III. Две новые встречи со Слепецким, объединенные в одну главу
1
За ночь руки разболелись и опухли, утром тебя отвели в больницу, сделали рентген и, обнаружив перелом лучевых костей, наложили гипс и оставили «на излечение». В тюремной больнице ты оказался уже во второй раз – в первый попал туда после постыдной попытки самоубийства и ничего тогда вокруг себя не замечал и не запомнил – настолько был потрясен легкой близостью и бессмысленностью своей смерти.
Больница в тюрьме что санаторий на воле, а если не санаторий (в санатории все же лечат), то дом отдыха точно. Ты и отдыхал – от тесноты, духоты и вынужденного общения с людьми, которые были тебе не просто неприятны, а после истории с Рыхлым отвратительны. Тебе хотелось забыть об общей в ту пару недель, что была отведена для твоего выздоровления, побыть в одиночестве, осмысливая произошедшее и решая, как жить дальше, но буквально на следующий день неожиданно тебя пришел проведать Ваня Курский с пачкой овсяного печенья и двумя апельсинами.
Здороваясь, он улыбался и заискивающе заглядывал в глаза.
Ты смотрел на него коротко и вскользь, но все равно заметил на подбородке красное пятно от кулака проповедника.
(Иногда тебе начинало казаться, что никакого удара не было. Нет – был!)
То ли из гордости, то ли из трусости Ваня предпочел о нем начальству не докладывать, тем более что первым был его удар, но из-за появления статьи Юлия Кульмана дело замять не удалось, «по факту применения спецсредств» проводилось служебное расследование и Курскому грозили неприятности, тем более что твой случай не был единственным.
Садист пришел тебя проведать для того, чтобы ты подписал бумагу, что не имеешь к нему претензий.
Все это было противно – ты понимал, что, подписав ее, обрекаешь еще кого-то на аналогичный удар спецсредством, но безграмотное «Объяснение по факту применения» все же подписал. Во-первых, потому, что тебе не хотелось больше общаться с этим нездоровым физически да и психически человеком, а во-вторых, ты был даже благодарен надзирателю за то, что своим ударом он дал тебе возможность отдохнуть от общей и подвести некоторые итоги недавно прожитого.
Бумагу подписал, а печенье с апельсинами есть не стал – даже не притронулся.
Забавно: пока ты раздумывал, Сорок Сосисок что-то говорил, улыбаясь заискивающе, а получив желанную подпись, ушел, не сказав не только спасибо, но и до свидания.
Всех этих надзирателей, или по-нынешнему контролеров, заключенные не любили и не любят, как битая собака не любит палку. Но не их жестокость является причиной ненависти к ним, а жадность и тесно связанная с жадностью подлость. Разумеется, и заключенным эти милые человеческие слабости не чужды, но продажность и подлость заключенных происходит от зависимости и безысходности, а у всех этих вертухаев, дубаков, пупкарей – каких только прозвищ не придумали своим охранникам заключенные – от жадности, и только от жадности.
Зарплаты мизерные, работать в систему исполнения наказаний идут либо по призванию, как садист Курский, либо жадные подлецы вроде тех, о ком мы не стали здесь рассказывать, потому что не о них речь. За деньги они проносили в камеру все, что заключенные просили: мобильники, наркотики, алкоголь, порнографию, резиновых женщин.
Но встречались исключения, причем во всех камерах, пересылках и зонах, где тебе пришлось побывать. В Бутырке таким человеком был Берды, маленький круглоголовый восточный человек с восточной же незапоминающейся фамилией. Сорок Сосисок презирал его и всячески изводил, сокамерники относились насмешливо, как принято у нас относиться к «чурке», тебе же он сразу пришелся по душе своей доверительной участливостью и каким-то искренним простодушием. Берды коротко, но охотно с тобой общался, и это началось еще до твоего покушения на самоубийство. Можно сказать определенно: не один известный московский хирург, но и этот маленький туркмен спас тебя, открыв в нарушение инструкции камеру, когда в ее дверь колотили перепачканные твоей кровью заключенные.
Но тогда он не приходил тебя проведать в больнице, а теперь пришел, принеся с собой точно такую же пачку печенья и два апельсина (видимо, то был какой-то их паек), и все это ты при нем же съел.
По-русски Берды говорил плохо и тем хуже, чем меньше хотели его понять. Ты – хотел и понимал, и сочувствовал, когда он рассказывал печальную историю своей жизни. У себя на родине Берды был председателем небольшого, но успешного колхоза, который продолжал существовать и после получения Туркменией независимости. И все бы ничего, если бы не Туркменбаши. Он был детдомовский, рос и воспитывался в Москве, где и начал делать партийную карьеру, но в Туркмении оставались какие-то его дальние родственники, и среди них Берды. Став «отцом всех туркмен», как он себя представлял, живым богом, бывший партийный руководитель почему-то стал их всех уничтожать, хотя понятно почему – разве могут быть у живого бога живые родственники?
С женой и четырьмя детьми Берды успел уехать в Москву, сумел получить гражданство и устроился на службу в Бутырку, надеясь укрыться под защитой органов. Он даже крестился, о чем рассказывал, грустно смеясь: «Я теперь православный чурка», – научился играть на гармошке и во время своего ночного дежурства пел иногда песенку крокодила Гены, очень печально пел.
Берды знал, что туркменская гэбэ требует у российских властей его выдачи.
Заканчивая свой рассказ, маленький надзиратель спрашивал тебя с надеждой в голосе:
– Чурку на газ не поменяют?
– Нет, – уверенно отвечал ты.
А ведь поменяли, выдали с женой и детьми «представителям туркменских правоохранительных органов» заодно со ста двадцатью тысячами русских, живших на тот момент в Туркмении, после подписания договора по газу фактически лишившихся российского гражданства, впрочем, это совсем уже другая история, надеюсь, ее кто-нибудь когда-нибудь напишет…
Уходя из палаты, Берды пожелал тебе «набирать сила», и ты быстро стал ее набирать.
Руки срастались безболезненно, правда, зверски чесались под гипсом, ты засовывал под него пластмассовую линейку, принесенную специально для тебя пожилой немногословной медсестрой, и чесал, чесал – с тем туповато-блаженным выражением лица, которое бывает у всех чешущихся.
Из-за гипса ты не мог сходить в душ, тебя это нервировало, но та же медсестра успокоила однажды, с серьезным видом пошутив:
– Это ленивые моются, а неленивые чешутся.
А ты никогда не был ленивым.
Соседей по просторной больничной палате-камере было двое: крупный краснорожий бандит в красном же спортивном костюме, который много и громко ел и еще больше страшно храпел, и почти отсутствующий под одеялом, беззвучный язвенник-доходяга – когда ты на него, неподвижного, смотрел, в голове возникали нехорошие мысли.
Войдя в палату, ты поздоровался, но они не ответили – красномордый не захотел, а доходяга не смог.
Но не соседи по больничке, не ее тоскливые порядки, не запах хлорки, не это определяло твое состояние – неожиданно радостное и приподнятое.
Лежа на кровати и сложив по-покойницки на груди загипсованные руки, ты смотрел в сводчатый потолок камеры и улыбался, вновь и вновь вспоминая русского американца Ника Шерера – идеального русского человека. Ты знал, что никогда больше с ним не встретишься, да, по правде сказать, и не желал этого, тебе было достаточно знать, что он есть – не выдуманный тобой образ, а живой, из плоти, мыслей и поступков реальный человек.
Не без стыда ты вспоминал охватившее тебя раздражение и свое поведение, только теперь поняв, какое непростое это дело – общение с идеалом.
Единственное, что тебя в твоем идеальном человеке смущало, и все больше и больше смущало, заключалось в том, что он не читал «Войну и мир».
Не читал и, вероятно, не прочтет, ведь «золотой том» так и остался в общей.
Идеальный, да, но интеллигентный ли?
В самом деле, можно ли считать интеллигентным человека, не прочитавшего «Войну и мир»?
Ты не знал ответа на этот заданный себе вопрос.
Впрочем, всё то были частности, мелкие частности, меркнувшие в свете твоего нового понимания действительности: «Если есть такие люди, значит, есть и бог».
У твоего вновь обретенного бога еще не было ни лица, ни имени, он не стал еще Богом, а потому не было никакой перед ним ответственности, он для тебя был, а ты для него еще нет, возможно, он не догадывался даже о твоем существовании. Подобную форму богообщения ты выбрал не намеренно, скорее подсознательно, для собственного и своего недавно рожденного бога спасения, догадываясь, что если ты и часу не смог общаться с идеальным, но человеком, то куда более краткосрочным и непредсказуемым может стать прямое общение с богом.
Впрочем, возможно, все это домыслы, скорее всего, это мне сейчас так кажется, но, как бы то ни было, ты испытывал в те дни давно забытый душевный подъем, который в свою очередь требовал общения.
Тебе нужен был человек или книга, причем книга предпочтительней.
Человек был, двое: бандит и доходяга, однако не только они, но и ты не испытывал желания общаться.
Книги же не было вовсе.
Однажды тебя охватило шальное и радостное чувство, и ты подумал с лихим озорством: «Ну, хорошо, если он есть, я готов объявить о себе, засветиться, пусть он теперь знает, что и я тоже есть, но тогда пусть здесь себя проявит – человеком или книгой, причем книга даже предпочтительней». Еще не уверовав, ты жаждал маленького, но чуда.
Разумеется, ты не формулировал вышеприведенную мысль так буквально, как я сейчас в попытке тебя понять: что-то взметнулось вдруг в душе и опало, и ты забыл или почти забыл о том своем требовании, когда появилось вдруг все, что хотел.
Причем не только человек, но и книга, и в первую очередь – книга…
2
…На четвертый день, получив прописанные врачом таблетки, ты вошел в палату и увидел на соседней кровати лежащего поверх одеяла нового соседа в голубом спортивном костюме и белых носках из ангорской шерсти.
Он спал, повернувшись к тебе спиной, по-детски подобрав под себя колени и сложив под щекой ладони.
Рядом на тумбочке были аккуратно сложены предметы гигиены и личные вещи новенького: кожаный несессер, тюбик зубной пасты, толстый блокнот и отдельно – книга.
Она лежала лицом вниз, название и фамилию автора прочесть было невозможно, и от этого была еще более притягательна и желанна, как женщина в маске или с вуалью на лице.
Вздыхая и ерзая, ты просидел минут пять и, поняв, что новенький проснется не скоро, осторожно протянул руку и взял книгу. Название удивило тебя своей неожиданным сочетанием слов и показалось знакомым: «Счастливые воды».
Имя и фамилия автора – Дмитрий Слепецкий – укололи, но не сразу разбудили память.
В растерянности и неожиданном волнении ты тер лоб, пока не вспомнил. Это была та самая книга, которую по твоей просьбе Гера искал и не мог найти.
Гера!
Не мог!
Гера не мог, а ты держал ее в своих руках!
Книга влекла, втягивала в себя, как в водоворот, суля эмоциональное и интеллектуальное блаженство.
На глянцевой обложке ее была изображена бликующая голубая вода бассейна, из которой торчали женские ноги в форме буквы V, определенно означавшей викторию, то бишь победу. Ты не любил глянцевых обложек, и эта, по правде сказать, не понравилась своей аляповатостью, но фамилия автора, человека, которого ты лично знал и уважал, заставляла об этом не думать.
Ты понимал – дело не в обложке, и открыл книгу.
На титуле была дарственная надпись, написанная широко, но разборчиво, и, изголодавшись по чтению, одним взглядом охватив, ты прочитал ее, можно сказать проглотил, но тут же подавился и закашлялся. Написано там было следующее: «Интеллигентный человек везде остается интеллигентным. Даже в тюрьме». И ниже: «Евгению Золоторотову с уважением от автора». А еще ниже число и подпись.
Ты вспомнил, какое сегодня число, понял, что надпись датирована сегодняшним днем, и тебя охватило удивление, переходящее в потрясение.
Нет, ты не знал, решительно не знал, как все это понимать и что про все это думать!
– Удивлены? – спросил новенький. Он сидел на кровати напротив и смотрел приветливо.
В своем удивленном волнении ты не заметил, как тот сел, не слышал даже, как заскрипела кровать.
Ты смущенно кивнул и взволнованно заговорил:
– Да, удивлен. Очень удивлен. Дело в том, что я долго искал эту книгу, точнее, мой друг по моей просьбе искал и не мог найти… А тут вдруг…
– Чудо? – подсказал собеседник.
– Чудо! – торопливо согласился ты, глянув на него удивленно и благодарно.
– Чудо, – повторил новенький, но в голосе его присутствовала ирония.
Ты не знал, что говорить.
Ты молчал, неизвестный тоже помолчал и задал неожиданный вопрос, который должен был расставить для тебя все точки над i, но из-за твоей растерянности это случилось не сразу:
– А друга зовут Гера?
Ты поднял на собеседника глаза.
Нет, ты его не узнавал, все еще не узнавал, но сомнений быть не могло: перед тобой сидел тот самый человек, с которым ты познакомился в первые, самые первые три дня и три ночи, и ты говорил с ним на темы, на которые никогда ни с кем раньше не говорил: Лжедмитрий, Ленин – Ильич, плохо видит – Слепецкий, да-да – Слепецкий, Дмитрий Ильич Слепецкий!
– Это… вы?..
Твое волнение мгновенно превратилось в восторг, и не в силах сдержать своих чувств ты подался к нему и крепко обнял.
– Да вы просто… каменный гость… – шутливо проворчал Слепецкий, имея в виду твои загипсованные руки.
– Извините, – смущенно засмеялся ты, глядя на старого знакомца во все глаза и не узнавая его.
Но как же он переменился!
Во-первых, он был гладко, можно сказать, образцово – как на рекламных фото в парикмахерской, выбрит. Но если раньше под модной трехдневной щетиной виделись брыли стареющего, не очень здорового, склонного к полноте мужчины, то теперь лоснящаяся живым блеском кожа была туго натянута на крепких скулах и подбородке. Он похудел, но не так, как худеют голодные и несчастные, не имеющие в жизни цели, а так, как это делают сытые, счастливые и целеустремленные: хорошее питание, здоровый образ жизни, а главное – цель, и вот – результат на лице…
Очков с затемненными стеклами тоже не было – почти в упор на тебя смотрели уверенные в себе, стопроцентно видящие глаза Слепецкого.
За те несколько месяцев, что вы не виделись, он помолодел лет на десять, тогда как ты лет на десять постарел, и сейчас он смотрел на тебя с превосходством молодости.
– Боже, как вы переменились… – проговорил наконец ты.
– Надеюсь, в лучшую сторону? – снисходительно улыбнувшись, спросил Слепецкий.
– В отличную! – воскликнул ты.
– Вы тоже переменились, – задумчиво проговорил Слепецкий, глядя на тебя, как смотрит врач на очень запущенного, хотя и не безнадежного еще больного.
Почувствовав вину за свой внешний вид, ты опустил глаза.
– Как ваше горло? – заботливо спросил он.
– Горло? – не понял ты.
– Ну как же… Фарингит…
– Вы помните про фарингит? Даже про это помните?! – воскликнул ты удивленно и благодарно.
– Я все помню, – сдержанно и строго объяснил Слепецкий.
– Я тоже все помню! – подхватил ты и, подняв на собеседника глаза, глядя прямо и искренне, с чувством заговорил: – Дмитрий Ильич, я хочу перед вами извиниться! Как говорится, лучше поздно, чем никогда. Извиниться, очень извиниться…
– За что? – Лицо Слепецкого выражало трогательное удивление. – Разве вы в чем-то передо мной виноваты?
– Виноват! – решительно заговорил ты. – Помните, тогда, в нашу первую встречу, я сказал вам, что меня зовут Евгений, а друга моего Герман, а вы сказали: «Ну прямо по Пушкину», а я сказал: «Так все говорят…»
– Ну и что? – не понимая тебя, Слепецкий искренне недоумевал.
– Ну как… Это было невежливо… Совершенно невежливо… Получалось, что я уравнивал вас со всеми, понимаете?
Слепецкий неожиданно громко засмеялся и, так же неожиданно оборвав смех, остановил на тебе свой внимательный и заботливый взгляд.
– Внешне вы переменились, и не могу сказать, что в лучшую сторону, но внутренне все тот же.
И он замолчал, и ты замолчал, и вы замолчали, как тогда, в первую встречу, когда говорили обо всем, обо всем и договорились до того, что в какой-то момент даже стало страшно.
А потом вы заговорили, точнее, Слепецкий заговорил, а ты, удивляясь, слушал. Казалось, Слепецкий знает все или почти все. Ты сидел в Бутырке столько же, сколько Слепецкий, но не знал ничего из того, что знал он. Поражаясь твоему незнанию, собеседник иронично и дружелюбно тебя упрекнул:
– Вы, Евгений Алексеевич, живете, под собою не чуя тюрьмы.
Ты расценил эти слова как комплимент и глянул в ответ благодарно.
Дмитрий Ильич Слепецкий поведал тебе о разногласиях и трениях в отношениях начальника по режиму Грыжина и начальника оперчасти Светляка, а также рассказал, как Хозяин Бутырки Баранов управляет вверенным ему хозяйством, используя систему сдержек и противовесов, поддерживая попеременно то первого, то второго.
Ты удивился, не понимая, хорошо это или плохо, и так прямо и спросил своего многомудрого приятеля:
– Это хорошо или плохо?
– Не хорошо и не плохо, – с готовностью ответил Слепецкий, – это данность, которую мы должны использовать в своих целях.
– А цель у нас всех здесь одна – покинуть эти ненавистные стены как можно скорей, – в тон подхватил ты.
– А вот и нет! Во всяком случае, не для всех, – неожиданно не согласился Слепецкий и неожиданно же засмеялся и, глядя в твои удивленные глаза, удивил еще больше: – У меня цель прямо противоположная. Я должен оставаться здесь как можно дольше.
Насладившись твоей реакцией, Слепецкий засмеялся, но мучить тебя больше не стал, начав доверительно объяснять, и объяснение это не походило на хвастовство.
– Я печатаюсь в пятидесяти американских газетах, у меня договор с «Вагриусом» на новую книгу, киношники передрались за право экранизации «Счастливых вод», и все это благодаря тому, что в один прекрасный день я оказался внутри этих, как вы изволили выразиться, ненавистных стен.
Ты по-прежнему, нет, еще больше не понимал, как такое может быть, и непонимание это конечно же отпечаталось на твоем лице.
Насладившись твоим дурацким видом, Слепецкий пришел на помощь:
– Вас, конечно, интересует, как такое стало возможным? На первый взгляд случайно: в кабинете Матвея Голохвостова, главного редактора «Мокбы», помните, я вам о нем рассказывал, оказался американец из одного их информагентства. «У американских читателей, – сказал он, – есть большой интерес к российской пенитенциарной системе. Нам нужен человек, который там находится, так сказать, inside view – взгляд изнутри». А у Матвея на столе лежала моя заметка за подписью.
– Иван Визиров! – обрадованно воскликнул ты.
– Помните? – одобрил Слепецкий. – Именно так: Иван Визиров. Так все началось. Кстати, свою первую заметку я посвятил нашей с вами первой встрече. Она так и называлась: «Русский интеллигент на нарах». Хорошее название, не правда ли?
– Хорошее, – несколько растерянно согласился ты и задал вопрос, ответить на который мог только Слепецкий: – А как вы думаете, Дмитрий Ильич, можно ли считать интеллигентным человека, не читавшего «Войну и мир» Льва Толстого?
Неожиданно даже для себя задал ты вопрос, который в те дни тебя волновал.
Слепецкий посмотрел на тебя, будто ждал этого вопроса. Благосклонно улыбнувшись, он ответил предельно серьезным тоном:
– Я думаю, нельзя назвать интеллигентным человека, который не читал «Счастливые воды» Дмитрия Слепецкого.
Приходится повторить: Слепецкий произнес это предельно серьезно. Но ты понимал, что это шутка, и вновь ответил в тон:
– Я исправлюсь.
– Я не сомневаюсь, – кивнул Слепецкий, по-прежнему серьезный, такой серьезный, что ты не выдержал и засмеялся.
И он засмеялся.
И вы засмеялись, и тебе стало хорошо-хорошо, почти так же хорошо, как в ту вашу первую встречу…
– Ну как ваше дело? – подавшись вперед, сочувственно поинтересовался Слепецкий.
– Дело? – ты даже вздрогнул, услышав это слово. – Хорошо… То есть плохо… То есть… не знаю, как сказать… – Ты задумался, вздохнул тяжело и неожиданно для себя признался: – Иногда мне начинает казаться, что я действительно сделал то, в чем меня обвиняют…
– Вот как? – оживился Слепецкий и подался к тебе. – Это интересно! Ну, а улики?
– Я думаю, у каждого из нас есть против себя улики…
– Вот как? – удивился Слепецкий. – Что вы имеете в виду?
Ты вспомнил свой взгляд, каким посмотрел в церкви на девочку… Не важно, как она себя вела и как на тебя смотрела, важно – как ты на нее смотрел, всего одно мгновение, но все равно это был недопустимый, невозможный, по сути своей – преступный взгляд, и он все чаще напоминал о себе.
– Улики… – растерянно повторил ты и вспомнил вдруг то, что не забывал, но, видимо, старался забыть, точнее не вспоминать: кровь, твоя кровь под панелью в лифте, который ты так неожиданно, первый и последний раз в своей жизни отремонтировал.
– Да, у меня есть против себя улики, – улыбаясь, заговорил ты. – Хорошо, что они этого не знают, а то бы… Но вам я могу сказать – кровь.
– Кровь? Чья кровь?
– Моя кровь. Моя собственная. В лифте, где я ехал вскоре после того, как в нем побывали та девочка и маньяк. Дело в том, что лифт сломался, я застрял в нем и решил отремонтировать, хотя ничего в этом не понимаю. И отремонтировал, представляете?
– Как же вам это удалось?
– Методом научного тыка!
– О, широко известный метод!
– Да, широко известный, но при этом я порезался, довольно сильно порезался, и, конечно, там могла остаться моя кровь.
– Но сколько времени прошло, ее там сто раз уже стерли, – успокоил тебя Слепецкий.
Ты замотал головой.
– Нет-нет, вы не поняли! Под панелью. Кровь осталась под панелью, которую я снимал. Ну, где кнопочки…
– Где кнопочки, – задумчиво повторил Слепецкий и тем же задумчивым тоном продолжил: – У каждого интеллигентного человека есть против себя улики…
Кажется, эта мысль расстроила его, и ты пожалел, что сказал.
Слепецкий вздохнул и, расправляя плечи, на выдохе произнес вдруг слово, которое уместно было бы слышать где-нибудь на высоком косогоре, на вольном ветру, под ясным безмятежным небом:
– Хорошо! – И слово это было произнесено именно так, как произносится оно на высоком косогоре, на вольном ветру, под ясным безмятежным небом.
Увидев Слепецкого в палате, ты не поверил своим глазам, а теперь не поверил своим ушам.
Он засмеялся.
– Нет, Евгений Алексеевич, в самом деле хорошо. Вы заметили – я без очков. Вы видите?
– Вижу.
– А я как вижу! Зрение восстановилось, печень не болит, почки успокоились, язва зарубцевалась. Это же хорошо? Ну хорошо же?
Ты кивнул, все еще не решаясь произнести в стенах тюрьмы это слово. Ты знал по себе и другим, был уверен, что здесь плохо, и вдруг – «хорошо»…
– Ну да, я вас даже не узнал… Вы переменились, просто-таки разительно переменились, – согласился ты.
– И как бы вы это объяснили?
– Не знаю. Просто представить себе не могу, – признался ты.
– Но вы же ветеринар! – воскликнул Слепецкий.
– Ну и что? – не понял ты.
– Вы ветеринар, и вам должно быть известно, что в зоопарках звери живут дольше, чем на воле?
– Известно, но…
– Никаких но! Дольше, и всё! И шерсть. и когти, и клыки – всё лучше, всё здоровее. А ведь они в клетках! Сидят… Вот и мы сидим и должны признаться, что нам здесь – хорошо. Ну хорошо же, Евгений Алексеевич, хорошо!?
Ты вконец растерялся. Тебе не было здесь хорошо, никак не хорошо, тебе было плохо, очень плохо, правда, ты не раз ловил себя на мысли, что не хочешь возвращаться в ту жизнь, из которой сюда попал. Тебя страшила эта мысль, ты не хотел об этом думать, но, кажется, так оно и было, и никак не мог понять, что являлось тому причиной…
Быть может, то, что твои домашние тут тебе не снились?
Или их письма, Женькины в первую очередь…
А тот дурацкий заговор и дурацкая черная курица или петух, у которого в новогоднюю ночь ты должен был высосать мозги?
И это твоя жена, с которой ты прожил жизнь и от которой у тебя дочь?
Да и дочь…
Кажется, она была рада тому, что ты оказался в тюрьме и о тебе пишут в газетах.
«Папка, благодаря тебе в классе вырос мой рейтинг».
Это твоя дочь…
Гера – друг, и еще какой друг, но почему друг разговаривает с тобой тем насмешливо-ироничным тоном, каким всегда разговаривал? Неужели он не понимает, что ты уже другой и прежним никогда не станешь? Да, Гера не жалеет денег, чтобы вызволить тебя отсюда, но ведь есть вещи важнее денег…
За месяцы пребывания в тюрьме ты вряд ли поумнел, но и не поглупел точно, ты сделался другим, и тебе нужна была не помощь в виде черной курицы или «золотого тома», но слова подлинного понимания, которые оттянули бы на себя хотя бы малую толику переживаемых тобой страданий.
– Целительное действие несвободы! – донеслись до твоего растерянного, опечаленного сознания громкие неожиданные слова, настолько неожиданные, что ты подумал, что ослышался, и удивленно взглянул на Слепецкого.
Он поймал твой взгляд и возвысил голос:
– Я много об этом думал и пришел к выводу о целительности и целесообразности несвободы.
Ты не понимал, почти не веря, и, собравшись, спросил:
– Для кого?
– Для кого? – загадочно улыбнулся Слепецкий. – Для всех и для каждого, кто родился и живет в России. За свою тысячелетнюю историю Россия не знала свободы в том виде, в каком ее понимает русская интеллигенция, и именно в этих условиях она стала одной из величайших держав. Вам никогда не приходили в голову такие мысли?
– Не приходили… – вконец растерявшись, ответил ты и покраснел, понимая, что говоришь неправду.
Нет, мысли о целесообразности для своей страны и своего народа несвободы никогда не посещали тебя, а вот о неготовности нашей к свободе думал неоднократно, а ведь это почти одно и то же…
Ты гнал от себя эти мысли, отмахивался, как от злых назойливых мух, но они то и дело возвращались и кусали тебя в лысеющее темя.
То были мысли, рожденные реальностью.
Твои находящиеся в неволе сокамерники жаждали не свободы, а воли.
Чем первое отличается от второго, ты понял там же – в общей. Свобода – это жизнь, ограниченная законом, а воля – жизнь, ограниченная только твоим физическим состоянием да еще материальными возможностями.
Свобода – для всех, и она не интересовала сокамерников, воля же только для себя, а в общей каждый был только за себя.
«Но это общая – подозреваемые, подследственные, осужденные, – а то народ… – думал ты, прибегая к последнему спасительному понятию – народ, и тут же продолжал, смущенно, растерянно, раздраженно: – Но завтра любой из этого самого народа может оказаться в общей и будет думать так, как думают те, кто там находится».
– Не приходили… – шутливо, но очень по-доброму повторил Слепецкий и по-доброму же засмеялся.
Ты посмотрел на него благодарно и вспомнил вдруг американца.
Одним своим существованием, голосом, поведением тот доказывал обратное.
Наверное, не было на свете двух более разных людей, чем Шерер и Слепецкий, но, что удивительно, с обоими тебе было хорошо.
По-разному, но – хорошо.
Поняв вдруг это, ты подумал растерянно: «Наверное, я всеяден?»
– Вы спросили меня про интеллигента, не читавшего «Войну и мир». Я тоже задам вам вопрос подобного рода. Как говорится, на засыпку, – с азартом заговорил Слепецкий. – Как вы думаете, Евгений Алексеевич, может ли быть молельная комната в борделе? – задал вдруг он совершенно неожиданный вопрос.
– Молельная комната в борделе? – окончательно растерявшись, пробормотал ты.
Слепецкий усмехнулся и решительно подтвердил:
– Да, да, молельная комната в борделе. Помните наши теологические изыскания в первую встречу? Я потом много думал, и это, так сказать, в развитие темы…
– Какая молельная комната? – смятенно прошептал ты.
Слепецкий вновь засмеялся.
– Хорошо, что не спрашиваете, в каком борделе. Ну, знаете, были раньше богатые люди, имели свои домовые храмы, чтобы не стоять в церкви рядом с вонючим мужичьем. А у людей победнее, но тоже небедных, имелись свои молельные комнаты. Так вот, ответьте мне, пожалуйста, Евгений Алексеевич, может ли такая комната – с иконами, лампадами, свечами, со всей своей атрибутикой, – может ли она находиться в борделе, где девочки, номера, клиенты, короче, обслуживание по полной программе?
Ты растерянно улыбнулся и пожал плечами, надеясь уйти от ответа, которого не знал, но Слепецкий настаивал:
– Может или нет?
Ты подумал и твердо ответил.
– Нет.
– Но почему же нет? – улыбаясь, не согласился Слепецкий. – В тюрьмах, где зверство и жестокость, да что вам говорить, вы сами знаете, – храмы строят, в воинских частях, где дедовщина, – тоже, в министерствах, где воровство и взяточничество, само собой, а в борделе, где несчастные заблудшие создания, Сонечки Мармеладовы – нет, нельзя?
Ты еще раз подумал и на этот раз согласился, хотя и неуверенно.
– Возможно, вы правы…
Слепецкий хлопнул тебя по колену как обретенного единомышленника и, засмеявшись, продолжил:
– А что? Обслужила клиента, накинула халатик и пошла свечку поставила.
Упоминание свечки укололо, но ты улыбнулся и спросил, недоумевая:
– Я не понимаю, почему вы об этом заговорили?
Слепецкий засмеялся.
– Потому что вы об этом думаете! Есть бог или нет? Иначе почему вдруг об уликах заговорили? Так вот, в продолжение нашего старого разговора заявляю: я не верю в бога, но я верю в религию! Надеюсь, вам это понятно?
– Нет, – сказал ты, в самом деле не понимая.
– Странно, – удивился Слепецкий, глянув на тебя с сомнением. – Ну, хорошо… Я не верю в бога, потому что его нет, но верю в религию, потому что она есть. Да если бы бог был, он был бы не нужен, потому что он все запутывает, а религия нужна, потому что все расставляет по своим местам. Помните легенду о Великом инквизиторе? Так вот, я за Великого инквизитора! И не думайте, что Достоевский писал о Европе, плевать ему было на Европу. Он писал только о России. Не бог нам нужен, а религия. И не какая-нибудь заокеанская, модернистская, отвечающая заботам дня, а наше доморощенное исконно-посконное православие с его невнятными проповедями в устах небритых и нестриженых дядек, одетых, как при царе Горохе…
– Но… я не понимаю – зачем? – искренне недоумевал ты.
Слепецкий усмехнулся.
– Ну хотя бы затем, чтобы не разнесло нашу страну на мелкие кусочки: вятичей, кривичей и прочую чудь и мерю… Хотя… Это уже дело третье.
– А первое?
– Первое? Предполагаю, что это вам не придется по вкусу, но я все равно скажу. Религия нужна русскому человеку, чтобы он не тосковал о свободе… Какими категориями оперирует церковь? «Стадо», «раб», «на колени!»… И у них не просто суд, а – страшный суд! Но при этом верующие, или, как они себя называют, воцерковленные, живут дольше атеистов и агностиков, это, между прочим, статистика. И в личной жизни они удачливей, и на службе успешней, и я совсем не склонен считать, что в этом им помогает бог, просто они не маются по свободе, которой на самом деле не существует. Знаете, почему в церковь все сейчас ломанулись? Потому что свободы испугались! Наелись ее, нажрались до тошноты! И знаете, когда я это понял? Когда Матвей Голохвостов стал священником. Причем не просто священником, а монахом! Так что он теперь не Матвей, а Матфей, отец Матфей! Вы знаете это?
– Матвей Голохвостов стал монахом… – растерянно повторил ты и напомнил вдруг: – Но он же чёрт…
– Какой чёрт? – опешил Слепецкий.
Ты и сам растерялся от сказанного тобою же, но отпираться было бессмысленно, пришлось объяснять.
– Вы же сами говорили…
– Что?
– Что он… чёрт!
– Я говорил?!
«Что-то он такое говорил. Не мог я этого чёрта сам выдумать», – растерянно думал ты и вдруг вспомнил: хвост!
– Хвост! – выпалил ты с радостным восклицанием. – Вы говорили, что у него есть хвост, а это значит…
– А, ну это же был стеб, элементарный стеб! Про хвост…
«Прохвост» – в твоем мозгу два слова соединились в одно, и ты не знал, что с ним делать.
Слепецкий разволновался, но в этот момент в ваш разговор внезапно вмешался лежавший на своей койке красномордый бандюк.
– Заколебали, блин! – забасил он, подняв над подушкой голову. – То бог, то чёрт, интеллигенция вшивая, спать людям не дают!
И тут на твоих глазах случилось еще одно удивительное преображение Слепецкого.
Словно ожидая этого, он резко повернулся в сторону бандюка и замер, вперившись в него яростным ненавидящим взглядом. Приняв вызов, красномордый еще больше приподнялся над подушкой, выгнулся, напрягся, и его большое грузное тело, как генератор, изо всех сил начало вырабатывать исходящие из маленьких бандитских глазок ненависть и ярость.
Со стороны это напоминало известную детскую игру: кто кого пересмотрит, но здесь была не игра, а жизнь, реальная тюремная жизнь со своими специфическими формами обмена информацией и сопутствующими этому рисками.
Ты видел подобное уже не раз… Взгляд Смотрящего значил едва ли не больше, чем его слова, в противном случае, возможно, его называли бы не Смотрящим, а Говорящим. Его понимали без слов…
В таком обмене взглядами речь шла не о видимой силе – величине кулаков и толщине бицепсов, и даже не о силе воли – здесь транслировалась информация о том, кто за кем стоит.
За тем же Петровичем стояла огромная и многосложная бутырская система смотрящих во главе с самым главным – Васей Грузином, которого почти никто не видел, но все о нем знали и его боялись.
Обмен угрожающей информацией от Слепецкого к красномордому и наоборот длился невыносимо долго – минуту или даже больше. Понимая, как все это опасно – бандюк есть бандюк, – ты опустил голову, не видя ничего хорошего в дальнейшем развитии событий. И вдруг – взгляд красномордого кончился, иссяк, погас – коротко вздохнув, он ткнулся в подушку рожей и, тяжело дыша, замер. Слепецкий еще несколько секунд смотрел на него, как бы добивая поверженного врага и утверждаясь в величии собственной победы.
Ты предполагал, кто может стоять за красномордым, но и представить себе не мог, кто стоит за Слепецким – даже Смотрящий так не смотрел.
Слепецкий перевел на тебя свой ликующий взор.
Он был бледен, но на щеках горел яркий румянец победителя.
«Как я его?» – горделиво спрашивал он.
«Да-а-а», – растерянно и смущенно отвечал ты.
– Так на чем мы остановились? – деловито продолжил Слепецкий, делаясь вновь знакомым и близким тебе Дмитрием Ильичем.
На чем остановились? Потрясенный безмолвным поединком, ты не помнил, о чем вообще шла речь, но собеседник уже ухватил утерянную нить беседы.
– А выставка «Икоты»?
– Что? – тихо спросил ты, готовый услышать что угодно и уже не способный делать из этого выводы.
– И этого не знаете? Стыдно, Евгений Алексеевич! Между прочим, это отчасти и ваша идея.
– Какая моя идея?
Слепецкий развел руками, глядя на тебя, как на человека совсем уже потерянного, ни на что не годного.
– А можно потише? – слабым жалобным голосом обратился к вам доходяга.
– Сдохни, скотина! – тут же ответил ему за вас красномордый. Поверженный Слепецким, он немедленно же стал шестеркой Слепецкого, но сам Слепецкий словно не услышал этого и, делаясь вежливым и предупредительным, проговорил в адрес доходяги:
– Да-да, конечно… Извините, пожалуйста. – И, придвинувшись к тебе, продолжил шепотом: – Помните наш первый разговор, в котором мы говорили, что когда-нибудь люди будут поклоняться иконам, на которых изображены мордочки их домашних любимцев – собак и кошек?
Помнил ли ты? Конечно, помнил. Ведь ты не оставлял надежды когда-нибудь написать свой ненаучно-теоретический труд под названием «Собаки и кошки как фактор любви».
– Помню, конечно помню, – с готовностью кивнул ты.
Слепецкий тоже кивнул и продолжил:
– Так вот, почти сразу после вас я оказался в одной камере с художником по фамилии Рубель, и мы поговорили на эту тему. Я хотел заказать ему икону моей Изольды, но он отказался, сказав: «Я и в человеческого бога не верю, а в кошачьего и подавно», но этот разговор стал известен его брату, известному галеристу, тот ухватился за эту идею и развил ее. Набрал молодых отвязанных художников, и они написали два десятка икот…
Произнеся последнее слово, Слепецкий замолчал, ожидая твоей реакции.
– Что? – тихо спросил ты.
– Икот, – с удовольствием проговорил Слепецкий и с еще большим удовольствием повторил: – Икоты.
Ты все еще не понимал.
– Соединение двух слов: иконы и коты… Неологизм, который со временем может стать общеупотребимым. Икоты – это самые настоящие иконы, но вместо ликов – мордочки! Милые славные кошачьи морды. Они хотели изобразить и собак, но решили не ссориться с РПЦ. Оказывается, собаки – животное неправославное, а я даже рад – не люблю, боюсь собак. Хотя скандал, наверное, все равно будет…
Слепецкий внимательно и участливо посмотрел на тебя, измученного обилием внезапной и сокрушительной информации, и, подняв ладони, словно сдаваясь, проговорил:
– Замолкаю, замолкаю… Устали? Вижу. После информационного голода столько всего сразу… Вам нужно побыть наедине с собой. А лучше с книгой, не правда ли?
Ты обессиленно кивнул, обреченно принимая из рук автора его произведение.
3
– Вы почитайте, а я посплю, я ведь тоже устал, – проговорил Слепецкий и, сдержанно зевнув, лег на свою кровать в той же самой позе, в какой ты застал его, когда вошел в палату.
Спустя минуту он уже не изображал спящего, а спал по-настоящему.
Поколебавшись, ты тоже прилег и, чтобы не думать обо всем, что только что услышал, обо всех этих хвостах, рубелях и икотах, устроивших в твоей голове неприятный шевелящийся хаос, открыл книгу и стал читать.
«Первая фраза книги – как первый утренний свет, каким он окажется, таким будет и предстоящий день», – сказал ты однажды, еще будучи школьником, и мама, что случалось крайне редко, похвалила тебя: «Молодец, хорошее сравнение», – потому, скорее всего, ты ее запомнил.
Первая фраза у Слепецкого смутила и даже немного испугала.
«В чистошерстяном светло-синем спортивном костюме с надписью “СССР” на груди Светлецкий сидел в своей квартире на краю ванны и задумчиво смотрел в воду. Весь последний год он просиживал здесь ежедневно по несколько часов кряду, после чего спускал воду, наблюдая за тем, как она исчезает – сначала медленно, плавно, потом все быстрей и быстрей, закручиваясь в воронку и всасываясь в систему канализации. “Вот так и моя жизнь”, – печально думал Светлецкий».
Ты испугался непонятно чего и от этого своего читательского испуга захлопнул книгу так, что раздался похожий на выстрел детского пробочного пистолета хлопок.
Он не был таким уж громким – гораздо тише того, когда в общей ты захлопнул «Войну и мир», но если там никто не обратил на это внимание, тут Слепецкий немедленно проснулся и выглядел при этом так, как будто не спал.
– Нравится? – спросил он, вглядываясь в тебя приветливо и пытливо.
– Угу, – давясь, ответил ты и вновь открыл книгу.
Конечно, это был не роман, а раздутая за счет бессмысленных описаний и пустых диалогов повесть – односложная, коряво написанная, местами пафосная, а в целом бессмысленная, на, как раньше говорили, производственную тему, где выдуманное, несуществующее производство подменяет и отменяет реальную жизнь. В свое время ты много таких повестей читал – в журнале «Юность» и толстых журналах, а также выходивших отдельными книгами, – читал всегда с мамой, и вы потом живо их обсуждали и, хотя ты не помнил ни имен авторов, ни названий, память о них сохранилась теплая и благодарная.
Но, приходится повторяться, что-то стало меняться в тебе и ты не мог больше читать подобную литературу даже из уважения к писателю, который подарил тебе свою книгу с дарственной надписью.
И потом, такой был период твоей жизни: ты не мог читать никого, даже Толстого, что уж говорить о Слепецком, – в этом смысле последнему не повезло. Впрочем, тебе не повезло больше. «Читать – значит жить», – считал раньше ты, но, читая «Счастливые воды», думал иначе.
Ты умирал, умирал как читатель.
Слепецкий требовательно смотрел на тебя, ожидая нюансов впечатлений.
– Оригинальное начало, – проговорил ты, пряча от стыда взгляд.
– Вы поняли, вы всё поняли! Я не сомневался! – воскликнул Слепецкий, заглядывая в твои глаза, пытаясь обнаружить там восторг. – Первой фразой своего романа я отсылаю читателя к «Мастеру и Маргарите». Это своего рода код, код Слепецкого. «В белом плаще с кровавым подбоем…» Шерсть – это здоровье и долголетие. И заметьте, не просто шерсть, а чистая шерсть, олицетворяющая чистоту натуры моего главного героя.
Ты слушал, ничего не понимая, и понимающе кивал.
Главного героя автор, несомненно, писал с себя.
Слепецкий представлял себя Светлецким, и хотя «роман» писался раньше, когда он носил очки и имел под трехдневной щетиной брыли, его герой выглядел так, как выглядел сейчас в жизни Слепецкий: был гладко выбрит, подтянут, не испытывал потребности в очках и к тому же был одет в спортивный костюм, судя по всему – чистошерстяной. Слепецкий видел себя таким в будущем, таким он и стал…
Главный герой «Счастливых вод» Савелий Светлецкий был тренером сборной СССР по синхронному плаванию, но в новой демократической России оказался не у дел. Синхронное плавание популярно на Западе, на него-то и положили глаз новоявленные дельцы от спорта. Вначале они предложили Светлецкому уехать на тренерскую работу за границу, но после того, как он отказался, решили его «съесть». Формальной причиной, по которой известного тренера выставили за дверь, было его появление на международных соревнованиях в старой олимпийке с надписью «СССР». В этом не было ни капли политической демонстрации, Савва Светлецкий был бо́льшим демократом, чем вся эта непонятно откуда налетевшая новоявленная шпана, просто старый спортивный костюм стал его талисманом, приносящим победы. Светлецкий был холост и жил с кошкой. Так прямо и написано: «Светлецкий жил с кошкой». Внутренне напрягшись, ты продолжил чтение, ожидая, что автор станет сейчас описывать свои манипуляции с градусником, которые из любви к животному совершал в период кошачьих регул, но, к счастью, Слепецкий не стал делиться с читателем опытом, которым однажды поделился с тобой.
Да, та́к ты еще никогда ничего не читал!
Это был рабский читательский труд под присмотром писателя-рабовладельца. Он лежал рядом на своей кровати, а ты на своей сидел, потому что, пытаясь прилечь, тут же засыпал.
Душевные муки своего главного героя автор передавал однообразно: Светлецкий наливал в ванну воду и часами сидел на краю, время от времени опуская руку, изображая пальцами разные фигуры, но чаще букву V.
Его бывшая команда – «пятерка молодых веснушчатых девчат», как одна влюбленных в своего «седовласого тренера», с трудом переносили циничные домогательства новоявленных дельцов от спорта, но однажды их терпение лопнуло и они провели недопустимую в мире спорта политическую демонстрацию: на открытом чемпионате России вышли на всеобщее обозрение в олимпийках с надписью «СССР». Случился страшный скандал, команду хотели снять с соревнований, но болельщики отстояли и девчонки заняли первое место.
Случившееся привлекло внимание на самом верху. Президент страны, сам бывший спортсмен, вернул Светлецкого в сборную с исключительным правом ношения счастливой олимпийки. К чемпионату мира Савва подготовил программу на музыку глинковского гимна России и с фурором победил. Соль произошедшего заключалась в том, что на Слепецком был в это время надет спортивный костюм с надписью «РОССИЯ».
Оказывается, дело было не в одежде, а в воде, или в «водах», которые всегда и везде оставались для Светлецкого счастливыми.
Как это принято в водных видах спорта, спортсмены-победители толкают своего тренера в воду. Роман заканчивался так: «Счастливые воды бассейна объяли тело Светлецкого со всех сторон и властно повлекли на дно. Ни один человек на свете в тот момент не знал, что прославленный тренер по синхронному плаванию не умеет плавать».
Мысль о том, что же ты скажешь автору по прочтении, стала донимать тебя уже на десятой странице книги, к пятидесятой она стала навязчивой, ты возвращался к ней после двух-трех прочитанных абзацев. Закрывая глаза на глазах писателя, делая вид, что обдумываешь прочитанное, на самом деле думал, что же ты ему скажешь, когда придется говорить, но все твои гипотетические речи сводились к одной единственной фразе: «Так писать нельзя!»
Была еще одна, более убийственная: «Вы не писатель».
Произнося их про себя на все лады, ты понимал, что не сможешь озвучить их, но ничто другое в голову не приходило.
Состояние подневольного читателя из-за своей безвыходности было близким к панике, но финал «Счастливых вод» неожиданно пришел тебе на помощь.
– А он не утонет? – спросил ты удивленно, и удивление твое было искренним.
Счастливый автор радостно засмеялся и даже захлопал в ладоши.
– А я знал, что вы это спросите! Да, я сделал финал открытым, чтобы он будил читательскую фантазию. Но думаю, что нет… Вытащат, спасут… Воды же счастливые!
Таким счастливым, таким возвышенно-счастливым ты не видел еще этого, ставшего неожиданно близким тебе, человека, и тебе сделалось стыдно за свои жестокие мысли: «Так писать нельзя! Вы не писатель».
А лишать человека счастья можно?
В конце концов, он не украл, не убил, а всего лишь написал.
Глядя на смеющегося счастливого Слепецкого, ты вспомнил, как он требовал, чтобы ты произнес слово «хорошо».
Тогда не мог, а теперь…
– Нет, хорошо… В самом деле хорошо… – опустив глаза, неуверенно проговорил ты.
– Да не хорошо, а гениально! – радостно смеясь, не согласился с тобой автор.
Ты поднял на Слепецкого глаза и посмотрел внимательно, поражаясь тому, что он искренне верит в то, что говорит. Этот образованный, начитанный, неглупый человек, прекрасно различавший тонкости бытописаний Толстого и нюансы духовных исканий Достоевского, отмечавший у любого из великих их слабости и недостатки, в своем ничтожном во всех смыслах произведении не видел ничего, кроме достоинств.
– Хорошо, очень хорошо… – еще выше поднял ты свою оценочную планку, при этом все ниже опуская глаза.
– А ведь не хотели печатать! – возмущенно воскликнул писатель. – Ни один журнал не взял, даже «Наш современник» отказал. Пришлось издать на свои деньги мизерным тиражом. Зато сейчас это библиографическая редкость.
«Так вот почему Гера не мог найти эту книгу. А я обижался», – смущенно подумал ты.
– Это первая вещь в мировой литературе, где в качестве главного героя выступает тренер по синхронному плаванию. И это же глубочайший образ, символ нашего времени – женские ноги, торчащие из воды в виде буквы V. Виктория феминизма! Разверстая женская промежность, из которой все мы вышли, и она же образ могилы, в которую когда-то уйдем. А какой политический подтекст?! Кто мы: Россия или СССР, и куда мы движемся?
Ты внимательно слушал Слепецкого, начиная думать, что роман, возможно, не так уж плох, как тебе показалось, а может, даже и хорош, просто ты не все понял.
– А как вам главный герой? – переводя дух, спросил Слепецкий.
– Понравился, – ответил ты, и отчасти это была правда, потому что остальные были еще хуже.
– Не скрою, я писал его с себя. Как Толстой Пьера. И правильно, зачем далеко ходить? – Слепецкий опять засмеялся и вдруг, чего никогда не делал, подмигнул.
– А если бы вы знали, кто является прототипом моего нового романа! Я уверен, он взорвет литературную ситуацию в стране, и, возможно, не только литературную. Ударим по фантастике, Евгений Алексеевич! А теперь спросите, как он будет называться, это может вас удивить.
Тебе не хотелось больше удивляться и потому не хотелось спрашивать.
– Нет, вы спросите! – задорно настаивал Слепецкий.
– Какое? – спросил ты и сам услышал в своем голосе обреченность.
– «Восьмое небо»! – торжественно объявил Слепецкий.
– Восьмое… – согласный на любое название, тихо повторил ты.
Слепецкий понял это по-своему и засмеялся.
– Как мы знаем из Библии, небес всего семь. Апостол Павел до третьего только добрался. Или до четвертого? – Собеседник смотрел вопросительно.
Ты растерянно улыбнулся и пожал плечами.
– А я сделаю восемь! – радостно воскликнул Слепецкий, забыв о своем обещании доходяге не шуметь. – Это будет фантастика, литература двадцать первого века. Я уже подписал договор с «Вагриусом», осталось сесть и написать. А знаете, с кого я напишу своего главного героя? С вас!
Ты удивился, растерялся, смутился, но нашел в себе силы засмеяться.
– За что же мне… такая честь? – спросил ты, опуская взгляд в пол.
– А вы знаете, – вглядываясь в тебя с прищуром, как бы пытаясь проникнуть в глубь твоей души, продолжил Слепецкий, – вы необыкновенный человек! Тут с кем ни заговоришь – все о «Деле», о своем разумеется. А вы – о боге…
– Я? Когда? Когда я говорил о боге? – попытался не согласиться ты и, подумав, вспомнив, прибавил: – Если только спрашивал…
– Вот-вот! – обрадованно закивал Слепецкий. – И в этом тоже ваша необычность. В вашем возрасте уже не спрашивают, а других учат. Не отпирайтесь, Евгений Алексеевич, быть вам прототипом моего главного героя. В «Счастливых водах» я себя не пощадил, а вас тем более… Убью! Великие плохо кончают.
Подобный поворот разговора смущал тебя, но и веселил, правда, не настолько, чтобы смеяться. Хотелось прекратить его, перевести в другое русло, но любопытство взяло верх.
– И кем же… он… я… мы там будем?
– Он, я, мы, – шутливо передразнил Слепецкий и погрозил пальцем, но тут же вновь сделался серьезным – его способность эмоционально перевоплощаться поражала тебя в очередной раз. – Космонавтом! – с вызовом выкрикнул он и замер в ожидании твоей реакции.
Ждать пришлось недолго.
– Ого! – именно это междометие невольно вырвалось у тебя. Разумеется, ты мечтал в детстве стать космонавтом, но давно похоронил эту мечту без торжественного салюта, и вот она вдруг воскресла. Однако ты не знал, что с ней теперь делать, и сидел, обессилено обмякнув и ничего не говоря.
Слепецкий взял твои загипсованные руки в свои и заговорил, неотрывно глядя в твои смятенные глаза. Со стороны это напоминало сеанс гипноза.
– Вкратце и в общих чертах сюжет следующий: действие происходит в двадцать первом веке. Космонавт – наш. Один на орбите болтается. А на Земле в это время разражается атомная катастрофа. Мне безразлично, кто ее начал: мы, американцы или китайцы. Обвинять некого, потому что все мертвы. И он остается один. Один во всей Вселенной.
Автор замолчал, ты решил, что это финал. Тебе скорее понравилось, вот только жалко было людей на Земле. Слепецкий прочитал твои мысли и, выпустив твои тяжелые, как гантели, руки, продолжил:
– Вы думаете, это всё? Ну что вы, это только начало. Но, согласитесь, захватывающе. И, оставшись один, он, как и вы, задумывается о боге. И начинает взывать к нему, как ветхозаветные пророки. К кому же ему еще взывать, если Земля не отвечает? Вот он и смотрит в окошечко, или, извиняюсь, в иллюминатор, и, разумеется, никого не видит. Бога-то нет.
– Нет? – на всякий случай спросил ты.
– Нет! – уверенно ответил Слепецкий и для верности подтвердил: – Нет, нет, нет! И в двадцатом веке уже нет, а в двадцать первом и подавно не будет. И тогда он решает умереть, сам уйти из жизни, чтобы не ждать, когда кончатся продукты и кислород. И в качестве яда принимает нейролептик, который был в аптечке, в количестве несовместимом с жизнью. И тут начинаются чудеса, подлинные чудеса… Мы не понимаем: это на самом деле или нам это кажется… Навстречу ему летит комета Хейла-Боппа, помните, мы говорили о ней, а на ней, вы слушаете, те тридцать восемь несчастных…
– Но они же сгорели в лесах Гайаны, – напомнил ты, захваченный финалом сюжета.
– Ну, разумеется, сгорели, но их астральные тела продолжают жить. Такая произошла космическая реинкарнация, понятно? Не забывайте в конце концов, что это фантастика. И вот – все они летят на неведомое восьмое небо к своему неизвестному богу!
Слепецкий замолчал, переводя дух и успокаиваясь. Ты тоже молчал.
– Финал открытый, как и в «Счастливых водах», – бросил вдогонку автор.
Ты понимающе кивнул. Надо было что-то говорить, но не хотелось. Да и не было сил.
Красномордый громко захрапел.
– Ну как вам? – тихо и вкрадчиво спросил автор.
– Интересно, – неопределенно ответил ты.
Слепецкому и этого было достаточно, и это вдохновило его на продолжение своего рассказа.
– А знаете, какую метаморфозу я произвел с вашей фамилией? Знаете, как зовут нашего главного героя? Золотоносов. Николай Золотоносов!
Ты даже отшатнулся, не сводя со Слепецкого своих широко открытых глаз. «Нет, все-таки он писатель. Плохой, но все равно писатель…» Только ты знал о своем выдуманном детском двойнике Кольке Золотоносове, помогавшем тебе взрослеть, жить, справляться с зубной болью и тягой к онанизму, а Слепецкий словно забрался тебе в подкорку, в глубины подсознания, все там выведал и теперь собирается рассказать об этом всем.
Примерно такими были в тот момент твои испуганные, взъерошенные мысли, и, как всегда, ты ошибался, попросту забыв, что в предыдущую встречу со Слепецким в СИЗО сам рассказывал ему о своей теории двойников и выдуманном в детстве Кольке Золотоносове, и в душе твоей вдруг стала подниматься незнакомая тебе глухая и тяжелая, как стена, волна, невидимыми буквами на которой было написано: «НЕТ!».
Нет, ты и раньше знал, а если не знал – догадывался о силе этого короткого слова, но тогда оно шло от ума, теперь же это было движение души, которая напряглась вдруг, стронулась со своего места где-то в середине груди, до каменной твердости окрепла и двинулась вперед, в бой, готовая ни перед чем и ни перед кем не останавливаться.
Ты почувствовал, как каменеет твое тело и как наливаются гипсовой тяжестью загипсованные руки. Лицо при этом сделалось строгим и серьезным, а глаза скорбными.
– Он умер, – сообщил ты тихо.
– Кто? – не понял Слепецкий и даже, кажется, немного испугался.
– Колька. Николай Золотоносов. Мой двойник. Его давно нет в живых. И не трогайте его! Я не даю вам на это права! Он – мой! И так нельзя. Как вы пишете, так нельзя писать. Это преступление. Это обман. Вы не писатель, Дмитрий Ильич Слепецкий, вы – вор! Вы воруете у жизни правду! А без нее все бессмысленно, сама жизнь бессмысленна. И я не могу, не могу больше находиться с вами в одном месте! – произнеся эти слова, ты поднялся, вышел из палаты и, найдя врача, потребовал немедленно вернуть тебя в общую.
Что и было исполнено.
Ты не жалел потом о случившемся, не корил себя за свои слова, не рефлексировал, как раньше, по какому-то невзначай оброненному слову, ты сказал «нет» и сделался сильнее, правда лучше от этого не стало.
Что же касается твоей второй, заявленной в заглавии главы встречи со Слепецким, то расскажу о ней предельно коротко.
И не только потому, что она неприятна тебе, настолько неприятна, что не хочется вспоминать даже вкратце, но, главным образом потому, что твои многосложные отношения со Слепецким полностью уместились в вышеописанные две встречи, а эта последняя – не более чем точка в них, не многоточие, а именно – точка.
Итак, спустя какое-то время у вас в общей стали говорить, что завтра в камере появится стукач и нужно будет устроить ему темную.
Ты к этим разговорам не прислушивался и, разумеется, участвовать в экзекуции не собирался.
Но, как это часто с тобой бывает, пришлось.
Ты понял это, когда увидел, что в камеру входит Слепецкий.
Неизвестно, на чем он погорел, что сделал не так, но, судя по бегающим испуганным глазам, понимал, для чего его из одиночки перевели в общую. И, увидев тебя, он кинулся к тебе как к спасителю и говорил, не замолкая, но при этом не признался в том, что даже для тебя было очевидно: Слепецкий заложил тебя, твоя кровь в лифте была обнаружена, и дело твое бойко побежало вперед к судебной расправе на этой стукаческой смазке.
«Попросит прощения – прощу», – сердито и благородно думал ты, рассеянно слушая испуганные словоизлияния Слепецкого.
Он не попросил прощения, и ты не простил, но, когда пришло время экзекуции, на тебя что-то нашло – проявив вдруг недюжинную силу, ты оторвал от шконки стальную рейку и, размахивая ею, не подпустил к Слепецкому никого, пока не появились надзиратели.
Об этом случае даже Юлий Кульман писал, но когда свежий номер «Демократического наблюдателя» с заметкой попала тебе в руки, читать не стал – настолько неприятно было это вспоминать.
Вот и всё, точка! Потому что история наша не о Слепецком, и даже не о твоих отношениях с ним.
Встретившись и пообщавшись с Ником Шерером, ты подумал, что если есть такие люди, как он, значит, бог есть, но появление Слепецкого жирной чертой перечеркнуло эту мысль, оставив тебя не с отрицанием даже, а попросту ни с чем, и, размахивая железным фрагментом шконки, ты отмахивался не от сокамерников, испуганно размазавшихся по стенам, а от несуществующего теперь для тебя бога.