноль без палочки!
Прочитав в детстве «Занимательную математику» Перельмана, Марат Марксэнович и в зрелом возрасте любил на досуге поразмышлять о таинственной жизни цифр. А на вышеприведенные мысли о девятке, шестерке и нуле его навели размышления о том, как он назовет Динамиаду наступающего двухтысячного года. Так как все прежние обозначались двумя последними цифрами, получалось, что то будет Динамиада-00 – обхохочешься и одновременно опечалишься – всё и ничего, двухочковый сортир, а не Динамиада…
Так что были сомнения, были, и Марат Марксэнович намеренно давал им ход, чтобы противостоять опасному микробу шапкозакидательства.
Сомнения эти придавали Челубееву озабоченный вид, но время от времени на лице возникала вдруг рассеянная улыбка и затуманившийся мгновенно взгляд уплывал куда-то далеко – в эти моменты благодарно и нежно вспоминал он свою Светку, все, что было между ними этой ночью.
А то была именно ночь, долгая осенняя ночь – до позднего ноябрьского рассвета…
Раньше Марат Марксэнович самодовольно усмехался, когда слышал, что, мол, мы, мужчины, женщин не знаем – кто-кто, а уж он-то неплохо их знал, но сегодня с удовольствием под этими словами подписался бы. Не только женщин, женщин вообще, но даже и своих законных жен, с которыми годы и десятилетия прожиты, – даже их мы, мужики, оказывается, не знаем!
Было этой ночью и по-тихому, и по-громкому, и по-всякому, а то, что Юлька все слышала (не могла не слышать), так это ничего и где-то даже хорошо, а то они, молодые, думают, что жизнь после двадцати кончается, а на самом деле она начинается после сорока…
Совершенно неожиданно Пилюлькин предложил измерить давление.
Вообще-то, на соревнованиях гиревиков это обычное дело, и перед каждыми крупными соревнованиями Челубеев садился на стул в медкабинете, клал руку на стол и, вежливо улыбаясь, ждал, когда доктор все свои манипуляции проделает. За годы службы Марат Марксэнович видел столько внезапных смертей совершенно здоровых людей и неожиданных исцелений умирающих, что к медицине и медикам относился с насмешливым презрением, рассуждая, что если кому суждено окочуриться, он непременно это сделает, а если надо жить – будет жить как миленький.
Но то было на выездных больших соревнованиях, а на своих Динамиадах давление Челубееву никогда не измеряли.
Не поняв, зачем это нужно, он, Хозяин, так прямо Пилюлькина и спросил:
– А это еще зачем?
Вопрос, однако, не застал лепилу врасплох.
– Чтобы, если что случится, я за вас не отвечал, – ответил он сдержанно, и Марат Марксэнович в очередной раз утвердился в правоте своего негативного отношения к медикам и медицине.
«Это я за всех здесь отвечаю, а за меня даже ты не желаешь ответить. Хотя я столько для тебя, гада, сделал и делаю. Кто бы ты был без меня?» – раздраженно подумал Челубеев. Он не любил начальника медсанчасти за то, что тот лекарства ворует и койко-местами торгует, а главное, за то, что мужик он гнилой, и давно без жалости бы с ним расстался, если бы не эта самая жалость – мужское и человеческое сочувствие. Карнаухов был дважды вдовец, причем обе его жены умерли от одной страшной, самой страшной болезни, что наводило ужас на всех в округе женщин, включая разведенок и вдов. И если кому из них, потерявших надежду вторично выйти замуж, в качестве жениха предлагали доктора, те отвечали одинаково с одной и той же интонацией: «Спасибо, я пока не самоубийца».
– В каком смысле «случится»? – предложил уточнить Челубеев, немного нервничая и понимая, что нельзя сейчас нервничать.
– В прямом, – ответил Пилюлькин и отвел глаза. – Я должен измерить давление и внести показания в протокол.
– А почему раньше не измерял и не вносил? – все больше заводился Марат Марксэнович.
– То раньше, а то теперь… – загадочно проговорил Пилюлькин, глядя в сторону.
Челубеев собрал нервы в кулак, вежливо улыбнулся и спросил по-хорошему:
– Да что случилось-то, Сергеич?
– Ничего не случилось, Марксэныч, – ответил доктор и, озабоченно вглядываясь в лицо Челубеева, прибавил: – Вид твой мне не нравится. Ты чем сегодня ночью занимался?
«Вот так так! На лбу что ли у меня написано про сегодняшнюю ночь?» – озорно подумал Марат Марксэнович и многозначительно хохотнул:
– Так тебе и скажи! – и, махнув рукой, прибавил примирительно: – Ладно, валяй, меряй…
– Водочкой баловаться по ночам в наши годы уже нежелательно, – со знанием дела проговорил Пилюлькин, раскрывая черный футляр напоминающего крокодилью пасть старого тонометра.
«Так вон ты что подумал! – улыбнулся про себя Марат Марксэнович. – Нет, брат, это не водочка. Это – слаще!» – И перед глазами вновь возникла ночная Светка с прядками прилипших к мокрому лбу светлых волос, ее испуганные и счастливые глаза, и сладкая истома разлилась по всему телу.
– А давленьице-то высоковатенькое, Марат Марксэнович, – озабоченно проговорил Пилюлькин, вытаскивая из ушей стальные штырьки фонендоскопа.
– Сколько? – сердито спросил Челубеев.
– Сто шестьдесят шесть на девяносто шесть. Считай – сто семьдесят на сто.
– А надо сколько?
– Сто тридцать на восемьдесят, а лучше сто двадцать на семьдесят, – ответил доктор сочувственно и одновременно как-то брезгливо.
– А у тебя-то оно какое? – с вызовом спросил Челубеев.
– У меня тоже большое, ну так я к гирям близко не подхожу, – сказал Пилюлькин и снова отвернулся.
– Зря, тебе бы не помешало, – безо всякого сочувствия проговорил Марат Марксэнович, насмешливо окидывая взглядом складчатый подбородок доктора и его отвисшее брюхо.
На начальство в присутствии самого начальства обижаться нельзя, Пилюлькин и не обиделся.
– Желательно было бы, Марат Марксэнович, тебе сегодня не выступать, – проговорил вдруг он.
Это раздосадовало Челубеева и даже смутило.
– Ну, пока я здесь решаю, что кому желательно, а что нет, – проговорил он, опуская рукав спортивного костюма и поднимаясь со стула.
Крайне неприятный этот разговор происходил в кабинете Карнаухова в присутствии приглашенных для этой же цели о. Мартирия и о. Мардария, которые сидели на стульях у двери, слева и справа от нее, дожидаясь своей очереди.
О. Мартирий был к происходящему безучастен, словно не видя ничего и не слыша, о. Мардарий же к процессу измерения кровяного давления проявлял живейший интерес.
– Волнуетесь-нат, вот оно и ползет наверх-нат, – высказался он, глядя на Челубеева сочувственно и доброжелательно.
«Спокойно, Марат, спокойно», – выдержав паузу, сказал себе Челубеев и посмотрел на Пилюлькина, – так ли это?
– Где волнение, там и давление, – со вздохом подтвердил доктор сказанное жирным монахом, и Марату Марксэновичу захотелось взять обоих толстяков за шкирон – одного в белом, другого в черном – и стукнуть лбами, как Григорий Котовский в одноименном фильме своих охранников взял и стукнул.
– Ну что, снимайте свой лапсердак, – обратился Пилюлькин к о. Мартирию, одновременно косясь на Челубеева и пренебрежительным своим отношением к монахам заглаживая свою перед ним вину.
О. Мардарий прыснул в ладони и стал объяснять, смеясь:
– Что вы-нат, это не лапсердак-нат, а подрясник-нат, лапсердаки у евреев-нат, а у нас, православных, подрясники-нат!
– А по мне что евреи, что православные, что католики какие-нибудь, вы у меня, как в морге, все на одной полке лежите, – насмешливо и презрительно проговорил доктор.
Челубеев хохотнул:
– Какой там на одной полке! Как собаки грызутся… Вот вы мне скажите, почему так католиков не любите?
Не начав раздеваться, о. Мартирий еще больше задумался, о. Мардария же неожиданный этот вопрос врасплох не застал.
– Еретики-нат, – доверительно и просто сообщил он.
– Это вы считаете их еретиками, а доказательства где? – предложил уточнить Челубеев.
– Доказательств много-нат…
– Много не надо, вы одно мне приведите, но такое, чтоб я сразу понял.
Мгновенно опечалившись, о. Мардарий выдавил из себя тяжелые слова, которые, судя по выражению лица, было бы лучше не произносить:
– «Дух Святой-нат исходит не только от Отца-нат, но и от Сына-нат».
– Это кто так говорит? – пытливо глядя, потребовал уточнений Челубеев.
– Католики-нат!
– А надо как? – с веселым азартом спросил Марат Марксэнович.
– Не как надо-нат, а как есть-нат, – поправил толстяк, глядя очень серьезно, всем своим видом показывая, что шутить на данную тему недопустимо.
– Как есть, как есть, – подбодрил Марат Марксэнович, сдерживая насмешливую улыбку.
– Только от Отца-нат, – выдохнув, сообщил о. Мардарий.
– Только от отца? – сочувственно кивнул Челубеев.
Он ждал, что доктор засмеется, но тот, кажется, даже не слышал, записывая что-то в свой журнал, и Челубееву расхотелось смеяться. Вспомнилась вдруг давняя поездка в Польшу, когда приходилось то и дело отстаивать честь своей страны, глотая в непомерных количествах паршивую польскую водку – именно тогда и родился данный вопрос.
– Я был в Польше, в восемьдесят втором. Ох, доложу я вам, не любят они нас! – доверительно сообщил Челубеев.
О. Мардарий неожиданно эту мысль поддержал и даже развил.
– Потому и не любят-нат, что за нами истина-нат, а за ними ересь-нат…
– А мусульмане? – неожиданно перевел направление разговора Челубеев.
– Магометане-нат… – кивнул головой толстяк, подтверждая, что готов говорить и на эту тему.
– Они для вас кто? Враги?
Челубеев думал, что своим прямым вопросом припер противника к стенке и тот станет сейчас крутить и вертеть, как крутят и вертят в ответ на подобные вопросы политики. Но толстяк ответил прямо и почти с той же долей озабоченности, с какой говорил о католиках:
– Враги-нат.
– А кто больше?
– Кто-нат?
– Католики или мусульмане?
– Магометане-нат Византию-нат, оплот православия-нат, захватили-нат… Знаете, какой город на месте нынешнего Стамбула-нат стоял-нат? Не знаете-нат? А я вам скажу-нат, Константинополь-нат, – о. Мардарий нервничал, и все чаще в его речи возникало навязчивое «нат». А нервничал он так, как если бы Константинополь был его родным городом и при взятии турками в 1453 году там погибли его ближайшие родственники. – Магометане-нат, враги явные, открытые-нат, а католики-нат скрытые-нат… В самом теле христианском укоренились-нат… Сами решайте-нат, кто больше враг-нат…
Челубеев тут же для себя это решил, потому что на своей шкуре чувствовал, что значит «скрытые враги», и в своем поиске врагов решил идти до конца.
– А евреи? – задал он свой третий вопрос, всем своим видом доказывая, что для него он важнее двух предыдущих.
– А что евреи? – включился вдруг в разговор о. Мартирий.
Челубеев удивился такой реакции и с внимательным прищуром вгляделся в монаха-великана: «А может, и ты? С чего бы так вскинулся? Но нет, вряд ли… Уж больно здоров».
– Ну как, – смущенно пожал плечами Марат Марксэнович. – Евреи же Христа распяли…
Русские люди, даже неверующие, почему-то смущаются, когда говорят, что евреи распяли Христа, как будто сами при этом присутствовали и если не голосовали «за», то уж точно не выступали против.
Услышав много раз слышанное, о. Мартирий вновь потерял интерес к дискуссии и углубился в свои размышления, потому и за евреев пришлось отдуваться о. Мардарию. Впрочем, делал он это уже с удовольствием, улыбаясь:
– Иудеи-нат две тысячи лет назад-нат о камень преткновения споткнулись-нат и так лежат-нат! А сами делают вид-нат, что стоят-нат… В тупике находятся-нат и выхода из него по упрямству своему-нат и жестоковыйности-нат видеть не хотят-нат!
– Ясно, – удовлетворенно кивнул Челубеев, – все с вами ясно. Кругом одни враги. Ну, а кто больше?
Толстяк улыбнулся и виновато развел руками, на этот вопрос он не знал ответа, но тут вновь включился в разговор о. Мартирий.
– Самые большие враги православия – сами православные, – проговорил он угрюмо, снял с шеи темный наперсный крест, поцеловал его и бережно положил на услужливо сложенные лодочкой ладони о. Мардария. И пока великан разоблачался, толстяк так и стоял – подавшись вперед, не сводя с креста влюбленного взгляда.
Эта нарочитая картина вызвала у Челубеева острый приступ раздражения, и, чтобы не нервничать, он попытался вновь вспомнить ночную Светку, но это не удалось – видимо, невозможно думать о женщинах в присутствии духовных лиц.
Под подрясниками о. Мартирия оказались казачьи галифе с лампасами, заправленные в сапоги сорок седьмого – сорок восьмого примерно размера и тельняшка в голубую вэдэвэшную полоску, под которой бугрились стальной крепости мускулы.
«Казак-десантник», – насмешливо подумал Челубеев, одновременно отдавая сопернику должное.
– С этим спортом как с ума все посходили, – ни к кому конкретно не обращаясь, озабоченно проговорил доктор, склонясь над журналом.
– Так может, и правда не надо-нат? – с надеждой в голосе обратился ко всем о. Мардарий, но никто не понял, что не надо.
О. Мартирий посмотрел на брата, безмолвно задавая ему этот вопрос.
– Что не надо? – озвучил соперника Челубеев.
О. Мардарий робко улыбнулся.
– Не надо-нат тебе, отец-нат, мерять давление-нат, если у товарища-нат, – тут толстяк кивнул в сторону Челубеева, – как вы сказали-нат, – кивок Пилюлькину, – высоковатенькое-нат…
Пилюлькин обиженно усмехнулся и пожал плечами, мол, лично я только так и считаю, но не я здесь хозяин.
Челубеев усмехнулся победно, он мог сам о. Мардария отбрить, но не стал этого делать, у того свой начальник есть, и удивленно взглянул на о. Мартирия – непорядок, мол, в коллективе.
О. Мартирий посмотрел в ответ неожиданно доброжелательно.
– Вы его не слушайте, – мягко попросил он Челубеева и, обращаясь уже к о. Мардарию, прибавил строже: – А тебе, брат, лучше пока помолчать.
Давление о. Мартирия неприятно удивило Марата Марксэновича: идеальные сто двадцать на семьдесят. И Пилюлькин удивился и одобрил на свой профессиональный лад:
– Сразу видно, что человек ночью спал.
О. Мардарий заерзал, закряхтел, забормотал что-то, косясь на о. Мартирия, но тот никакой реакции не выдал: не обрадовался своему идеальному давлению и не удивился.
«Это что ж, ты не волнуешься, а я волнуюсь? – подумал, глядя на него, Челубеев, и неприятное сомнение протиснулось вдруг в его душу. – А может, и вправду сегодняшняя ночь так сказывается?»
– Хоть сейчас в космос отправляй! – глядя на монаха-великана и не скрывая зависти, продолжал доктор.
«Бога там искать», – усмешливо подумал Марат Марксэнович и даже хотел сказать, что в космос уже полтыщи космонавтов слетали и никто там никакого бога не видел, однако не стал ввязываться в запоздалую и теперь уже совершенно ненужную дискуссию.
– Так что же делать будем, Марат Марксэнович? – вновь озабоченно проговорил Пилюлькин, и, вновь раздражаясь, Челубеев спросил:
– Что – что делать?
– Отменять-нат, – робко подсказал о. Мардарий, стараясь не смотреть на о. Мартирия.
Челубеев мотнул головой так, что метнулся по лбу волнистый чубчик, и громко и решительно обратился к Пилюлькину с вопросом:
– Хорошо, отменю, но ты мне сперва объясни, что такое давление?
Простой и ясный этот вопрос застал медицину врасплох.
– Ну, говори, чего молчишь?!
Воровато зыркнув по сторонам и придавая голосу значительность, Пилюлькин ответил:
– Давление – это… всё…
– Всё? Ясно… Все ясно. С вами все ясно! – Челубеев засмеялся и хлопнул себя по колену, выражая таким образом свое негативное отношение ко всей медицине в целом и к присутствующему здесь ее представителю в частности. Он не раз задавал этот вопрос медикам и, слушая их путаные невнятные ответы, сделал для себя вывод: не знают, ни черта они не знают!
– Давление зависит от многих факторов: образ жизни, вес и прочее, – запоздало забубнил Пилюлькин, но Челубеев уже не слышал.
Озабоченно глядя в окно на силовой сектор и собираясь покинуть медицинский кабинет, он мстительно и насмешливо проговорил:
– Ты, Сергеич, лучше у себя что хочешь измеряй и выводы какие хочешь делай, а к здоровым людям не лезь!
– А я и не говорю, что я здоровый, – не обиделся Пилюлькин. – У меня вес… Я и так знаю, какое оно у меня. Или вот у него… Хочешь, я сейчас скажу какое у него давление, а потом проверим? – говоря это, доктор смотрел на мгновенно оробевшего, замершего о. Мардария.
– Ну и какое же? – проявил Челубеев снисходительный интерес.
Пилюлькин зафиксировал прищуренный оценивающий взгляд на замершем в испуге о. Мардарии.
– Сто семьдесят на сто десять! Больше, чем у тебя, – выдал свой прогноз доктор.
– Проверяй! – азартно приказал Челубеев.
– Так это-нат… Матушка моя-нат, царствие ей небесное-нат, по причине телесной своей полноты-нат сильно страдала от давления-нат, так значит, и я-нат, наверное-нат… Хотя не знаю-нат, самому интересно-нат, последний раз мерял-нат, когда в армию меня не взяли-нат… – виновато объяснил о. Мардарий.
– Из-за давления? – победно поинтересовался Пилюлькин.
– Никак нет-нат, – мотнул головой толстяк, – из-за плоскостопия-нат, переходящего в косолапие-нат…
– Ну, меряй, что ли, – поторопил доктора Челубеев, и тот тем же тоном поторопил о. Мардария:
– Ну, раздевайся, что ли…
– Можно-нат? – глянув на старшего брата, спросил толстяк, но о. Мартирий не ответил, вновь погруженный в свои мысли, сидя на стуле в позе Достоевского с портрета Перова: нога закинута на ногу, ладони сцеплены на колене, взор устремлен в невидимую посторонним даль.
Расценив это молчание как благословение, о. Мардарий стал спешно разоблачаться. Под его подрясником оказалась красная вязаная кофта, синие штаны с начесом с зелеными заплатками на коленях. Ноги в шерстяных носках были всунуты в расстегнутые войлочные ботинки «прощай молодость», которые никто уже, кажется, не носит, под кофтой же скрывалась суконная клетчатая рубаха, а под ней еще и футболка с яркой надписью на груди: «I'm not completely useless, I can be used as a bad example!», и все это было – серым, заношенным, давно не стиранным. Стесняясь затрапезных своих одежд и прущих во все стороны жиров, о. Мардарий виновато улыбался, краснел и потел.
– Сто двадцать на семьдесят, – глядя на стрелку тонометра, растерянно проговорил Пилюлькин. – Не может быть… Надо перемерить… – И тут же перемерил, но результат остался прежним.
– Хоть сейчас в космос? – насмешливо и зло обратился Челубеев к доктору. – Обоих… как Белку и Стрелку!
– Возможно-нат оттого-нат, что я с о. Мартирием-нат всегда и всюду вместе-нат? – высказал сочувственное предположение о. Мардарий. – Мы с отцом-нат, как два взаимосообщающихся сосуда-нат… Помните, в школе-нат проходили-нат? – Кажется, он был искренне удручен тем, что давление у него оказалось не такое, какого от него ждали.
– Вот оно, твое давление! И вот она, твоя медицина! – зло прокричал Челубеев Пилюлькину и открыл уже дверь, но побагровевший в одно мгновение доктор крикнул вдруг неожиданно властно:
– Стой, Марксэныч!
Челубеев опешил и остановился.
– Распишись… чтобы я за тебя потом не отвечал, – потребовал доктор, пряча глаза и протягивая журнал и ручку.
Челубеев скрипнул зубами, взял ручку, размашисто, на полстраницы, расписался и ушел, громко хлопнув дверью и решив завтра же начать проверку санчасти с неизбежными и непоправимыми для Пилюлькина оргвыводами.
– И вы тоже, – потерянно кусая губы, проговорил доктор.
И о. Мартирий поставил свою подпись, и следом о. Мардарий свою, хотя его об этом не просили.
Пилюлькин сунул журнал под мышку и, ничего не сказав, ушел.
Натянув на себя подрясник и озабоченно вздохнув, толстяк встал у окна, наблюдая за царящей в силовом секторе суетой, о. Мартирий же продолжал сидеть на стуле в позе Достоевского.
Разумеется, монах не подражал классику, скорее всего, эта поза типична для русского человека, пребывающего в раздумьях о судьбах своей родины и своего народа.
Напрочь забыв о предстоящем поединке, о. Мартирий продолжал свои ночные размышления о силе.
«Сил много, – думал он, – знание – сила, красота – сила, но где самая главная сила, сила сил, та, которой, по Писанию, берется Царствие Божие? Почему, – думал о. Мартирий, – во времена апостольские силы той было хоть отбавляй, а нынче днем с огнем не сыщешь? Куда она подевалась?»
Трагедию, произошедшую с его родной страной и его родным народом в уходящем двадцатом веке, о. Мартирий видел в том, что несомненная слабость (царская власть) сменилась другой, еще большей слабостью, беспредельной и бездарной, которую являла собой власть советская. Он видел однажды документальные кадры, запечатлевшие вождей революции, и поразился, какие же все они были слабаки! Плюгавый плешивый картавый Ленин, дистрофичный чахоточный Дзержинский, а всех этих Троцких, Бухариных и Рыковых о. Мартирий вспоминал с недоумением и брезгливостью – они выглядели так, будто были больны педикулезом и не пытались уже от него избавиться, потому что не было сил. Не образно – буквально больны, те люди были одержимы своей властной идеей, а ведь известно, что одержимый человек легко может завшиветь. Вшивые революционеры выдавали свою одержимость за силу, а тех, кто в это не верил, убивали, подменяя в людях веру страхом.
Или, может, Сталин был сильный?
Многие именно так считают, и даже в монастыре у них такие есть.
Сталин сильный…
А кто обделался в сорок первом, когда немцы внезапно поперли?
Кто за все четыре года войны на фронте ни разу носа не казал? Главнокомандующий, который пороху не нюхал.
Сталин… Да Сталин тени собственной боялся и от страха сажал и расстреливал, сажал и расстреливал!
Но что было, то было, черт с ними, прости, Господи, со всеми, что было, то было, а вот что есть, что осталось? В том-то и дело – что есть, в том-то и дело, что почти ничего не осталось!
Со скорбью душевной и осознанием собственного бессилия наблюдал о. Мартирий, как всюду вокруг слабые занимают места сильных, вольно или невольно изображая при этом из себя силу.
За примером не приходилось далеко ходить – и. о. о. настоятеля о. Пуд. «Там не пуд, а хорошо если четверть фунта», – высказался о нем однажды о. Мартирий в сокровенном разговоре с о. Мардарием, и тот скорбно согласился. А ведь изображал из себя Пуд разве что не центнер! Такие невыполнимые приказы издавал, такие совершал кадровые назначения, что за голову все хватались. Оттого в обители под внешней благопристойностью скрывались разброд и нестроение, а разве таким должен быть образ рая на земле?
Никак!
И происходящее в современном российском обществе очень беспокоило о. Мартирия. Слыша о пока еще формирующемся якобы спасительном для страны среднем классе, он сжимал кулаки, считая его не спасительным, а губительным. Ведь среднее – это ни то ни се, ни рыба ни мясо, сияющая серость, торжествующая теплохладность, именно эти люди пойдут вслед за антихристом, распевая ему аллилуйю, к неминуемому человеческому концу…
– Пельш-нат? – вслух спросил сам себя прильнувший к грязноватому оконному стеклу о. Мардарий.
Это прозвучало неожиданно и совершенно непонятно, и именно эта непонятность заставила о. Мартирия вынырнуть из глубин вековечных размышлений на поверхность сиюминутной жизни.
– Что? – поворачивая голову, негромко спросил он.
– Это кто-нат? Пельш-нат? – толстяк переадресовал вопрос о. Мартирию, указывая взглядом на приплясывающего посреди силового сектора молодого человека в яркой цветной рубахе, светлых брюках и с микрофоном в руке, очень напоминающего манерой поведения телеведущего передачи «Угадай мелодию». Но лишь мельком на него глянув, о. Мартирий нахмурился и мотнул головой.
– Никак.
И в самом деле, никакой это был не Пельш.
Это был Игорек.
– Это же-нат… староста-нат… Это же наш староста-нат! – потрясенно бормотал о. Мардарий, все еще отказываясь верить своим глазам.
«Что же ты с собой, сынок, сделал…» – думал о. Мартирий, впервые так Игорька называя, глядя на него и испытывая к нему неожиданную, почти отцовскую любовь.
А о. Мардарий никак не мог успокоиться.
– Это провокация-нат! Надо что-то делать-нат! Его заставили-нат, принудили-нат! – взволнованно тараторил он, не находя себе места, передвигаясь челноком от окна к двери, то и дело дергая ее за ручку, но дверь оказалась запертой. – Что сидишь-нат! Надо спасать-нат! – воскликнул толстяк, остановившись перед безучастно сидящим своим во Христе братом.
О. Мартирий посмотрел на него спокойным взглядом и уверенно пообещал:
– Бог спасет.
Но даже эти слова не успокоили о. Мардария, он подбежал к двери, вцепился в ручку двумя руками, уперся ногой в косяк и что было сил рванул ее на себя. Что-то треснуло, щелкнуло, ухнуло, и вместе с распахнувшейся дверью, словно ураганом занесенные, в кабинет влетели Шалаумов с Нехорошевым. Ткнувшись в перину живота о. Мардария, Геннадий Николаевич и Николай Михайлович смущенно отпрянули и, указывая взглядом в сторону силового сектора, сообщили монахам, что их там уже ждут.
Замерев на мгновение, в полной тишине все находящиеся в комнате православные перекрестились, при этом в глазах одного была спокойная решимость, в глазах другого – робость и даже испуг, глаза же третьего и четвертого являли собой полную растерянность.
В то самое мгновение, когда монах-великан первым ступил на край гагаринской дорожки, из-за неплотно сомкнутых темных облаков выглянуло солнце, ярким теплым светом осветив происходящее, и только лишь эта маленькая деталь могла свидетельствовать в пользу существования Бога.
«Бога нет!» – утверждала орущая и размахивающая флагами тысячная толпа. Флаги были трех видов: серпасто-молоткастые советские, которые Челубеев на всякий случай не стал списывать, матрасно-легкомысленные демократические триколоры и самые им любимые – динамовские, бело-голубые с заглавной буквой «Д», означающей в прямом переводе букву «С», то есть силу, и сила эта – бездумная, безоглядная, бьющаяся на ветру – это подтверждала: «Бога нет! Бога нет! Бога нет!»
При виде монахов ор сменился на пронзительный свист – что-что, а свистеть зэки умеют. А когда идущий следом о. Мардарий споткнулся о край гагаринской дорожки и чуть не упал, толпа взвыла от восторга и удовлетворенно от души заржала.
С трудом поспевая за уверенным в своей силе братом, толстяк смущенно вжимал голову в плечи и одновременно вертел ею, ища на стороне поддержки. Но разве то была поддержка: православная община ИТУ 4/12-38 скукожилась за время проигранных соревнований, как та шагреневая кожа. Жалкую кучку православных с двумя поникшими хоругвями, потерявшимися среди гордо реющих знамен, возглавлял, весь в синяках и ссадинах, Дурак с красными проплаканными глазами.
– А вот и те, кого мы так долго ждали! – завопил Игорек в микрофон насмешливым пельшевским тоном. – Первый участник соревнований! Со своим маленьким дружком! Я не буду их называть, как они себя называют, я назову их настоящие ф.и.о. Коромыслов Сергей Николаевич!
Ф.и.о. о. Мартирия утонуло в уничижительном свисте.
– А этот «худенький» мальчик – Творогов Серафим Серапионович!
И фамилия, и имя, но особенно почему-то отчество о. Мардария вызвало у зэков неподдельный восторг, и некоторые прямо-таки завизжали.
– Присаживайтесь на стульчик, – глумливо улыбаясь, Игорек указал священнослужителям на стоящий справа стул, но о. Мартирий сменил вдруг направление движения и двинулся к Игорьку.
Толпа мгновенно замолчала – зэки вдохнули и забыли выдохнуть. Они уже знали то, чего не знали монахи, – на Игорька вчера пришла «помиловка», он получил УДО – условно-досрочное освобождение, и уже сейчас являлся свободным человеком, который может все, что хочет, делать и, что хочет, говорить, что он и делал уже, и говорил…
Зэки также понимали, что, дав «помиловке» ход, Хозяин победил монаха еще до выхода на помост. Но, зная все это и понимая, они не знали и не понимали того, зачем, с какой целью монах-великан направляется сейчас к Игорьку, и, наверное, умерли бы от этого своего незнания, непонимания и нехватки кислорода, так и не вздохнув, если бы расстояние от о. Мартирия до Игорька не было таким коротким. А когда тот поднял свою ручищу, махнув широченным рукавом, толпа решила, что за свой базар Игорек получит сейчас смертельный удар по кумполу – не только подумала, но и пожелала этого – Игорька не любили, как не любили два последних года, а сегодня, страшно ему завидуя, просто-таки ненавидели.
И сам Игорек, похоже, решил, что так оно и будет: убьет или, в лучшем случае, оглоушит, – он безвольно опустил руки и закрыл глаза, в одно мгновение делаясь маленьким и жалким.
Но оказалось, о. Мартирий не собирался его бить, а возложил на голову Игорька ручищу, безмолвно благословляя на все его последующие деяния, после чего подошел к стулу и сел.
Игорек мгновенно нашелся: комментируя произошедшее, он тронул рукой свою голову и лоб и объявил:
– Тридцать шесть и шесть! А у вас?
Шутка была так себе, но зэки в ответ выдавили из себя смех, а Игорек продолжил изображать Пельша:
– А сейчас на ринг приглашается еще один участник соревнований. Не знаю, знаете вы его или нет…
Зэки засмеялись громче и веселей и радостно завопили, приветствуя появившегося Хозяина.
В ярко-голубом динамовском костюме с белыми заглавными буквами «Д» – большой на спине и маленькой на груди, мягко ступая своими детскими ножками, обутыми в новые белые кроссовки, улыбаясь и вскидывая победно руки, он быстро прошел по гагаринской дорожке и остановился на кумачовом помосте.
– Челубеев Марат Марксэнович! – выкрикнул Игорек, и все бешено зааплодировали, а те, у кого были флаги, бешено ими замахали.
Хозяин подождал, когда восторги стихнут, взял у Игорька микрофон и заговорил.
Нет смысла здесь пытаться повторить хотя бы часть его выступления, то были привычные благоглупости, звучащие на всех официальных спортивных состязаниях – от всемирных олимпиад до таких вот тюремных динамиад, – о том, что спорт сближает, объединяет и укрепляет и независимо от того, кто побеждает, неизменно побеждает дружба. Говоря все это, Челубеев твердо знал, что на самом деле спорт разъединяет и калечит, и не дружба в нем побеждает, а утоленная на короткое время гордость и презрение к побежденному. Но Марат Марксэнович говорил приличествующие случаю слова не для того даже, чтобы сказать, а для того лишь, чтобы говорить. Он говорил, говорил, говорил, вновь ощущая себя полноправным Хозяином «Ветерка». Но – говоря, говоря, говоря – Марат Марксэнович не уподоблялся глухарю на токовище, он все слышал, видел, оценивал. Краем глаза наблюдая за улыбающимся приплясывающим Игорьком, Челубеев еще раз убеждался в том, что зэку верить нельзя – никогда и ни при каких обстоятельствах. Бородатый поверил и вон сидит теперь, как оплеванный. Но даже он, Челубеев, всю свою жизнь прослуживший в системе исполнения наказаний, удивился вчера, когда Зуйков предложил себя в качестве ведущего поединка. Челубеев хотел лишь быстренько выпроводить его из зоны, чтобы обезглавить общину на Динамиаде, а тот предложил свой вариант.
«Это будет мина!» – придя в восторг, решил тогда Челубеев и сейчас в этом убеждался. Мина, еще какая мина!
Он наконец закончил свою речь, получил порцию вежливых аплодисментов, и заскучавшая было публика стала вновь приходить в возбуждение. Игорек выхватил у Челубеева микрофон и, многозначительно улыбаясь, обратился к о. Мартирию:
– Прошу вас, товарищ, подойти ко мне!
И на «товарища» зэки отреагировали смехом, смелея, все больше относясь к грозному монаху, как к клоуну.
О. Мартирий поднялся со стула и направился к Игорьку, словно не слыша смеха, а на освободившийся стул тут же плюхнулся о. Мардарий, у которого подкашивались от волнения ноги.
Игорек смотрел на своего духовного отца с вызовом, всем своим видом утверждая, что никакой он ему теперь не отец.
– И вы, пожалуйста, ко мне подойдите, – мягко попросил Игорек Челубеева, и оба участника поединка остановились по обе стороны от ведущего.
– У вас есть последний шанс отказаться. Скажите «нет», и поединок отменяется.
Игорек поднес микрофон к лицу о. Мартирия.
– Никак, – ответил тот спокойно и привычно.
Игорек сделал руками пельшевское движение взад-вперед.
– Что значит никак? Никак – да или никак нет?
– Никак, – повторил о. Мартирий.
– Нет! – рявкнул Хозяин.
– Не-е-ет! – выдохнула толпа и стала скандировать: – Нет-нет! Нет-нет-нет!
Многочисленная партия «нет» уже торжествовала победу, православные же подавленно молчали, но, как это часто бывает, слабые и почти поверженные, они вдруг получили совершенно неожиданную поддержку.
Невесть откуда взявшиеся три сестры в одинаковых серых платках подошли к общинникам и стали рядком аккурат под хоругвями: первая – Светлана Васильевна, вторая – Людмила Васильевна и, наконец, Наталья Васильевна, – пристально и строго глядя на происходящее.
При виде их самые громкие крикуны затихли, с любопытством поглядывая на Хозяина.
Очевидно, что Челубеев этого не ожидал.
Внешне он ничем себя не проявил, но душа, которая, как выяснилось в тот самый момент, у Марата Марксэновича все же имелась, завопила что было мочи: «Светка!!! И ты… после того, что было между нами этой ночью?»
Он даже попытался заглянуть жене в глаза, но прикрытые платком светлые очи Светланы Васильевны были для него недоступны.
– Не при дамах будет сказано, но участники соревнования должны сейчас… прожеребиться… – игривым тоном заговорил Игорек, вновь беря инициативу в свои руки.
И эта шутка зэкам понравилась, хотя кто-то и не понял, о чем идет речь. Речь же шла всего лишь о жеребьевке.
– Тут у нас две гири: одна золотая, другая серебряная! – бодро и весело продолжал Игорек. – Золотая достанется орлу, а серебряная… сами знаете кому.
С этими словами он подбросил в воздух монетку, поймал и, держа ее в зажатом кулаке, обратил вопросительный взгляд на Челубеева.
– Орел! – громко сказал тот, а о. Мартирий лишь пожал плечами.
– Итак, вы сказали «орел», а вы ничего не сказали, потому что и так понятно, ху из ху! Итак! – Игорек раскрыл ладонь. Монета лежала вверх решкой. Это видел он сам, это видел Челубеев, и о. Мартирий, несомненно, видел, но, ни мгновения не колеблясь, Игорек громко объявил:
– Орел!
Челубеев только развел руками, о. Мартирий отступил на шаг, а Игорек глянул на него, победно улыбаясь: «Видишь, как я могу? Я еще не так могу!»
– А теперь подойдите и пожмите друг другу руки! – предложил он. – Пожмите руки и посмотрите в глаза! В глаза!
Забыв о неожиданном Светкином предательстве и очевидном Игорьковом жульничестве, Марат Марксэнович крепко сжал монашескую ладонь и вперился в него взглядом.
По опыту своих прежних спортивных выступлений он знал: чтобы победить соперника, надо его ненавидеть. Иногда эта ненависть давалась нелегко, потому что соперниками были приятели, ничего плохого ему не сделавшие, и приходилось что-то такое вспоминать и даже выдумывать наскоро. Но сейчас злая челубеевская память услужливо подбрасывала эпизоды прошлого, когда монахи изгоняли его из любовно обжитого гнезда под названием «Пионерка».
«Все могу забыть и простить, но “Пионерку” никогда не забуду и не прощу!» – думал Челубеев, глядя монаху прямо в глаза, однако бурный поток челубеевской ненависти совершенно неожиданным образом останавливал тот, на кого данный поток изливался.
Никакой ненависти не было во взгляде монаха. О. Мартирий смотрел на Марата Марксэновича мягко и терпеливо.
«Как же ты со мной сейчас будешь биться?» – удивленно подумал Челубеев, и даже чуть было не посочувствовал врагу, но вовремя спохватился, не дав хода этому совершенно недопустимому в спорте чувству.
Челубеев подошел к золотой гире и остановился напротив, о. Мартирий встал рядом с серебряной, и тишина наступила вдруг такая, что все слышали не только гулкие шаги подкованных монашеских сапожищ по деревянному помосту, но и мягкую поступь маленьких челубеевских кроссовок.
А когда они замерли перед своими спортивными снарядами, тихо стало так, как в «Ветерке» не бывает даже после отбоя.
Кое-кто вопросительно стал поглядывать на Игорька, но тот молчал, загадочно улыбаясь.
Напряжение росло, тишина делалась гуще и тяжелее, и, пользуясь предоставленной нам паузой, скажем два слова о регламенте. О нем соперники договорились еще вчера, в кабинете Челубеева, но так как там происходило много куда более важного и интересного, чему пришлось посвятить целых три главы повествования, мы не сочли возможным погружаться в технические детали поединка. Существует много видов гиревых единоборств и среди них – так называемое параллельное гиревание, когда противники одновременно поднимают свой чугунный снаряд до тех пор, пока один не остановится, признавая свое поражение. Таким образом сокращается общее время состязаний, исчезает преимущество следующего участника, словом, у параллельного гиревания масса достоинств, и именно на нем остановили выбор Челубеев и о. Мартирий.
– Ну что, насмотрелись? – своим насмешливым, почти презрительным тоном Игорек заставил Хозяина и монаха перевести взгляд на него.
И все стоящие вокруг стали смотреть на Игорька, ожидая, что он скажет. Трудно, нет, невозможно представить, что творилось в тот момент в душе бывшего зэка, который вчера все потерял, а сегодня стократ приобрел – потерял власть, маленькую властишку, зыбкую должность старосты храма, а приобрел волю – право идти, куда хочется, и делать, что хочется.
Пусть спасенные своего рая дожидаются, а воля – вот она, здесь и сейчас!
Игорек умел говорить, и ему было что сказать, но он обещал вчера Хозяину ограничиться одним прощальным словом и готовился свое обещание сдержать.
Он обвел прощальным взглядом всех, кто стоял и смотрел на него: зэков и сестер, Хозяина и монахов и произнес обещанное одно слово, негромко произнес, но все его услышали.
– Фуфлыжники.
Удивление, смущение, смятение, оторопь, возмущение охватили всех за исключением опущенных, которые не могли это со своей крыши услышать, хотя именно их это слово как нельзя лучше характеризовало.
Все молчали.
Игорек уходил, и никто не пытался его задержать.
«Да, не знаю я зэков», – подумал Челубеев.
Когда по зоне прокатилась волна самоубийств, Челубеев остановил ее всего лишь несколькими словами на общем построении, сказав: «Следующий буду я». С тех пор не вешаются.
Никто, как он, не знает зэка.
Зэк консервативен.
Консервативней зэка только поп.
Да и то не факт.
«Нет, не знаю я зэка», – с горечью и восхищением подумал Челубеев.
Он мог дать команду охране задержать Зуйкова и потребовать объяснений, но не стал этого делать, чтобы не портить праздник ни себе, ни людям. Игорек не был уже его врагом, завтра он уже не будет помнить его имени, враг же, настоящий враг, находился рядом – главный враг, которого следовало победить. До самой последней минуты Челубеев сомневался в том, что поединок состоится, боялся, что толстяк отговорит великана и тот увильнет от неминуемого своего поражения.
– Пусть идет, – негромко проговорил он, глядя в спину Игорька.
Это был приказ, и приказ был услышан.
– Он еще вернется, – пророкотал монах, пророчествуя, но, забегая вперед, скажем, что пророчество это не сбылось.
Соперники в последний раз взглянули друг на друга, приблизились к своим спортивным снарядам, одновременно к ним наклонившись, ухватили и синхронно подняли.
– И – ра-аз! – вздохнула толпа, инстинктивно повторяя движения единоборцев.
– И-и – два!
– И-и – три!
– И-и – четыре!
Помнится, был такой боксер Симпсон – чемпион мира, тяжеловес, черное чудовище, откусившее своему сопернику прямо на ринге ухо. Сейчас, говорят, он развалина, алкоголик и наркоман, никому не нужный отработанный человеческий лом, а было время, когда каждое сказанное им слово с жадностью ловилось и тут же траслировалось на весь мир. «Симпсон сказал…», «Симпсон подумал…», как будто он мог думать…
Сокрушив однажды челюсть очередному своему сопернику, который потом так и не вышел из комы, прямо на ринге, не сняв перчаток, мокрый, как галоша в дождь, этот воплощенный человеческий кошмар с раздувающимися от возбуждения толстыми ноздрями давал интервью сучащему от счастья ножками телерепортеру. Вопрос был, как говорится, не в бровь, а в глаз:
– Что вы думали, когда наносили свой победный удар?
И черная гора вдруг задрожала, затряслась, лицо людоеда исказилось в гримасе детского страдания, блеснули слезы, и он простонал в микрофон:
– Я думал о маме…
Вранье, несомненное вранье, умелый пиаровский ход, разыгранный американскими мастерами телережиссуры – не думал он ни о чем!
Не думают боксеры, когда бьют сами и когда бьют их, не думают борцы, когда их кидают и когда кидают они, не думают прыгуны в воду, когда пронзают зеркало бассейна ногами, а тем более головой, и даже марафонцы не заняты мыслями, хотя время для этого у них вроде бы есть, а если и думают они о чем-то, то только о том, как добежать до финиша и не умереть, что случилось с родоначальником марафонского бега, да и не с ним одним.
Не вполне лирическое это отступление понадобилось нам здесь для того, чтобы мы даже не пытались задаваться вопросом: о чем думали Марат Марксэнович и о. Мартирий во время того судьбоносного для всего «Ветерка» поединка?
Ни о чем они не думали, а поднимали тяжелый чугун и опускали, поднимали и опускали…
– И-и – десять!
– И-и – одиннадцать! – вела свой отсчет тысяча луженых глоток.
Слышали ли это соревнующиеся?
Несомненно!
А видели ли?
Конечно видели!
И даже скажем – кого.
Их неподвижный от тяжкой работы взгляд остановился на Светлане Васильевне, которая стояла прямо напротив и страстно, едва сдерживая себя, болела.
И как же прекрасна она была в том своем болении: платок упал на плечи, волосы растрепались, щеки горели, глаза блестели, вскинутые к груди руки сжались в кулачки.
– Еще! Еще! Еще! – требовала Светлана Васильевна после каждого подъема гирь, правда, было непонятно, от кого: от Марата Марксэновича, о. Мартирия или от обоих разом?
Пребывающий в предельном волнении о. Мардарий сполз со стула и стоял уже на коленях, но при этом не молился, что было бы для него естественно, а вместе со всеми вел счет, прибавляя к каждой новой цифре свое неизменное «нат».
До двенадцати все шло хорошо, и даже можно сказать, отлично: соперники как будто всю жизнь вместе тренировались и выступали, – так слаженно, можно даже сказать, дружно, взлетали гири вверх, но на счете тринадцать, что-то надломилось, причем не в одном, а одновременно в обоих – нет, нехорошая все-таки эта цифра!
Сила, привычная и безотказная сила словно решила разом их покинуть, и неведомое прежде волнение, переходящее в страх, стало опутывать соревнующихся общей липкой паутиной.
С этого момента Марат Марксэнович начал на глазах краснеть, а о. Мартирий бледнеть.
Нет, они продолжали сражаться, гири одновременно поднимались и опускались, но что-то было уже не то и не так – это все почувствовали.
Постепенно сменяющее силу бессилие передавалось толпе, и она начала тянуть счет, как, быть может, тянули «Дубинушку» впряженные в общую лямку бурлаки на Волге.
– И-и-и два-а-а-адца-ать пять… И-и-и два-а-а-адца-ать шесть…
На счете тридцать три о. Мартирий вывернул голову, чтобы увидеть находящегося за спиной о. Мардария, быть может, чтобы получить от него помощь и поддержку, но это ему не удалось, а только отняло последние силы, а Челубеев встретился наконец взглядом с женой, заглянул ей в глаза, и страшное открытие посетило его, тоже лишая последних сил. «Так это ты вчера нарочно? Специально? Чтобы силу мою забрать? Мне со мною изменила. Мина! Это и есть мина…» – пронеслось в голове Челубеева, и взгляд его стал затуманиваться.
Трагедия случилась на счете тридцать восемь, тоже, выходит, нехорошая цифра…
Словно вынырнул вдруг из огненного сердца земли раскаленный добела стальной штырь, пробил толстые доски помоста, прожег кумач и, вонзившись в зад Марата Марксэновича, стал стремительно продвигаться вверх, разрывая встречающиеся на пути внутренние органы, проскочил между легкими и сердцем, ворвался в шею и сквозь нее – в голову, в мозг, до самой теменной кости, где и остановился.
О. Мартирия удар настиг не снизу, а сверху, причем при этом он не испытал резкой боли – как будто стукнули по голове валенком с засунутым внутрь чугунным утюгом. Монах поднял голову, чтобы посмотреть, кто это сделал, и увидел вдруг, как огромное серо-голубое небо стремительно уменьшается в размерах – сначала до размера тетрадного листа, потом листка блокнотного, вырванного из записной книжечки, а и вот уже с почтовую марку, которая тут же скрутилась в маленький тугой рулончик и улетела, превращаясь в последнюю в последнем предложении точку.
Назад: Глава двадцать первая На эхе ночь
Дальше: Глава двадцать третья Лишь только некоторые последствия