Книга: Ваша жизнь больше не прекрасна
Назад: Тетрадь десятая Воздушные мытарства-2
Дальше: Шитиков, Шитиков…

Безславные ублютки

Еще до того как девятый вал вступил в силу (а он был уже вот, здесь: в шорох древоточцев стали проникать крики, да такие веселые, пляжные, с гоготом раскрепощенной плоти — ничего опаснее нет, чувствую, как говорится, печенкой), страх овладел мной, один из многих страхов, не имеющих прямого отношения к жизни и смерти, но сопровождавших меня с младенчества.
Страх — первое переживание, которого мы обычно не помним, что и обеспечивает в дальнейшем вечную неожиданность и новизну его. Мы как бы проверяем жизнь на забытое знание. В детстве я засовывал на палке кольцо от сачка в печку, после чего зажимал его ладонью. Ожог был страшный, я кричал, плакал, терпеливо сносил жалость взрослых и никак не облегчающие боль процедуры, но, в сущности, был доволен тем, что сделал: перескочил пропасть и остался живой. Этим опасным приключением не с кем было поделиться, оно принадлежало только мне.
Когда для меня надували шарик, я думал уже о том, что сейчас буду его мять, царапать ногтем и в какой-то момент он непременно лопнет. Я буду стараться, но произойдет это все равно неожиданно, и от выстрела резины может случиться разрыв сердца. Ради него-то все и затеяно, ради этого, в конечном счете, и надували шарик. Смерть красоты должна отозваться смертным испугом или даже собственной смертью. «Сильней надувай, сильней!» — кричал я с дрожью и восторгом, который родители воспринимали с умильной непроницательностью.
Но это все так, еще не сам страх, а может быть, его близкий родственник. Настоящий страх связан с неизвестного происхождения стуками и шорохами, с самостоятельными тенями, которые в любой момент могут наскочить на тебя. Так пригибаются от тени птицы. Сама птица, что? Можно отбиться палкой. А тень? Она ведь только сигнал опасности, бесплотный ее вестник.
Впрочем, так же страшен и земной признак инфернального. Как в толстовском «Упыре». Как узнать упыря в старушке бригадирше или в ее приятеле Теляеве? Да очень просто. Заметьте, как они, встречаясь друг с другом, щелкают языком. По-настоящему это не щелканье, а звук, похожий на тот, который производят губами, когда сосут апельсин. Это их условный знак.
Страшно.
У нас в бараке, с женой и беленьким сынишкой, жил плотник Михаил Иванович. Лицо его вызывало в памяти одновременно жабу и кавказскую овчарку. Глаза, как яркий серый день, были плотоядно-веселыми, точно у голодного в предчувствии еды. Главным ключом к описанию его тела был куб, а ботинки, которых он не снимал и дома, были нагло заостренными, точно когти зверя, о существовании которого вслух говорить было нельзя.
Мрачным или злым я Михаила Ивановича не видел, но боялся его едва ли не до обморока. Особенно когда он смеялся. Сначала растекались губы, увеличиваясь вдвое, потом открывался рот. Еще позже вступал сильный, отрыгивающий голос. А рот раскрывался так, как будто он собирался на спор откусить голову у теленка, но тот упирался, и это веселило Михаила Ивановича и заставляло рекордно длить смех в ожидании удачи. Белые глаза счастливо выкатывались (один чуть косил), в них становились видны черные мушки. Да, он был стопроцентно жизнерадостным, с рычащей любовью тискал женщин и детей, уклониться от этого можно было только в шутку, что не отменяло принудительного повторения объятий. От проявлений нелюбви он был прочно защищен.
В одно апрельское воскресенье Михаил Иванович убил топором жену и сына. Это не я придумал для подтверждения своей проницательности, сама жизнь так вульгарно распорядилась. Увели его, когда я еще спал. Милиция опросила всех, кроме детей. Да и какие я мог дать свидетельские показания? Смех плотника не доказательство, как и щелканье упырей. Все это тени, случайные проговорки неведомого.
В той же мере страшна тень черта, а не сам черт. Он ведь балагур, не слишком тонкий остроумец и отчасти комплексует если не по поводу хвоста или, там, рогов, то по поводу суетности своего ремесла.
Когда существует контакт, всегда остается надежда. С тенью в контакт не вступишь, от предчувствия могут спасти разве что транквилизаторы, и то ненадолго. Но аптечная тема вообще в нашем разговоре лишняя. Тень черта мы подкармливаем собственной фантазией, поэтому она бессмертна.

 

В этот момент справа по коридору возник, пропал и снова возник, буквально выстрелил белый поток света. Бесшумными взрывами волновалась прозрачная пыль. Потекли и завихлялись тени голов, потом их обладателей.
Вопреки собственным ожиданиям, я не испугался, тело само подобралось, зрение стало суровым и пристальным, как будто мне предстояло прыгнуть с высоты в воду. Я успел подумать, с некоторой даже усмешкой, что в конце хитроумных дьявольских происков непременно должны появиться кулак и нож. И ради меня не было, конечно, нужды придумывать что-то особенное. Где же и как же еще убивать? Ради непонятной теперь и для меня самого выгоды я добровольно залез в мешок и разрешил его завязать. Поздно теперь думать. Странным образом, я был этому даже рад.
Крики становились явственней и ближе. Кричали так, будто в детстве их мучили глухонемые родители или припадочные няньки. Я уже слышал тяжелое дыхание нескольких грудных клеток, смех и кашель.
— Да харе ты демократизатором! Откинется, падла, — сказал кто-то.
— Ибаццо, ибаццо и еще раз ибаццо! — весело ответили ему.
Убийцы с грохотом выкатили на середину коридора тележку, в которой лежал связанный человек и, раскатав, пустили ее мне навстречу.
— Прощай, кудрявый! — крикнул один из толкавших. — Дыши глубже! Деньги на поминки копи! Чтоб там водочка, куриные друмстики… Ну, сам знаешь.
Его поддержало всеобщее ржанье и улюлюканье.
Они еще стояли так некоторое время, переговариваясь между собой и не замечая меня. Я, на всякий случай, умалился, вписавшись в черную стену.
— Пошли. Пчелы заждались. Ты ведь запал на белокурую, малыш?
Малыш выдержал паузу и зло процедил сквозь зубы:
— Чарльз Дарвин.
Мне некогда было вдумываться в смысл этой странной перепалки. Тележка замедлила ход у моих ног, и я узнал лежащего в ней Кирилла Назарова, ведущего светских и криминальных хроник, с которым мы не так давно, как мне казалось, расстались в курилке. Тут же припомнил заказанные на поминки друмстики. Жертва действительно любила поесть и выпить, причем не меньшее значение придавалось, апропо, смакованию названий блюд. Тут злодеи попали в точку.
Вид у Кирилла был и жалкий, и страшный. В клетчатой фланелевой рубашке, он откинул голову, наподобие прикованного к скале Прометея, спеленатого скотчем. Лысый череп преподносил зрителям жидкие островки спутанных волос. На лице застыли ручейки крови. Они стекли со лба и издевательски очертили сугробики одутловатого лица, придав ему подобие улыбки. Веки были запечатаны свернувшейся кровью и не могли открыться. Если они вообще могли и хотели открыться, то есть если Кирилл был еще жив.
Назаров — не из самых приятных моих знакомцев. Его масленое лицо, обшаривающие глазки и хихик-усмешка всегда вызывали предчувствие готовящейся каверзы. Шакалий нюх и любопытство было сравнимо только с его же дремучей нелюбознательностью. «Я — человек неосновательный, — говорил про себя Назаров. — Темперамент такой».
Был у него, помнится, напарник по кличке или по имени Витёк. У обоих — поразительная реактивность на зреющий скандал, будь то свадьба нудистов или тайное свидание депутата от демократов со швеей. Иногда мне казалось, что они сами эти скандалы организовывали, причем Витька всегда пускали первым, он шел вдохновенной ищейкой и провокатором, а Назаров являлся, когда базар уже был в разгаре. Репортажи их пользовались успехом, любовь друг к другу вызывала удивление. Родство душ двух славных гаденышей. Иногда Назаров, глядя влюбленно на своего напарника, говорил:
— Витёк — классный пацан. Что о нем только плохое ни подумаю, он тут же подтверждает.
Витёк плавился от похвалы. По какому-то счету определенно они стоили друг друга.
Но жалкость смерти плохо уживается с неприязнью. Не то чтобы начинаешь ее стыдиться, однако вид несчастья не дает ей ходу. Беспомощный, окровавленный Кирилл вызывал у меня тварное, то есть самое искреннее сочувствие, в основе которого, я знал — жалость к себе и мысль о том, что могу оказаться в таком же положении. Физическая немощь нагляднее, потому и отзываться на нее легко.
Отцовским ножичком, который с детства всегда был у меня в кармане, я разрезал скотч. Почувствовав свободу, Кирилл тихонько застонал, потянулся ладонью ко лбу и тут же отдернул руку. Лоб был исчерчен правильными, запекшимися бороздами. На него смотреть было страшно, не то что трогать.
Назаров медленно наслюнявил пальцы, потер глаза и точно Вий, с трудом, то есть не сам, а с посторонней помощью нечистых сонмищ, поднял веки (они дрожали и сопротивлялись) и затравленно посмотрел на меня.
— Пить, — прохрипел он где-то между си и си-бемоль. Точнее, решил я, подумав, си-бемоль малой октавы.
У меня мелькнула подлая мысль, что и в этом своем мученском состоянии он не столько страдает от жажды, сколько хочет походить на советского и одновременно американского солдата из киноэпопеи. А может быть, и вообще прикидывается жертвой с дальним прицелом на сенсационный сюжет?.. Но все это была, конечно, только моя предубежденность. Назарову сейчас было не до кастинга. Да и не мог же он сам себя изуродовать!
— Надо искать, — сказал я. — Ты подняться можешь? Черт сломит ногу в этих катакомбах.
Сказав о катакомбах, я почувствовал его товарищем по несчастью, и ко мне вернулась прежняя растерянность. Куда теперь идти? Кого звать?
Хотелось узнать, конечно, и о самом происшествии. Благополучно, как мне казалось, уйдя от слежки, я уже почти уверился в том, что в Чертовом логове генерируются издевательства, так сказать, только духовного порядка. Крики встряхнули мой благодушный барометр, стрелка вновь заколебалась между «ненастьем» и «бурей». Человека натурально покалечили, в стиле самых беспощадных боевиков.
Но сейчас было не до вопросов.

 

Слева от нас открылась дверь, существование которой было для меня новостью, и в полыхнувшем свете послышался женский шепот:
— Сюда!
Не раздумывая, я взвалил на себя обмякшего Назарова, который, как я понял, серьезно укатался еще и от выпитого, и втащил его в комнату.
Комната была ординарна, как трехзвездочный номер, разве чуть просторнее и чище. В углу, конечно, приглушенно работал телевизор. Вообще жилищное устройство здесь напоминало коммуналку по-швейцарски: максимум комфортной автономии при максимуме же пространства для общения.
Назаров ястребино приоткрыл один глаз и рухнул на пикейное одеяло, ровно покрывающее полуторную кровать. Оно было такой зимней белизны, расшитое такими белыми, шелковыми, не существующими в природе цветами, что, несмотря на чрезвычайность ситуации, я слегка вздрогнул.
На хозяйку, привыкшую, видимо, и не к таким контрастам бытия, это бесчиние не произвело впечатления. Катя за нашими спинами мило хрюкнула в нос и засмеялась высоким голосом:
— Какая прелесть!
Назаров в ответ возмущенно завыл и, не открывая вновь упавших век, с треском дернул на груди рубаху.
— Не надорвись, можечокнутый! — без тени раздражения сказала Катя, заливая ему в рот ложкой воду. Потом бросила в мою сторону: — Все клейменые ведут себя как Александры Матросовы. А?
Она открыла шкафчик и достала из него бутылочку с болотной жидкостью.
— Завтра снова жить захочешь, дурилка картонная, — сказала Катя. — Хотя, — заметила она философски, — детство, конечно, кончилось.
Эта грустная фраза в ее устах меня ужасно рассмешила.
После дикой встречи на вахте мы с Катей еще не перемолвились ни словом. Я с удовольствием наблюдал, как в своем голубом махровом халатике, из-под которого, словно в танце, то и дело просились наружу вызывающие ноги, она колдует над компрессом. Кстати, треугольного платочка не было и в помине. Домашняя обстановка его, видимо, не предполагала.
В экстремальной ситуации женщины открываются удивительным образом. Сноровка и уют читались в каждом движении Кати. Может быть, для этого женщины, в первую голову, и созданы, подумал я, а любовь и рождение детей — так, только хобби природы.
— Лекарство всегда под рукой? — спросил я, пытаясь выказать интонацией одобрение и в то же время до некоторой степени прояснить ситуацию. — И часто у вас так?
— Отвар коры, — по-деловому ответила Катя. — Ивы козьей.
— Почему козьей?
— А любят ее козочки.
— Что у него на лбу, не пойму. — Я заметил, что о больных и сумасшедших часто говорят в третьем лице, точно они грудные дети или покойники. Правильно ли это? Но сейчас мы в присутствии Назарова говорили о нем именно так, и он, что характерно, сносил безропотно.
— ИРИС, — ответила Катя таким безвитальным тоном, как будто сказала «прыщик».
— Цветок?
Девушка посмотрела на меня, как на недоумка.
— Буквы? Клеймо? — попытался угадать я.
— Ну, — Катя утвердительно мотнула головой.
— И что оно значит?
— И раб, и стукач.
— Что? Назаров? — воскликнул я с наигранным удивлением, под которым проницательный человек уловил бы тайное одобрение. Было в этой формуле революционное, размашистое попадание, какое степенному суду и не снилось.
— Если его фамилия Назаров, — сказала Катя.
— Какое-то средневековье. Уголовщина! У них что — есть доказательства?
Я говорил сильно, но не искренне. То есть как и должен был говорить цивилизованный человек, давно в цивилизации разуверившийся.
— Ребята считают, что все негативы заслуживают клейма.
Катя помолчала и, укладывая компресс на лбу бездыханного Назарова, прибавила:
— А я, когда Угольник был пущен вместо носового платка, решила, что ты тоже нешуточный. Ошибочка вышла! — Катя едва заметно усмехнулась.
Второй раз на этом подземном стадионе женщина переходила со мной на ты. И, кажется, второй раз я оказывался не на высоте ее ожиданий. Что бы это значило?
Во всяком случае, я понимал, что справочка о собственной кончине в обоих случаях была бы воспринята как уловка симулянта.
В Катином «ребята» было столько тепла и приязни, что, хотя с этими штамповщиками на живом меня ничего не связывало, я на мгновенье пожалел, что не принадлежу к их компании.
Моя трижды проклятая сентиментальность и пластилиновая отзывчивость, которые навстречу любви готовы сделать из меня любую форму, лишь бы угодить вожделенному предмету. То есть безвозвратно себя уронить. Катя наверняка почувствовала это, вычислила, хотя бы из слова «уголовщина», которое папочки любят подпустить в душевном разговоре для подкрепления покачнувшегося статуса.
Ее проницательность вызвала во мне приступ злобы, которая была тем сильней, что предмет ее оставался не вполне ясен.
— Отчего же, — закричал я почему-то шепотом, — ты тогда вздумала спасать нас?
— А как? — удивилась манекенщица.
В этом ее возгласе было столько простодушного недоумения! Мол, что же тут непонятного? Кровь, крики… Однако ведь и «ребята», судя по всему, были славные. Мстители без страха и упрека.
— За дело, так за дело, — пробурчал я. — Чего спасать? Ведь так? Ребята-то правильные?
Катя чуть растерянно, но все же утвердительно кивнула.
— Тогда так. Как говорят в наших сериалах, с этого места, пожалуйста, подробнее, — продолжил я. — Что они собой представляют? Может у них там есть правила, программа… А негативы кто такие? И вообще… Они что, и сюда сейчас могут ворваться? И мне клеймо поставить?
Когда изобретал метафору мешка и сливался со стеной, даже когда увидел Назарова, я еще принадлежал в некотором роде к бессмертным, и только теперь, высказав догадку, вполне осознал реальность угрозы. Всё, даже страх приходит ко мне с запозданием. Сообщаемость сосудов (в данном случае, верха и низа) вполне толково ведь объяснил Викентий Павлович. Настроенность на исключительно духовные происшествия… В этом была, несомненно, гордыня, в моем случае — смешная, жалкая и глупая.
Катя смотрела напряженными, широко открытыми глазами, как будто выполняла приказ «Не плакать!».
— Этого я и боюсь, — сказала она наконец. — Хотя сюда?..
В очередной раз приходилось признать, что я ни черта не понимаю в женщинах.
Теофил Норт улыбался, глядя из угла. Для него борьба, происходившая во мне, конечно, не была секретом.

 

История, рассказанная Катей, была проста, как фиговый листок. Парни, которые разрисовали лоб Назарову, называли себя «Безславными ублютками». Именно такое написание они считали адекватным переводом. Впрочем, эту тонкость, как и многие другие, Катя объяснить не умела.
В сущности, так назвали они не себя, а студию, которая снимала какой-то бесконечный сериал. По словам Кати, и всё Чертово логово было большой кино- или телефабрикой. Скрытые камеры работали всегда и везде, что я знал уже и по собственному опыту. Материалы круглосуточно обрабатывались и запускались в наземный или местный эфир. Что-то вроде известных нам реалити-шоу, только круче. Как говорили они сами: круче нас только крутые яйца.
Жизнь любого из обитателей Чертова логова беспрерывно шла на монитор. При этом никто не знал и не должен был знать, в каком именно сюжете в данный момент участвует. Анонимный художник мог представить его в самом невыгодном свете, сочинить ему новую биографию, подловить на почесывании, нелепом пафосе, детском грехе или домашнем садизме. Некоторые при этом ссылались на опыт Тарковского, который запрещал актерам читать сценарий. Голова в искусстве участвовать не должна. Тем более что головки-то, по большей части, плохонькие.
Это, разумеется, требовало от «актеров» определенного рода смирения и самоотверженности. Тем не менее все относились к делу с повышенной ответственностью.
Жили по потребностям, как при коммунизме, поэтому суть была не в гонорарах.
— А в чем? — недоумевал я, испорченный земной практикой.
— В конце недели каждый получает свой рейтинг, — объяснила Катя.
— Он нам зачем?
— Ну, считается, что рейтинг влияет на пролонгацию.
— Пролонгацию? — продолжал недоумевать я, хотя после речи архивариуса, в общем, уже догадывался, о чем речь.
Катя молчала.
— Так считается или влияет?
— Почем я знаю?
Значит, перспективы держали обитателей ЧЛ тем прочнее, что оставались всегда неопределенными, при строгом, разумеется, учете (рейтинги!). В то же время производство работало самым нешуточным образом. Такая получалась взрослая клоунада.
— А вот, если по сюжету убийство или там, как в случае с Назаровым?
— Ну убивают.
— Тебе не жалко?
— Ну жалко.
Катины ответы, судя по их лаконизму и скорости возникновения, не предполагали внутренних противоречий. Что-то мне это напоминало. Вроде рекомендуемого ответа на вопрос глупого иностранца: почему при выборах в СССР выдвигается один кандидат на одно место? «Такова традиция».
В толерантном отношении к злу было нечто философское. Мол, зло присуще жизни онтологически и так далее. Философа, однако, с его ветхими доводами, ничего не стоило опрокинуть — уверенность Кати поколебать было невозможно.
Мне вспомнилось пророчество нашего доморощенного философа о том, что механизм гибели европейской цивилизации будет заключаться в параличе против всякого зла, всякого негодяйства и злодеяния. Дело, как он считал, в извращении стержневых, на роду написанных добродетелей. В Греции это был ум, в Риме — volo (то есть установление и повеление), у христиан — любовь. Теперь «гуманность» общества и литературы и есть ледяная любовь. Ледяная сосулька играет на зимнем солнце, болезненно юродствовал философ, и кажется алмазом. Вот от этих «алмазов» и погибнет мир.
Образно, конечно, но все-таки плод ума. Да и не мог старый пройдоха знать, что гуманизм из нашего общества и литературы выветрится в одночасье.
Однако его прогноз бил не совсем мимо. Напротив, ледяная любовь стала, можно сказать, обыденным состоянием, то есть, дискурс (о! как не блеснуть на фоне всеобщего оледенения!) обрел форму закона. Доводы разума тут бессильны.
Но Катя? Услышав зов пола, я уже не мог думать о ней иначе как об исключении. Катино «ну» приводило меня в отчаянье. Между нами только что рождалось, можно сказать, что-то вроде любви. Теперь для меня делом жизни было выяснить ее химический состав.

 

Проснулся Кирилл и забормотал жалобно. Он, похоже, бредил и поспешно, в смертельном цейтноте что-то пытался объяснить своему назначенному убийце, взывая к его сентиментальным чувствам и одновременно к здравому смыслу. Но профессия выучила его только скандально высокопарному тону.
Для начала была песня.
— Трое суток шагать, трое суток не спать… — пел Кирилл, всхлипывая и вдохновенно. — Сюжеты не дают покоя. Даже ночью. В мозгу баня. Ноги гудят. Мы все из клуба горящих сердец! — крикнул он и зарыдал.
Если бы я не ел с ним много лет из одной миски, эта исповедь Данко могла бы тронуть и меня.
— Человек отползает свое, слижет, так сказать, собственный пот и слезы с чужих ботинок… Ему нужна передышка. Как не понять? Подъем самосознания! Вечером он должен увидеть соседа, да в таком ауте, с такой улыбочкой, как будто тот еще и просит добавки у Бога. Вот тогда-то душа его, да, возрадуется, ползанье на карачках покажется просто добровольным видом спорта. Утром снова можно брать свой крест и с чистым сердцем тащить его, куда прикажут.
Как его, однако, прорвало! Сколько пафоса, подумал я, таится и в самом ничтожном из нас.
— Ничью голову засовывать в петлю не надо. Вот еще придумали. Каждый носит любимую петлю с собой. Мы только помогаем судьбе, соответствующе высвечиваем ее удачную шутку. Она — художник, импровизирует, а мы… Мы — на посылках. За что же нас, спрашиваю я?
Мне было ясно, что Назаров произносит речь, которая давно просилась из сердца, но во время экзекуции ей не нашлось места или просто обвиняемому по техническим причинам забыли предоставить последнее слово.
Он открыл глаза и впервые, кажется, увидел меня по-настоящему, то есть понял, что я не помстился ему, и до меня можно дотронуться рукой. Всплывшая перед ним в моем лице реальность как будто что-то перевернула в сознании Назарова. Он сосредоточил на мне трезвый, осмысленный взгляд, какой случается у безумцев, когда им кажется, что единственный их спаситель и доверенное лицо послано провидением.
— Рассказывай, Кирилл, — попросил я, выражая интонацией сочувствие и уверенную надежду, как психотерапевт.
— Еще с утра болела голова, — начал Назаров человеческим голосом. — Дикий насморк. Течет из носа и из глаз. Глотнул виски — совсем в сон потянуло. Думаю: пропадите вы пропадом! Не пойду на радио. Отдых нужен даже ишакам. Ну правильно? Дети гундосят в соседней комнате. Ненавижу! За те же деньги, думаю, можно было бы жизнь и комфортнее устроить. Бассейн там, сигарная комната, зимний сад с патио-баром. Как у всех. О жене уж не говорю. Тогда да! А то носишься с высунутым языком, питаешься только на приемах, в релаксацию бегаешь к хрюкающим дядькам. Квартира трехкомнатная, можно сказать, коммунальная. Еще и тащись им в предсмертном состоянии на работу.
Сердце мое екнуло при этих словах приятеля. Я живо вспомнил свое последнее утро.
— Но ты же знаешь нашего брата, — с тихим, мужественным поскуливаньем продолжал Назаров. — Завтра эфир. Тема горячая. Витьку не поручишь — он, глядя в компьютер, умеет только моргать. А с Пиксанова на утреннем заседании должны снимать неприкосновенность. То есть дорога ложка к обеду. Верно? Я же еще помнил, что у меня в архиве завалялась его речь на день защиты детей. Так меня эта мысль грела. Ведь он, вертун, нажил пять миллионов как раз на детском доме. То что надо. Его еще и в педофилии собираются обвинить. По-теперешнему, значит, мужика ждет, может быть, химическая кастрация. В общем, я, на свою голову, загорелся. Покурил с ребятами, спускаюсь в архив. Ну пленочный, под вторым корпусом. Давно не был. Там все только что паутиной не заросло. Никому теперь не нужен наш золотой фонд. Документальные записи вообще не на полках, свалены горой в углу. Коробки перепутаны, света никакого. Я по интуиции отобрал три коробки, пошел искать нашу верную «Соньку». Там, если помнишь, три ступеньки вверх и в конце коридора старая аппаратная. Иду, иду — нет никакой аппаратной. Такое ощущение, будто засовываешь руку в рукав, а она все никак не выйдет. Повороты, две ступеньки вниз, три ступеньки вверх, чуланчики, пустые кухни с эхом — как после войны. Свежие комары стали доставать. Ну, думаю, если у этих паразитов лётный день, значит, скоро во двор выведет. Все равно обратного пути не найти, столько поворотов накрутил. Тут послышался какой-то гуленный шум, иду на него, свет уже появился рассеянный, поворачиваю и оказываюсь в огромной студии или мастерской, где вовсю идет веселье. Девушки вокруг стола крутятся, как в кордебалете. Понимаешь ты, они показались мне все знакомыми. Когда, с кем пил водку, разве упомнишь? Я уже закомплексовал, что они меня по имени, а я… Тыкаю в ответ, конечно, но без имени, и мы от этого становимся почти как родня. В общем, приняли по-братски, стали кормить, наливать. Больше, сволочи, наливать. А я ведь простужен, пью вроде лекарства, с кем-то уже целуюсь. В углу камин горит, тепло, прямо, мальчик у Христа на елке. А потом уж началось это светопредставление.
— У мальчика-то плохо закончилось, — не утерпев, встрял я в воспаленный монолог коллеги.
— Ну так и я про то же!
Тут Назаров соврал. Поддакнул в расчете на полноту участия. Достоевского ему читать, конечно, не приходилось.
Путаница в голове Кирилла была не хуже чем в радийном архиве. Например, отдельных слов для определения конца света и светильника с «голой» люминесцентной лампой в его черепной коробке предусмотрено явно не было.
— Потом что-то меня стало настораживать. Слышу — ботают по фене. Но не как мажоры, а скорее… шлеппера, что ли. Даже я не все понимаю. Хотя и с таким народом от дружбы никогда не отказывался. Постепенно начали ласково так наезжать. Соображаю, что они вроде в курсе моих дел, только как бы не с моей, а с чужой стороны. Хотя, может, и это мне с перепугу показалось. Потому что явно не в теме, путаются. И вся-то информация, похоже, из моих же передач, а они будто отрицательную рецензию гонят, ловят на противоречиях. Вертолеты, в общем. Но, говорю же, ласково, мол, чего там, свои ребята, болтаем и всё такое. Во! Еще огнетушитель принесли. Наливай Кирюхе, полную, так… Падлы!
Кирилл снова всхлипнул, но набрал еще дыхания и продолжил:
— Кишку уже все набили, пузырей полный стол. Тогда подваливает ко мне их туз. Похож на неандертальца. «Отпираться, — говорит, — Кирюха, смешно. Грешен? Грешен. Ты нам, в общем, подходишь». — «В каком смысле?» — спрашиваю. А сам по инерции продолжаю улыбаться, вроде как добросовестно пытаюсь оценить шутку друга. «Ну, в каком? Ты ведь подлец? Подлец. А думаешь, что толстовец. По левой щеке тебя бьют от души, а ты хочешь, чтобы и правую не обошли вниманием. Служишь тем, кто тебя презирает и использует. То есть как спаниель — ложишься брюхом кверху, когда пинают. И своих собратьев, таких же, как ты, спаниелей, топишь каждый день или засовываешь в петлю. Ну разве не подлец, ребята?» Те в ответ гогочут: «Подлец!» — «Берем тебя в свою кинуху. Послужишь последний раз человечеству». Только тут я заметил над входом транспарант: «Безславные ублютки. Документально-художественное мыло». Представляешь, все еще продолжаю улыбаться. Не верю, что всерьез. «Ремейк, что ли, снимаете?» — «Ремейк, ремейк, — смеются. — С плавным переходом в сиквел. Сейчас мы тебя проштемпелюем». И показывают мне две дощечки с иглами — одна поменьше, другая побольше. На второй что-то вроде «Дикси» наколото.
Катя, до того бестрепетно общавшаяся с телевизором, вдруг откликнулась:
— ДИССИК — дави иуд, сексотов, сук и коммунистов.
— Вот-вот, такая абракадабра, — поддержал ее Назаров. — Они мне перевели, забыл просто. Я им еще говорю: такая и на лбу не поместится. Я же не Сократ. И потом, в партию я не успел вступить, спасибо Ельцину. Только заявление подал. А кино у вас хоть и художественное, но все же документальное. То есть продолжаю шутить. Мол, уж лучше маленькую. Дощечку, то есть. Розыгрыш ведь. Хоть и дурацкий, но розыгрыш. А они меня, я не сказал, в кресло усадили. С высокой спинкой. Прямо у моих ушей — морды львов. По бокам плоские. Я сначала-то думал, так, из уважения. А это оказалось кресло-струбцина. Пока они мне мозги заливали, морды львов сошлись и зажали голову. Только тогда я заорал благим матом. Но было уже поздно. Боль страшная. Весь в кровище. А потом стали еще чем-то раны посыпать. Тут я отключился.
— Порохом, — вновь отвлеклась на нас Катя, — они порохом посыпают, чтобы хорошо въелось.
— О-о!.. — застонал в ответ на эту информацию Назаров и снова заплакал: — Я уже вроде как во сне думаю: хотел ведь не идти. Насморк у меня. Явились бы сейчас мои домашние и подтвердили, что я опасно простужен, нельзя со мной так. У меня конъюнктивит и, может быть, даже гайморит. Только профессиональный долг вынул меня из постели. Нельзя же за это убивать. Но чувствую, что насморк от страха да и от боли прошел. И следа нет. То есть никаких доказательств. Даже если бы мои домочадцы разом явились, им бы все равно никто не поверил. Здоровый как огурец. Кого же, как не его? (Это я про себя их словами думаю). В общем, понимаю, никто мне помочь не может, никто не спасет. Никто!
На последних словах Кирилл зарыдал по-настоящему, с такой самоотдачей, как будто, теперь уже наяву переживал момент полной обреченности.
Катя, добрая, дала ему выпить что-то из мензурки:
— Поспи маленько. Будет утро, будет дело.
Он тут же послушно отрубился.

 

На душе было скверно. Я не мог да и не хотел принять ничью сторону в этой разборке племен. Само тело, кажется, погрузилось в равнодушие. Но не в то, великолепное, близкое к блаженству, а в равнодушие бревна, которое не помнит себя деревом. Я был урожденным бревном. Разве оно, после экстатического соития с топором, мечтает о конструкции будущего дома? Гладенькое, только-только из камерной сушки…
Что мне до всех?
Лицо Кирилла, собранное к насупленному рту, готово было для посмертной маски. Сошел бы, пожалуй, за плачущего большевика.
Люди унижают, поедают, убивают своих сограждан. Допустим. Ну и что? В глазах у одних ни тени благородства, у других — страдания. Не то что жить — играть разучились. По Шекспиру теперь бы вышло: весь мир — кино, и люди в нем статисты.
Катя неизвестно когда переоделась в шелковый бежевый халат. Вдруг понял: женские переодевания и есть суть этого балагана. Любое может быть любым. Так — пожалуйста, адвокат убийцы, распевающий жалобную песенку о беспризорном детстве, так (к следующему спектаклю подкоротите) — мантия судьи или прокурора. После спектакля заклятые враги, обняв жертву, вместе шествуют в кабак, в котором девочка надрывается, уже который год: «Позови меня с собой. Я приду сквозь злые ночи…» Тоже, видимо, на зарплате. Или верит в пролонгацию.
Я присел, а потом и лег на диванчик, который оказался за дверью.
— Знаешь, — сказала Катя, накручивая на палец мои волосы у шеи, — они все же веселые. Когда с ними — не знаешь, что будет в следующую минуту. Спрашиваю, например: «Вы сейчас куда?» Они: «В баню. Заодно и помоемся». Иногда такие чумовые тусовки устраивают…
— С легким кровопусканием, — добавил я.
Катя обижено замолчала.
— А что на их языке означает Чарльз Дарвин? — поинтересовался я, вспомнив перепалку в коридоре.
— Ну, вроде как сам такой.
— Туземцы! Не пойму только, зачем они Пиндоровскому?
— Патрон называет их «мои придворные каиниты». Иван Трофимович их любит.
— Ты подживаешь с ним?
— Он сплетник, — туманно ответила Катя. — А как ты узнал, что шеф меня не ценит?
— Просто сболтнул для знакомства, — сказал я. — Тебе это должно быть лучше известно. А вот почему ты решила, что эти каиниты охотятся и за мной?
— Я слышала. Шеф с ними говорил. Ты что-то ему должен и не отдаешь. Так? Очень он злился. Говорит: разденьте догола! Мне эта вещь нужна. Кое-что сверить. Если результат положительный, дам отмашку. Тогда можете повеселиться.
Первая мысль, мелькнувшая у меня: Катю подослали. Как ловко она уложила Назарова. Теперь моя очередь. Порция снотворного или ночь любви и — дискета у Пиндоровского.
Но и эта детективная ситуация не могла уже меня вызволить из моего состояния. Дался им некролог на Антипова! Тоже, наверное, жулик. Из их же компании. Один жулик мечтает приговорить другого. Какое мне дело?
И Катя с ними. Почему бы и нет?
Мне хотелось спать. Отдам сейчас дискету, и пусть оставят меня в покое. И девочке не надо будет трудиться над сценой соблазнения.
— А ты не знаешь, что я, собственно, задолжал твоему шефу?
Катя отрицательно покачала головой.
Интересно, а как еще в этом случае должна вести себя Мата Хари?
— Даже не догадываешься?
Девушка, присев, засовывала ватку в замочную скважину.
— Так сюда никто не сунется.
Она развязала пояс и подошла, светящаяся, ко мне. Пусть простят меня литературные скрипачи, но тело ее было честнее, простодушнее и умнее, чем показалась сначала его обладательница. Что-то подобное было в первый раз с Лерой, вспомнил я. А с Ниной? Если бы случилось? Неужели природа так проста?
— Я с самого начала поняла, что ты дикий, — тихо сказала Катя. — Но ты еще и дурак.
По «ящику», как всегда, упражнялись в версификации. С экрана риторически вопрошали и тут же настоятельно рекомендовали: «В животе — шум и гам? Принимай Эспумизан!» Рифма хромала… Хромала рифма…

В ритме царского варенья

Мне снилась бабушка.
Лицо ее проступило на стершейся монете, которую я вынул из слепящего ручья, бросил в карман и тогда только понял, что на ней была бабушка. Я достал из кармана монетку, еще холодную, и заглянул бабушке в глаза. Потом монета куда-то исчезла и осталась одна бабушка. Я подумал: хорошо, что она вышла.
Сначала я узнал ее по запаху и по манере тыльной стороной ладони вытирать мне губы от молока. Скоро бабушкой заполнилось все пространство в сенях, при этом она оставалась маленькой, едва ли не меньше меня и уж, во всяком случае, меньше, чем была в жизни.
День стоял солнечный. Ровно гудели мухи. Руки бабушки с плоскими ладонями летали над столом. Из миски она вынимала крыжовник, крепкими ногтями отсекала у него плодоножку, срывала сухую корону и бросала ягоду в кастрюлю. Лицом приглашала меня присоединиться, но я не шел. Мне казалось, что я не сумею так ловко управляться, и только буду мучить ягоды.
Бабушка показала глазами на табурет, и я вдруг сразу ее понял. Через минуту я принес и высыпал на стол горсть вишневых листьев.
Теперь ясно. Мы с бабушкой готовим царское варенье.
Торопиться было некуда. На приготовленье варенья отпущено несколько дней.
Я купался в речке, макал колючие огурцы в мед (у них и название было колючее — «теща») и хрустел ими на весь двор; мы с бабушкой ходили по грибы, чистили от сажи чугунки, кормили кур, но когда ее кто-нибудь спрашивал «Что у тебя сегодня, баба Душа?», она неизменно отвечала: «Царское сёдня варим».
И завтра, и послезавтра всё было «сёдня».
Бабушка вручала мне заколку, и мы на пару выгребали из крыжовника алмазные зернышки. Крыжовник был зеленый, недозрелый, с толстой кожей. Как полагается.
В это время на печной приступке в кастрюле настаивалась вода с принесенными листьями. Так проходили сутки.
Ягоду без зерен опускали в холодную воду для вымачивания. Менять воду надо было часто, бабушка об этом всегда помнила.
Время жило у нее внутри, не было, чтобы бабушка куда-нибудь не успевала или спохватывалась.
Вечера проходили в ее рассказах. Например, о пчелах.
Особенно важные для пчел дни наступали весной, тем более если та случалась холодной. На ветру ульи выстывали. Чтобы выделить больше тепла, пчелы начинали много есть, быстро изнашивались и даже погибали. Весной ульи надо было утеплять. Мхом, подушками, соломой, паклей, газетами — всем, что в доме.
Но и перестараться нельзя. «Тогда-то пчелки родятся более, может быть, сообразительные, но век их будет короче». Отчетливо помню, что в тот момент это связалось у меня как-то с Пушкиным, о котором знал только, что он был гений, то есть сообразительный, и рано погиб. Я испытал острое чувство жалости и к пчелам, и к Пушкину, и с уважением смотрел на бабушку, от осторожных стараний которой зависел, ни много ни мало, выбор между сроком жизни и талантом.
Наступал следующий день. Зеленую уже, готовую воду нужно было переливать через дуршлаг. Листья выкидывались в печь. Из этой воды готовился сироп необыкновенного изумрудного цвета. Остудив немного, заливали им вынутые из воды ягоды. Ягоды всплывали, бабушка прижимала их крышкой и ставила снова на огонь. Как только появлялась пенка, кастрюлю снимали, и бабушка опускала ее в большой таз с колодезной водой. Для быстрого остужения.
Если дело было утром, к вечеру снова разводили огонь, и варенье несколько минут кипело. Бледная, легкая пенка шла к чаю. На следующее утро ритуал повторялся, и так несколько раз.
Некоторые соседи, чтобы сохранить зеленый цвет, пользовались пектиновой добавкой. Но тогда, говорила бабушка, вкус начинает хромать. Получается не варенье, а венгерский конфитюр, который как раз в то время появился в магазинах. Пектиновой добавкой бабушка не пользовалась.
После наведения пробы варенье плотно закрывалось в банках и появлялось на столе только зимой, когда бабушка приезжала к нам в город.

 

Во сне у меня всё продолжался тот бесконечный день, и управлялся он ритмами появляющегося на наших глазах как бы исподволь, между делом, но, безусловно, главного события — царского варенья. Казалось, так же неспешно и правильно живут сейчас все люди в деревне, и сама природа знает свои обязанности рассвета, дождя или сумерек. Я даже засыпал в этом ритме, помня, что царское варенье делает в это время свою работу и ждет нас. А мы помним о нем.
Когда мальчишки позвали меня в ночное, запалили костер, посадили на коня и стеганули его сзади плетью, конь тоже как будто понес меня в знакомом мне ритме. И, хотя в конце концов я упал, разбил себе плечо и щеку, все это было только приключением. Мальчишки признали, что я держался на Тумане дольше, чем они задумали.
Тихая радость веселила меня изнутри. Я не знал, не верил, а только чувствовал, что она будет длиться вечно — ничто никогда не кончится и ничто не начнется вновь. Всего и так было в меру и с избытком.
Вдруг на пороге появилась бабушка. Вид у нее был суровый и немного растерянный. В руках она держала листок бумаги.
— Из школы приходили, — сказала она. — Велели, чтобы ты все заполнил аккуратно. Иначе отрубят голову.
Когда речь заходила о школе, бабушка всегда робела, становилась подчиненной и зависимой, и голос у нее делался деревянным и неприязненным, как у нашей дворничихи. Такое превращение в ней меня пугало.
Я взял листок. Это был «Талон амбулаторного пациента» и в нем единственный раздел: «Исход». Там столбиком было написано следующее:
1. выздор.
2. ремисс.
3. госпит.
4. в др. ЛПУ.
5. инвалид.
6. смерть.
9. проч.
Я уже читал этот талон однажды мельком, когда обращался к дорогому врачу со своим артрозо-артритом. Но сейчас, во сне, мною овладело страшное предчувствие, что с задачкой я не справлюсь. Сокращения расшифровывались легко (ЛПУ, например, — Лечебно-профилакторное учреждение). Но что значило «прочее» после смерти? И два пропущенных пункта. Их тоже надо заполнить?
Мелькнула мысль: кто-то из учителей перепутал, и мне прислали задание для старших классов. Ведь мы этого еще не проходили. Я точно помню!
Конечно, каждый догадывался, что после смерти что-то будет, но изучали это, видимо, уже потом. Для старшеклассника решить такую задачку, может быть, раз плюнуть, а что делать мне?
Все детские догадки вылетели из головы. Формулы же я вообще не знал. Она наверняка открыта. Естественно. Но у нас-то и предмета такого не было. Просто издевательство! Неужели бабушка позволит, чтобы мне просто так отрубили голову?
Бабушка, бабушка, стал соображать я. Ведь она училась в школе. Так что же ей стоит подсказать и спасти меня.
Я бросился к бабушке.
Та в саду собирала первую падалицу для компота. Кидала яблоки в корзину и ласково говорила:
— Не утерпели. Ну, так и ладно.
На мой взбаламученный вид и тревогу она отреагировала не сразу. Присела к садовому столу, провела по переднику ладонями, заколола отцепившуюся прядку и, улыбнувшись и даже не заглянув в листок, покачала головой:
— Не знаю, внучек.
Сразу стало ясно, что это правда и окончательно. Мне отрубят голову. С этим ничего нельзя поделать.
Я стоял в ужасе, но, странно, не чувствовал паники. Бабушка улыбалась, а это значило, что все идет правильно и другого выхода даже не нужно искать. Спрашивать, зачем мне необходимо обязательно умереть, только огорчать ее. Есть такое слово «нужно», и всё, скажет она. Нечего тут объяснять. Ведь ты уже не маленький.
Я маленький, хотелось крикнуть мне, маленький! Не отдавай меня! Но крик как будто замерз.
К вечеру вдруг резко похолодало. Яблони останутся здесь ночевать, и им тоже никто не поможет. Им, должно быть, так же страшно, как мне.
Над крыльцом у домов стали загораться фонари. Как звезды в небе, подумал я. При этом я знал, что в самих домах старики еще долго не зажгут света. Дело не только в экономии. Пожилые любят наблюдать жизнь улицы, соседей, приезжих, сами оставаясь невидимыми. Рассматривают жизнь после себя.
Бабушка взяла меня за плечи и несколько раз сильно качнула, пытаясь вытрясти из меня мрачные мысли, которые, судя по ее испуганному виду, были опаснее, чем сама смерть.

Зычный голос бурь

Я проснулся, но еще долго не открывал глаза, чувствуя прилив странной бодрости и безымянной решимости. Палуба ходила под ногами, волны залетали брызгами в лицо.
Это было продолжением сна. Он выбросил меня в поисках спасения, и я оказался с отцом на Ладоге. Нас ждал остров Коневец, до которого мы, наконец-то, обязаны были доплыть. Отец что-то зло кричал мне, я что-то кричал ему. Его желтые, редкие зубы смеялись в ответ. Потом мы вместе орали стихи нашего любимого поэта: «Ветер, выспренний трубач ты! Зычный голос бурь».
Я вдруг понял и почувствовал то, что нельзя даже назвать мыслью и что и может прийти только на ускользающей границе сна. А именно… А именно…
Сейчас у меня не было заботы думать, любит ли меня отец? Он звал меня, заставлял напрягаться из последних сил. Нас ждал остров Коневец, и не было ничего важнее этого. А я… Всю жизнь протрухал в ожидании любви. Какая рабская мечта! Какая глупость, Господи ты Боже мой!
Согласиться не быть любимым — всего-то и нужно, чтобы оставить хоть какой-то след в жизни. Почему я не знал об этом сразу?
Мне стало, не скажу, спокойно, но легко, как будто я скинул с себя груз, который всю жизнь нес усердно. Потому что не было ничего дороже, чем он. Так сказали. Сейчас я понял, что меня обманули, посмеялись надо мной, в рюкзаке были просто речные камни, и вот теперь можно, наконец, выпрямиться и идти свободно.
Не зря вдогон сну о бабушке мне был послан этот. После отказа бабушки — злой крик отца. Мне показалось, что я выздоравливаю от смерти.
Катя будила меня, видимо, давно, потому что брызгала водой из чашки. Она была при параде — в сиреневом жакете и длинной черной юбке. По телевизору шла передача «Хорошие новости». В дверь стучали.
— Кто? — спросил я ее, имея в виду стук.
— Звонили два раза по рингу. Что-то там случилось. Я иду! — крикнула она в сторону двери и снова повернулась ко мне. — Мне надо идти. Тебе тоже.
— А где Назаров?
— По-моему, он свихнулся, — ответила Катя. — Ушел, еще затемнение не кончилось. Всё говорил про пацанов, которые сделают ему пластическую операцию. Не хуже, мол, чем у Мэрилин Монро. Не помню, чтобы та делала фейслифтинг. Может быть, он ее перепутал с Софи Лорен?
— Существенное наблюдение. Но как он отсюда выйдет? Не думает же он, что найдет дорогу обратно?
— Я и говорю: можечокнулся. А что такое «обратно»? Задом наперед?
— Ладно, проехали, — сказал я. Хотя меня в очередной раз прошибла догадка, что обратного пути здесь просто нет. Как в сталкеровской Зоне. Катя не знала даже слова. Но если кто-нибудь и может сказать мне правду…
— Всё же люди приходят сюда, — спросил я, — и возвращаются потом наверх. Как?
Я должен был кому-то задать, наконец, этот прямой вопрос. Кому же, в таком случае, как не Кате?
— Конечно. Но каждому указывают место и час.
— Ничего не понял.
— Все сферы медленно вращаются. Мы просто этого не замечаем. В определенном месте и в определенный час наши выходы совпадают с внешними. Вот и всё. Но расписание знают только Иван Трофимович и еще два-три человека. Твоему Назарову самому ни за что не угадать.
Однако как-то же он сюда вошел, подумал я. Да и сам я попал в логово за мизерную, можно сказать, взятку. Но дальнейший разговор явно не имел смысла.
— Я готов. Где искать твоих молодцев?
— Ты что? — испугалась Катя. — Этого не нужно. Иди к Пиндоровскому. И отдай, что ты там ему должен. Неужели это так важно?
Я инстинктивно дотронулся до кармана — дискета была нетронута. Катю полагалось поцеловать. Хотя бы по-дружески. Но от этого утреннего ритуала я отказался.
— Хорошо, к Пиндоровскому. Ты покажешь, где он?
— Вообще-то он живет здесь, в конце коридора.
— А, так это у него горел ночью огонек? Очень мило.
— Шеф иногда читает ночью. При свечах. Ему это чем-то детство напоминает.
— Так-так-так… Давай к Пиндоровскому.
Мной продолжала владеть та безымянная решимость, которую я почувствовал на отцовской яхте. Хотя дискету я отдавать раздумал и вообще плохо представлял, что меня ждет.
— Сначала надо поговорить с профессором. Он звонил, сказал, что хочет сообщить что-то важное.
— Григорий Михайлович? Ты о нем говоришь?
— Не знаю. Профессор, и всё. На береговую птицу похож.
— Он, — засмеялся я.
— Они дружили с Антиповым. Ты ведь искал Антипова?
— Понял.
Я направился к двери.
— Не туда. Профессор ждет тебя в зимнем саду. Там он обычно завтракает. Здесь спустишься по винтовой лестнице.
В комнате Кати оказалась еще и невидимая выгородка, из которой действительно спускалась винтовая лестница. Но мой ободренный дух знал теперь только прямые ходы. Еще один тайный лаз унижал меня. Всякая тактика претила. Стратегия, впрочем, тоже. Я хотел встретиться с врагом лицом к лицу. Правда, сейчас-то я шел на встречу с профессором.
Уже понимая, что говорю лишнее, я спросил:
— Это для безопасности, или так короче?
— Она ведет в шахматный павильон. Но пройти в зимний сад можно только через него, — сдержанно и сухо, чтобы не оскорбить мою решимость, сказала Катя.
Уже не ожидая от меня ласки, она вдруг сама обняла мою голову и крепко поцеловала в губы. Довлатов сострил бы: «В оппозицию девушка провожала бойца».
Нащупывая первую ступеньку в проеме, я едва не нырнул в него головой от крика, который понесся мне в спину. Кричала женщина, только что, видимо, разрешившаяся от бремени: «Если скрючен индивид — спина, ноги, плечи — помогает хондроксид…»
— Катя! — закричал я, мешая испуг и раздражение, поскольку в долю секунды успел догадаться о происхождении крика.
— Ты что испугался? Я включила громче телевизор.
— Зачем?
— Всегда так делаю перед уходом. Стремно возвращаться, когда все молчит. Как будто я уже умерла.

 

Прощальный крик из телевизора странным образом запустил мое возбуждение на новую скорость. Спуск по винтовой лестнице вызывал состояние легкого похмелья. Замечательное, между прочим, состояние. Чудовища отступили, слетелись ангелы. Они врачуют, ободряют, поднимают на подвиг. Многие достойные поступки совершены именно в таком состоянии. Уверен. Например, подумал я, наверняка в нем написаны любимые мной строки Блока: «И всё так близко и так далёко, Что, стоя рядом, достичь нельзя…» Такое ощущение человеческой тщеты и одновременно божественного всемогущества, которые как-то совмещаются в игре зрения. И дальше, дальше: «И не постигнешь синего ока, Пока не станешь сам как стезя…» Сейчас это точно относилось ко мне.
Конечно, я был заинтригован. Наконец-то туман вокруг Антипова рассеется. Иногда он казался мне самой главной фигурой во всем этом происшествии, может быть, даже обладателем тайны. Но также часто я подозревал его в фокусничестве и обмане. Экстравагантный приверженец Руссо, помешанный на своих соловьях. Из рассказов о нем иногда выглядывал образ эксцентрической пустоты, правдивого завиранья, вдохновенной путаницы и меткого попадания рядом с целью.
Может быть, Антипов давно уже сбрендил? Баламуты часто идут вместо пророков. А старик просто потерял память, и милиционеры с психиатрами пытаются сейчас наводящими вопросами удостоверить личность несчастного.
Но в глубине души я рассчитывал на первый вариант. Видимо, сильна во мне подростковая потребность услышать истину в авторитетном изложении.
И как завязалось все в один узел из-за этого некролога!
Хотелось также выяснить кое-что про здешние порядки и нравы. Про этих «ублютков», например. Зачем и кому понадобились придворные террористы? И потом: Антипов дезавуировал апокалипсис. Во-первых, что это значит? И потом: прямо-таки возмутительное философское преступление! За это разве убивают?
Я тут же вспомнил сон и понял, что вопрос носит риторический характер. Конечно, убивают. Еще бы!
Но главное: мне нужно любым способом выбраться из этого логова. И никаких больше нечаянных радостей — я должен все организовать сам.
Решимость шла уже во мне пузырьками и подогревалась надеждой на встречу с ГМ.

 

Я проходил мимо двух одиноких фанатов, которые дерзко разыгрывали королевский гамбит, когда навстречу вышел мальчик Алеша. Он был по обыкновению свеж и улыбчив. С большей охотой я бы снес сейчас мусорный ураган в лицо, чем появление этого инкубаторного гламуренка. Но судьбе, видимо, претили чистые эксперименты.
— Профессор попросил встретить, чтобы вы не плутали. Такие дела творятся! — Алеша прибавил это с доверительным, детски-радостным возбуждением, по которому я мог судить о серьезности происходящего. — Нашего сенатора сняли. Иван Трофимович в прострации. Наблюдает за вылупливанием динозавриков. Полный упадок сил!
Я в очередной раз изумился, но не странной фразе про динозавриков, а самому Алеше. У всех этот тип был своим, все оказывали ему безграничное доверие. Теперь вот он — посыльный от ГМ. И давалось это мальчику, по-видимому, без малейшего усилия. На нем не оставалось ни единого пятнышка от предыдущей мимикрии, всякий раз он попадал в масть и в тон. Разве что едва заметная тембральная окраска инопланетянина, что ли. Но к ней относились снисходительно и почти любовно, как к воровской сметливости беспризорника, принятого в богатую семью. Чью жену он собирался при этом соблазнить? Чью кассу прибрать к рукам? Эти подозрения гнали, как дурную мысль о себе.
— Удивительный ты экземпляр, Алеша, — сказал я. — Восхищаюсь. Тартюф был бы у тебя на посылках. И ведь, похоже, никакого разоблачения не предвидится?
— Но основы незыблемы, — молвил мальчик, то ли отвечая мне, то ли продолжая свое. — Я тогда не успел закончить. А вам это будет важно узнать. Все большие художники совершили когда-то Переход и лучшие свои вещи написали уже по эту сторону. Пиндоровский-старший вообще считал, что художник достигает зрелости только за порогом, в состоянии отсроченной смерти. Бродский, например, готовился еще в юности, окончательный переход — семьдесят второй год. Гоголь. Ну, эта история известна. Дальше по списку: Лев Толстой, Блок, Чехов, Кафка (этот еще в детстве), Пруст…
Не знаю, что было написано на моем лице, только мальчик счел нужным добавить:
— Доказательств полно!
К счастью, мы уже подходили к столику, за которым сидел ГМ.

 

ГМ напомнил мне чиновника, для которого завтрак был обязательным пунктом рабочего дня, требующим не меньшего внимания, чем гармоничные отношения дебета с кредитом. Рубашка цвета синего, морозного заката, черный короткий галстук и, конечно, масонский платочек в кармане. А при жизни, отметил я невольно, в нем всегда наблюдалась легкая небрежность, которая вызывала в студентах пароксизм любви.
В саду было почти пусто. На диванчиках и за столиками, между глянцевыми лимонами, карликовыми березами, скучающими пальмами и кустами пунцовых роз, разместилось еще человек пять. Садовый парикмахер, внимательно наклоняющийся с ножницами около растений, показался мне знакомым. Я вспомнил, что в числе неисполненных проектов городского детства, была профессия садовника. Это был даже не проект, а гармонический сон, в котором я отдыхал после петли Нестерова и однообразных ночей Заполярья. Прилавок вдоль бара пестрел тарелками с едой, среди которых возвышались доминанты сумеречных стаканов.
ГМ был серьезен, но взгляд, устремленный на тарелки, горел.
— Выбирайте, Алеша принесет, — сказал он, подталкивая ко мне меню. — Здесь, в этом смысле, полный порядок. Блинчики с творогом — не ошибетесь. А это, — показал он на тарелку, стоявшую перед ним, — не овсянка с ягодами, как вы могли подумать, а мюсли. Причем настоящее. Без всякой тепловой обработки. Рецепт Бирхер-Беннера.
— Хотите континентальный завтрак? — услужливо встрял Алеша, стоящий на этот случай у столика официантом. — Овощное соте, пирог с луком, пышки суверенные, мусс малиновый…
— Пирог и крепкий кофе, — сказал я.
— А типа как у двуногих — рюмочку перед дорогой? — спросил ГМ, когда мальчик уже отошел.
Мысль такая была, чего уж там? Но я отказался.
ГМ продолжал невозмутимо поедать свою овсянку.
— Скажите, что это за мальчики, которые по ночам увечат лбы туземцев? — спросил я.
— Ах, эти морлоки? Разве мало таких наверху? — удивился ГМ. — Про них будет отдельный разговор, так как это касается вас. А характеристика… Обычная шпана. Власть до поры прикармливает в надежде, что они станут ручными. Немного романтичны, как все бандиты. То есть махнулись полномочиями с Богом — «Мне отмщенье» и прочее. Идеологией их нафаршировывают, конечно, беспорядочно. Охотятся с равным удовольствием за экологами, гомосексуалистами, демократами, коммунистами, арабами, евреями. В сущности, задача пока у всех одна — навести маленький террор, как и завещал великий покойник.
— И нет опасности, что, раздухарившись, они однажды тюкнут самого Пиндоровского?
— Какой резон? То есть когда-нибудь — определенно. Но с папой сводят счеты в последнюю очередь.
— Пиндоровский действительно серьезная фигура?
— Бросьте вы! Одно из самых возмутительных заблуждений…
— Пиндоровский?..
— Дослушайте. Если Пиндоровского после кувырка сенатора снимут с доски за фук, никто и не заметит. Одним шоуменом меньше. Заблуждение — представление о том, что существует некая иерархия. А существуют… Нет, не законы… — ГМ на секунду задумался, провел пальцем по сырной нарезке, точно сыграл гамму, и только после этого закончил: — правила игры, природа коих — в инстинктах.
Алеша принес пирог и кофе с вулканической пенкой. Всё без обмана. Попутно он пришаркнул ногой, стер со стола невидимое пятнышко, при этом смотрел на меня нагловеселым взглядом, в котором можно было прочитать: «Ну, как я перед вами стелюсь?» Вслух же он сказал:
— Приятного аппетита, — и деликатно удалился, некоторое время пятясь с прямой спиной.
— Академик Антипов придерживается такого же мнения? — спросил я.
Только морщины, собравшись на лбу ГМ вздернутой кардиограммой, свидетельствовали, что вопрос мой был услышан.
— Владимир Сергеевич не последняя ведь инстанция, — наконец, устало ответил ГМ. — Та же, между прочим, потребность в авторитетах, та же иерархия, только в сфере интеллекта. Костя, простите за упрек, но ведь это школьничество: главный, главное… Человек уже потому, например, не умеет правильно подумать о себе, что всегда видит себя главным героем сюжета. Если же чувствует вдруг, что жизнь дробится случайностями, дыхание из чувств уходит, а имя его на следующий день переспрашивают, то стремится пополнить, поправить эту потерянность с помощью какого-нибудь значительного источника или пытается непременно прилепиться, опять же, к главному сюжету. Хоть спицей побыть в колесе, но в колесе ведущем. Быть пусть последним учеником, но непременно в гессеновской Касталии. Либо самому быть главным, либо хотя бы припасть к главному. Это все перфекционизм пубертатного периода, комплекс отличника, который и рождает, в конце концов, кумиров. И так, бывает, изнурит человек себя мечтой, что не заметит, как и сама жизнь выйдет из него вместе с этим пустым пламенем.
— Но ведь именно Антипов решился дезавуировать апокалипсис! — не унимался я, сознавая при этом, что упрек профессора попал в цель.
— Народная формула, только и всего. Антипов ничего не отменял. Он ученый, а не администратор. Его идею я в скором времени объясню, как сумею. А то, что Переход — не благостное путешествие на Елисейские Поля, это и без него все знают. От тех наивных времен, когда призрак рая то и дело попадал в боковое зрение, и фантиков уже не осталось. Вы-то, конечно, помните?
ГМ перевернул несколько раз в пальцах зубочистку, как это делают щеголи с тростью, и стал читать стихи:
Ты за пределы земли, на Поля Елисейские будешь
Послан богами, — туда, где живет Радамант златовласый,
Где пробегают светло беспечальные дни человека,
Где ни метелей, ни ливней, ни хладов зимы не бывает;
Где сладкошумно летающий веет Зефир, Океаном
С легкой прохладой туда посылаемый людям блаженным.

Это был мой профессор. Только он умел так вставить стихи в разговор, окунуться в них и выйти с сухой, иронической усмешкой. Сейчас, сейчас! Я был уверен в том, что именно меня ждет.
— Нет! — сказал, пожевывая губы, ГМ. — Дураков уже и в Советском Союзе не было. Да и Марлинский, сочинивший это, был, как мы помним, несколько фанфаронист, готовый за флигель-адъютантский аксельбант отдать все конституции. Потрясением открытие Антипова и для него бы уже не было. Да и была ли когда-нибудь эта подлинная вера? Шестов прав. Для подавляющего большинства воскрешение — только метафора. Все, понимаете ли, поэты, все символисты. И чем больше человек занят делами практическими, тем больше он символист в осмыслении бытия. Потому что на последнее и времени-то нет. Схватит на лету знак и носится с ним, и любит его, и верит, верит. Что «взаправду», а что «по игре», совсем уж не имеет значения. К тому же, тяжело об этом думать самостоятельно. И ну его совсем к черту!
— Значит, паника вокруг отмененного апокалипсиса тоже игра? — сказал я. — А зачем все так при этом усердствуют? Перформансы, семинары, вот — масонские платочки, рейтинги?
Впервые за время нашего разговора ГМ улыбнулся:
— Кормят здесь хорошо.

 

Я был разочарован. Профессор говорил примерно то же, что мог бы сказать, например, Варгафтик или даже Пиндоровский. Типа: Блок и Гофман, Пушкин и Шекспир были, в сущности, милые и добрые люди. Конференция закончилась, господа, все могут отправляться по месту своего прозябания.
Получалось, что и сам профессор квартирует здесь только из-за овсянки по Беннеру?
— Такой постмодернизм, — сказал я вслух. — Как провести у. е. вечности? Ничего настоящего. И ничего, в общем, серьезного.
— О, условности! Если вы про них? — ГМ достал сигарету и так же, как до этого зубочистку, стал вертеть ее между пальцев. — Бросаю курить. Да. А условности, знаки, символы… Это ведь костыли воображения. В них столько пота, страха, вдохновения! Любви, может быть. Что вы? Это единственное, за что человеки иногда готовы жертвовать собой. Что же касается серьезности… Разговор идет о жизни и смерти, Костя. Разве это недостаточно серьезно?
— А он разве все еще идет? — спросил, вернее, мрачно сыронизировал я.
— Слушайте, — на этот раз без всякого намека на продолжение перепалки продолжал ГМ. — Про акустические эксперименты Антипова вы, конечно, знаете. Предмет некролога требовал. Но все его последние работы засекречены. Владимир Сергеевич был увлечен идеей реконструкции человеческой речи. Не вообще речи, заметьте, а индивидуальной. А тут уже кроме технологических вставали проблемы психологические, лингвистические — пропасть проблем. Глубоко влез в синергетику. Важно было найти ниточку, за которую потянуть, а она могла вывести… Черт его знает, впрочем, куда она могла вывести? Для ученого мысль обладает самостоятельной тягой, в посторонних стимулах не нуждается. Так или иначе, человеческая речь была для Антипова такой ниточкой. Финансировали хорошо. У каждого ведомства были на это свои виды. Я, со своей стороны, знаю, что попытка реконструкции текста несуществующего, но возможного, была только одна. И то речь шла о тексте письменном, а не речевом. Это так называемый «Дневник Элеоноры». Многие до сих пор считают его мистификацией и литературной шуткой. Что недалеко от истины. Прецедент, однако, важен. Коротко. Элеонора была дочерью столяра Дюпле, в доме которого в годы революции жил Робеспьер. Она обучалась в монастырском пансионе, училась живописи у известного тогда художника Реньо и была влюблена в Робеспьера (кажется, взаимно, но создание семьи не входило в планы революционера). Отчего возникла сама идея реконструкции? Дело в том, что большая часть людей, близких Максимилиану политически и лично, погибли вместе с ним, а победители 9 термидора имели возможность уничтожить компрометирующие их бумаги. Элеонора была девушкой образованной, посещала заседания Конвента и Якобинского клуба, к тому же влюблена, то есть сверх меры наблюдательна. Для понимания феномена Робеспьера угол зрения идеальный. Но и необходимых для реконструкции материалов не счесть: от протоколов заседаний с выступлениями Робеспьера и динамики цен на парижских рынках до романов, которые были тогда популярны у девушек. Все это, однако, по сравнению с задачей, которую ставил перед собой Антипов, детские ребусы. Было, правда, и одно преимущество — возможность практической сверки полученных результатов. Тут и подвернулись вы. Ваш голос и манера известны всем, передачи выходят регулярно, способ звукового оформления вычисляем. Сведения о вашей жизни и характере Антипов собирал с присущей ему настойчивостью. Осталось выбрать предмет. Предугадать очередного покойника, конечно, не так уж трудно, но для реконструкции необходимо время. Костлявая же может и внезапно сымпровизировать. И вот на этом этапе Антипов предложил себя. Сам предложил, это точно. Суевериями не страдал. Пусть, говорит, в качестве экспериментального покойника буду я сам. Тем более субъект этот мне до некоторой степени знаком. Материалы на меня (на него, то есть) предоставим Трушкину вместе с известием о моей смерти, когда блок будет готов. Чистота эксперимента, таким образом, гарантирована. — До этого момента ГМ честно отрабатывал авантюрную манеру речи Антипова, но на слове «гарантирована» прервался и задумался. Потом прибавил: — Владимир Сергеевич, как и большинство из нас, не мог знать тогда, во что он ввязывается.
Я сунул руку в боковой карман и положил на стол квадрат черного пластика:
— Вот эта дискета.
ГМ, однако, не выказал в ответ на мой жест эмоций, которых я ждал от него. Ведь для завершения эксперимента не хватало именно дискеты с некрологом. Мне уже самому, при неприятном сознании того, что на меня собиралось досье, не терпелось сравнить произведение академика с собственной передачей. Но профессору, кажется, это было не интересно.
— Да-да, — сказал он, — хорошо. Я слышал, что в отношении техники вас держат на голодном пайке. В здешних компьютерах для таких дискет, кажется, уже и входа нет. Но это неважно. Я продолжу. Популярность вашего странного жанра была, скажу вам, феерической. Особенно здесь. Владимир Сергеевич и сам хвалил вас. Любовь же народа постепенно переросла в мечту: каждому гарантировать фирменный некролог в исполнении мастера. То есть чтобы услышать его еще при жизни и только после этого умереть спокойно, если это все же будет необходимо. Фундамент мечты, если хотите: ты достоин большего, и я никому не позволю отнять это у тебя. Человек говорит это сам себе, потом (вот проникновение любви!) это же повторяет ему любимая женщина. Именно этого, то есть не самой популярности, а того, что здесь всякую мечту ставят на поток, Антипов и не учел.
Не могу объяснить, как я отнесся к попытке создания моего искусственного двойника. Странная любовь ко мне обитателей Чертова логова, во всяком случае, объяснилась. Слава пришла, откуда не ждал, но все-таки это была слава. И хотя любовь народонаселения не достает до сердца, но и отказываются от нее только чрезвычайные гордецы. С другой стороны, в этом ощущалось что-то вроде презрения высочайшего дрессировщика, которое я почувствовал еще, когда мне указали на мое место в периодической таблице Пиндоровского-старшего. Не то что прямо захотелось, как гоголевскому надворному советнику, выпрыгнуть в окно, но ноги произвели на месте невольное движение к побегу. Хотя физическое отсутствие окон в подземелье прямо говорило о том, что и в фигуральном смысле их еще придется поискать.
— А о вас, между тем, уже наводили справки и кроме Антипова, — продолжал ГМ. — Выяснили, что вы и сами как будто намереваетесь к нам. Так что принять вас, так сказать, в штат было делом времени. По тем же справкам, правда, выходило, что у автора есть характер, Пиндоровского информировали о нескольких отказах. Отказать покойнику в прощальном слове, да, для этого нужен характер. Такой камуфлет Пиндоровского не устраивал. Затея Антипова оказалась как нельзя кстати. Если эксперимент удастся, то в исполнителе и не будет особой нужды. А устраивать исчезновение, особенно беспаспортных, сделавших уже шаг к Переходу, здесь умеют. Это вы можете мне поверить. Но по мере приближения к концу эксперимента возникло еще одно обстоятельство, на сегодняшнюю минуту самое важное. Никто не мог подумать, что реконструкция голоса и речи не главное в работе Антипова. И реконструкция-то была дерзостью немыслимой. К тому же у нас привыкли: если засекречено, безлимитное финансирование, человек, можно сказать, торгует воздухом — значит, именно здесь, в том, чего нельзя пощупать и понять, и есть настоящее, и что может быть главнее? И потом, вот вы говорите — условность. Ведь ваши некрологи, простите, тоже чистая условность, пища для фантазии и самолюбия — не хлеб, не деньги (деньги, конечно, тоже условность, но в нынешнем обществе перешедшая в категорию абсолютного). И сами вы кандидатура случайная, мог на вашем месте оказаться какой-нибудь провинциальный певец рубашки, при интимно спотыкающейся речи которого и суставы в теле ноют от жалости к своему хозяину. То есть то что надо. Получается, игра случая плюс капризная нужда в словесном оформлении своей мнимой значительности. А люди с ума посходили. К вам уж очередь лет на пять. На руках готовы носить. Но и убьют, конечно, с удовольствием, если фокус Антипова сработает. Владимир Сергеевич, кстати, об этих планах ничего не знал. Для него важно было поставить правильный эксперимент, только и всего. А кто, кого и за что хочет уничтожить — этого в его категориальном аппарате не было. Вернее, тогда не было, при организации эксперимента. Вообще же ум у Антипова не отвлеченный и не узколабораторный, в чем вы легко убедитесь из дальнейшего.
Но все же и определенная дальнозоркость, да, свойственна. На расстоянии видит до мелочей, а если подлость затевают под его носом — ни за что не учует. А как раз в свете разработки своей динамитной идеи неплохо ему было бы обзавестись нюхом, как у собак, которых он так любит.
— Как? И собак? Я думал, только соловьев. Он вообще, что ли, природолюб?
Профессор усмехнулся.
— Понятие любви для его характеристики, кажется, лишнее. Не то что в нем любви нет, но сам он сделан из других материалов. Такой современный Диоген, натренирован не в удовольствии, а в отказах. Только что у статуй подаяния не просил (Диоген Синопский, если вы помните, просил подаяния у статуй, чтобы приучить себя к отказам). По убеждению Владимира Сергеевича, природа устроена более экономно, чем человеческое общество, и если бы человек сохранил в себе ее аскетическую повадку, то, возможно, не только преуспел бы в добродетели, но вернул утраченные навыки и способности. Не зверя он в человеке боялся. Напротив, иногда, выпив, оглашал воздух вопросом: «Кто вернет плоть ее законному владельцу?» Зло он видел, так сказать, в обюрокрачивании эфемерного.
— Очень заковыристо, — сказал я, думая, впрочем, о своем. Едва пережив заочную любовь масс, я вынужден был теперь примерить на себя и возможность быстрой и, очевидно, жестокой расправы.
— Простите, потерял нить, — сказал я. — Что сие значит?
— Я, собственно, уже подошел к пороховой бочке антиповских идей. Хотя, говоря по чести, если она кого и способна уничтожить, так только своего владельца.
ГМ сломал уже две сигареты, третью долго мял, наконец, сунул ее в рот и жадно закурил. Меня этот срыв в порочную привычку почему-то обрадовал. Я тут же вспомнил о своих сигаретах. Что со мной происходило все это время, если я забыл о них? Это напоминало запрет на курение в самолете, который в силу безвариантности не доставлял особых мучений. Но теперь всё: трап спущен, двери открыты… Я закурил с удовольствием, как будто вернулся на родину.
В рассказе ГМ о «пороховой бочке» Антипова было много путаницы. Неумение изложить внятно открытие друга раздражало и его самого. Общие посылки ГМ артикулировал, правда, отчетливо, но тоже с примесью досады — они были неприятны ему своей простотой, тем, что попахивали науч-попом. На проторенных тропинках невозможно поскользнуться, как бы говорил он, но и научным открытием это не назовешь. Когда же приходилось прибегать к специальным терминам, вроде «эгоистичной ДНК», «эффекта Брюс», «генов-мошенников» или «фенотипической пластичности», ГМ конфузился и выделял голосом гуманитарные приставки: эгоистичный, мошенники, пластичность. Для честности тут же передавал слова академика, что эгоистичные ДНК вовсе не эгоистичны, а гены-мошенники не являются мошенниками. Здесь в ГМ вызывала раздражение, напротив, темнота и увертливость научной диалектики.
Своим тоже гуманитарным умом я из этого рассказа зацепил, вероятно, не много, но поскольку труды Антипова до сих пор не опубликованы, придется вам довольствоваться моим отраженным пониманием.

 

По Антипову выходило, что современная цивилизация, и прежде всего в ее российском варианте, подошла к решающей фазе самоуничтожения. Новости тут никакой. На эту тему (ГМ прав в своей досаде) не писал разве самый ленивый газетчик. И то, что мы народ рабов в каком-то там поколении, тоже общеизвестно. То есть, разумеется, произносящие эту фразу понятия не имеют о том, передаются рабские свойства генетическим путем или речь идет только о силе привычки. Большинство, не заглянув даже в школьные учебники, склоняются к тому, что дело именно в генетике, испытывая при этом злорадный восторг, который к лицу именно холопам.
Между тем уже более ста лет ученые пытаются выяснить, влияют ли эпигенетические, то есть вторичные, факторы на формирование генома? Впервые различие между естественным и органическим отбором провел американец Болдуин. Он же и декларировал, что дополнительные факторы влияют, да, и не менее эффективно, чем естественный отбор.
Однако при тогдашнем состоянии науки идеи Болдуина были только замечательным прозрением и сводились к увлекательным разговорам. Открыл эволюционную роль модификаций харьковский зоолог Лукин, с примечательным отчеством Иудович. Именно Лукин впервые показал на уровне натуралистических фактов, что эффект Болдуина в природе есть.
Речь о том, что ученые называют фенотипической пластичностью, иначе говоря, приспособленчеством, которое вообще-то полезно, поскольку работает на выживание. Способность приспосабливаться охраняет организм от стрессовых воздействий среды, создает как бы буфер, противостоящий отбору, определяемому средой.
Примеры из жизни растений и животных были известны даже мне. Ну, например, то, что у листьев, находящихся в тени, площадь поверхности больше, чем у «солнечных листьев», благодаря чему компенсируется низкая освещенность.
Еще нагляднее наследование приобретенных признаков в поведенческой адаптации животных. Например, если появился новый хищник, от которого можно спастись, только забравшись на дерево, жертвы могут научиться залезать на деревья, даже если раньше этого не делали. Если это будет продолжаться достаточно долго, те особи, которые быстрее учатся залезать на деревья, получат селективное преимущество, то есть будут оставлять больше потомков. Следовательно, начнется отбор на способность влезать на деревья. Таким образом, фенотипический признак, появлявшийся в результате обучения, со временем может стать инстинктивным (врожденным) — изменившееся поведение будет «вписано» в генотип. Ну и лапы при этом тоже, скорее всего, станут более цепкими.
То же и в человеческом обществе. Если поведенческие решения и стереотипы, принимаемые людьми, передаются от поколения к поколению в виде культурных практик и традиций, то их следует рассматривать как фактор, формирующий человеческий геном.
Получается, что геном рабства тоже возможен, во всяком случае, это не пустая выдумка лихих журналистов и популярных историков. Что-то, значит, и в этом есть, отметил я для себя по ходу рассказа.
Изменение фенотипа, однако, возможно и без изменения генома. То есть перенесите растение на свет, и листья примут свою обычную форму. Для наследуемых изменений в фенотипе, повторю, необходимо время, стабильное, однонаправленное влияние среды на несколько поколений. Например, распространение мутации, позволяющей взрослым людям переваривать молочный сахар в лактозу, произошло в тех человеческих популяциях, где вошло в обиход молочное животноводство. В России эти условия были выполнены безупречно, то есть тоталитарные механизмы работали даже более стабильно, чем производство молока.
Однако и это еще не всё. Так называемый дрейф генов был доказан только в лабораторных условиях. В природных популяциях он возможен, только если срабатывает эффект «бутылочного горлышка». Под этим милым определением скрывается сокращение генофонда (то есть генетического разнообразия) популяции вследствие критического уменьшения ее численности. И здесь, в результате войн, эмиграции и ГУЛАГа, Россия была образцовой лабораторией. К этому следует прибавить, что для реализации всех этих явлений еще одним условием является изолированность группы. Его выполнение в условиях «железного занавеса» оставляю без комментариев.
Изменение биологической среды и прочие технологические процессы Антипов выносил за скобки. Этим занимаются все ученые мира, что сказывается даже в осторожных резолюциях Всемирной организации здравоохранения, как например: «Предполагается, что медицинские последствия, такие, как раковые заболевание, изменения в поведении, потеря памяти, болезни Паркинсона и Альцгеймера, СПИД, синдром внезапной смерти внешне здорового ребенка и многие другие состояния, включая повышение уровня самоубийств, являются результатом воздействия электромагнитных полей». Антипов смеялся: «предполагается», «изменения в поведении», «потеря памяти». Какие отважные ребята! На его взгляд эти изменения были очевидны.
Больше всего при разговорах с Антиповым ГМ интересовался, конечно, механизмами происходящего в России. Но именно здесь начинался, как он говорил, настоящий театр, до которого академик был охоч. Антипов то приговаривал словами из детского стишка Плещеева: «Будет вам и белка, будет и свисток!..», то начинал дьявольски хохотать:
— «Эффект Брюса», дорогой! Вернее, «Брюс», потому что мадам Хильда была все-таки женщиной. Он, видишь ли, состоит в том, что беременность самки мышей и полевок, только что осемененной одним самцом, может блокироваться запахом мочи другого самца. — ГМ недоумевал: при чем тут полевки? — Не понимаешь! — кричал академик. — Они же обоссали всю страну и всех обесплодили. А ты думаешь, почему у нас каждые пятнадцать минут рекламируют лекарства от импотенции? — Палец его вздымался высоко вверх: — От них несет мочой! У них детское недержание! Включи «ящик», обормот. Вглядись в их лица, когда они предстают перед народом. Говорю тебе, как старый физиогномисг. Мышцы лица напряжены, движения, как у деревянных кукол, взгляд рассеянный, глаза то и дело тянутся вбок или к небесам и готовы закатиться. Это они прилюдно спускают себе в штаны. Зуб даю!
При всей экспрессии этого высказывания его вряд ли можно было считать аргументом. ГМ бормотал в ответ что-то протестующее. Друг же продолжал язвить:
— Не куксись (препротивное, кстати, слово). Отсутствие юмора, знаешь ли, простительно только одному литературному персонажу. Только одному! Не мнишь же ты себя?

 

Иногда они вели с Антиповым, как называл это ГМ, «стариковские разговоры».
— Замечали вы, Костя, что на закате, при низком солнце предметы и люди выглядят более рельефно, что ли, но в то же время не совсем правдоподобно и как бы карикатурно? Лица неестественно загорелые, присыпанные песком или землей, а глаза живут отдельно и смотрят на тебя с меланхоличной пристальностью, как на юлу, в ожидании, что она вот-вот прекратит свое небесное фуэте и ляжет набок. Да и все вещи, и даже деревья… Они словно бы замерли в парении и ждут темноты, чтобы упасть. Очень, я вам доложу, неблагополучное состояние. Мир повернулся к тебе вполоборота, намереваясь уйти. Не «до свиданья» же ему говорить. Да и он к вежливости себя не принуждает, напротив, хочет показать на прощанье, что будет жить наперекор дохлым твоим заветам. Не так, может быть, ответственно, нежно и возвышенно, а зато веселее. Да. Отсюда и знаменитые стариковские жалобы. А вы думали?
Антипов во время этих разговоров, конечно, подсмеивался над собой, но жаловался все равно обыкновенно, по-стариковски. Ум человеку в таких случаях только и пригождается, что для усмешки. Можно увидеть свою старость со стороны, но лет от этого все равно не убавится.
«Бабы расхотели рожать, — жаловался старик Антипов. — В старые времена рожали помощника, теперь нахлебника. Вот материнский инстинкт и иссяк. Любовь тоже упразднена за ненадобностью. Ведь любовь это трата, а человеку и на себя сил едва хватает. Хиреет народ, крови мало. Продукта своего никто глазами не видит, нет и радости. И заинтересованности в другом нет. Поскольку совместная деятельность отсутствует. Все, как божьи коровки, ползут по световой дорожке, которую положил перед ними фонарик нового дня.
Жизнь насекомая. А значит, нет и мысли о смерти. Был давеча на родине. Старушка Прасковья померла. Сыновья ее так нашумелись от кручины, что уже и могилу вырыть не в состоянии. Глава волости сам гроб сколачивал да сам с мальчишками хоронил. А те пришли в себя только на пятый день. Праздник кончился. А что отмечали-то?
Или возьми киллеров. Они ведь не из ненависти (куда ни шло), за деньги только убивают. И не от голода и обиды, как, допустим, Федька Каторжный, который был проигран в карты, если помнишь, и в животе карасей разводил. У Федьки, у того даже убеждения были и какая-никакая вера. Он по вторникам да по средам только дурак, а в четверг и умнее других будет. А эти дураки пожизненные. Федор Михайлович с ними только соскучился бы, и ни слова про них гений его не смог бы вывести.
Потому и понятие греха потеряло всякий смысл. Оно подразумевает, что душа у человека живая, что она вибрирует и может однажды изойти в муках от раскаянья. Ну а если душа эта способна распознавать только вкус бифштекса и запах купюр? А ты туда же: покажи да докажи! Люди уже и междометиями разговаривать между собой разучились. Тебе мало собственных глаз, что ты требуешь у меня формул?»
Но Антипов был бы, конечно, не Антипов, если бы ручеек его ворчания не выходил к большим обобщениям. Тут, правда, ум его хоть и продолжал сверкать скептическим острием, но уже ни в кого конкретно не метил.
«Вот, например, все сегодня говорят об исчезновении интереса к жизни, — рассуждал академик, — а в этом нет ничего странного. Самые высокие человеческие порывы произрастают из какой-нибудь близкой и очевидной нужды. Ведь и все художества и изобретения природы направлены на сохранения вида и рода. Тут она даже работает, на наш недомысленный взгляд, с избытком. Известно, что ДНК в организмах намного больше, чем строго необходимо для их построения. Индивидуальный организм воспринимает это как парадокс. Но природа ведь и заботится не о нем отдельном, а обо всех сразу. Мы, может быть, никогда не поймем, зачем саламандре понадобилось в двадцать раз больше полностью различных генов, чем обнаружено у человека. И почему саламандрам с западной части Северной Америки необходимо иметь во много раз больше ДНК, чем однородным саламандрам с восточной части?» По мнению Антипова, всякое творчество — избыточность. Кажущаяся избыточность, потому что конечной целью ее является жизнестроительство и его защита. Мы со своей бесталанной кочки говорим «щедрая», а она просто делом занята. Восторгаемся: «красиво», а она знает только одно — «полезно», «необходимо».
Человек тоже так начинал. Все его великие изобретения родились из потребности выжить. Но процесс «освобождения идей» закончился давно, когда в руках кроманьонца появились первые орудия. В позднейшие эпохи они стали отличаться техникой исполнения, материалом, совершенствованием форм, чем угодно, но не заключенной в них идеей.
Цивилизация, конечно, сделала нас более независимыми от дикой природы, но как биологический вид человек стал деградировать. Постепенное замещение врожденных инстинктов приобретенными превратило его и вовсе в жалкое, надуманное существо. Что киллеры? Любой гражданин готов глотку перегрызть другому уже не за кусок хлеба, а за коробку с эклерами. Интерес вообще подогревается не реальной нуждой, а мыслью о вкусе и преимуществе. Вот за это да, за это могут убить. Отпихивают друг друга локтями в надежде получить какую-нибудь лицензию, на которой сварганил чернильную печать такой же плут, как они сами.
То есть, видишь ли ты, и вдохновение, и страсть, и даже страх остались в той же силе — природа! Но предметы их стали ничтожны. Представь, на съезде нашей генеральной партии раздали бюллетени с именем одного единственного кандидата. Это бы еще ладно. Фокус в том, что не было там ни графы «за», ни графы «против». Можешь, конечно, проголосовать против, но для этого надобно достать авторучку, тем самым совершить саморазоблачительный жест и явить себя как внутреннего врага. Что, казалось бы? Запрета на профессию нет, ГУЛАГа нет, здоровье кремлевское — вынимай ручку и ступай хоть на свою дачку, хоть в бизнес, хоть в Штаты — экспертом по России. Между тем на эту золотую тысячу элиты нашелся только один смельчак. И вот я тебе о нем с восторгом, можно сказать, рассказываю. А весь и поступок: вынул из кармана авторучку.
Теперь жадно возмечтали о бессмертии. Им-то оно на что, скажи помилуй? Ан нет — наука посулила, поблазнила, стоит денег, значит, надо иметь. Думаешь, почему они все так заботятся о своем здоровье? Они и носятся как сумасшедшие не от темперамента или заботы, а потому что быстрый шаг прописан для здоровья врачами. А корпорация «Бессмертие» обещала, что к 2045 году каждый сможет купить себе новое тело. Они хотят дожить до этого праздника и превратиться в бессмертных киборгов. Там уж и искусственный мозг подоспеет. Что ими при этом будут управлять на расстоянии, их нисколько не волнует. Привычка как-никак есть.
Я давно уже слушал ГМ невнимательно, думая о своем и, как всегда, с запозданием укладывая и переживая новую информацию. Но иронические слова о бессмертных киборгах попали как раз в болевую точку. Моих, то есть, размышлений.
Академик был, похоже, ханжа!
Самое большое препятствие для создания наномозга или как это еще называется — думать, что человек уникален и неповторим. Уже в начале пути это препятствие необходимо было преодолеть, от этого представления отказаться. Разве можно иначе пытаться оцифровать личность, а тем более дух, который принадлежит не единичному ведь человеку и не исчерпывается его индивидуальными свойствами?
Зачем же в таком случае Антипову понадобилось создавать для меня киборга-двойника? Удваивать реальность. Шпионил за мной. Да он сам типичный продукт этого Чертова логова, понял я. Ему хотелось, повинуясь, быть может, мрачной минуте, утвердиться в мысли, что человек и в самых своих глубинах вычисляем, предугадываем.
Так физиологи якобы раскрыли тайну человеческой веры, заметив, что после или даже посреди гиперстресса людей посещает внезапное состояние покоя и блаженства. Все дело, оказывается, в критическом уровне содержания эндорфинов. Что вам еще надо знать о происхождении религии?
У Антипова комплекс Люцифера, вот что. Ведь человек, как известно, текуч. Ухватив его в этот миг, надо тут же начинать погоню за вторым, третьим, миллиардным. Кому это по силам?
Оставался, правда, вопрос: как сочетается это в Антипове с апологией природы и с желанием вернуть плоть ее законному владельцу? Может быть с помощью технологий он хотел проникнуть как раз в секрет Создателя?
Я все меньше понимал этого человека, но впервые, кажется, почувствовал к нему неприязнь. Как к таракану или клопу, который неприятен прежде всего тем, что появляется неожиданно и заползает как на свою территорию в самые интимные места.
От профессора я не стал скрывать всего этого, когда он обратил внимание на мой отсутствующий вид.
— Вы знаете, — сказал ГМ, — порой мне казалось, что как раз в случае с вами Владимир Сергеевич мечтал о провале. Да. С одной стороны, азарт владел, конечно, несомненно. А ну как копию нельзя будет отличить от оригинала? И хорошо, говорил. Трушкин — человек крепкий, талантливый. Грош цена достижению, если его можно взять цифрой. А в иные минуты начинал сомневаться. Мол, есть у него (то есть у вас) особый срыв голоса, синкопы в интонации, промежутки между которыми заполнены каким-то замирающим смыслом, что ли, ну, то есть тем, что не стало речью, а возможно, и не собирается стать ею. Их поди угадай. В каком, то есть, месте и что значат? Будто легкая звенящая скорбь. Видишь, говорил, я уже трачусь на скверные поэтизмы. Потому что, не ухватить. Кажется, будто рассказчик задержался в провожатых, оказался незаметно для себя на том берегу, и оттуда позваниванием подает нам какой-то веселый сигнал. Вот этот бубенчик — как передать? И о чем он звенит, черт возьми? Уж не о том же, что его привел в восторг карнавал мертвецов?
От столь подробного и возвышенного отношения к своим похоронкам я бы при жизни наверняка поплыл и разгоревался от радости за стаканом-другим в самом непритязательном обществе. А потом кричал не знающим моей цены домочадцам: «Мне никто не нужен!» Признание, равно как и непризнание, пробуждали живущего во мне мустанга, сиречь гениальность, который с новой силой осознавал бремя отпущенной ему воли.
Но сейчас во мне не дрогнул ни один сентиментальный мускул.
— У Антипова есть семья? — спросил я.
— Марья Власьевна умерла восемь лет назад, после того, как сын их погиб во время какой-то перестрелки. Он служил в милиции. Никого. Насколько я знаю.
Вот тебе и письмо вдовы. Ах, Варгафтик, или кто там за ним? Мало-мальски не потрудились даже над правдоподобием легенды. Запойное презрение к качеству продукта. Если все только потенциальные покойники, то чего, действительно, усердствовать в подробностях?
— Вы обещали сообщить что-то важное, — сказал я. — Хорошо бы к делу.
У ГМ снова поползли по лбу морщины. И он снова закурил, не забыв, впрочем, поднести огонек зажигалки мне. Лицо его посерело, будто посыпанное вулканическим песком. Я вспомнил рассказанную им фантазию о старости и закате и тут же пожалел профессора. За жизнь он привык к вниманию студентов, которые ловили внезапные повороты его мысли, а афористичную шутку мысленно укладывали в будущий мемуар.
— Простите, — сказал я, — времени у меня действительно мало.
— У вас его практически нет, — мрачно произнес ГМ. — Но мое затянувшееся вступление было необходимо. Если вы согласитесь спасти Владимира Сергеевича, то решение это должно быть сознательным.
— Его необходимо спасать?
— И это можете сделать именно вы.
— Новая загадка. Ну давайте.
— Антипов собирается завтра выступить на митинге. Что он там скажет — одному Богу известно. Но в том, что это его выступление будет последним, сомнений, к сожалению, нет.
То, что, по его убеждению, вторая природа принесла людям ворох дополнительных инстинктов, вы уже знаете. Человек убивает другого не за кусок хлеба, а за модный предмет комфорта. Доносчики, расширявшие жилплощадь за счет соседа, теперь представляются едва ли не образцовыми животными. Достаточным стимулом для подлости и агрессии служит положение в обществе и внимание окружающих. Страх существует, да, но он переместился из жизненно необходимых сфер в области престижные. Страх не получить место, должность, навар от сделки, льготный трансферт, быть не приглашенным на элитную тусовку.
Задавить человека на автомобиле для поддержания звездного статуса, пустить в общепит отравленные продукты, чтобы сэкономить на фриз усадебной колонны, лишить жилья десятки семей во имя буколического вида из окна, взять в рабство из сладостного инстинкта власти, а не для завоевания его самки, допустим, как у зверей, — это все обычные, причем чисто человеческие явления. Какая любовь к ближнему? Нет даже звериной осторожности и защитного инстинкта.
Отношения с жизнью лишены осязаемого контакта, происходят через клерков, присланных от анонимных представителей анонимных посредников. С заказчиком уже не только смерти, но и жизни никто лично не знаком. Любой мальчишка объяснит, зачем у него в кармане камушек, гайка, цветное стекло или веревка. Взрослый носит при себе типографские листки бумаги, которыми дорожит, за которые убивает, не давая себе нужды даже вникнуть в их смысл.
Если раньше путь к благополучию пробивался с помощью ума, таланта, физической силы, на худой конец, или профессиональных навыков, то теперь для этого необходимы способности иного порядка. Человек больше не нуждается в творческом совершенствовании, но только в карьерном преуспеянии. Поэтому: мимикрия, подавленные эмоции, умение просчитать шаги соседей в близкой или средней перспективе, знание психологии заказчика, хозяина и прочее при отрицательных показателях ответственности и профессионализма. Попросту говоря, страна превратилась в страну халтурщиков. Рушатся плотины, падают самолеты, тонут корабли, пропадают в космосе ракеты… — ГМ на мгновение умолк. — Общество в своем развитии продвигается короткими перебежками, как во время пожара или стрельбы, каждый озабочен лишь сохранением собственной жизни и состояния. Оно больше не справляется с организацией сбалансированного мира. Общей заботы нет, и никакие комплексные методы решения проблем не помогают. Раньше этому до некоторой степени способствовала религия, теперь от Бога в лучшем случае откупаются. Технические аварии неизбежно приведут к техногенной катастрофе. Плохо закрученный болт рано или поздно разнесет вдребезги Вселенную.
Антипов полагает, что большая часть нашего населения уже совершила роковой Переход и больше не принадлежит к биологическому виду Homo sapiens. Заражение и разложение происходит стремительно и распространяется с высших этажей власти. Этот факт пытаются закамуфлировать с помощью политических брендов. Партия модернизации сортиров или партия консервации музеев с установкой в них модернизированных сортиров.
Их уже нет, говорит Антипов, они мертвы, и происшедшие процессы необратимы. Пополнение элиты давно уже идет за счет Чертова логова. Но не только элиты. Происходит что-то вроде процесса, который называется осмос: самопроизвольный перенос вещества через полупроницаемую мембрану, разделяющую два раствора различной концентрации. Или давайте проще: Чертово логово впадает в наземное общество, как Волга в Каспийское море. А поскольку оно и не море вовсе, а бессточное озеро, то концентрация солей в нем стремительно уменьшается. Что-то такое, в общем. Спасение, по убеждению Антипова, только в научно доказанной правде, которую он и собирается прокричать, вроде шварцевского мальчика.
Пользы от этого, на мой взгляд, никакой. Они легко докажут, что общество не деградирует и не буксует, а катится на прекрасной скорости по автобану. Но Антипову не простят. Верхи уже взбешены. У наших будет отнята иллюзия пережитого ими катарсиса и лелеемого превосходства. Кто же с этим согласится? Надеяться на прозрение масс? Глупо. Все начнут соображать: по ту они уже сторону или еще по эту. Будто он их мало знает. Пойдет охота на ведьм, убивать станут без разбора даже и самые тихие. Случится качественный скачок агрессии, который упредит любую предстоящую катастрофу. Если, конечно, его вообще услышат.
Антипов уверяет, что выйдет с практическими предложениями. Но, судите сами, какие тут могут быть предложения? Мне, правда, всегда казалось, что он и мне говорит не последние слова, что он что-то действительно узнал и ждет только времени и момента. Но тогда уж совсем глупо делать это на митинге. Ведь в его изысканиях участвовало множество институтов и лабораторий. Стало быть, и открытие, если оно есть, принадлежит не ему одному. Материалы разосланы экспертам по всему миру. Надо ждать. Однако он и в их беспристрастность не верит, вот беда. Получается, правду, целую правду, способен принять лишь он. Но это уже не просто мания величия, а аргумент самоубийцы, болезнь. И опять же: зачем тогда выступать?

 

Доводы профессора были убедительны. В лучшем случае, выступление Антипова произведет впечатление хлопка шарика на безумном карнавале, в худшем — нас ждет гражданская свалка. Если и осталась в людях подлинная эмоция, то это немотивированная, как приступ кашля у поперхнувшегося, агрессия. И вот ей будет дан выход и самое туманное направление, что и требуется для свалки. Почва готова: суды Линча на дорогах, общество догхантеров, охотящееся на собак.
Но что-то меня все время смущало. И не то даже, что мы воспитаны на подвигах сумасшедшего рыцаря и трех минутах кубинской правды. Хотя и это тоже. Так или иначе, Антипов собирается идти на смерть во имя правды, в которую верит. Вправе ли я его останавливать? Да и потом — почему я?
Вдруг я понял, что мешало расположиться к несомненной, казалось бы, правоте профессора. После смерти ГМ отпустил усики и напоминал парикмахерский манекен. Вот отчего это чувство дискомфорта, которое внедрилось в мой утренний фанатизм, когда я увидел ГМ. Усики были аккуратные, из тех, что требуют ежедневной утренней проверки.
В это время в кармане профессора подал сигнал мобильник.
— Простите, у меня через пятнадцать минут кафедра, — сказал он.
— Могу я хотя бы узнать, почему выбор пал на меня и что я должен делать?
— Вам все сейчас объяснит этот молодой человек, — профессор указал рукой на садовника, в котором я тут же узнал Васю Шитикова.
Как ни поражен я был во второй раз явлением автора моего романа, хотелось задать ГМ на прощанье еще один вопрос. Фокус со смертью и поминками не стоил объяснений. Но что делает здесь кумир моей юности?
Я знал эту кривую усмешку. Так он кривился на вопрос студента, который обнаруживал отсутствие даже поверхностного знакомства с предметом и исходил только из желания проявить интеллектуальную инициативу.
— Вы знаете место лучше? — спросил он раздраженно. — Вот мы с вами уже там, где нас нет, и ничего не изменилось. Но курица, говорят, выклевывает зернышко и из говна. Если же сухо, как милиционеру с демократизатором (это новое для меня словечко было, видимо, здесь в ходу. — К. Т.), то я работаю координатором культурных программ от Всемирного комитета третьего тысячелетия. World Millennium Committee. Кстати, и ваш сегодняшний концерт организован не без нашего участия.
— Он разве состоится? — спросил я. — Ведь митинг завтра.
— Обязательно состоится. Все вообще должно идти по плану. И мы приложим к этому свои усилия. Я не прощаюсь.
Назад: Тетрадь десятая Воздушные мытарства-2
Дальше: Шитиков, Шитиков…