Книга: Ваша жизнь больше не прекрасна
Назад: Тетрадь шестая Сквозняковая отлучка
Дальше: Агора-2. Путевые наблюдения и проба выхода

Тетрадь седьмая
Чертово логово

Презентация «Чертова логова»

Меня опустили на стул уличного кафе, мимо которого я проходил обычно с высоко поднятой головой по причине его хамской дороговизны. Это было пристанище мажоров, усадить меня с ними за один стол можно было только по приказу «скорой помощи», как утратившего сознание.
— Димка, что это значит? Ты как будто меня здесь ждал?
— Спокойно, сынок! А куда ты денешься? — с нервным добродушием прорычал Тараблин. — Выпить хочешь?
— Это предлагаешь мне ты? К тому же я только что принял.
— Мы с Алексеем наблюдали. Леша, закажи все, что нужно, пожалуйста. Будь добр.
— Константин Иванович, вы не волнуйтесь. Вы и так сегодня переволновались. — Мальчик, пригнувшейся походкой, какая встречается у слишком высоких людей или у тех, которые таковыми себя считают, поспешно отправился к барной стойке.
Мне не нравился весь этот перформанс, больше же всего — поведение Димки. В нем читались повадки суетливого родителя, в планах которого было озвучить неприятное известие.
— Послушай, кто этот дьячок? Его еще недавно в нашей жизни не было.
— Талантливый студент, внештатник, пишет нам сценарии, — безличным тоном сказал Тараблин. — А слащавится от робости перед взрослыми и именитыми, ты терпи. Но парень честный. К тому же он тоже из нашего интерната.
— Это я уже понял. Правда, честный парень едва не затащил меня сегодня на съедение к Варгафтику.
— Лев Самойлович всех любит запрягать, ты же знаешь. Леша не мог отказать старику и начальнику.
— Только мне показалось, что он делал это с душой.
— Он все делает с душой. Рассказывай.
— Ты куда пропал?
— Потом. Потом будет моя очередь.
Я подробно пересказал другу свои приключения и переживания, включая теорию об инфекционных организмах, матушке, неандертальце и ментах.
— Ничему не научила тебя советская власть, — мрачно произнес Тараблин. — И потом: неужели ты до сих пор мыслишь себя избранным сосудом? В нашем возрасте это неприлично. Своих коллег наблюдал? Они похожи на диссидентов?
Я вспомнил компанию в курилке и должен был согласиться, что Тараблин прав.
— И перестань ты во всем искать смысл. Вот эта интеллигентская привычка.
Студент, между тем, принес сто грамм водки мне, пятьдесят коньяка Тараблину и себе стакан свежевыжатого микса. Бутерброды с семгой были увенчаны ломтиком лимона и веточкой петрушки.
— Все это дают на «мертвяки»? — спросил я, пытаясь не столько проверить их знание сленга, сколько выведать текущую обстановку.
— Вечно вы, мамаша, выражаетесь, — сказал Тараблин.
— Ты тоже слышал? — обрадовался я.
— А то! Образцовый диалог.
— Дмитрий Анатольевич, нам здесь засиживаться не стоит, — студент внимательно рассматривал ноготь своего мизинца. — Пора уже за зеркало.
— Э, ребята, кончайте объясняться паролями, — вскипел я. — Какого черта?
— Не бунтуй, — сказал Тараблин, чем снова, на этот раз неприятно, поразил меня. Может, он и при моей встрече с неандертальцем тайно присутствовал? Я ему этого словечка не передавал. — Мы с Лешей вчера сказку записывали. Там Ванька от вредной царевны прятался за волшебное зеркало.
— Сказочники хреновы!
— Вы болван, Штюбинг! — ответил мне Тараблин любимой фразой из фильма «Подвиг разведчика». — Слушай сюда. Опыт прогулки по городу у тебя уже есть. Гуляй, конечно, и дальше, сколько хочешь, но помни, что это небезопасно. Тебя могут долго в упор не видеть, а потом обойтись грубо. Ты же никому в ответ съездить по физиономии не сумеешь.
Я вспомнил дружбу неравнодушного ко мне неандертальца с ментами и понял, что Тараблин прав. Тем не менее, счел нужным возмутиться:
— Это почему?
— Самый короткий ответ: потому. У нас страна вечных вопросов: кто виноват? что делать? и — где штопор?
— Это ты так шутишь.
— Увы. В общем, с этим мы разобрались.
— Да ни черта не разобрались! Это что, все твоя теория психологического времени?
— Нет у меня никакой теории. Считай, что ты гуляешь в отпущенных тебе воздушных коридорах. Однако претворить свою фантазию (знаешь такое слово пре-тво-рить?), так вот претворить свою фантазию в какое-либо действие даже не пытайся.
— Константин Иванович, позволю заметить, в этом есть даже некоторое преимущество. Как сказано у Кьеркегора, поэт — лучшая сущность героя…
— Да погоди ты! — оборвал я начинающего мне надоедать студента. — Почему это не пытайся?
— Ладно, идем дальше. То есть дальше идти как раз некуда, потому что все дороги по-любому приведут тебя сюда. И ни для кого не секрет, что тебя страстно хочет видеть Варгафтик и иже с ним. Понимаешь, по агентурным сведениям, твой свежий покойник Антипов жив…
— Я успел сообразить.
— Однако с некрологом не поторопились, как можно было бы подумать, а решили, так сказать, упредить. Раньше для членов Политбюро тоже ведь заготавливали скорбные болванки. Чтобы никаких неожиданностей, вечная боевая готовность. Но Антипов сумел как-то уклониться от карающего меча, то есть попросту исчез. В общем, ты попал в историю. Дело темное. Тебя подозревают. В чем — не спрашивай, не знаю.
— В пособничестве и заговоре, — встрял неожиданно лирический мальчик. Улыбка не сходила с его лица, она была дана ему природой.
— Ты откуда знаешь?
— Я не знаю. Все говорят, — беззаботно ответил тот.
— Ну, не важно. Для неприятностей и этого достаточно.
— Я не знаком с Антиповым. Сегодня впервые узнал о его существовании.
— Здесь есть нюансы (я ведь тоже не знаю, а только слышал). Приказ о некрологе пришел из высока, Варгафтик исполнитель. Возможностей, как ты понимаешь, было много: ТВ, газеты, другие точки, но исполнителем почему-то был назначен именно ты. И подозреваю, что дело здесь не только в твоем уникальном таланте.
— Тараблин, меня унизить уже нельзя.
— Ошибаешься, друг мой. А поэтому часть вторая. Есть в этом славном здании, задуманном, как ты знаешь, японцами для своих японских нужд, безразмерные катакомбы, о которых, наверное, и тебе неизвестно.
— Там вы будете в полной безопасности, — вставил студент.
— Не спеши, Леша! Хотя ради этого мы, собственно, и плетем интригу и поим тут тебя за собственный счет. Короче, сейчас ты спустишься туда. Все альтернативные предложения будут внимательно рассмотрены, только их у тебя нет.
— А почему бы мне все-таки не объясниться с Варгафтиком?
— Он в этой игре пешка. Ну неужели так трудно понять? А пешки не разговаривают, они исполняют. И поручения у них, как правило, неприятные. На встречу без галстуков не надейся.
— Если я так кому-то нужен, меня ничего не стоит отловить и в этих чертовых катакомбах!
— В общем, да. Хотя там это будет сделать труднее.
— Да туда они и не сунутся, — снова влез в разговор мальчик Алеша.
— Ты, кстати, как в воду глядел, — сказал, обращаясь ко мне, Тараблин. — В народе это место называют «Чертово логово». Статус его определить не берусь. Похоже на гостиничный комплекс международного размаха, но я не видел, чтобы кого-нибудь просили расплатиться.
— А ты сам-то что там делал? — спросил я.
— Меня водили на экскурсию, — отмахнулся Тараблин. — Так вот, потолки там непомерные, только что птицы не летают. Хотя прямо из пола растут цветущие деревья, а по стенам струятся водопады, могли бы и летать. Но им там, видимо, неуютно. Иногда, понимаешь, как бы это сказать, возникает ощущение, что в этом райском симпозиуме не все устроено только для человеческого тщеславия, то есть именно для него, но с каким-то перебором, а за изящной китайской ширмой, например, которая отгораживает кухню от непорочного великолепия залы, стоит котел с кипящей смолой, и в неурочный час, с той же холуйской улыбкой, что сопровождала подачу мороженого с миндалем, тебе будет настоятельно предложено в этом котле искупаться.
Я заметил, что при этих словах лицо юного стажера зло передернулось. Природа, однако, быстро взяла свое, он снова улыбался.
— Дмитрий Анатольевич, ну у вас и фантазия. И не пужливый испугается.
— «Пужливый»! Какие, Леша, дамские словечки у тебя проскакивают, — неприязненно оборвал его Тараблин и снова обратился ко мне. — Костян, а ты не пужайся. На меня еще в детстве наводила ужас всякая хрень в виде откормленных купидонов и седовласого булочника, который сидит на облаке и подсчитывает прибыль. Ну, я урод! Но тебе-то там бояться совершенно нечего, поверь мне. Там обитают милые клиенты, п…ят меж собой, перетирают под водочку. Глобализм и иммунная система! Тесла — чудотворец или авантюрист? Была ли любовь Иисуса и Марии взаимной? Ну, и есть ли жизнь на Марсе, конечно. Серьезные люди, я тебе скажу.
Тараблин хохотал, это была его манера: сыграть фарс, все поставить на попа и объяснить как дважды два, что люди — не столько страшные, сколько смешные и глупые существа, а человек, испытывающий страх, выглядит комично. Он мыслил как аристократ ада, но всякий раз мне казалось, что старается Тараблин не для собеседника, а для себя. В оболочке Мефистофеля его ранимая душа была сохраннее.
— Значит, ты решил меня упечь в богадельню? — спросил я.
— Почему в богадельню? Почему в богадельню? Ты что, в детстве в общую баню не ходил, по пятнадцать копеек билет?
— Там, кстати, есть и сауна, и кабинет релаксации, — оживился мальчик, который чем дальше, тем больше казался мне просто глупой, избалованной собачкой, привыкшей, однако, что хозяевам нужно угождать.
— При этом, — шепнул мне вдруг Тараблин, — по умным слухам, там обитают и действительно серьезные люди, которые при случае могут решить самую дохлую проблему. Фамильярностей, ты знаешь, сам не переношу, но и отказываться от рюмочки граппы не стоит. И попроси, чтобы она не была холодной — они это уважают.
— То есть ты уверен, что выхода у меня нет, — сказал я.
— И этот — лучший из них. К тому же Варгафтик там действительно ни разу замечен не был. Он ведь человек дисциплинированный, партийная выучка. У них знаешь, как раньше было? Сначала доложись, с кем собираешься на бекаса или там к блядям идти, того проверят на экологическую безвредность, вплоть до дяди, который поставлен был Ивану Грозному простоквашу по утрам выносить; и если будет подлинно доказано, что дядя тот самодержца не травил, тогда и иди с его троюродным племянником, куда хочешь. А случайные связи не одобрялись. В общем, Варгафтик туда ни ногой. И обратной связи у низа с верхом нет. Глухо, как в бочке. Перекантуешься какое-то время, может быть, и вывезет на кривой. А там придумаем.
Не могу сказать, что Тараблин меня убедил, но альтернативных предложений действительно не было. Подозревать друга в предательстве я тоже не мог. Впрочем, как вы заметили, по натуре я формалист. К дружбе это относится в полной мере. Даже если друг оказался, скажем так, подвержен метаморфозам, это меня от него не отвернет, пойду как за родину.
Я зевотно, то есть бессмысленно посмотрел вокруг и тут же увидел родных ментов. Они перетаптывались на углу с главной магистралью города и тоже рассеянно посматривали вокруг.
Теперь-то, задним числом, я понимаю, что внутри меня произошло. Страх преобразился в экстаз желания. Но это, повторяю, задним числом. А в тот момент я почувствовал, что мне самому очень, ну просто до жути хочется посмотреть на это самое «Чертово логово», сверить, так сказать, впечатления. Самое соблазнительное для человека, узнать о существовании чего бы то ни было, а то потом любопытство и недоверие начнут глодать внутренности, и не успокоишься, пока не увидишь.
Тараблин не зря заказал водки, он надеялся подогреть кураж и не прогадал. Я уже был почти уверен в том, что главный штаб ведомства, в котором работала Алевтина Ивановна, находится именно в «Чертовом логове». А значит, надежда на справку или, по крайней мере, на возвращение паспорта была.
Вообще, надежды были приятно противоречивыми. Алевтина Ивановна и ее штаб — раз! Кроме того, в «Чертовом логове» должен был поджидать меня Антипов. Это была типа интуиция. Где же еще скрываться живому человеку, про которого составлен некролог? Антипов все объяснит. Он был мне сейчас как родной. Так я довел себя до состояния почти восторга, хотя в действительности больше всего хотел смыться от непосредственного присмотра ментов, которые, пока я был в компании Тараблина, демонстрировали полное ко мне равнодушие. А если так, то пока я еще — в своей воле (какая глупость, Господи!).
Однако, прежде чем спускаться под землю, надо было все же закончить дела здесь, на земле (красиво, между прочим, сказано).
— Я должен сделать два звонка. Дашь трубку? Моя осталась в студии, — сказал я. — Алексей, а вы, если не затруднит, закажите кофе. И пусть туда капнут для вкуса…
— Понял. У них в меню есть с коньяком.
Если мне что и нравилось в этом субъекте, так это то, что он умел мгновенно исчезать.
Достав из кармана визитку, которую вручил мне Радий Прокопьевич, я тут же почувствовал, как внутри пошла опустошительная, веселящая волна. Что-то подобное должен испытывать автолюбитель, когда ему ставят последнюю дырку в талоне.
Это была моя собственная визитка.
Не просто издевательство, а со смыслом: мол, это твои внутренние дела, сам с собой и разбирайся. За трату извини, иждивенчество порой обходится дорого. Поделись опытом с ближним. Хи-ха!
Меня это еще на шаг придвинуло к «Чертову логову».
Второй звонок я собирался сделать жене. Волнение было таким сильным, как будто предстоял первый опыт космической связи. Я испугался, что снова в решительную минуту потеряю голос.
— Лера! Это я.
Ответом было молчанье. Ну вот!
— Ты меня слышишь?
— Слышу, Костя.
Мелькнула мысль, не подставили ли мне снова автоответчик, как в случае с Алевтиной Ивановной? Никакой живой вибрации в голосе Леры я не слышал, ни скорби, ни радости. Прежде я бы выдал дугу, сверкающую разными оттенками обиды, злости, оболганного порыва, но теперь… Не то чтобы вкус искреннего лицедейства совсем оставил меня, пожалуй, нет, — мысль о «Чертовом логове» обнаруживала неисчерпаемые ресурсы игры. Однако я слышал из этого не оборонительного, а скорее открыто беззащитного голоса, что таким образом спасти уже ничего не удастся, все рассыплется в песок мгновений и что есть та степень усталости, которую не взять ни танками, ни лаской.
— Лера, как мама? — спросил я.
— Застудилась, пневмония.
— Как же ты ее так упустила? — вырвалось у меня, о чем я, как всегда с опозданием, пожалел, потому что разговор тут же пошел под накатанный годами откос.
— Я круглые сутки просвещаю бездельничающих туристов, но и этого едва на штаны детям хватает.
— С радио деньги прислали?
— Не смеши! Такой суммой даже печь не растопить.
— А что дети? Временно утратили работоспособность? Чем они в данную минуту заняты?
— Они играют в морской бой.
— Отчаянные ребята!
— Каждый справляется с горем по-своему.
— Меня на них не хватает!
— Не только на них. Маму я устраиваю в хоспис.
— Лера, не делай этого!
— Там за ней будут профессионально ухаживать. У нее уже пошли пролежни.
— Прошу тебя, не надо. Дождись меня.
— Хорошая шутка.
— Сегодня я прийти не смогу.
— Кто бы ждал.
— Тут такие обстоятельства… Надо еще кое-что уладить.
— Ты хоть понимаешь, в какое ты нас ставишь положение?
Фраза была обычная, но сейчас я пытался понять, что Лера имела в виду: то ли то, что я собираюсь не ночевать дома, то ли мой так и не завизированный уход из жизни.
— Скажи мне что-нибудь на прощанье, — попросил я.
— Я тебя не видела сто лет, — сказала Лера и отключила трубку. Сказано это было так, как будто кто-то толкнул ее под локоть и заставил выдавить из себя мелодраматическую фразу, подлить свежей крови в несуществующий сюжет, но хватило только на сдавленный голос.
Тараблин в эту минуту был занят тем, что вынимал из бороды табачные крошки. Пальцы его двигались нервно и с опаской, как будто это была не борода, а муравейник, из которого предстояло добыть оброненный и дорогой сердцу медальон.
— Ты зайдешь к моим? — спросил я.
— Костян, не обещаю. Не все в нашей власти, Костян. Но я буду стараться.
— Но с тобой-то мы еще увидимся?
— Всенепременно. Ты, главное, не раскисай. У тебя деньги есть? При входе в это учреждение придется последний раз потратиться. Да и то фактически на взятку. Разберешься. Нам пора.

Таинственные сени

Мы молча пошли проходными дворами. Со стороны моя подневольность вряд ли была заметна. Скорее, так: тройка чекистов, идущих на задание. Осталось взять на Госфильме кожаные куртки. Менты со своей безнаказанной ленцой в этот сюжет не вписывались. Их и не было.
Дворы гулкие и пустые. Вероятно, раннее утро.
Чрезвычайность похода сказывалась и в том, что мы перешагивали через низкие ажурные оградки в центре дворов и ломились прямо по газонам, таким ярким и ровным, как будто на них никогда не играли дети, а также взрослые. Было в этих газонах что-то декоративное, я поднял глаза на окна, в некоторых горел свет. Тревожная музыка.
Сыпал мелкий снежок. «Ничего не знаю печальнее, чем снег на траве», — подумал я. Именно такими словами. Закадровый голос.
Господи, зачем мы так стремимся пристроиться к общей биологической грусти? Чтобы засветиться в человечестве? Разве я не знаю ничего печальнее, чем снег на зеленой траве? Но сейчас я, вероятно, невольно отдавал дань роли, чувствуя себя кем-то. Например, человеком, которого ведут на виселицу.
— Ну вот, — наконец сказал Тараблин. — Костян, мы пришли. Извини, парадный вход только для парадных посетителей, да и тот на ремонте.
Казалось бы, я готов ко всему, но вид этого проема в небытие вызвал в сердце самую жалостливую из песен, которые мне приходилось слышать. Это было окно в подвал, расширенное отбойными молотками до вида двери, какие пробивают на задах магазинов, чтобы принимать из подъехавших машин овощи. Вниз вели четыре ступеньки. Благодаря сырости и отсутствию света здесь прижился мох, и я скорее почувствовал, чем увидел в темноте на его пригорках мелкую жизнь. Вряд ли мой приход был замечен рако-пауко- и червеобразными. Замечу к тому же, что самой двери не было. В сущности, это была просто дыра, в которой мне почему-то предстояло сгинуть.
Живописать выражение своего лица, обращенного к Тараблину, не берусь. Вероятно, что-то похожее на заплесневелый и прокисший помидор, которому до смерти хочется еще побыть свежим салатом.
— Это не так страшно, — неуверенно произнес Тараблин.
Мальчик молчал. Оба они казались страшно смешными, как будто не мне, а им предстояло сейчас прыгнуть в эту пропасть. Я вслушался в себя и понял, что прощальных слов в сценарии нет.

 

Темнота выпустила несколько фиолетовых кругов, мы пожонглировали с ней минуту-другую, и глаза начали привыкать.
Окружающее было похоже на заброшенный лет двадцать назад продуктовый магазин. На пустых полках стояли пятилитровые банки с тыквенным соком, шоколадный пингвин, высунувший клюв из серебряной упаковки, отсыревшие пакеты соли, яблочный уксус, поднос пыльного гороха и несколько бутылок плодово-ягодного вина. Печка, обтянутая гофрированным железом, напоминала дореволюционные тумбы для афиш и была окрашена в охру. Рядом возвышалась пирамида из оцинкованных ведер, поблескивая рыбьей чешуей.
Все это казалось реквизитом спектакля, который я когда-то видел, да вот забыл, а теперь оказался один на один с этой тоской умерших вещей. К тому же над всеми прочими запахами здесь главенствовал твердо-пористый запах хлорки, напоминающий о днях зрелого тоталитаризма.
Продавщица в дорожной оранжевой телогрейке внезапно телепортировалась у маленького окна с решеткой.
Свет проникал в него скудно сквозь архаические наслоения гари и жира, поэтому раскрытый на коленях журнал она подсвечивала монитором телефонной трубки.
Мое молчаливое вопрошание вызывало у нее, видимо, раздражение и брезгливость как акт заведомо бездуховный. Она была явно выше этой частной жизненной ситуации.
Говорят, что страх кормит фантазию. Было ли мне страшно? Не знаю. Но воображение вело себя странно. А может быть, дело было еще в выпитом. Вместо того чтобы представить, как эта старуха на моих глазах принимает свой настоящий облик сторожевой собаки, ум словно бы отправился на мирные этюды, вопреки очевидному приноравливая меня к наземной жизни и таким образом пытаясь ввести в заблуждение относительно моего нынешнего положения.
Я давно заметил, что профиль продавцов похож (если не уклоняться от каламбура) на профиль отдела, в котором они торгуют. Были миловидные лица, изваянные из сметаны и масла, — мечта студентов-филологов и квалифицированных рабочих. Балыковые, покрытые жирной корочкой лица южан, украшенные маслинами и покачивающиеся на шее, сплетенной из ворсистых веревок. Лица цветочниц сами представляли собой букеты цветов или же, при удаче, какой-нибудь один цветок. Созданные из овощей и зелени, дичи и рыб — закатные фантазии шутника Джузеппе Арчимбольдо, представлявшего человека в виде персонифицированного земного биома.
Для художника во мне было слишком много умственной озабоченности, поэтому портреты носили характер не живописных, а скорее психологических зарисовок. Они возникали передо мной в бешеном ритме, как будто я должен был исполнить урок и от этого зависела моя жизнь.
В керосинных лавках, припоминал я, работали толстушки вечной сентябрьской зрелости; они чрезмерно увлекались косметикой и любили безответственный флирт.
Разливали водку женщины, которые до пятидесяти носили корсеты в рюмочку. В их поведении была эклектическая смесь стиля боевой офицерской подруги и блоковской Незнакомки. Ухаживать за ними с целью завести роман — пустое дело. В ранней юности они поспешно родили ребенка от инструктора по туризму, потом вышли замуж за одноклассника и всю оставшуюся жизнь копили на машину.
Сапожки и Туфельки, Войлочные безымянки и Полуботинки… Последние, если в возрасте, были непременно мастерами фокстрота и каждое лето ездили отдыхать в Анапу.
В аптеках работали старушки, присыпанные детским порошком, женщины, глаза которых горели валерьянкой, и практикантки, напоминающие растрескивающуюся на глазах упаковку витаминов.
Все эти персонажи обступали меня, весело пикировались, целовались друг с другом подчеркнуто и смачно, как после долгой разлуки. В подвале стало светло и тесно. А между тем он наполнялся все новыми посетителями.
По скульптурным очертаниям мясников можно было догадаться, какую часть и какой туши они предпочитают: кострец, грудинку, окорок или подбедерок. Тут целый характер и образ жизни, если хотите.
В Грудинках была жовиальность. Их отличали добродушие, запас почерпнутого из пословиц юмора и французская сентиментальность.
С Кострецами лучше было встречаться не на улице. Дома они, напротив, накормят вчерашними щами с плавающими шкварками и выдадут на ночь самое теплое одеяло. Разговаривать с Кострецом не о чем: о женщинах он не говорит, политикой не интересуется, анекдоты презирает. Вдруг очнется и расскажет, как однажды с воздуха под парашютом расстрелял очумевшую деревеньку. Но потом снова надолго замолчит. При отсутствии нравственной тренировки и схожего опыта трудно найти правильный тон. Нет, если Кострец не играет в шахматы, считайте, что вечер пропал даром.
С Окороком, конечно, веселее. Заговорит до смерти, но может за разговором и жену вашу соблазнить адюльтером под звездным небом. Этот, в сущности, опаснее Костреца.
В разведку я бы пошел с Подбедерком. С ним тоже особенно не пофилософствуешь и не отогреешься, но зато табак у него всегда свой.
Я чувствовал, что в мозгу что-то сместилось, будто за столь сложный прибор посадили мечтательного студента. Голова кружилась, наполненная летучим газом.
Да, но с чего же началась вся эта гастрономическая галерея? Сначала лицо продавщицы напомнило мне одновременно повидло и горох и, несмотря на такую причудливую фактуру, держало форму и было по-своему привлекательно. Еще в этом натюрморте лица помещался каким-то образом граненый мухинский стакан.
Не успев осмыслить эту композицию, я вдруг ясно узнал тетю Валю, которая торговала в нашем гастрономе на Ржевке, когда я пошел в первый класс. Воспоминание о том, непрошеном и огорчительном раннем снеге, который сыпал на мою фуражку и на букет ноготков, о том, как тетя Валя вместе с другими продавщицами махала нам из витрины магазина, отогрелось в моем мозгу.
Выглядела она для своих лет неплохо. Впрочем, и все компоненты лица были рассчитаны на долгое хранение.
Тогда про тетю Валю было известно, что лет десять назад она пустила свою молодость под откос, влюбившись в моложавого, но женатого парикмахера. С тех пор люди стали ей неинтересны.
Во мне, однако, заговорила надежда.
— Тетя Валя, — позвал я. В свой голос я вложил, кажется, и мольбу ребенка, и скрытую экспрессию гипнотизера. Голос летел на далекую планету в надежде встретить братский разум и навсегда избавить человечество от его, казалось бы, непоправимого одиночества.
Но братский разум молчал.
— Тетя Валя, — снова проныл я.
— Чего заладил? — вдруг, неожиданно для меня откликнулось видение. — У тебя икота, что ли?
— Тетя Валя, вы в магазине на Ржевке работали? У вас еще портрет Ленина висел. Ну, галстук с горошком…
В этот момент взгляд мой действительно различил темный квадрат на стене, размером с тот самый портрет Ленина.
— Всю жизнь работаю. И за себя, и за других. А что толку?
И тут меня осенило. Чтобы зацепить за живое, надо найти это живое. И я его нашел и, как истинный артист, предался своему вынутому из глубин пафосу.
— А где портрет? Куда дели портрет Ленина, спрашиваю? — закричал я.
Больше всего меня задевала сейчас именно эта пропажа. Пусть мир, со всеми его кремлевскими, китайскими и берлинскими стенами превратится в труху, но портрет обманутого вождя должен висеть в магазине. Он — клапан нашего сердца, единственный свидетель жарких добрачных фантазий, строгий птиц и учитель, скашивающий глаза в тарелку с овсяной ненавистной кашей. Нельзя его трогать, как не понять?
— Ленина взял Сырцов. Подержать его вместо стола на коленях, — вздрогнув, сказала тетя Валя. — Да и заблевал. Я ему отдала на реставрацию.
Как-то сразу стало понятно, что с потерей вождя придется смириться. Но поражал не столько сам факт расправы с любимым деспотом, флагом и орденом, сколько ее способ. Даже гильотина и виселица на плацу казались мне сейчас символами благородства и высокого пафоса по-настоящему гражданских эпох. А тут — какой же тут пафос?!
На плитке в ногах у тети Вали вскипел приварок, и сильно запахло сельдереем. Пока она помешивала и уговаривала свое варево, я заглянул в раскрытый сканворд. Оказывается, в то время как я посылал свои неопознанные сигналы, она силилась найти ответ на вопрос, какая татуировка была на спине у героя Никиты Михалкова: змей-искуситель, ноты или портрет Сталина? И, судя по задумчивым каракулям карандаша, склонялась, разумеется, к змею-искусителю. Но я уже видел журнал с ответами и тихо подсказал:
— Ноты.
Тетя Валя выпрямилась из-под прилавка, приложила ладонь к вишневым губам (бульон она переперчила) и спросила:
— Брать будем?
В ее словах слышался революционный подтекст незнакомого товарища по партии. С ней, что ли, идти мне на бунт бессмысленный и беспощадный?
А почему, собственно, нет, по инерции подумал я, не спеша выходить из роли. Это ведь мой букварь. Совесть о народе болит? Я проверял, болит. Внезапно, бывает, заболит, так, что и сомневаться не приходится — совесть. Разве я не помню? Маленький старик, рядом — болотце. Дождик. Сиверко. Вдруг осы́пались золотые листья молодой липки на болоте у прясла под ветром, и захотелось плакать.
Тут за спиной тети Вали я увидел дверь, которую вначале со света не разглядел, и вспомнил слова Тараблина о последней взятке. Продавщица подняла голову и впервые внимательно посмотрела на меня. В глазах ее было что-то грозное, но в то же время домашнее, привычное, не вопрошающее. Они были похожи на свежую грибную плесень и одновременно на отдыхающую после грозы полоску неба. Небесного в них больше не было ничего. По причине затхлой, давно онемевшей жизни тетя Валя, быть может, и забыла о его существовании. Даже святая злоба, некогда поселившаяся в ней, и та стала рутиной.
Я положил на прилавок красную купюру, потом, подумав, еще одну. Старуха, мгновенье поколебавшись, положила сверху второй купюры белый носовой платок, окантованный узким кружевом. Возможно, это был какой-то партизанский пароль, обещавший мне беспрепятственный проход по опасным тропам и доброжелательный прием заговорщиков? Но, видимо, мне не были на роду написаны легкие решения. Она показала головой на дверь, и без дальнейших объяснений я направился еще глубже в подземелье.
Первая мысль: Тараблин что-то напутал. Какой международный комплекс? Это был обыкновенный отечественный шалман, каких много наверху, разве что подземный отличался от них просторностью и, вероятно, служил некогда заводской столовой. Туловища посетителей покачивались, не поспевая за головами, как от легкого урагана, казенные запахи мешались с запахами волос и одежды, потерявшими индивидуальность в крепком настое дыма и перегара, шум мог поспорить с гулом аэропорта. Обоняние мое сразу впало в бесчувствие, уши оглохли, глаза превратились в рабов движущейся картинки, а мысли, если они были, больно ударились и стали меланхоличными. Неандерталец, несомненно, присутствовал среди посетителей.
Мысль о неандертальце вернула тревогу. Все окружающее казалось слишком знакомым и давно прожитым. Даже если бы сейчас в меня влили бутылку водки, я едва ли нашел бы в себе силы воспарить вместе с остальными.
Представить, что где-то здесь, в укромном уголке пьяного карнавала арендует себе комнатенку «Центр по фиксации летальных исходов», было невозможно. Надо искать Антипова. Неизвестно почему, хотя сейчас это очевидно, он был средоточием всей траурной интриги, которая захватила меня воскресным утром после, как всегда, неубедительного сна. И куда же он мог исчезнуть, где скрыться? Если верить Тараблину, только здесь. С другой стороны, что тоже было очевидно, не в этом же трактире! Надо было набраться терпения и осмотреться.
Бармен, которого я тут же окрестил грузином китайского происхождения, в малиновой жилетке, приплясывал за стойкой, посылая кривые знаки внимания сразу всем посетителям и каждому в отдельности. Марсель Марсо скончался бы от такой душевной нагрузки.
Над головой вертлявого господина из-за линзы КВНа смотрел на посетителей стеклянный глаз с голографически объемными барханчиками песчаного цвета. Вдохновенный протезист назначил ему платить за все человечество. Удивительным образом в нем нашли выражение ужас, обида, боль, ехидство и воспоминание о потерянной в страду невинности.
Я заметил, что завсегдатаи иногда оборачиваются в сторону глаза, желая подловить его на слабости, поймать на офсайде, когда тот моргнет. Возможно кто-то в ожидании удачи не вылезал отсюда сутками. Занятие столь же безутешное, сколь по-человечески понятное. Я поймал себя на том, что тоже поглядываю на этот антропоморфный фрагмент болезненно вопрошающе, словно пытаюсь его разговорить.
Над человечьим оком висел плакат, исполненный шрифтом газеты «Правда»: «Закон расширяет наши права, а будущее — зрачки!»
— Оле! Оле, оле, оле! — скандировали одноклубники.
— Обсыхай помаленьку, — сказал голосом отставного полковника пожилой мужчина и показал на стул рядом.
— Ну, с крещеньем! — вдруг выкрикнул его сосед, и чуткий зал трактира грохнул «ура!».
Меня ждали. Десятки стаканчиков ударились о мой наполненный стакан. Водка расплескивалась, паясничая и сверкая. Бармен вставил в детскую дудку сурдину и выдал несколько призывных «фа». Все это не походило на заговор с целью убийства, и от этого стало еще тревожнее.
— Кто это? — спросил я, показывая на бармена.
— Фафик, — с некоторым удивлением на лице ответил один из постояльцев.
— Любопытно все же узнать… — с удивлением услышал я собственный голос.
— Тебе это надо? — спросил до сих пор молчавший мужик, безуспешно пытаясь наколоть на деревянную шпажку руину яичного желтка.
— Жить надо так, — заговорил вдруг тот, который только что поздравлял меня с крещеньем, — чтобы за тобой осталась гора пустых бутылок и чтобы каждый ребенок, подходя к тебе, говорил: «Здравствуй, папа!» — голос его закувыркался бабьим смехом.
Этот, вероятно, шел у них за романтика и ставил перед собой только невыполнимые задачи.
Ни пить, ни есть не хотелось, к тому же курица попалась старая, явно не готовившая себя к съедобной участи.
— Я, например, могу точно сказать, что это не фазан, — попытался пошутить я.
— А знаешь, что ответил Джеффри Бернард, когда его спросил какой-то фофан, где он в последнее время живет? — снова отозвался романтик. — «В конце пути», — ответил он. И был прав.
— Кто нам Джеффри Бернард? — спросил я, чтобы нащупать хоть какие-то точки взаимопонимания. Мужик показал глазами на доску с надписью «Почетные члены», на которой висело несколько фотографий.
Фотографию упомянутого Бернарда я увидел сразу. Под ней было что-то написано. Я прочитал: «Вчера, проснувшись, обнаружил, что у меня эрекция. Я был настолько потрясен, что решил сфотографировать это невероятное событие. Жизнь после смерти! Джеффри Бернард, журнал “Спектейтор”».
Некий старик стоял с наполненной кружкой в одной руке и сигаретой на отлете в другой. Взгляд, упертый в невидимую точку. Можно было предположить, что под стулом фотографа неожиданно появилась мышь. Короткая стрижка мягких седых волос. Впалая грудь, широкие, накренившиеся плечи. Видно было, что жизнь жестко и вдохновенно трудилась над лепкой этого лица, но глина оставалась еще сырой, работа была не закончена. При желании этого забулдыгу можно было принять за Сократа, рассматривающего лопающуюся пивную пену так, точно он наблюдает скоротечную историю мироздания. Сосредоточенность на непостижимом роднит, в некотором смысле, философов и пьяниц.
Жизнь поработала с этим лицом достаточно, но последние, решительные прикосновения оставались все же за смертью. Может быть, старик тем был и занят сейчас, что пытался представить миру шедевр, который ему самому не суждено увидеть?
— Еще, когда другой фофан спросил его, зачем он так много пьет, Джеффри ответил: «Чтобы не бегать трусцой».
Компания захохотала, ее поддержали соседние столики.
— Вопросов нет, — примирительно сказал я. Знал, знал я наизусть эту мужественную, а по существу, детскую эйфорию всеобщего понимания.
Я еще раз огляделся. На стенах были развешаны винтовки, сабли и пистолеты из папье-маше. В горящий камин летели бумажные стаканчики и прочий мусор, подкармливая приплясывающий огонь. В центре зала возвышалась колонна, сложенная из подшивок старых газет. Под доской «Почетные члены» на полочке я разглядел корешки книг, среди которых были «Русские пословицы и поговорки» и сборничек похабных стихов тонкого в прошлом певца геологоразведки Льва Коклина.
На Доске пустовало место одной фотографии, под которой значилось: «Гребёнка Евгений Павлович (1812–1848)». Я внимательно вгляделся в лица, но так и не смог решить, кому здесь могло быть знакомо имя автора «Черных очей». Разве что Фафику? Несомненно, даже у музыки хаоса должен быть свой автор и свой дирижер.
Между тем вся эта компания, непомерная для глаз, давно уже что-то мычала, подвывала, прицокивала, и вдруг на моих глазах под руководством Фафика это обрело слова и стало превращаться в песню:
Идем как-то вместе. Пока все нормально. И вдруг:
«Пук, пук, пук!»
Услышал я вдруг.
Солнце сияет, и птички летают, и вдруг:
«Пук, пук, пук!»
Услышал я вдруг.

Пели вкрадчиво и складно, потряхивая в такт руками. Пальцы были сложены в щепотку, глаза светлые и слепые. Хриплая дудка Фафика добавляла в картину натурализма, но и его клоунада лишь оттеняла общий тон интимного события.
Я обернулся и понял, откуда шел звук.
Это мой друг,
Мастер на звук.
Это, это мой друг,
Мастер на звук.

Догадка героя была для поющих неожиданностью: на лицах появилось изумление, выражение конфуза или же легкого испуга. Чувствовалось, однако, что все готовы проявить снисходительность, обратить в шалость, а то и в достоинство издержки организма хорошего человека. И все, благодаря такому порыву, проникались уважением к себе.
Однако дальше песня готовила для поющих переход в новое, небывалое качество, что-то вроде встречи в астрале. Переход этот был для них полной неожиданностью, хотя они его и ждали.
Я давно знаю, что друг мой уехал на юг.
Это был глюк.
И не было «пук».
Это, это был глюк.
И не было «пук».

Последний куплет повторили многократно, мешая интонации скорби и ликования. Наполненные стаканчики летали над столами. По елочным гирляндам на потолке гонялись друг за другом огоньки. Общий свет Фафик то приглушал, то врубал на полную мощь с помощью ручки реостата, губы его все время двигались, выбирая форму между ромбом и кругом.
Было чувство, что меня затолкали в мой собственный сон. Знакомое перемежалось с чудовищным, нелепым и незнакомым, но авторское происхождение последних было так же несомненно, ради этого все и затеяно. Какой-то голос в ухе нажучивал: «Не гнушайся, милый! Убожество и жалкость, кто же спорит? Но ведь свои, родные. Помнишь, как они излечивали тебя от кошмарного нашествия сочиненных тобой графоманов? Теперь ждут, что и ты ответишь им любовью и пониманием. Стыдно нос воротить».
Это был один из моих собственных голосов, сатирический, я узнал его, от него-то уж точно не откажешься. Только как же это все некстати! Когда человеку больше чем когда бы то ни было нужны покой и сосредоточенность… Хотят взять мою совесть на измор.
Я подошел к бармену. Вблизи он казался импозантнее, хотя это и была импозантность провинциального эстрадника. Гуцульская жилетка поблескивала дымными стеклышками. Во рту танцевала, передвигаясь из угла в угол, тонкая дамская сигара. Тем не менее, я не сомневался, что вертлявый господин с дудкой — главный в этом заведении. Звания, может быть, и не маршальского, но китель в шкафу есть. Это было написано на его измятом бессонницей лице.
Играть по системе Станиславского, по-моему, не входило в задачу Фафика, то есть он вовсе не желал, чтобы ему верили. Это был обман без обмана в том, что он обман. Теперь мне казалось, что и хор излишне педалировал, а сам розыгрыш дурно затянулся.
Впрочем, и в том, что это розыгрыш, уверенным быть нельзя, и уличить кого-либо невозможно без того, чтобы не поставить себя же в дурацкое положение. Потому что для начала надо хотя бы иметь предположение, в чем состоит подвох, а его у меня не было; ведь если это, допустим, только карнавальное убиение скуки, то, что же соваться с разоблачениями? А то и просто какой-то клубный ритуал, тем более глупо лезть со своим уставом. И наконец, пусть даже розыгрыш, подвох и издевательство, но тогда надо подыскать другой предмет. Не может быть, чтобы столько людей старалось ради меня одного. Так, не ровен час, и целое государство обвинишь черт знает в чем.
Главное же, все это могли быть искренние, честные и простые ребята, каждый из которых завтра отправится по своим трудовым и семейным делам, а меня, залетного, приняли из душевной доброты и забудут наутро. Хватит комплексовать! Самоедами заполнены дурдома.
Другое дело, если неандерталец действительно здесь и на меня объявлена охота. Захохотать до потери сознания, расслабить, расположить к себе и тюкнуть чем-нибудь по голове в самый беззаботный миг доверия к миру. Такая повадка чертей и ведьм. Бдительности терять нельзя, но и сдернуть с лица улыбающуюся маску — самоубийственно.
В таком смутном волнении пребывал я какое-то время, пытаясь уловить верный тон в разговоре с Фафиком и едва удерживая себя на краю отчаянья. Но и удерживать себя на этом краю, надо признать, было приятно, поскольку всякое отчаянье, как ни крути, еще питается глаголом, существует за счет ресурса любви, или привязанности, или чего-то, что считается признаком живого.
Если вам случится вдруг зарыдать над мрачной шуткой, друзья мои, вспомните, что жизнь — только привычка, как трагически заметила наша современница вслед за котом Мурром. Последний, правда, добавлял: сладостная. А значит, ни один поэт, стыдливо упаковывая в паутину образов свою решимость свести счеты с горькой и постыдной судьбой, не станет упоминать о ногах, будь у него их даже целых четыре.
Я неопределенно улыбался представленной карикатуре, меня мутило, как голодного при виде протухшей еды, и я ни за что не признался бы, что даже сейчас мне до смерти хочется жить.

 

Мне до смерти хотелось жить (звучит забавно, согласен). Ради этого я готов был не только вступить в переговоры с чертом, но и стать одним из них. Хотя эта перспектива рисовалась мне неотчетливо, чем и объяснялась, по-видимому, легкомысленная уверенность, что при очной встрече я одержу над этим господином верх. Он представлялся мне чем-то вроде пиковой дамы при игре в червы, которую надо принудить выскочить на валета; как раз привычка держать верх и сделает ее рано или поздно жертвой слабого.
— Классно это у вас получается! — произвел я для начала комплимент, который мог относиться к чему угодно: к дудке, мимике шоумена, виртуозному наполнению стаканов или организаторским способностям дьявола.
— А вы мало пьете, — сказал Фафик, улыбнувшись.
Мне удалось разглядеть его глаза: они были такого же песчаного цвета, как на муляже, и смотрели в разные стороны. У меня возникло подозрение, что один глаз он пожертвовал для интерьера, а себе поставил стекло.
— Хотите коктейль «Слеза гладиатора»? Здесь не знают толка в коктейлях, — вдруг с искренней досадой прибавил этот начальник пьянки, обшарив взглядом свою клиентуру.
— У меня сегодня мораторий на алкоголь, — соврал я. Я не желал разделять с ним презрение к моим потерявшимся соотечественникам, тем более что и сам предпочитал коктейлю чистую водку.
— В этом заведении никто не притворяется, потому что никому нет дела, — сказал Фафик, то ли услышав мои мысли, то ли по достоинству оценив лживую прямоту.
И тут за моей спиной раздался страшный голос отставного полковника:
— Всем стоять! Ария Ивана Сусанина из оперы «Жизнь за царя».
— Что он собирается делать?
— Петь, — ответил Фафик. — Еще не акклиматизировался. Скоро вот и вас послушаем.
Я увидел, как улыбка подкатывает к Фафику откуда-то из горла, и понял, что им овладевает приступ словоохотливости, из-за чего я не имел возможности выяснить смысл последней фразы.
— Знаменитый бас Мариинки, вы наверняка слышали фамилию: Дабдуев. Неудача в личной жизни. Страдал позвоночным атавизмом, то есть время от времени у него на копчике вырастал небольшой хвостик. Да и шут бы с ним, хотя неудобно конечно, но хирургии по силам. Раз в несколько лет ложился тайно от жены на операцию и снова блистал как ни в чем не бывало. Но однажды — гастроли, то да се, короче, запустил, и жена в интимную минуту обнаружила это излишество. А он в эйфории был или растерялся, ну и объяснил крестьянскими словами: так и так, хвост время от времени растет. Пошутил еще: у гениев это бывает. И что бы ему скромно не объясниться на медицинском языке — черта бы лысого она поняла, еще и пожалела бы.
А тут — сразу развод. За хвост, мол, она замуж не выходила и вообще ей лишнего не надо. Так пострадал старик, так пострадал. Не за сам этот, собственно, никчемный хвостик, а за гордыню.
Все тело Фафика колебалось от внутреннего хохота, при этом он продолжал нагло изображать трогательное сочувствие. В то же время взгляд (хочется сказать, взгляды) пристально следили за галеркой.
Полковник, между тем, уже тянул арию, несмотря на разгулянное усердие слушателей, которое не мог обороть даже этот экстаз странного искусства.
— Вы наверняка мне поможете, — сказал я, словно не слыша историю про копчик, и добавив в голос малинового баритона. — Нет ли у вас тут такой конторы, вроде ЗАГСа, что ли, где можно было бы получить необходимое свидетельство?
— Какая проблема? Да в любом окне, — Фафик даже не ответил, а выстрелил этими словами мгновенно, как ковбои в американских вестернах. Это было похоже на эффектный, но слишком уж легкомысленный трюк.
— Ну, так уж и в любом? А если мне нужен необычный документ? Например, свидетельство о собственной смерти.
Я старался делать вид, что шучу, работаю на абсурд. Но Фафик не обратил на это никакого внимания и ответил почти так же быстро. На этот раз в его голосе была деловитость профессионала, чуть-чуть мрачного и утомленного, у которого взволнованный трепет просителя и его заискивающий юмор давно не вызывают ответного сострадания:
— Это самое простое.
Почему-то сразу стало ясно, что на этот раз он сказал правду.
Легкость труднодоступного всегда вызывает досаду. Но я не обманывал себя, во мне была не досада. Это, вероятно, похоже на внезапный нокдаун, когда голова кружится и ты видишь кулак, мчащийся на тебя в сладострастном предчувствии нокаута. В гуманной драке его иногда заменяет фраза: «Еще раз повторить, или сам поймешь?»
Я понял, и в этот же миг мне расхотелось получать свидетельство о смерти. Мой врожденный (или воспитанный) бюрократизм вдруг сдулся, потеряв подпитку пафосом. Более того, сейчас этот пафос казался мне ребяческой, студенческой выдумкой, в которой столько лет упорствовал зараженный кружковой мистикой жизнелюб. Я жалел себя, но еще больше злился как человек, сам себя загнавший в угол и поэтому потерявший возможность просить помощи у других.
Свое состояние мне вряд ли удалось скрыть. Я потряс головой из стороны в сторону и провел по лицу рукой, пытаясь вернуть лицу прежнее добродушие и улыбку.
— Тогда уж просьба совсем для вас пустяковая, — губы шевелились сами, не надеясь, видно, на мое самообладание. — Дело в том, что я ищу академика Антипова.
При этих словах Фафик стал выше, щеки по-бульдожьи обвисли, глаза покрылись молочной пленкой и потеряли фокус, хотя и до этого трудно было сказать, смотрел ли он точно на меня или я пребывал на периферии. Мне, по мнительности, казалось, что он все время смотрит на мой нагрудный карман, в котором лежала дискета. Сейчас загорелая сеточка морщин придавала лицу шоумена вид сухощавого бронзового полководца.
— Это не наша сфера, — промолвил наконец он с партийной артикуляцией. — Я хочу сказать, что в нашей сфере академик не бывает.
— Стало быть, вы его знаете? — не скрыл я радость, оттого что поймал его на обмолвке. — Если в вашей сфере не бывает, значит, посещает другие. Логично? Уж подскажите мне какой-нибудь ход.
Что-то мне говорило, что и эта суровая метаморфоза Фафика не последняя и что при благоприятном течении разговора он сменит эту маску на иную, более привычную и комфортную. Значение свое надо, конечно, поддерживать, но оно отнимает слишком много сил. Да и кто оценит эти старания?
Из всех притворств у каждого человека есть любимое, в котором он чувствует себя почти натурально, так что уже во имя назначенного лицедейства приходится скрывать от посторонних, что именно в этой роли он ничего не исполняет, а просто живет. Фафик, мне кажется, любил свою номинальную работу больше, чем тайное служение, но кое-кто мог ведь усмотреть в этом предательство идеалов.
— Трудно поверить, чтобы с вашими связями вы не смогли бы показать мне какую-нибудь ниточку. Но сначала… — я снова тряхнул головой, на этот раз как вынырнувший из волшебной бочки молодец, которому теперь сам черт не брат, не сват и даже не кум, — отменяю мораторий. Хочу попробовать ваш коктейль.
Губы на все еще суровом лице злодея и притворщика дрогнули в едва заметной улыбке:
— «Слеза гладиатора»?
— Именно! Наверху давно забыли, что такое вдохновение, — сказал я, краснея от собственной лести.
Я вовсе не был уверен, что все это проняло Фафика. Просто каждый из нас добросовестно исполнял свою партию. Выигрышем распорядится судьба, наше дело, чтобы в музыке не пропадала гармония.

Агора

Проход в следующую сферу был через кухню. Фафик приказал, сославшись на него (фамилия его как бы в насмешку над моей проницательностью была Майоров), искать встречи с неким Пиндоровским, биографом главного сенатора:
— Понравиться ему трудно, но уж если сумеете, он знает всё и всех. Выведет, хоть на Господа Бога, с наилучшими притом рекомендациями.
Явиться к Самому, да еще с лестными рекомендациями… Перехлест в масштабах меня не смущал.
Про кухню с котлами кипящей смолы Тараблин соврал. Я двигался по коридорам мимо кладовок, холодильных шкафов и поварских и в клеточках кремового кафеля то и дело ловил свою глуповатую улыбку. Никаких признаков зловещего присутствия — разноголосый бой крышек, мирный газ, клубы съестного пара.
На одном из разделочных столов мне встретился настоящий фазан, которого можно было узнать по остатку оперения на хвосте. Во всем остальном он ничем не отличался от перекормленной курицы или цесарки. Этот экземпляр был отловлен явно не для клиентов трактира, и моя шутка имела шанс задним числом получить материальное подтверждение (пробовать фазана мне до сих пор не приходилось). Правда, не скрою, во мне что-то дрогнуло при виде этой анонимной императорской тушки, но я быстро зажал струну.
А вот китайская ширма стояла на месте, и, хотя опасная зона осталась позади, это совпадение с рассказом друга снова вызвало тревогу. Но и она тут же угнездилась где-то в районе солнечного сплетения, побежденная праздничной и одновременно деловой атмосферой новой обители.

 

Первое, что я услышал от пары, на которую чуть не наткнулся:
— Понимаешь, биатлон не знает сослагательного наклонения, — сказал парень с легким наброском усиков над губой, которые он, видимо, ни разу, лелея запаздывающую мужественность, не брил. — Выстрелила на пять часов? Отмене не подлежит.
Они на моих глазах выходили из краткосрочного обморока поцелуя.
— Ты жесток, как Спартак, — тихо ответила девушка и виновато улыбнулась.
За их спинам висели зачехленные ружья. Юные спортсмены синхронно подправили их вскидыванием плеч и стремительно, чтобы нагнать штрафную паузу, направились к лифтам.
От всех исходило впечатление ритмично отлаженной суеты, так что даже островки покоя не противоречили ей. Представьте цирк, который освободили от зрительских ярусов, и свод накрывает арену целиком. Из циркового интерьера только парящая на высоте седьмого этажа терраса, и на ней оркестр с ночной осторожностью упражняется в классическом репертуаре. Внизу молодые люди при этом спешат по своим делам с ушами, заткнутыми наушниками от плееров.
Галогенное освещение повсюду, о нем забываешь в ту же секунду, как о светящемся куполе неба. Ветерок гуляет, соблазняя слабым запахом травы, хотя под ногами начищенный, как река, паркет. Понятия улицы и дома здесь, видимо, отсутствовали.
Вся арена была перегорожена подвижными стенами, которые каждую минуту создавали новые конференц-залы, лаборатории, клубные комнаты и кабинеты. Мелькали таблички: «Климатология и тонус-экспресс», «Сестринская», «Бравада-спринт», «Стимуляция конфликтов», на которой в слове стимуляция «т» было перечеркнуто типографским штрихом. И еще тут и там встречались листки, написанные от руки: «Запись на самопрезентацию по четвергам». А также: «Субботние рейтинги будут только в понедельник».
На всех стенах висели голографические картинки, в которых уютно жили улыбающиеся люди. Это было похоже на оригинальный колумбарий, галерею ветеранов спорта, науки и искусства, а еще почему-то на нижние окна улицы Красных фонарей в Амстердаме.
Постояльцы форума словно бы не ходили, а летели и ехали, как будто в каблуке у каждого был если и не моторчик, то колесо от ролика. Все были веселы и одновременно сосредоточены на делах, которые не требовали отлагательств. При этом на арене работало не меньше ста телевизоров. Старушка, присевшая на пляжном стульчике перед экраном с советским детективом, схватила меня за край куртки:
— Вы уже смотрели этот фильм? Он хорошо закончится? Мне вредно волноваться.
— Все советские детективы, в отличие от американских, мадам, заканчиваются смертью героя. Советую переключить программу.
— Ах! — воскликнула старушка, схватила стул и тут же куда-то улетела.
— В-в-в-вот ты где? — услышал я над самым ухом. Передо мной стоял Мишка Корольков, которого я меньше всего ожидал здесь встретить. Я почувствовал радость, смешанную с досадой. Конечно, знакомое лицо, в этой компании и прочее… Но всеобщий императив цели захватил уже и меня, я тут же подумал о справке и об Антипове. Не на экскурсии же я здесь, черт возьми! На вежливое выслушивание заикания Королькова у меня не было времени. Все же спросил:
— Как тебя сюда занесло?
— Я администратор, — сказал Корольков с видимой укоризной. — Это вам — свет прожекторов и аплодисменты. А птицу кормят крылья: здесь — там, здесь — там. Я тебя обыскался, между прочим. Спасибо Тараблину, подсказал. У тебя послезавтра, нет — завтра концерт. Фисгармонию обещали подвезти.
— Здесь? — спросил я.
— Ну-ну, к-к…
Исполнение мечты всегда запаздывает и всегда попадает нам в спину, будто отложенный выстрел. Радость от известия Корольковая скорее узнал, чем почувствовал. Правда, это был примерно десятый концерт, который должен был состояться завтра или послезавтра. В общем, счастье, в который раз поманило и в который раз прошло. Как всегда у меня.
Тем не менее, фантазия, уже осознав свою несостоятельность, продолжала работать. На холостом ходу. В сольном концерте было что-то от моего детского, торжественного представления о смерти. Праздничный финал, заключительный аккорд, уплывающий к благодарным слушателям. Может быть, все это устроил специально для меня Тараблин? Иначе, как объяснить, что он, сам схоронив меня в этом логове, дал наводку Королькову?
В этот момент каким-то боковым зрением я заметил, что одна из голографических картин на стене погасла. Она не просто погасла — исчез даже след от ее пребывания, оставив по себе гладкое пространство стены, в котором не было и намека на свежую, торопливую побелку. Работал гений.
В детстве из случайной передачи радио я почерпнул для себя формулу гениальности. Вот как, например, говорил приятный женский голос, скажет талантливый греческий автор о том, что человек быстро спустился в долину или в ущелье? «И тут же вниз!» А как сказал об этом гениальный Гомер? «Уж был внизу!» Чувствуете разницу?
Я, не имеющий представления ни о Гомере, ни о гениальности, почувствовал и запомнил навсегда.
Но поразительное сейчас было даже не в этом гениальном фокусе. Я успел разглядеть на исчезнувшей картинке лицо Антипова. Едва появившись, он снова уходил от меня. Это подстегнуло уже поселившуюся во мне мысль, что я участвую в гонке.
Девушка в костюме, примерно, стюардессы, поливавшая рядом с нами клумбу, мельком взглянув на исчезнувший портрет, потом на меня, сдула слетающую на глаза прядь волос и сказала в нагрудный микрофончик:
— Есть. — И через паузу: — Оранжевый.
Мне тут же, некстати, вспомнилась цветовая кодировка Купера, по которой «оранжевый» обозначал, кажется, цвет приближающейся опасности.
Если ко мне действительно приставили наружку, то нет никаких оснований полагать, что сюда им путь закрыт. Напротив: лучшую площадку для проведения операции придумать трудно. Лови не хочу. Но не мог же Тараблин собственными руками вложить меня в пасть зверя?
Так или иначе, но такая возможность, да еще блеф Королькова о концерте усилил мое волнение, то есть добавил в него тревоги и неясного предчувствия. Я понимал, что надо спешить. Пока те соображают и выдерживают формальности…
Для начала необходимо было проверить все же версию Фафика Майорова. Действительно ли в этом оазисе любая справка, как палый лист, ложится в первую протянутую руку?
Но Корольков сбил мой вопрос, внезапно перестав заикаться:
— А где Угольник?
— Какой, к черту, Угольник?
— Я всегда знал, что Тараблин — рас… дяй. Возьми! — он вынул из брюк идеально белый носовой платок и, свернув его треугольником, сунул в мой боковой карман.
Возмущение забулькало в горле, но именно в этот момент меня настигло прозрение: у всех без исключения, кто пробегал мимо или исподтишка поглядывал на нас, из кармана торчали точно такие же платочки. У некоторых женщин, на платьях без карманов, платочки были изящно приколоты в районе груди большой медной скрепкой. Надо ли добавлять, что у самого Королькова из кармана торчал тот же масонский знак.
— Запасной? — спросил я.
Кто знает, может быть, Корольков спас меня от каких-то преждевременных неприятностей? Вспомнилась привратница, выложившая рядом со второй купюрой платочек, а также Фафик, который при всей широте взгляда, то и дело упирался в мой нагрудный карман. Я-то подумал было, что благодаря шпионской информированности он ощупывает там дискету.
— Запасной, — мрачно ответил Мишка. — И ты, это… Перед концертом надо будет переодеться. Фрак у меня приготовлен.
— Да ладно! — отмахнулся я, будто выплевывая сладкую наживку. — То есть, Миша, спасибо, конечно. Но мне прежде надо решить кое-какие дела. Получить довольно необычную справку. Ты не знаешь?..
Корольков показал глазами мне за спину:
— Там всё сделают.
Я повернулся и увидел в глубине допотопный киоск времен Великой Перетерки. Его явно умыкнули у наземной станции метро и поставили здесь незаконно. Из окна киоска неслась своя музыка, и белокурая продавщица покачивала ей в такт раритетными кустодиевскими щеками, которым поздняя циничная культура присвоила название «молоко с коньяком». Влажным взглядом девица посматривала на связку ржавой воблы, веники сорго, башню из цветочных горшков и прочий старомодный хлам. Я чуть было не обрадовался этому архитектурному волапюку, который свидетельствовал о том, что человеческое сознание нуждается хотя бы в островках захолустья. Но ведь Корольков отсылал меня туда не за вениками?
— Простите, ради бога, — обратился я к девице. К моему сожалению, интимные и секретные интонации здесь не проходили — всемирный галдеж телевизоров и музыки их исключал. — Нельзя ли у вас получить свидетельство…
— Не смущайся, командировочный, — весело прокричала девица, дыхнув на меня запахом портвейна «777». — Фамилия как?
— Трушкин.
— Давно?
— Что давно?
— Какие числа смотреть, говорю.
— Да нет, вроде недавно. — Мой ответ неприятно меня поразил. Если бы речь шла о другом, я бы сказал: обидел.
Кустодиевская пава, с мелкими, подслеповатыми ужимками, листала коленкоровый гроссбух, ученически ведя по строчкам пальцем.
— А вас уже в списках не значится, — сказала девица.
У меня внутри все оборвалось. Видно, иззябнувшей душе только этого канцелярского приговора и не хватало для полного несчастья.
К киоску незаметно для меня подплыл парень, лицо которого показалось мне знакомым.
— Машуля, привет! Слышала, сегодня…
Он принялся рассказывать известную уже мне историю про шофера-инфарктника и прыгающего покойника. Это был тот самый актер из трамвая, который в сериале «Мажоры» валялся сейчас раненый в больнице.
— Покойник заскакал, как коляска по эйзенштейновской лестнице…
Опережая друг друга, они захохотали. Киоскерша при этом продолжала изучать гроссбух.
— Трушкин Константин Иванович, — вдруг весело прокричала девица. — Долго будешь жить, Константин Иванович. Да я ж тебя сегодня вспоминала. Чего, думаю, не идет? Или запил с горя?
— Вы не ошиблись? Мне нужно свидетельство о моей смерти, — сказал я с сердитым недоверием.
— В таких делах ошибок не бывает. Верно я говорю? — девица подмигнула мне с таким санитарским подтекстом, как будто только что сообщила, что у меня родился мальчик. Именно мальчик, а не девочка. — Я его вместе с причитающейся суммой отправила не депонент. Закажу по срочной. Но это уже за проценты. Вечером будет.
Меня, что и говорить, покоробила эта легкость.
— А если я попрошу другую справочку, — сказал я. — Что я жив и здоров и направлен, к примеру, ВНИИГРИ для изучения подводного хребта в Арктику?
— Нам без разницы, — ответила девица, мучительно снимая зубами с нитки мутную чурчхелу. Этим она как будто давала понять, что выбранный мной адрес она не одобряет. — Похоронные спишем, тыщу положишь сверху и живи на здоровье. Да, еще тыщу отслюнишь этому… вниигри.
— Как же так? — спросил я, и вдруг меня прошибла догадка: — А какие, собственно, похоронные? Ведь они уже отправлены семье.
— Эти от военкомата. Ты же, пока лясы свои на радио точил, дослужился до капитана. Не в курсе, что ли? Вот такие у нас защитнички отечества, — добавила она специально для раненого мажора, который невозмутимо прослушал весь наш нелепый разговор, как будто мы обсуждали, какую выгоду можно извлечь в отечественной валюте, если вес-брутто принять за вес-нетто.
— Машуль, я по поводу рейтинга, — снова игриво вставил свое мажор.
— Слушайте, надоели! — вдруг вспылила девица. — Читайте объявление. Субботние рейтинги будут в понедельник.
Я отвалился от прилавка. Мне вдруг страшно захотелось воблы, но обращаться к владелице киоска с этой, третьей просьбой было бы уже совсем нелепо и даже унизительно. Ясно, что мы друг другу не понравились. Остался, правда, невыясненным вопрос: какую справку принесет она мне сегодня вечером?
Назад: Тетрадь шестая Сквозняковая отлучка
Дальше: Агора-2. Путевые наблюдения и проба выхода