Часть III. РОМА БЕЛЕНЬКИЙ
На ферме и в городе
«Ах ты, грусть романовская, песня светлая! Песня светлая, но по временам и темная.
Ах ты, грусть-тоска, сука грязная. Сука грязная, еще и будка немытая!
Ой, печали мои, шибко странные, сами роскошные, но, как струны рваные…
И-ех-х! Грусть романовская, обнадеживающая! Часто — шерстинки на коже ежащая.
— А дальше, дальше-то что?
— Дальше — глубже!
Пахнут запахи. Чувства чувствуют. Вот только ум умаялся, краснотой мигать…
Дальше? Радость скучная — кручина веселая! Скромность бойкая — чистота развязная! Без вас жить-поживать, черт, тошнехонько! С вами жить-поживать — как-то по-дурацки выходит.
Ну а есть ли на земле нашей жизнь вообще — это всем давно Трифон Петрович рассказать грозился…»
Так смеясь и труждаясь, подвывая и голося, так в момент рассказа восходя к плавной песне, а во время пения сбиваясь на спотыкающийся рассказ — так ухватывали умом и оценивали жизнь пятью чувствами обитатели Романова. А вместе с ними — Тима-туземец, Савва-урывай-алтынник, Ниточка с иголочкой, Пенкрат в капюшоне…
* * *
Внезапно среди этой песенно-размеренной жизни, как явная издевка над здравым смыслом, произошел самый нелепый в ту осеннюю пору налет.
Стояла волжская непроглядная ночь. Ферма «Русская Долли» давно спала. Спали овцы, бараны, люди и два кенгуру, привезенные, чтобы веселить хозяйских детей баскетбольными прыжками и другими австралийскими ужимками…
Внезапно насторожились овчарки.
За высокой оградой послышались фырканье и треск. Затем взлетела ракета, и тут же все стихло, провалившись в немоту и тьму.
Однако охранники забеспокоились. Один из них приоткрыл ворота глянуть: в чем, блин горелый, дело?
В неосторожно приотворенные ворота, уронив походя выглянувшего охранника на землю, проскользнуло сразу пятеро или шестеро мужиков: в лаптях, в шейных платках, подтянутых до самых глаз. Проскользнувшие вырядились мужиками, чтобы сбить охранников хоть в первые минуты с панталыку. И хотя до веселых святок было еще топать и топать — охранники на красные кушаки, длинные бороды и долгополые музейные кафтаны по-детски купились.
Секундная заминка влетела ферме «Русская Долли» в копеечку!
Охранников вмиг скрутили, рот каждому заклеили лентой, обмотав ее для верности еще и вокруг головы (ленты было много), дали каждому, отчески вразумляя, сапогами под ребра, уложили рядком на землю.
В ожидании худшего охранники затихли.
Но уже через некоторое время приободрились.
Резать лапотники вроде никого не собирались. Золота не искали, мехов не ворошили, детей хозяйских, спавших в одной из верхних комнат (хозяин и хозяйка отъехали на пару дней в Углич), в осеннюю слякоть босиком не выталкивали, к машинам, связав, не волокли!
Лапотники сразу кинулись к загончикам для овец. Тех на зимние квартиры еще не определяли. Поэтому овцы радостно заблеяли, предвкушая выгон на потемневшие от дождей, полусгнившие, но в некоторых местах еще очень и очень питательные приволжские луга.
Вскоре во двор фермы въехала машина, за ней другая. Старший охранник по звуку определил: армейские «Уралы»-пятитонки!
Все кончилось быстро. Фырканье моторов, удаляющееся блеянье овец, темень, надсада, тоска…
Около трех часов ночи овец привезли в город и стали бережно, по одной выпускать. Машин в тот час на улицах города Романова не было ни одной, господа полицейские и случайные прохожие тоже отсутствовали.
Овцы и бараны поодиночке и небольшими гуртами стали разбегаться…
Овцы были умными, а окошки в старинных домах на изгибистых улочках — низкими. Умные овцы, становясь на задние ноги, стукались лбами в стекла, проснувшиеся дети смеялись от счастья, богомольные старушки брякались с высоких кроватей на пол: дьявол, дьявол с рогами в Романов пожаловал!
Овцы на улицах — это хорошо или это дурно? С одной стороны: Романов овцой славен. Но с другой-то, с другой стороны!
«Мы не овцы, и нечего нас вообще с баранами равнять! Станут потомки сличать записи, станут узнавать: кто себя умней вел на улицах города? Романовские мужики или романовские бараны? Романовские овцы или романовские — такие же скрытно-резвые — девушки?»
Так ранним утром пытались рассуждать горожане. Был, конечно, немалый соблазн: пойманных овец у себя дома до Рождества или до Старого Нового года додержать, хорошенько их выкормить, а потом…
Но в том-то и дело, что все почти горожане — и за это им хвала и слава — оказались патриотами города и навсегда с городом связанной романовской овцы. Чтобы показать: не в новогодней жратве дело, — кое-кем из жителей было тем же утром решено в «Парке советского периода» устроить новый загончик. И несколько дней, пока не объявится хозяин, публично — начало октября выдалось теплым — рассказывать историю романовской овцы всем желающим. Ну а потом возвратить овец по принадлежности!
Однако хозяин «Русской Долли», примчавшийся в Романов из Углича где-то около полудня, то есть уже после того, как все овцы с улиц давно исчезли — одни были спрятаны в сарайках и чуланах, другие отнесены на руках в «Парк советского периода» — так вот, хозяин ни на какие парковые басни не соглашался.
Он кричал про громадные убытки и гибель всего овечьего дела в России. Он собирался — если не выделят бесплатных скотовозок — гнать овец на ферму через весь город: пусть и в нарушение правил уличного движения, зато немедленно.
Свободных скотовозок, как назло, не оказалось. Начальство было занято неотложными делами. Овцы — разысканы не полностью…
Несмотря на это, хозяин «Русской Долли» вместе с обескураженными ночной трепкой и теперь на все готовыми охранниками погнал тех овец, каких удалось собрать, к окраине города и дальше на ферму.
Правда, некоторые овцы упирались и возвращаться на ферму нипочем не желали. В «Парке советского периода», где полтора десятка из них успели побывать, было вольготно и весело, а на ферме «Русская Долли» ждало неизвестно что. Овцы брыкались, норовили нарушить строй…
На третьей сотне метров демонстрационный марш овец по городу Романову пришлось отменить. Разыскали пусть и не скотовозки, но вполне пригодные для такого дела машины с высокими бортами.
Хозяин нервничал, овец грузили. Некоторым овцам, вспомнившим ночную свободу, удалось-таки сигануть во дворы. И уже оттуда, из дворов, потихоньку выставляя острые мордочки, они глядели на то, как хватают поперек туловища и кидают в кузова машин их товарок…
Произошел и один досадный случай.
Охранники, рыскавшие по дворам в поисках заблудших овец, в одном из палисадов вдруг наткнулись на какого-то паренька. Паренек играл с двумя небольшими овечками: черной и белой.
Картина была наглой и вызывающей.
— Тут не знаешь, где пропавших найти, а он, здрасте-пожалуйста, с чужими овцами, как со своими собственными, на травке забавляется!
Двое охранников, негодуя, кинулись овец отбирать.
Но паренек — почти подросток, худенький, беленький — овечек не отдавал, кричал: «Это мои, мои!».
Ему, конечно, не поверили. Какие, блин, в городе овцы? А не поверив, слегка за вранье накостыляли. Ну, может, чуть сильней, чем следовало.
Паренек подросткового вида остался лежать на земле. Двое охранников на руках понесли овец хозяину.
Тот глянул и тут же велел нести обратно.
— Мне чужого не надо! У меня овечки — глаз не оторвешь! Одна к одной. А эти зачуханные какие-то. И не романовской породы…
Овец понесли обратно. Там же, близ палисада, выпустили. Овцы побежали к пареньку. Тот лежал бездвижно.
Машины с овцами уехали. В городе опять стало тихо.
Но разговоры, конечно, утихли не сразу.
— Тоже мне, капхозяйство! Не могли овец устеречь… — говорил эфирозависимый Пикаш эфирозависимому Вицуле.
— Не кап, а капец-хозяйство, — поправлял Пикаша умный Вицула, бывший студент-медик, а теперь человек без определенных интересов, хотя и склоняющийся к народной философии. — Этим курчавым что там, что здесь — один конец. А вот нам с тобой и со Струпом — как быть? Где денег на дурь взять? Эх, грусть моя, грусть романовская, житуха новая — пустокармановская…
* * *
Не грусть, а ветер! И не простой ветер — эфирный! И притом не на всем белом свете — только в Средней России.
В Переславле-Залесском ветер. В Угличе и Солигаличе — ветер посильней. В окрестностях Ярославля — резкий, штормовой ветер!
С открытыми ртами ловили этот необыкновенный ветер — имеющий все признаки ветра обычного, но также и едва ощутимые признаки ветра эфирного, — горожане Романова.
И прежде всех — Трифон Усынин.
Вышел он в очередной раз на 2-ю Овражью улицу, на волжский обрыв, и никак не мог насытиться снедью ветра!
Даже сладковато-медвяный запах гнили такому насыщению не мешал. А ведь всплывали поверх ветра еще и новые зрительные образы, с упрятанными в них сообщениями.
Образы эти были приманчивей запаха, острей вкуса, сильней ветровой упругости!
А сообщения… Сообщения ветра были особого рода. Трифон это понял давно.
— Если в сообщениях нет красоты — это не информация, а колотуха или страшилка. Дал колотухой по голове — и с ног долой!
Необыкновенный ветер не только насыщал ободряющими мыслями, но и толкал к неожиданным действиям. Даже, казалось, параболы таких будущих действий в воздухе вычерчивал.
И тогда высоко над Волгой вырастали не воздушные замки — вычерчивались едва уследимые, но по мере вглядыванья все подробней раскрывающиеся «образы действия».
К действиям же эфирный ветер толкал вот каким: бросить все к чертовой матери, закатиться куда-нибудь дальше Углича и Пшеничища, забиться в глухомань, лежать в радостной той глухомани и ждать — пока эфир накроет с головой, перестроит по атому тело, сделает тело иным, неподвластным тлению, порче! Или наоборот: лежать и ждать, пока необыкновенный ветер перестанет морочить голову и покинет землю навсегда.
«Нет, не так. Последняя мысль — лишняя! — сразу определил Трифон Петрович. — Когда уходит ветер, приходит соблазн: оставаться и дальше водой, костями, слабо по кишкам жизни проходящим калом… Оставаться и ждать непонятно чего, обманывать себя вздором и мутью непроясненной современности и еще более туманной будущности».
Трифон свесил голову на грудь, но потом вдруг молодецки вскинул ее:
Придумал атом Демокрит, —
стал неожиданно декламировать он вполголоса, —
Ньютон разъял на части свет.
Песчаный смерч науки спит,
Когда мы слушаем Завет…
— Так, может, и эфирный ветер — всего лишь песчаный смерч науки? Соблазн — и только… А может, наоборот? Может, именно эфир — звук и дуновение Завета?