Ночью на Метеостанции
— Тебе сегодня в ночь, — улыбается в седьмом часу приезжему москвичу, успевшему после падения аэростата умыться и причесаться, красавица Леля, — ночное дежурство тебе сегодня впаяли. Трифон распорядился.
— А ты? Ты со мной дежурить будешь?
— Мне, негодяй, за Волгу пора. Но ты не отчаивайся. Вечером приедет Ниточка, наша лаборантка. Ее специально сюда на моторке перевезут, часов в восемь. Может, она скрасит. Хотя с ней ты вряд ли повеселишься.
— Это почему еще?
— Задумчивая она стала…
Несоразмерная Леля, накинув плащ, уезжает. Приезжий ждет задумчивую Ниточку и от нечего делать снова листает Лелину «Справку».
А там — неожиданность! Там, не замеченная с первого разу, мелким почерком и на последней странице запись.
«Милые вы мои и ненаглядные!
Ну кто не знает, что все галактики нашей Вселенной вращаются вокруг одного центра!.. И что? — спросите вы. А то! Когда подсчитали общие массы галактик (а это и американские, и европейские, и наши расчеты), слишком легкими галактические массы оказались! По всем законам физики весь этот галактический хоровод должен был давно рассоединиться и к чертям собачьим разлететься. Но он не разлетается!
Тогда выдвинули теорию: во Вселенной существует „темная материя“, которую нельзя увидеть и пощупать. Что это за „темная материя“ — до конца не ясно. Зато стало ясно другое: она-то, „темная“, все в мире на своих местах и удерживает! И еще про эту материю достоверно известно: масса ее составляет 90 % массы всей нашей Вселенной!
Только мне вот что непонятно: почему эту материю „темной“ назвали?
И тут я вас, дорогие мои, спрошу: не есть ли эта „темная материя“ — наш с вами светлый, радостный и, вполне возможно, Божественный — эфир?!»
* * *
Эфирозависимые Вицула, Струп и Пикаш сумели проникнуть на метеостанцию лишь в полночь, когда ушел спать наружный охранник.
На Романовскую сторону они переправились еще на шестичасовом пароме. Податься им здесь было особо некуда, и они до самой ночи просто слонялись по окрестностям. Все трое устали и были обозлены донельзя.
Разбитое окно за прошедшие сутки так и не застеклили.
Вицула, Струп и Пикаш в окно это, чертыхаясь, влезли, стали на цырлах по запасной лестнице подниматься на второй этаж…
Медицинский кабинет был опечатан. Дежурного врача в этот час на метеостанции не было и быть, конечно, не могло. На первом этаже двое из внутренней охраны вяло кидали кости. Мелкий перестук костей был в пустых коридорах хорошо слышен…
Оператор Женя Дроздова и ее начальница Леля Ховалина давно уехали. В компьютерном зале дремала одна практикантка Ниточка.
Струп тихо пошел к дверям компьютерного зала.
Вицула вовремя поймал его за шкирку.
— Тебе бабы нужны или эфир?
— Б-б-бабы с… с эфиром…
— Хватит базлать! А то гастроскопию делать не буду.
— Да ты, Вицула, поди все перезабыл! Сколько годков прошло, как тебя из медицинского турнули?
— Восемь прошло. Только не забыл я… Вам зонды введу как надо. А вот себе… Черт… Себе, себе! Вы же, придурки, меня угробить можете!
— Тогда жди доктора настоящего.
— Не могу, ломает… Хочу, чтобы сквозь меня сию же минуту эфир пролетел!
— Че? Брось! Какой эфир? Никакого эфира нету. Одно внушение. Я ничего почти и не чувствую… Так, за компанию с вами сюда приполз. И у меня — прикинь, Вицула, — четыре бутылочки в кармане…
— Чего ж ты раньше молчал, урка долбанный?
— Календула, Пикаш?
— Она, родимая.
— Так может и не надо гастроскопии? Телескопа этого — не надо?
— А вот сейчас решим…
Звук трех ловко отколупнутых пластмассовых пробочек подряд. Три страстных глотка в темноте. Три выдоха с шумом, со свистом.
— Еще есть?
— Одна только.
— Давай! Для души настой ноготков — лучше любого эфира.
— Верно, Вицула! Теперь точно вижу: ты медик, а не педик… Эй, Струп, ты че?
Тихий удар чем-то пустым и объемным. Скорей всего, хмельной башкой о стену. Легкий звон бетона. Урчание нутра, бульканье в горле.
— Очнись, падла, ну! Чего это с ним, Вицула?
— Голодный обморок. Тащи за угол, в подсобку. Я ему одну штуку в нос вдую…
* * *
Лаборантка Нина (все звали ее Нитка, Ниточка, и только засушенный австрияк Дроссель — Нинорка) замкнулась в себе, после того как ее бросил и в город Питер навсегда свалил поклонник-одноклассник. Случилось это давным-давно, два года назад, и пора было одноклассника забыть!
Поначалу Ниточка забывать и стала. Но забывала как-то медленно, с остановками, с длительными заплывами в прошлое. За два года она так вошла в роль покинутой и одинокой, что и выходить из этой роли никакого резону уже не было.
Однако тоненькая в талии, хрупкая в плечах, но когда надо и неуступчивая, даже колкая, в разговоре всегда вопросительно поднимавшая милое личико с толстыми детскими губами и вытянутыми в нитку бровками — Ниточка имела свойство в серьезные минуты принимать правильные решения.
Нынешним вечером Ниточка как-то встряхнулась и приободрилась. При этом серо-зеленые и слегка удлиненные глаза ее, с «рыбьими хвостиками» в уголках — китайцы называют их «глазами феникса» — засияли новым, отнюдь не рассеянным, а веселым и плотным блеском.
Приезжий москвич в девять вечера заглянул к Ниточке в компьютерный зал и представился. Сказал:
— Будут вопросы по теме — я через дверь.
Ниточка задремала. Глубокой ночью ее разбудил стылый бетонный звон. Потом послышался хруст раздавленной пробирки.
«В медицинском? Конечно! Где ж еще…»
Ниточка крадучись пошла к отворенной двери.
По коридору ей навстречу ступал на цыпочках приезжий москвич. В полутьме — чуть не стукнулись лбами.
Ниточка тихонько в смех:
— Вы не в ту сторону… Это в медицинском, за поворотом…
— Может, охрану?
— Ой, только не этих. Сегодня Педя-Гредя на страже. Пара — неразлейвода. Болваны еще те. Подымут шум, полицию вызовут, нас с вами допрашивать станут.
— Так, может, нам самим полицию вызвать?
— Зачем это? Я и так знаю, кто тут… Эфирозависимые пожаловали…
— Женчик говорила — страшные они люди.
— Женчик сама у нас… Ну, в общем, слишком она впечатлительная. Думает: пьяный — значит дрянной. И что тихо пьяных, что запойных — на дух не переносит. А они ведь не все дрянные…
— А вы, значит, переносите?
— Не то чтобы переношу, но худо-бедно понимаю. Сама одно время употребляла.
— Не боитесь случайному человеку — такие подробности?
— А чего вас бояться? Приехали-уехали… А мы тут навсегда. Да и романовское бесстрашие наше не убить. И тоску нашу не развеять. А если сложить все вместе — бесстрашие, терпение, тоску, — то дают они в итоге какое-то странное, радостно-печальное чувство. В общем, царствует тут у нас «романовская грусть». Идемте к ним. Да не робейте! В обиду не дам…
* * *
Застигнутые врасплох эфирозависимые — пригорюнились.
Нинка-Ниточка была своя: вместе пили когда-то. И эфир парфюмерный Нинка нюхала. Правда, всего один раз. Сразу бросила. Но зла на нее за то, что стала теперь чистенькая и умытая, — не было. Другое дело приезжий. Ему по шее накостылять — милое дело… Правда, если шевельнуть мозгой, — зачем приезжего бить? Можно подоить слегка.
Пошушукавшись, Вицула с Пикашом решили:
— Вы охрану сюда не вмешиваете и нас отпускаете. Мы тихо линяем. И Струпа с собой уносим. Ты, Нинка, не думай! Он живой. Просто календула ему в мозг шибанула.
— Знаю, бывает.
— Анафилактический шок это, — расправил плечи Вицула. — А только пускай за мир и дружбу москвичок нам пару сотен отслюнявит.
Приезжий тут же помахал в воздухе пятисоткой.
Сидевший на корточках Пикаш, почти не разгибая коленей, подпрыгнул, поймал пятисотку губами, и они с Вицулой неловко, но без особого шума поволокли обморочного Струпа по ступенькам к черному ходу.
— Весь сон из-за паразитов этих пропал.
— Мне тоже спать перехотелось.
— Так, может, виртуального эфиру глотнем? В смысле, я могу показать вам на компьютере то, чего вы точно знать не можете. И расскажу кое-что… Ну, к примеру, про «космическую погоду» или про «страшную радиацию». Мы ведь здесь по договору с ИЗМИРАН в первую очередь «космической погодой» должны заниматься. У нас и подвал, залитый свинцом, есть… Но от «страшной радиации» и свинец не спасает.
— Страшные сказки на ночь — мое любимое развлечение, Ниточка.
— Какие сказки, коллега…
* * *
«Се ветры, Стрибожьи внуци, веют с моря стрелами…»
Издревле ветры прозывались внуками Господними.
И неважно, имелись в виду ветры наши — видимые, чуемые, или ветры эфира — слабо ощутимые, неосязаемые. Все ветры, все вихри — внуки Господни. Так было всегда. Так — теперь…
Но кое-что ветры обычные и ветры эфирные разнило: эфирные, долгими тысячелетиями летевшие над Волгой, в отличие от ветров обычных, на круги своя не возвращались: основным потоком уходили глубоко в землю.
Кроме того, вихри и ветры эфира в самом своем строе, в своей скорости и своем значении несли нечто превышавшее человеческие мысли о веществе и составе жизни, о существовании и сверхсуществовании.
Но то ветры эфира! А что же наши: привычные, атмосферные, на Бофортовой шкале по силе воздействия точно распределенные? А вот что.
Не только стрелы и завывания несут Стрибожьи внуки: несут радость, нежный трепет и предчувствие жизненных перемен.
Скоро, скоро налягут на волжские обрывы плечиком-плечом, а потом и всем ветровым телом Погодица и Похвист!
И Погодица принесет метели со снежными бурями.
А Похвист свистнет по-богатырски, и свист этот перевернет кверху дном множество стоящих на приколе лодок-дюралек, выдернет с хрустом недостроенные причалы, толстенные провода на заглохших электростанциях пооборвет.
Но как ни высвистывал Похвист, как ни прижималась Погодица к окнам домов, как ни обнажалась, ни доводила до нервных всхлипов, до озноба и гусиной кожи тех, кто приход ее чувствовал, — не эти действия ветров, не их нежность и радость, а печаль о чем-то недостижимом разливалась в городе Романове в те осенние ночи.
Печаль рождала голос. Голос рождал заговоры-заклинания.
И тогда слышались, как сквозь сон, чьи-то неясные бормотанья:
«Встану я и пойду в чисто поле на восточную сторону.
А навстречу мне семь Ветров буйных.
— Откуда вы, семь Ветров буйных, идете? Куда вы теперь пошли?
— Пошли мы в чистые поля, в широкие раздолья, сушить травы скошенные, леса порубленные, земли вспаханные.
— Подите вы, семь Ветров буйных, соберите тоски тоскучей со всего света белого, понесите к красной девице в ретивое сердце; просеките булатным топором ее ретивое сердце, посадите в него тоску тоскучую, сухоту сухоточную…»